– Хорошо, разводимся, – сказал он спокойно и даже хладнокровно, чем, похоже, немало удивил Лену, которая ожидала от него хоть какого-то сопротивления и была готова к нему, отчего и напустила на себя такой начальственный, надменный тон.
Конечно, в этой ситуации надо было бы спросить мнение Наташи, которой, наверное, не все равно – вместе будут жить ее родители или порознь. Но на тот момент Наташи не оказалось дома, и, скорее всего, не случайно. С матерью, с Леной, они давно все обговорили, пришли к единому мнению, и теперь Наташа уже была больше дочь того, пока не известного Андрею нового Лениного мужа, чем его, родного по крови. И мучить Наташу бесполезными разговорами совсем ни к чему. Она человек уже взрослый, самостоятельный и на отречение от родного отца пошла по доброй воле. Андрею лишь оставалось принять это отречение, виной которого он во многом был сам.
Дальше все развивалось стремительно и неостановимо. Через неделю Лена принесла ему свидетельство о разводе, а еще через две недели ключи от этой крохотной однокомнатной «хрущевки», которую купила ему на свои собственные сбережения и из которой он сейчас так поспешно уходит, бежит.
* * *
Впрочем, зачем Андрей так подробно и так мучительно вспоминает события двухлетней давности, когда все уже решено, порвано, и назад ему возврата нет?
Рюкзак у Андрея по сравнению с военным, фронтовым, легонький, необременительный. В нем нет ничего лишнего, случайного, такого, что не сможет Андрею пригодиться в новой, отшельнической жизни, а вернее, в медленном, ежечасном прощании со всякой земной жизнью. На самом дне лежит небольшой запас пропитания на первые дни (от силы на неделю) начального обустройства, когда Андрею, наверное, некогда будет думать о добывании пищи. Сверху провианта (в основном консервы, тушенка да килограмма два купленного на базаре копченого сала) хранились несколько пар армейского нательного белья, тельняшки, носки и прочая мелочь – без этого, увы, тоже не проживешь. В отдельном свертке лежали еще спички, десять пачек «Примы» да кое-какие лекарства. Вот и все!
Лишним был, пожалуй, только пистолет Макарова. Но Андрей положил его не в рюкзак, а по привычке запрятал во внутренний карман бушлата. Собираясь в дорогу, Андрей насчет пистолета долго сомневался – брать, не брать. Вряд ли, конечно, он в новом его существовании пригодится. Но и выбросить пистолет за ненадобностью или зарыть его в землю в каком-нибудь схроне Андрей тоже не мог. Пистолет этот был единственной и теперь уже вечной памятью о лучшем Андреевом друге, лейтенанте Саше Хрипко, погибшем мученической смертью в Афганистане.
Уходил, бежал Андрей на юг и запад русско-украинско-белорусского порубежья, где в тридцатикилометровой Чернобыльской зоне, превращенной в безжизненное пространство, лежало в непроходимых, почти таежных лесах родное его и теперь до скончания века мертвое село с красивым названием Кувшинки.
Люди там давно не живут, Сразу после взрыва они разъехались, разбежались по разным местам, вернее, их развезли, разбросали кого куда, в те дни еще не думая, что через несколько лет односельчане окажутся жителями разных, порой даже враждебных друг другу государств.
Отец и мать Андрея, правда, этой печальной участи избежали. Словно предвидя скорое расставание с родиной, где прожили всю свою жизнь, они взяли да и умерли едва ли не в одночасье всего за год-полтора до взрыва, чтобы хоть быть похороненными в родной земле, на деревенском их песчаном погосте.
Туда, к этим могилам, и бежит Андрей. Путь не так уж чтоб и далекий, но и не близкий. Вначале поездом до Брянска, потом на автобусе или на попутках до их родного городка, или, как его совсем уж по-белорусски называют, местечка, а потом как придется до Кувшинок, в запретную зону, которая, говорят, никем теперь не охраняется, брошена на произвол судьбы. Там в самом центре села, неподалеку от церкви и речки, стоит заколоченный по всем четырем окнам и дверям родной, родительский Андреев дом.
На похоронах матери и отца Андрей не был. Скорбные, немедленно зовущие его домой телеграммы обнаружили Андрея в Афганистане почти с недельным запозданием. Первую, о смерти матери, отправленную по просьбе отца деревенской их почтаркой тетей Полей, Андрею вручил замполит батальона, когда тот только-только вышел из боя, привел в расположение части потрепанный свой взвод с двумя ранеными и одним убитым бойцом (самого тоже задело, правда, несильно, пулей под пластину бронежилета).
– Хочешь, лети, – протягивая телеграмму, сказал ему замполит. – Отвезешь «груз-200», а потом домой, если успеешь. Дополнительные пять суток я тебе у комбата выбью.
– Ну куда я полечу?! – немного подумав, ответил Андрей. – Матери все равно уже не вернешь. А здесь кем меня замените?
– Заменить некем, – тоже недолго помолчав, вздохнул замполит, с самого начала разговора больше всего надеявшийся именно на отказ Андрея.
Действительно на тот момент полноценной замены ему во взводе не было. Поставят какого-нибудь молоденького, необстрелянного лейтенанта, и он в первом же бою положит полвзвода, самых надежных, спаянных ребят, с которыми Андрей провоевал уже больше года. Да и сам, глядишь, по глупости ляжет рядом.
Цена была слишком велика, и Андрей еще раз сказал замполиту:
– Не полечу. Отец поймет, сам был на фронте.
Замполит неожиданно обнял его за плечи и совсем по-граждански, по-дружески проговорил:
– Спасибо, – хотя до этого особым вниманием Андрея не жаловал, зная его тяжелый, не всегда сговорчивый характер.
Отцу Андрей дал короткую, даже, может быть, излишне короткую телеграмму: «Прилететь не могу. Держись!» Не было у него тогда других, более пространных слов. Перед глазами стояло мертвое, посеревшее за полтора суток, пока они спускавшись с гор в долину, лицо солдата, тихого деревенского паренька из-под Полтавы, до этого счастливого и удачно воевавшего под началом Андрея долгие месяцы и не дожившего до демобилизации, до осени, совсем немного.
Отец Андрея понял и вскоре прислал письмо, написанное старинною перьевою ручкой. Других он не признавал да, кажется, и не держал в доме. Андрей до сих пор помнит то отцовское послание.
«Здравствуй, сынок, – писал отец. – Вот мы и остались с тобой одни. Нет больше нашей матери, Анфисы Николаевны. Похоронили мы ее на кладбище в наших Михайловских порядках, сразу за могилой Танечки. Там, по правую сторону, есть еще местечко, так что, если мне случится помереть, то похороните за одной оградой, чтоб мы все трое: и я, и мать, и Танечка– и по смерти были неразлучно вместе. Я и Лене о том наказал».
Дальше шли сообщения, как и от чего мать померла.
Была она на то время еще не старой женщиной, едва-едва перевалило за шестьдесят. О смерти мать не думала и особо не готовилась к ней. Некогда было, не давала вечная крестьянская работа, хозяйство: огород, куры, гуси, корова, стирка, печки, лежанки, да и отец, часто прихварывавший, требовал постоянного внимания – какая там смерть? К тому же нрава мать была веселого, легкого, никаким бедам и ударам судьбы не поддавалась. Может, потому Бог и смерть ей послал легкую. Пошла в окрестные леса по грибы, по любимые свои лисички, да там и померла от сердечного приступа.
Отец пережил мать всего на год без малого. Умер он в апреле восемьдесят шестого года всего за две недели до чернобыльского взрыва, так нежданно-негаданно порушившего вековую жизнь лесного села-деревушки Кувшинки.
Телеграмма к Андрею опять опоздала. На этот раз были виноваты то ли соседи, то ли тетя Поля, отправлявшая ее из местечка. Кто-то из них ошибся в написании номера части, и телеграмма долго блукала по офицерским модулям и палаткам, пока не попалась на глаза какому-то прапорщику, знавшему Андрея, и тот безошибочно определил: «Так это же Цезарю!»
Андрея нашли, и не в горах, не в бою, а в расположении части на учебных занятиях, на тренировках, которые, война не война, в полку велись. И особенно во взводе Андрея, который до седьмого пота выматывал на них своих подчиненных и выматывался сам. Многие солдаты за это его недолюбливали, а офицеры, командиры соседних взводов, так, может, и ненавидели: дурной пример для начальства, раз Цезарь занимается, занимайтесь и вы. А ведь как хотелось в перерыве между выходами на задания, между боями хорошенько отдохнуть, выспаться, а то и загулять тайком в каком-нибудь модуле со знакомыми телеграфистками и медсестрами. Андрею тоже хотелось и отдохнуть, и загулять, но он никогда не позволял себе этого, хорошо зная, что сегодня расслабишься, расслабишь и бойцов, а завтра, когда вдруг поднимут по тревоге и надо будет выступать в ночь и темень, под завывание ветра «афганца», или в день, в самое пекло, в сорокаградусную жару, – бойцы твои и ты сам, расслабленные, одряхлевшие духом и телом, превратятся из смелых, отважных воинов всего лишь в жалкую, доступную любому душману мишень. А это значит в лучшем случае – смерть от пули или подрыва, а в худшем – плен и все, что за ним следует.
И все-таки Андрею можно было уехать, улететь, оставив взвод на неделю-другую на попечении своего зама, толкового, не раз испытанного в походах старшего сержанта Глебова. В боевых действиях тогда наступило небольшое затишье. По слухам, в верхах, на большом правительственном уровне, велись переговоры, и обе воюющие стороны, затаившись, выжидали. Никто бы на Андрея за его отлучку не посетовал. Все понимали – умер отец (да еще какой отец! Сам бывший солдат, воин, воспитавший в строгости и любви мужественного воина – Цезаря. Таких отцов во всем мире, может быть, раз, два – и обчелся!), и сыну, где бы он ни был, надо все бросить, оставить и похоронить его со всей неизбывной скорбью и печалью.
Но Андрей и на эти похороны не попал. Во-первых, он все равно уже не успевал. А во-вторых, боялся Лены и, что самое страшное, двухлетней, совсем еще крошечной Наташи. К тому времени срок его боевой афганской службы уже заканчивался, и к лету Андрей должен был вернуться домой. Лена об этом хорошо знала, жила надеждой на скорую встречу, готовила к ней Наташу, которой Андрей ни разу еще не видел.
Но он вернуться не мог, вернее, не имел права. Он должен был отомстить за смерть лучшего своего боевого друга Саши Хрипко. А ради этого Андрей готов был пожертвовать всем чем угодно: надеждами Лены и Наташи, семейным благополучием, мирной, почти гражданской службой в тыловом полку и даже собственной жизнью.
Сашу Хрипко Андрей любил как младшего брата; тайно, а иной раз так и явно опекал его, хотя тот в опеке и не нуждался, сам мог, если надо, постоять за себя. Родом Саша был из-под Пскова, по-северному белоголовый, голубоглазый, тоже молчун, по молчун какой-то особый: молчит, молчит, а потом вдруг скажет, да так, что душа из тебя вон, всю ее вывернет наизнанку, до донышка, до последней капли. В бою Саша был смел и умен, как всякий прирожденный воин и охотник, хотя нередко увлекался, входил в охотничий азарт, за что от начальства ему не раз перепадало.
А еще Саша пел. Но тоже как-то по-особому, не под гитару или баян, а просто так, без всякого сопровождения, как могут петь только натуры цельные, задумчивые, и не напоказ, не на публику, а для самих себя в минуты веселья или печали.
Андрей и Саша прибыли в часть почти одновременно и сразу потянулись друг к другу. Многие удивлялись их дружбе. Молчаливый, угрюмый, часто подавляющий этой своей угрюмостью все вокруг Андрей и Саша, тоже вроде бы не очень разговорчивый, но не угрюмый, а лишь задумчивый, душой светлый и ласковый, как ребенок, да еще и певец, песенник, печальник девичьих сердец. Не любить его было нельзя.
Погиб Саша во время проклятого всеми офицерами и солдатами «песчаного» похода, который затеял новый командир полка, только-только назначенный в Афганистан после окончания академии Генштаба. По слухам, был он сыном какого-то еще более высокого военного начальника, крупного генерала, и чтобы самому выбиться поскорее в генералы, решил покомандовать боевой, воюющей частью. Тогда в Афганистане нередко попадались такие вот выдвиженцы, приехавшие не столько на войну, сколько «на ловлю счастья и чинов», а если повезет, так и «Золотой Звезды» Героя.
Кое-как приняв полк, новый командир и затеял «песчаный» этот поход. Выстроив на плацу личный состав, он зычным, не терпящим никакого возражения голосом генштабиста объявил:
– Пойдут все! От командира полка до последнего писаря и хлебореза! Нечего тут задницы просиживать!
И пошли. Колонной, скопом, ничего толком не разведав, не обеспечив надежно тылы и фланги. Боевые офицеры, и старшие и младшие, на уровне Андрея и Саши, понимали, что ничем хорошим этот бравый поход не закончится. Но люди они военные, подневольные, приказ есть приказ, и его надо выполнять, тем более, что впереди на бэтээре, обвешанный, словно какой-то Рэмбо, поверх бронежилета гранатами и прочим, не очень-то полагающимся ему по штатному расписанию оружием, движется сам командир полка.
Мрачные предчувствия и предсказания офицеров не заставили себя долго ждать. Там, куда вел войска командир полка, противника не обнаружилось. Хитроумный полевой командир моджахедов (кстати, тоже выпускник советской академии, с которым много позже, уже при талибах, мы начнем брататься) рассредоточил свои отряды по горам и «зеленкам», и когда полк встал, не зная, что же ему делать дальше: то ли все еще двигаться вперед, якобы в погоне за отступающими душманами, то ли благоразумно повернуть назад, стал рассекать батальоны и роты на отдельные, плохо связанные друг с другом, смешавшиеся скопления машин и людей, теснить их в ущелья, чтобы там безнаказанно и дерзко расстрелять.
Командир полка (все-таки чему-то его в академиях учили) наконец понял, что дела из рук вон плохи, что надо отходить, и не колонной, а отдельными ротами, взводами, а то, может, и отделениями. Первым, пока не поздно, он отправил в часть совершенно бесполезный в походе хозвзвод во главе с каким-то прапорщиком. И вот этот прапорщик, ни разу не принимавший участия в боевых действиях, повел точно таких же необстрелянных, толком не умеющих держать в руках автомат поваров, хлеборезов и кочегаров по низу ущелья, вдоль горной коварной речки, должно быть, думая, что там, под прикрытием скал, они будут в полной безопасности. А получилось как раз наоборот. Душманы с противоположной возвышенности стали расстреливать их, словно стадо баранов на охоте. И постреляли всех. Уцелел только один-единственный повар по фамилии Лаврик, который при первых же выстрелах со страху упал на камни и закатился в какую-то расщелину.
Из-за этого Лаврика и погиб Саша Хрипко. Его взвод прикрывал отступление полка. Самого погрома хозвзвода Саша не видел, но зато видел, как душманы выковырнули Лаврика из расщелины, пленили и повели впереди себя, нагрузив его, словно вьючного осла, трофейным оружием. Саша не выдержал и погнался с несколькими бойцами отбивать несчастного этого Лаврика, тем более, что отряд душманов тоже был малочисленным, всего человек пять-шесть (скорее всего, какая-нибудь разведка).
Пожалел Лаврика Саша не случайно. Тот когда-то начинал службу в его взводе, но оказался бойцом совершенно никчемным, не пригодным к боевым действиям. Сколько сержанты да и сам Саша ни бились с ним, он даже толком ходить в строю не научился. Есть такие люди, которые, должно быть, от природы не приспособлены к этому, движутся иноходью: какая нога, такая и рука, и хоть ты их убей – не переучишь. В конце концов Саша плюнул на Лаврика и добился его перевода в хозвзвод. Ведь ходить с таким бойцом на боевые задания рискованно и опасно. По глупости своей и неуклюжести и себя погубит, и других.
В хозвзводе, правда, поначалу тоже не знали, что с ним делать. Какую работу ни поручи, все невпопад. Чуть хозвзводовскую палатку не сжег, раскочегарив ночью печку-буржуйку до синевы. Но вот кому-то пришла в голову счастливая мысль отправить Лаврика на двухмесячные курсы поваров. Во-первых, хоть ненадолго, но с глаз долой, а во-вторых, была надежда, что его после курсов направят в другую часть.
Увы, не направили. Через два месяца Лаврик объявился – и совсем иным человеком. Поварское дело пришлось ему по уму и сердцу (поесть он и до этого любил хорошо – за четверых). Но главное, Лаврик почувствовал свою утробную власть над остальными солдатами, часто живущими впроголодь, чего уж тут скрывать. С первых же нарядов он стал «припахивать» вчерашних своих одновзводников, а за молодыми, только что прибывшими в часть солдатиками так и вообще гонялся с черпаком в руках по варочному цеху. Конечно, он не думал и не мыслил, что когда-нибудь попадет на боевые задания в горы и «зеленки» – поварам делать там нечего. Но вот же по милости нового командира полка попал – и сразу в такую переделку.
Саша Лаврика почти отбил, рассеял душманов, заставил их залечь, но в пылу погони опять непростительно увлекся и не заметил (вернее, заметил, но поздно), что вслед за разведкой движется более крупный отряд. Судя по всему, их снайпер и ранил Сашу. От шоковой боли тот потерял на какое-то время сознание. Солдаты же, отсеченные огнем противника, подобраться к нему не могли, стали отходить, подумав, что командир их убит. Да и что они могли сделать вчетвером против полусотни бандитов? Разве что погибнуть рядом со своим командиром. Но на это способны не все… По крайней мере, Сашины бойцы оказались не способны. Но осуждать их за это нельзя. Кто не был на войне, тот только и не знает, что погибнуть там по-глупому ничего не стоит, а вот по-умному жить и побеждать гораздо труднее.
На следующий день Андрей, отобрав во взводе самых надежных, старослужащих бойцов, пошел на поиски Саши. И нашел…
Душманы распяли его на плоском высокогорном камне. Глаза у Саши были выколоты, живот вспорот. Но самое страшное – душманы вырвали у Саши из грудной клетки сердце, насадили его на шест и водрузили рядом. Рана же у Саши, как после определили врачи, оказалась не такой уж опасной, во всяком случае, не смертельной. Так что принял Саша все мучения живым.
И вот именно тогда, возле распятого Саши, лучшего его боевого друга, Андрея впервые поразила мысль, которая после начала постоянно преследовать его: «Нет, человек не венец творенья! Не венец!»
Даже дикий зверь не позволяет такого обращения с себе подобными. Среди зверей все честно и справедливо. Сила давит силу, и не более того. Человек же, высшее, как ему кажется, земное существо, может содрать с живого своего собрата кожу, выколоть глаза, вырвать сердце, распять на кресте или на камне и еще сделать много чего такого, от чего любой зверь пришел бы в ужас, содрогнулся и ни за что не захотел бы стать человеком.
Усилием воли Андрей подавил тогда в себе эту страшную мысль. Расслабляться, падать духом на глазах у солдат он не имел никакого права. Впрочем, и наедине с самим собой Андрей до этого не позволял себе подобной слабости. Мрачным, угрюмым он был, но малодушным – никогда. На то он и мужчина, воин, десантник и командир десантников. Наконец на то он и Цезарь.
Андрей дал себе тогда клятву. Пока Саша не отомщен, никуда он не поедет, домой, в Союз, не вернется. Пусть Лена с Наташей как угодно обижаются на него, плачут и страдают, пусть даже проклинают самыми последними словами, но дороги в Союз ему пока нет.
В тот же день Андрей подал по команде рапорт, что остается в Афганистане на второй срок. Лене и Наташе он написал что-то невразумительное: мол, вынужден задержаться еще на несколько месяцев, поскольку нет ему во взводе полноценной замены, не подъехала еще из Союза. Единственно, кому Андрей мог бы написать всю правду, так это отцу. Но того уже в живых не было…
Кто был повинен в мученической смерти Саши Хрипко, Андрей догадывался и даже знал наверняка. В окрестных кишлаках и селениях орудовала банда Абдулло Шари
Андрею удалось. Он все-таки достал Шарика. Выследил в «зеленке», прижал к отвесной скале и расстрелял точно так же, как тот расстрелял когда-то в ущелье беспомощный хозвзвод. За поясом одного из убитых душманов Андрей обнаружил пистолет Саши. Он сразу узнал его по небольшой вмятине на рукоятке, которой Саша не раз, словно мальчишка, огорчался. И больше всего потому, что образовалась она не в бою, а по его собственной небрежности, когда Саша обронил однажды пистолет в оружейной комнате.
И вот теперь этот пистолет, который Андрей пронес еще через две войны, первую и вторую чеченские, лежал у него в кармане бушлата, привычно и охранно отяжеляя его. Пусть лежит, теперь он действительно единственное, что напоминает Андрею о жизни прежней, о породненных кровью друзьях.
В Брянске у Андрея все сложилось хорошо и удачно. Прямо на привокзальной площади от отыскал попутную машину, сговорился с шофером, пожилым усатым дядькой, который только и спросил у него, глянув на рюкзак и камуфляжную форму с отметиной на погонах от снятой майорской звездочки:
– На родину?
– На родину, – ответил Андрей, забираясь в глубь машины на заднее сиденье.
Ехали они молча, без праздных ни к чему не обязывающих разговоров, которые сплошь и рядом возникают между попутчиками в дороге. Дядька сосредоточенно рулил по мокрому позднемартовскому асфальту, а Андрей, облокотившись на рюкзак, дремал, добирая недобранное в поезде.
Но дрема, забытье были нестойкими, поверхностными, ни разу Андрею не удалось провалиться в глубь и темноту оздоровительного крепкого сна. То возникали в его болезненном, контуженном мозгу эпизод за эпизодом, вереница за вереницей военные, афганские и чеченские, события (хотя, казалось бы, чего им возникать – все давно прожито и навсегда отвергнуто), то чудились ему за каждым поворотом родные Кувшинки.
В последний раз Андрей был дома в восемьдесят девятом году, когда наконец счастливо вернулся из Афганистана, живым и относительно здоровым, к еще более счастливым Лене и Наташе.
Едва отдышавшись от шумных встреч и застолий, он помчался в Брянск и дальше в районный центр, в местечко, решив во что бы то ни стало прорваться в Кувшинки на могилы отца, матери и сестры Тани.
Ему повезло. В райвоенкомате капитан, начальник офицерского отдела, тоже побывавший в Афганистане, в самой глубине его и центре, под Кандагаром, вошел в положение Андрея и вызвался свозить его в Кувшинки.
На границе запретной, тогда еще кое-как охраняемой зоны, они вручили милиционерам две бутылки дефицитной в те глупые горбачевские времена водки и помчались дальше в глубь брянских полутаежных лесов на предельной скорости, какую только мог выжать из старенького «уазика» капитан, сам сидевший за рулем.
Кувшинки были мертвыми. Нигде не слышалось ни людских голосов, ни мычания скота, ни лая собак, ни привычного в любом селе при появлении машины кудахтанья кур или гоготания на выгоне возле реки и пойменных озер гусей. Другого названия мертвому этому селу, кроме как «зона», и не было.
Возле родительского заколоченного досками дома Андрей остановился всего на несколько минут. Отрывать эти потемневшие от дождей и зимних стуж доски, показавшиеся ему тоже какими-то мертвыми, он не стал. Все равно заходить в дом, а тем более взять в нем что-либо на память было нельзя, небезопасно, да и капитан поторапливал Андрея – хватать лишние радиационные дозы ему никак не хотелось. За три года, что капитан служил тут, в полосе отчуждения, он и так нахватался их вдосталь.
Но на кладбище, возле могил, они задержались подольше. Капитан всю горечь и тоску Андрея понял с единого взгляда и торопить его на этот раз не стал. Сам ведь небось смертей и могил повидал на своем веку немало, хотя родители его, как он тут же и поведал Андрею, были еще, слава Богу, живы, правда, обретались далеко отсюда, в казахских степях, куда залетели во время хрущевского освоения целинных земель.
Андрей достал из рюкзака еще одну бутылку водки, которую удачно сохранил на границе зоны от скорбных и, судя по всему, неопохмеленных с утра милиционеров. Вдвоем с капитаном они по-братски, по-фронтовому разложили возле могил на газетке какую-никакую снедь, тоже предусмотрительно захваченную Андреем еще из Брянска, и помянули вначале Андреева отца, потом мать, а потом старшую сестру Таню, утонувшую в реке, когда Андрею было всего два года.
Отцовская могила была самой свежей, белела еще кладбищенским неслежавшимся песком, лишь кое-где по краям заросшая кустиками сирени. Андрею никак не верилось, что под этим песком, под этими кустиками, под дубовым православным крестом (Лена говорит, что такова была последняя воля покойного – похоронить его именно под крестом, а не под стандартной военкоматовской пирамидкой) лежит отец, которого Андрей любил и уважал больше всех на свете.
Любить и уважать его было за что. Еще до войны отец закончил в Минске сельскохозяйственный техникум, выучился на агронома. Как особо примерного учащегося, отличника, его оставляли при техникуме с хорошей перспективой направить через год-полтора на дальнейшую учебу в сельхозинститут, но отец попросился домой, в Кувшинки. Правда, долго ему работать на полях, выращивать знаменитую брянско-белорусскую картошку-бульбу не довелось. Как раз через год началась война, и отец ушел на нее, оставив молодую, восемнадцатилетнюю жену Анфису, с которой лишь расписался в сельсовете, а свадьбу сыграть не успел. Она была назначена на двадцать девятое июня, но о какой свадьбе можно было думать в те дни, когда уже целую неделю громыхала война, враг занял половину Белоруссии.
На войне отцу повезло. Он не раз об этом говорил, без ложного любования фронтовыми своими подвигами и как бы даже стыдясь этого везения. Хотя какое уж там везение: и ранен был не раз, и контужен, и летом сорок второго года во время отступления едва в плен не попал. Но все-таки уцелел и только потому (о чем и твердил неустанно), что попал служить в тяжелую дальнобойную артиллерию. Вначале рядовым бойцом, наводчиком, а чуть позже, после ускоренных офицерских курсов (все же парень с образованием, техникум за плечами), – младшим лейтенантом, командиром батареи.
Закончил отец войну в Германии в городе Веймаре. Не раз бывал в бывшем фашистском концлагере Бухенвальде, который находился неподалеку в лесу, но рассказывать о том не любил, а лишь вздыхал и тяжело, безысходно качал головой:
– Эх, люди, люди!
После войны отец служил в армии еще целых три года и демобилизовался только в сорок восьмом году в звании капитана. В райкоме партии ему предложили должность зава сельхозотделом или начальника сельхозуправления в райисполкоме, но он опять попросился домой, в Кувшинки. Но рядовым агрономом и на этот раз поработать ему удалось совсем мало. Вскоре избрали отца председателем колхоза, и он бессменно тянул эту лямку до конца пятидесятых годов, до поспешных хрущевских реформ, когда его в укрупненном колхозе заменили каким-то отставным милиционером. И мало того, что тянул, так еще и исхитрился закончить заочно биолого-географический факультет пединститута. Педагогическое это образование очень пригодилось отцу после отставки с председательской должности. Его назначили директором сельской их тогда еще семилетней школы. Отец возглавлял ее два десятилетия, выучил не одно поколение кувшинковских мальчишек и девчонок и очень гордился новой своей работой. В веселые минуты любил повторять:
– Для бывшего солдата самая работа – учить детишек.
Мать ждала отца с войны и вынужденной офицерской службы в Германии целых семь лет. И каких лет! Пережила все страхи оккупации, в их местах самой тяжелой и опасной. Края-то ведь лесные, партизанские. Всюду окрест, в брянских и черниговских пущах, обретались партизанские соединения, настоящие армии Федорова, Ковпака, Попудренко, Сабурова. Местные жители, оставшиеся в селах и деревнях, были в вечной тревоге и напряжении. Ночью, не успеешь погасить керосиновую лампу-восьмилинейку, стучатся в дом партизаны, и надо их приветить, покормить, перестирать на скорую руку одежки, а то и спрятать где раненого – свои ведь все, родные люди. Днем же, только рассветет, глядишь, мчатся немецкие каратели, полицейские облавы, поскорее прячься в лесах, иначе, того и гляди, пристрелят или, арестовав, увезут в Германию, в полон, на позорное существование у какого-нибудь немецкого бауэра, а то и на мучения и верную гибель в концлагере, поскольку ты из партизанских непокорных мест.
Оказавшись по жестокой военной необходимости на офицерской сверхсрочной службе в Веймаре, отец звал туда мать. Но как она могла поехать?! Во-первых, Германия, проклятая страна, принесшая столько русским людям горя. В одних лишь Кувшинках погибло свыше двухсот человек, и на фронте, и здесь, в партизанах и оккупации. В том числе и два старших материных брата. А сколько таких Кувшинок по всей России?! Во-вторых же, совсем старенькими, одинокими на ту пору были родители, и отцовские и ее собственные. Как их бросить, оставить без присмотра и опеки?! Вот и терпела мать разлуку до самого сорок восьмого года, когда наконец отца отпустили домой.
Через одно лето у них родилась дочь Таня.
Ах, Таня, Таня, семейная их довечная боль и страдание!
Росла Таня, по рассказам матери, девочкой очень послушной, ответственной. Что ни поручи, сделает вовремя, в срок и с завидным прилежанием. В школе училась на одни только пятерки. Да и как можно было учиться иначе – отец-то директор, и дочь его должна быть примером всем остальным ученикам. Она и была!
Утонула Таня в лесной их, не больно широкой и бурной речушке в пятьдесят девятом году всего десяти лет от роду. Пошла она вместе с другими девчонками, подружками своими, купаться на перекат. Рядом на отмели барахтались в воде ребятишки еще меньше возрастом, шести-семилетние, совсем не умеющие плавать. И вот один из них, Ваня Горохов, по шалости своей сорвался с этой отмели на глубину, а там был водоворот, круча, как у них называют. Ваню и начало засасывать туда. Первой заметила это Таня и, не задумываясь, бросилась спасать утопающего, кричавшего истошным криком. И действительно спасла, вытолкнула его на перекат, но у самой сил выбраться не хватило. Водоворот там, круча были опасные, даже взрослые ребята и мужчины не рисковали плавать рядом с ним, не то что дети.
Спасенного Ваню Горохова Андрей после знал. Вырос он здоровым крепким парнем, закончил в Брянске политехнический институт и уехал по направлению куда-то на Север, в Красноярский край. В Кувшинках появлялся редко. О своем потоплении Ваня почти ничего не помнил, а Таню так и вовсе забыл, ему тогда и шести лет еще не исполнилось.