Иван Евсеенко
Седьмая картина
(повесть)
Любимым художником у Василия Николаевича был Суриков. Еще со времен учебы в художественном училище, с самых первых курсов, он почувствовал к нему неодолимую природную тягу, стал подражать не только манере любимого мастера, но и образу его жизни, во всем упорядоченной, строгой. С годами подражание, разумеется, прошло, но твердая уверенность в том, что истинный русский художник должен быть именно таким, как Суриков (не размениваясь по мелочам, за всю жизнь написать всего семь картин, но зато каких!), только окрепла, перешла в убежденность. Тайно, про себя Василий Николаевич решил, что он будет как бы продолжателем дела Сурикова: за отпущенный ему срок жизни тоже напишет всего семь-восемь картин, в которых отразит важнейшие события в истории России двадцатого века, но главное – русские национальные характеры. Часами простаивая возле мольберта, Василий Николаевич иногда почти физически чувствовал, что это предназначение даровано ему откуда-то сверху, как сверху даровано такое же, как у Сурикова, имя – Василий, и очень похожая, стоящая в одном ряду фамилия – Суржиков. Внешне он, правда, на Сурикова не походил, был худым и жилистым, но нисколько этой непохожести не огорчался, хорошо зная, что внешнее сходство не имеет никакого значения, если нет сходства внутреннего.
К сорока годам Василий Николаевич кое-чего уже достиг. Пока его сверстники увлекались импрессионизмом, постимпрессионизмом, занимались всякого рода модными авангардистскими поисками, он был весь в русском, суриковском реализме, без устали думал над своими картинами и без роздыху писал к ним этюды. Результат не замедлил сказаться: шесть картин уже были написаны. Три из них закупила Третьяковка, две – Русский музей в Ленинграде и одну – Музей имени Пушкина.
Теперь Василий Николаевич думал и готовился к работе над седьмой картиной. Но она ему никак не давалась, и прежде всего не давался сам замысел, хотя, казалось бы, чего проще. Если Василий Николаевич написал шесть картин – «Конец серебряного века», «Расстрел царской семьи», «Крестьянский вопрос», «Жуков в отставке», «На родине Гагарина» и «Русская свадьба», особого труда ему не доставит замыслить и написать седьмую, а там и восьмую, девятую…
Но работа не двигалась. И не двигалась вот уже без малого десять лет. По Союзу художников и здесь, в родном городе, и в Москве, и в Санкт-Петербурге пошли слухи и злорадный шепот, что, мол, всё, Суржиков выдохся, иссяк и теперь ему остается одно – с горя крепко запить.
Василия Николаевича и раньше в среде художников не любили. Все знали, что от Бога ему дано многое, и даже очень многое, талант мощный и с самого раннего возраста зрелый. То там, то здесь критики называли его еще при жизни Великим художником, и с этим нельзя было не согласиться. Собратья по кисти с подобными утверждениями соглашались, но, как и следовало ожидать, соглашались слишком ревниво, и, главное, не могли простить Василию Николаевичу того, как он своим талантом распоряжается. Если бы он работал от случая к случаю, месяцами, а то и годами пил, как пили многие из них, халтурил, подрабатывал по линии Худфонда на всякого рода оформительстве, они бы простили ему великий его талант, закадычно дружили бы с ним и гордились бы этой дружбой.
Но Василий Николаевич ничего подобного себе не позволял. Он жил экономно, а временами и бедно, только за счет средств, вырученных за проданные картины, растягивая их на долгие годы. Иногда, правда, случались у Василия Николаевича большие заказы от серьезных, понимающих толк в живописи организаций, своих и зарубежных, и если эти заказы совпадали с творческими потребностями и желаниями Василия Николаевича, то он брался за них и работал одновременно с работой над очередной картиной. Последним таким заказом был заказ от ЮНЕСКО большой серии картин (более сорока) «Россия в пейзажах». Василий Николаевич выполнил этот заказ довольно быстро, он по-настоящему захватил его и увлек, хотя и потребовал больших затрат сил, долгих утомительных поездок по стране в поисках натуры.
На деньги, полученные за эту серию, Василий Николаевич и жил все последние годы. Жил, опять-таки, экономно и расчетливо, не позволяя себе ничего лишнего: только еда, одежда и расходы на краски и холсты. Семьи у него никакой не было, не завелось с ранней молодости, а в зрелости он уже не заводил ее намеренно, предчувствуя, что ни жена, ни дети при нем счастливы не будут. Он весь в работе, в живописи и не сможет уделять им должного, необходимого внимания. В конце концов пойдут разлады, скандалы, как они в прошлом не раз случались в семьях других известных художников. Разумеется, нигде и никогда Василий Николаевич своих взглядов на семью не высказывал (одни живут так, другие – по-иному), но про себя, тайком и чаще всего во время работы, за мольбертом любил повторять знаменитые пушкинские строки:
Поэт, живи один, дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Не требуя любви за подвиг благородный,
Останься тих, спокоен и угрюм.
Он был всегда таким: тихим, спокойным и угрюмым, как был, наверное, в жизни и Василий Иванович Суриков. Одиночество никогда его не угнетало…
Но в последние годы угрюмость Василия Николаевича становилась все более и более заметной и все более и более тяжелой. Причина тому была одна: новая, седьмая, картина ему никак не давалась, хотя Василий Николаевич несколько раз делал, как ему казалось, удачные эскизы, набрасывал в карандаше всю композицию и даже брался за масло, но потом все очищал и вымарывал.
Замысел ему представлялся ничтожно мелким, незначительным, не идущим ни в какие сравнения с предыдущими его замыслами, такими простыми и естественными в своей основе, но такими единственно верными.
Десять лет неудач во многом переменили характер Василия Николаевича: он стал не только угрюмым и замкнутым, но и раздражительно-вспыльчивым по любому, самому ничтожному поводу. Общаться с ним было тяжело, а временами так и просто невыносимо, и его год за годом оставили последние, казалось, такие надежные и верные друзья. Вначале Василий Николаевич лишь обрадовался их уходу, грешным делом, думая, что картина у него не получается именно из-за этих ложно преданных друзей, которые во время работы незримо присутствуют у него за спиной, надоедливо, с мефистофелевской ухмылкой вопрошают: «Ну как сегодня, есть сдвиги?» Выходило, что он как бы работает для этих друзей, чрезмерно дорожит их мнением, словно они главные заказчики и ценители его искусства.
Но работа над полотном не сдвинулась с места и после того, как Василий Николаевич остался совершенно один, всеми брошенный и забытый. Прежде так любимое им одиночество теперь не приносило никакой отрады, и он временами искренне начинал сомневаться в справедливости пушкинских строк: «Поэт, живи один…».
Вдобавок ко всем его духовным страданиям и бедам добавились еще страдания и беды чисто физические, низменные, которых он в былые годы никогда не знал и не испытывал. От рождения Василий Николаевич был человеком выносливым, крепким, весь в покойных отца и мать, людей деревенских, закаленных суровой среднерусской природой, – а тут вдруг начали одолевать его болезни, и особенно одна, с завидным постоянством повторяющаяся через довольно короткие промежутки времени: в груди, в дыхании у него начинались подозрительные перепады, пустоты, сердце при этом билось учащенно, но тоже с перепадами, словно собиралось вот-вот остановиться. Врачи советовали ему съездить в Кисловодск или в какой-нибудь местный санаторий подлечиться, настоятельно рекомендовали переменить образ жизни, усилить питание. Но все эти рекомендации и советы лишь раздражали Василия Николаевича. Он давно уже не имел никакой возможности съездить в самый захудалый провинциальный санаторий, в Дом творчества художников или в пансионат; не мог Василий Николаевич и усилить питание, закупить в мизерно-минимальных количествах необходимые лекарства. Он впал в крайнюю, постыдную нищету, и теперь у него часто случались дни, когда в доме не было даже хлеба, спичек и соли.
Конечно, Василий Николаевич мог легко выйти из создавшегося положения – продать кое-какие эскизы и наброски к старым своим, знаменитым картинам (цена этим эскизам и наброскам была немалая, и покупатели бы легко нашлись, хоть в России, хоть за границей), но, во-первых, ему было безумно жаль расставаться с ними, единственными теперь напоминаниями о прежних его успехах; а во-вторых, Василий Николаевич меньше всего хотел, чтоб злонамеренные, бродящие о нем по городу слухи еще больше усилились и чтоб теперь самый ничтожный уличный обыватель поверил им и утвердился во мнении, что все истинно так – Суржиков окончательно опустился, пал и продает последние свои эскизы.
Был у Василия Николаевича и еще один, такой естественный в нынешних условиях выход (многие художники именно так и поступали): сдать кому-либо за хорошую плату квартиру, а самому переселиться в мастерскую и там потихоньку пережить тяжелые времена. Но и этого он тоже позволить себе не мог. Ведь опять пошли бы досужие, обидные для Василия Николаевича разговоры, насмешки, гордость его была бы уязвлена, а художник, потерявший гордость и чувство уважения к самому себе, не смеет рассчитывать на сколько-нибудь значительный успех в творчестве. Василий Николаевич терпел, дожидаясь, что вот-вот поступит ему серьезный, по его таланту и силе заказ и он сумеет одним разом поправить все свои дела: не все же и не везде его забыли…
Временами этот заказ и этот заказчик Василию Николаевичу даже снились. Вдруг дверь в его запущенную квартиру или в мастерскую открывалась, и на пороге появлялся богатый, знающий цену живописи Василия Николаевича заказчик и предлагал очень выгодную и, главное, творчески увлекательную работу. Василий Николаевич после таких снов просыпался весь взбудораженный, лихорадочно бросался к мольберту, как будто там уже стоял натянутый холст с эскизным наброском новой этой, хорошо оплаченной работы. Но на мольберте, разумеется, ничего не было; он стоял в углу мастерской запыленный, рассохшийся и напоминал Василию Николаевичу сломанную, давно не работающую гильотину.
И все-таки Василий Николаевич не терял надежды, был терпелив и последователен в своих ожиданиях, чутко прислушивался к каждому шагу на лестничной площадке, стремительно брал при каждом телефонном звонке трубку, не без основания полагая, что заказчик вначале, скорее всего, позвонит именно по телефону.
Так прошло несколько месяцев, лихорадочно-возбужденных, но для Василия Николаевича в общем-то счастливых, как бывают счастливыми для любого человека последние дни и недели перед каким-либо особо важным в его жизни событием. И он своего дождался.
Однажды в самый канун зимы на пороге мастерской Василия Николаевича, не обременяя ни себя, ни его никакими предварительными телефонными разговорами, предстал высокий средних лет человек в черном длиннополом, по последней моде, пальто и в черной, тоже безукоризненно модной шляпе. В руках вошедший держал дорогую наборную трость с тяжелым набалдашником из слоновой кости. Он был почти точно таким, каким представлялся Василию Николаевичу во сне, сдержанным и почтительно вежливым. Поставив трость в угол (Василию Николаевичу почудилось, что эту трость он тоже видел во сне), незнакомец с поклоном и доброжелательной улыбкой протянул ему руку и назвался:
– Вениамин Карлович Нумизматтер, коллекционер и собиратель живописи.
– Очень приятно, – предательски дрогнувшим голосом представился в свою очередь Василий Николаевич. – Суржиков, живописец.
Гость опять улыбнулся, давая тем самым понять Василию Николаевичу, что тот мог бы и не представляться – Вениамин Карлович прекрасно знает, кто он и что он.
Чего уж тут скрывать, Василий Николаевич был тронут и польщен подобным вниманием Вениамина Карловича. Он предложил ему раздеться и пригласил в глубь мастерской к двум кожаным, старинной работы креслам, предчувствуя, что дальнейший разговор у них будет еще более желанным и ожидаемым для Василия Николаевича.
И он в своих предчувствиях не ошибся. Вениамин Карлович немного помедлил, привыкая к захламленной обстановке мастерской, а потом вдруг и выдал истинную цель своего прихода:
– Я, собственно, к вам с предложением.
– Каким? – опять с трудом подавил в себе волнение Василий Николаевич.
– Мне хотелось бы заказать вам картину, – немного заискивающе, но вместе с тем и не теряя гордости, проговорил гость.
После этой фразы поведение Вениамина Карловича понравилось Василию Николаевичу еще больше: в прежние годы именно так с ним говорили во всех музеях и картинных галереях (своих и заграничных). Василий Николаевич знал себе цену и приучил окружающую его публику относиться к художнику Суржикову с должным уважением. Потом, конечно, когда он обнищал и перестал выставляться, это уважение растерялось, забылось, и многие уже позволяли себе высказываться по отношению к Василию Николаевичу снисходительно. Вениамин же Карлович первой своей фразой о предполагаемом заказе мгновенно вернул Василия Николаевича в прежнее его, давно забытое состояние. Василий Николаевич по достоинству это оценил и с достоинством спросил:
– А почему вы хотите заказать картину именно мне?
– Видите ли, – воодушевился, надеясь, должно быть, на удачу Вениамин Карлович, – я с давних пор страстный поклонник вашего таланта, считаю вас на сегодняшний день лучшим художником России.
– Ну, положим, это спорно, – искренне засомневался Василий Николаевич, хотя похвалой Вениамина Карловича, разумеется, снова был польщен. – А Глазунов, а Шилов?
– Что Глазунов! – решительно не согласился с ним Вениамин Карлович. – Он прямолинеен и неглубок. Рядом с вами я его поставить не могу. Да и никто не может. Вы это прекрасно сами знаете.
Василий Николаевич хотел было заступиться и за Глазунова, и за Шилова, с которыми был давно и хорошо знаком, но потом сдержался, посчитав, что, во-первых, этим он лишь подчеркнет свое превосходство над ними, а во-вторых, надолго отодвинет деловой разговор с Вениамином Карловичем. Продолжить же его надо было немедленно, ведь другой такой посетитель и заказчик появится у Василия Николаевича не скоро, если только вообще появится…
Вениамин Карлович, кажется, тоже был склонен говорить о деле, а не вступать в долгую, хотя, разумеется, и интересную дискуссию о современной живописи. Он несколько раз украдкой взглянул на часы и очень тактично повернул беседу в нужное ему русло:
– У меня есть копии всех ваших картин, но теперь я хотел бы иметь подлинник.
– Но я боюсь вас подвести, – счел за нужное предупредить его Василий Николаевич. – Я давно не выставлялся, работаю очень медленно.
– Иванов тоже работал медленно, – тут же возразил Вениамин Карлович, судя по всему, заранее предвидя и такой поворот в их разговоре. – Я готов ждать. И еще: я готов, если вы согласитесь, сейчас же оплатить шестьдесят процентов гонорара.
При нынешнем положении Василия Николаевича подобное обещание было очень даже существенным и нелишним, но он и здесь не уронил себя и ответил так, как привык отвечать заказчикам в те годы, когда был богат и обеспечен:
– Это не главное.
– Разумеется, – высоко оценил его замечание Вениамин Карлович. – Но я человек деловой и не люблю недоговоренностей.
– Я – тоже, – уже почти по-товарищески, по-дружески улыбнулся в ответ Василий Николаевич и спросил наконец действительно о самом главном для себя: – А какую картину вы хотели бы заказать?
Вениамин Карлович на минуту замолчал, посмотрел куда-то в угол мастерской, поверх мольберта, а потом повернулся к Василию Николаевичу и, глядя ему прямо в глаза, произнес:
– Картина должна называться «Последний день России».
– Как? – не совсем расслышал его и не понял Василий Николаевич.
– «Последний день России», – уходя от встречного взгляда Василия Николаевича, ответил Вениамин Карлович.
– Это что же – по примеру «Последнего дня Помпеи» Брюллова?
– Ну, если угодно, – вздохнул Вениамин Карлович и опустил голову.
Предложение было, конечно, странным и неожиданным. Подобная мысль никогда не приходила в голову Василию Николаевичу, хотя лежала, в общем-то, на поверхности, была хорошо видимой и доступной, и особенно в нынешние времена, в нынешнем состоянии России.
– И что бы вы хотели видеть на этой картине? – с угрюмым проницательным вниманием посмотрел на Вениамина Карловича Василий Николаевич.
– А вот это уже ваше дело! – довольно резко и жестко произнес тот.
Василию Николаевичу эта неожиданная резкость и жесткость в словах Вениамина Карловича не понравилась, но вместе с тем они и задели его самолюбие, как будто Вениамин Карлович сомневался, способен ли Василий Николаевич задумать и написать картину со столь тяжелым и ко многому обязывающим названием.
– Можно мне подумать день-другой? – решился он вступить с Вениамином Карловичем в незримое состязание.
– К сожалению, нет! – готов был и к этой уловке тот. – Через два часа я улетаю в Рим, в галерею Дориа. Так что соглашаться надо сейчас, немедленно.
– В Рим? – деланно вздохнул, выигрывая две-три минуты, Василий Николаевич.
– Вы бывали в Риме? – неожиданно поддался на эту хитрость Вениамин Карлович.
– В Риме надо не бывать, а жить, – увел его еще дальше от существа разговора Василий Николаевич, – как жили Брюллов, Иванов или тот же Гоголь.
– Гоголя я не люблю, – нервно и излишне поспешно прервал его Вениамин Карлович.
– Почему? – удивился Василий Николаевич, в общем-то впервые встречая человека, который не любит Гоголя.
– А за что мне его любить? – словно что-то припоминая, проговорил Вениамин Карлович, но потом торопливо переменил тему беседы и вернул ее к прерванным переговорам: – Так вы согласны?
Василий Николаевич помедлил всего лишь минуту и вдруг твердо и решительно ответил:
– Согласен!
И вовсе не потому, что так уж прельстил его гонорар, предложенный Вениамином Карловичем, и не потому, что в разговоре было задето его самолюбие (сможет он справиться с подобным заказом или нет?), а по той простой и естественной причине, что именно в этот миг его настигло творческое озарение: он воочию увидел перед собой седьмую свою картину, так удачно подсказанную ему Вениамином Карловичем и так удачно названную – «Последний день России». Она предстала перед Василием Николаевичем не только во всей своей композиционной завершенности, но и в цвете, в тонах и полутонах, многофигурная, многоплановая и очень глубокая по мысли, выражающая внутреннее состояние русских людей в последний, роковой день России. Все прежние шесть картин тоже возникали в воображении Василия Николаевича именно так – мгновенным, похожим на росчерк молнии озарением, доводя его всякий раз до страшного, болезненного исступления. Но того, что случилось с Василием Николаевичем сейчас, раньше он никогда еще не испытывал. Вначале все тело его пронизал холодный лихорадочный озноб, от которого сердце Василия Николаевича едва не остановилось, потом он сменился таким мощным и таким сильным приливом крови, что сердце с трудом справилось с ним и опять почти прекратило свои удары; взгляд у Василия Николаевича при этом померк и помутился, и он, словно сквозь темную ночную пелену, еще раз увидел перед собой картину во всех ее самых мелких деталях и, главное, четко увидел и навсегда запомнил лица населявших картину людей.
Все они были хорошо известны и знаемы Василием Николаевичем, он не раз встречал эти лица по всей России – на деревенских и городских улицах, в местах самых людных и обозримых и в таких захолустьях, куда, кроме него, художника, любопытного к подобным лицам, никто не заглядывал. И лишь одно лицо смутило Василия Николаевича. Оно было похоже на лицо его нынешнего посетителя, заказчика, правда, почему-то окаймленное курчавой, ассирийской бородой и с таким страшным, не поддающимся никакому описанию выражением, что Василий Николаевич, сколько ни силился, так и не смог запомнить его. Впрочем, когда взгляд Василия Николаевича просветлел и вся обстановка в комнате обрела вполне реальные очертания, он лишь усмехнулся этому видению: надо же так в воображении всему сместиться, что зримый, конкретный человек причудился ему на полотне со столь измененной внешностью (с ассирийской курчавой бородой!) да еще и с не поддающимся никакому запоминанию выражением лица.
Несколько минут это видение раздражало Василия Николаевича, но потом он легко отрешился от него, потому что воображение Василия Николаевича было уже занято другим: там началась и с каждым мгновением все нарастала привычная творческая работа над характерами и образами, что-то в них уточнялось, что-то переиначивалось, по-иному компоновалось рядом с другими фигурами. Вениамин Карлович одним своим присутствием теперь очень мешал Василию Николаевичу, по высокомерию своему не догадываясь, что творческий процесс изначально интимен, что он тайна, непостижимость и находиться при нем постороннему человеку никак нельзя. И особенно когда имеешь дело с художником, которому надо немедленно запечатлеть свое озарение на листе бумаги, иначе оно может уйти от него навсегда.
Но вот Вениамин Карлович, кажется, догадался, что ему пора уходить. Он напомнил о себе негромким покашливанием и, когда Василий Николаевич, прерывая в воображении работу над картиной, обратил наконец на него внимание, приподнялся с кресла и так же негромко, словно боялся чем-то обидеть и рассердить Василия Николаевича, спросил:
– Вам деньги наличными или перевести на счет?
– Если можно, то часть наличными, – вздрогнул и окончательно вернулся к реальной жизни Василий Николаевич.
Он вдруг вспомнил, что денег на сегодняшний день у него нет ни копейки, что он, если честно признаться, утром позавтракал лишь чаем с остатком батона и ломтиком сыра. К обеду же Василий Николаевич намеревался занять несколько рублей у соседа, удачливого предпринимателя, торгующего обоями, если только тот, разумеется, даст, ведь Василий Николаевич и так уже должен ему немало. И вдруг такая удача, такой случай, тут грешно было бы отказаться от наличных.
– Хорошо, – немедленно отозвался Вениамин Карлович.
Он достал из кармана сотовый телефон, быстро набрал номер и повелительным, не терпящим возражения голосом приказал кому-то невидимому:
– Никита, поднимись наверх.
Не прошло и пяти минут, как в мастерскую вошел молодой человек атлетического вида с дорогим кожаным портфелем в руках. Подчиняясь новому приказанию Вениамина Карловича, он быстро раскрыл его и положил на стол какие-то бумаги. Признаться, это немного насторожило Василия Николаевича, который надеялся, что молодой человек в первую очередь достанет из портфеля так необходимые ему сейчас деньги. Пусть даже и не очень большую сумму, всего несколько сот рублей, но Василий Николаевич на сегодняшний день удовлетворится и ими, потому что изрядно уже устал нищенствовать, кормиться абы как, с унижением занимая деньги у соседа-обойщика.
Пока Никита верноподданнически раскладывал бумаги, Василий Николаевич успел представить, как он сейчас, немедленно, едва расставшись с гостями, пойдет в лучший городской ресторан – «Русскую тройку» – и закажет там себе самый лучший, самый богатый обед с коньяком, с дорогими винами, напоминающий ему давнишние московские обеды в Центральном Доме литераторов или в Доме Художника.
Вначале Василию Николаевичу принесут сборный салат из свежей зелени и овощей, внутри которого будут маринованные сливы, маслины, и потом появятся закуски: копченая ветчина, язык, красная и белая рыба, икра. Выпив рюмочку-другую коньяку под салат и закуски, Василий Николаевич немного передохнет, выкурит дорогую сигарету и наконец потребует себе первое – полную, доверху налитую тарелку наваристого, густо заправленного сметаною украинского борща (впрочем, могут быть и варианты – сборная солянка или харчо), а через несколько минут и второе – корейку на ребрышках, грудинку или котлетку по-киевски с картошкой-фри. Само собой разумеется, что будут еще и любимые его жульены из кур или из грибов, потом что-либо экзотическое, южное: ананасы, апельсины, хурма (все это, наверное, любил есть в римских ресторанчиках большой гурман Гоголь); и в самом конце обязательно чашечка кофе по-турецки.
Василию Николаевичу захотелось всей этой роскоши и изобилия сей же час, сию же минуту, и он с немалой обидой и раздражением посмотрел на Вениамина Карловича, который возится с бумагами, вместо того чтобы выдать Василию Николаевичу необходимую сумму и как можно скорее исчезнуть, – неужто он не понимает, что сейчас он лишний, что Василию Николаевичу надо побыть одному, как он всегда любил бывать один, когда замысел новой картины уже найден и теперь где-то внутри (в душе и сердце) идет неостановимая творческая работа, созидание.
Но Вениамин Карлович уходить не торопился. Он пересмотрел на столе все бумаги, что-то вписал в них золоченой гелиевой ручкой и наконец подвинул Василию Николаевичу:
– Кое-какие формальности.
– Какие? – совсем пришел в негодование Василий Николаевич, и прежде с трудом переносивший всякого рода формальности, поскольку мало чего в них понимал и вечно путался.
– Договор, – попробовал, располагающе улыбаясь, успокоить его Вениамин Карлович. – Мы с вами люди ответственные, деловые, и наши отношения должны быть узаконены.
– Ну что ж, – немного смягчился Василий Николаевич, – если надо, я готов.
– Вот и прекрасно, – похвалил его Вениамин Карлович и указал холеным, ухоженным пальцем, на котором сверкал изысканный перстень, на бумаги: – Здесь вот полная сумма, а здесь та, которую мы вам выдадим сейчас.
– Но это же… – искренне изумился при виде указанных сумм Василий Николаевич. – Это же непомерно много. Я так не могу…
Вениамин Карлович ни единым словом не прервал его негодующей, возмущенной тирады, сидел за столом молча, с отсутствующим, скорбным видом, но когда Василий Николаевич наконец выговорился, он сокрушенно покачал головой и вздохнул:
– Ах, Василий Николаевич, Василий Николаевич! Вот так мы в России всегда! Не умеем ценить своих талантов…
Василию Николаевичу стало вдруг от этих его в общем-то справедливых слов неловко и совестно, и не столько за самого себя, сколько за всех русских художников, за всех русских людей, которые издавна ценить себя не умели, да, кажется, не научились и сейчас. Он вспомнил Василия Ивановича Сурикова, который, если быть до конца честным, тоже продавал свои картины за бесценок, за гроши и копейки, позволяя потом на них наживаться всякого рода посредникам, выдающим себя за меценатов. Ему стало совестно и за Сурикова.
– Ну, если для вас эта сумма не в тягость, – проговорил он, восстанавливая свое достоинство, – то я возражать не буду. Талант действительно надо ценить.
– Так бы с самого начала! – уже совсем по-дружески, по-свойски улыбнулся Вениамин Карлович и передал Василию Николаевичу золоченую свою ручку. – Подпишитесь.
Василий Николаевич, ничего в договоре больше не читая (он и раньше ничего в них не читал), черканул во всех трех экземплярах что-то среднее между подписью и криптограммой, которую всегда ставил на полотнах, и вернул бумаги гостю. Тот глянул на подпись Василия Николаевича с нескрываемым восхищением, как будто перед ним была не закорючка, отдаленно напоминающая фамилию Василия Николаевича, а подлинный шедевр, законченное, готовое к выставке полотно. Но оказалось, что Вениамин Карлович подумал сейчас совсем не об этом.
Протягивая назад Василию Николаевичу один экземпляр договора, он как бы вскользь, как бы невзначай обронил:
– Я тоже в молодости хотел быть художником…
Случайное это, ни к чему, в общем-то, не обязывающее замечание неожиданно обидело и почти оскорбило Василия Николаевича. Знал он подобных меценатов и поклонников, которые, пользуясь своим общественным положением или богатством, позволяют вести себя с художниками так вот запанибратски, ставить себя на одну с ними доску, высокомерно намекать – дескать, если бы не работа, не занятость, то они тоже могли бы создавать шедевры. Василий Николаевич всегда грубо и резко обрывал их, защищая свои собственные честь и достоинство и вообще достоинство всех художников всех времен, вечно нищих и вечно оскорбляемых. Он едва не взорвался и сегодня, но вовремя остановил себя, вдруг почувствовав, что, кажется, ошибся приняв слова действительно искреннего восхищения за скрытую снисходительность и насмешку. Он постарался как можно приветливей улыбнуться гостю, пособолезновать его давней жизненной неудаче, чтоб тот в свою очередь не заподозрил в нем высокомерия и неприязни. В завязывающихся между ними отношениях это было бы лишним. Вениамин Карлович на улыбку ответил улыбкой, белозубой и очень идущей к его темно-смуглому лицу, – и минутное недоразумение тут же забылось не успев даже как следует проявиться.
Встреча их была, считай, закончена, и теперь оставалось лишь по-дружески, с известной долей шутки завершить ее – передать и получить часть обещанного гонорара наличными.
По опыту Василий Николаевич прекрасно знал, что этот момент всегда самый щепетильный, а то и неловкий, и особенно у них, в России, где к деньгам привыкли относиться снисходительно и небрежно. Сколько раз в жизни Василия Николаевича случалось, что заказчик, основательно обо всем договорившись, так и уходил, не оставив ни единого рубля наличными, и всего лишь потому, что никак не мог преодолеть излишней своей деликатности и стеснительности. В прежние годы Василий Николаевич подобных заказчиков всегда великодушно прощал и понимал: к деньгам он тогда тоже относился с истинно русской широтой и расточительством. Но сейчас он желал бы получить причитаемую ему сумму наличными безотлагательно, ведь время обеда уже почти приблизилось, и Василию Николаевичу, хочешь, не хочешь, придется идти к соседу-обойщику. А сегодня делать это ему не хотелось бы, потому что совсем иное у него сейчас настроение, возвышенное и вдохновенное, и говорить с соседом о каких-то там грошах унизительно, стыдно. Настроение сразу переменится, упадет до обыденного, низменного, и неизвестно еще, когда возвысится вновь.
Но опасения Василия Николаевича были на этот раз напрасными. Гость к обязательствам своим и деньгам относился, похоже, совсем не по-русски, а так, как принято к ним относиться где-нибудь на Западе – в Париже, Варшаве или в том же Риме. По-деловому просто, без глупой щепетильности и суеты он обратился к притихшему Василию Николаевичу: