После кузницы клуня была для Андрея в детстве самым вожделенным местом. На каждом шагу в ней встречались тайны и секреты, привычные, но не каждодневно (и тем более детьми) употребляемые крестьянские орудия: в углу стояли метлы, которыми подметают глиняный ток и колосуют, то есть освобождают от колосков, только что обмолоченное зерно; вдоль бревенчатой стены висели на крючьях цепы, а под ними стояли деревянные грабли и низенькая колодочка, с которой зерно веют почти плоским совочком-лопаточкой. Он находился тут же, при колодочке, висел на отдельной дубовой рогатульке, искусно вбитой, ввинченной в стену. На вышках, подальше от мышей, стояли липовые коробы-мерки на пуд и полпуда зернового весу.
Глинобитным током клуня разделялась на две части. Слева и справа от него были засеки, всегда темные и потаенные. В одной из них, чаще всего левой, хранились не обмолоченные еще снопы ржи, ячменя, проса и гречихи, а в другой – туго связанные специальной палочкой-цуркой кули соломы. К правой засеке под одной крышей с клуней примыкал амбар. В нем были прорублены две двери: наружная и внутренняя. Наружная надежно запиралась навесным амбарным замком, а внутренняя (со стороны клуни) притворялась лишь на крючок да и то не всегда. Во время обмолота она была широко распахнута и даже привязана сырицовым ремешком к стене, чтоб вольней и безопасней было заносить в амбар обмолоченное, хорошо проветренное и просушенное зерно. В летнее время в кулевой засеке, а в зимнюю пору прямо на току стояла механическая соломорезка, которую Андрею в детстве вдоволь пришлось покрутить, когда они с отцом резали на ней солому для корма корове. Отец рассказывал, что до войны у них была еще и механическая веялка. Но как только затеялась коллективизация, дед Матвей предусмотрительно сдал ее вместе с лошадьми в артель, иначе не миновать бы ему раскулачивания. Хозяйства, в пользовании которых были веялки, конные сенокосилки или маслобойки, причислялись к кулацким.
Каким образом деду удалось сохранить соломорезку – неизвестно. Но она и сейчас стояла в темном углу кулевой засеки. Андрей подошел к ней и с силою несколько раз крутнул на холостом ходу. Запрятанные где-то внутри на барабане продолговато-острые ножи сразу взвизгнули и начали хищно мелькать в неширокой прорези, требуя соломы. Андрей огляделся по сторонам, готовый унять их ненасытный голод, но ни единого клочка соломы он в клуне не обнаружил. То ли отец в последние свои годы уже ничего не сеял и не молотил, то ли сразу по его смерти соседи с согласия Лены вывезли из клуни все содержимое – не пропадать же добру.
Дверь в амбар была притворена всего наполовину, не по-хозяйски. Так прикрывают ее лишь посторонние, равнодушные к чужому добру люди. Может, и правда, они здесь побывали…
Андрей легонько толкнул дверь, и, прогибаясь под низко свисающим косяком, вошел внутрь амбара. Он и прежде всегда входил сюда с замиранием сердца, с каким-то тайным трепетом, как входят, наверное, всякие богатыри и витязи, Иван-царевичи по ниточке и клубочку в подземные царства, наполненные небывалыми чудесами и богатствами. Богатства и чудеса в амбаре действительно встречались на каждом шагу. Вдоль стен стояли дощатые щитно закрываемые крышками-ве
От мучных ларей-закромов всегда исходил хлебный, сытно щекочущий ноздри запах. Изнутри они, словно какими искусно плетенными кружевами, были украшены мучной изморозью.
Рядом с мучными ларями, прикованные к высокой матице цепью, торжественно раскачивались амбарные весы с двумя громадными латунно-медными тарелками-тальками. Однажды, когда Андрею было уже года три, а то и все четыре, отец, большой выдумщик и озорник, подхватил его с пола, усадил на одну из этих тарелок, а на другую бросил несколько не так уж чтоб и больших гирь. Сколько Андрей тогда весил, он не запомнил, но зато хорошо запомнил, как вначале было испугался, стал хвататься за скользкие цепочки, которыми талька была прикреплена к коромыслу, а потом успокоился и принялся раскачиваться на весах, словно на настоящих качелях. Пример оказался заразительным, и через несколько дней Андрей вместе со своим товарищем, соседским мальчиком, пробрались тайком в амбар и вдвоем устроили на весах подобие качелей. Хорошо, что об этом их проступке не узнали ни отец, ни мать, ни бабка Ульяна, а то не избежать бы им наказания, сурового разговора.
В ближнем углу за ларями стояла ручная старинная мельница. На памяти Андрея ею иногда пользовалась бабка Ульяна, но молола не зерно, а какие-то коренья и орехи, из которых готовила лекарственные снадобья, отвары и мази.
В другом, противоположном, углу возвышались две ступы (самые необходимые в крестьянском хозяйстве орудия): одна ручная, с увесистым дубовым толкачом, а другая – ножная, на которой нужно было работать, стоя на раскачивающейся вверх-вниз перекладине.
Любопытства ради Андрей стал поочередно открывать в ларях крышки и заглядывать туда. Все они оказались пустыми, опорожненными. Судя по всему, Лена все-таки успела перед отъездом раздать зерно и муку соседям. И лишь в самом последнем, чуть укороченном, примыкающем к стене, Андрей вдруг обнаружил мерки три-четыре проса. Он запустил в него руки, пересыпал с ладони на ладонь. Просо было золотисто-сухим и текло между пальцами, будто речной прокаленный на солнце песок. Заманчиво было Андрею засыпать его сейчас в одну из ступ, хоть в ручную, тяжеловесную, хоть в ножную, всегда легкую в ходу, и столочь совка два-три на пшенную, правда, водяную, не молочную (откуда взять молока?) кашу или на утренний пшенный суп, который можно по-солдатски сварить с тушенкой. Но тут же Андрей и отказался от этого намерения. Легче всего просо перевести на еду, на суп и кашу, но ведь надо думать и о завтрашнем дне, о предстоящей (и в общем-то скорой) зиме, до которой он, даст Бог, доживет. А коль так, то как раз время вскопать на огороде сотку-другую, латочку, как у них говорят, земли да и засеять ее просом, а уж с будущего урожая и полакомиться кашей с супом.
Андрей вышел из амбара в хорошем, веселом настроении и по-хозяйски окинул взглядом весь огород. Земли у него теперь немерено, от подворья и до самых грядок – пахотная, урожайная, в отцовские и материнские годы всегда хорошо унавоженная, вспаханная, перебранная, считай, по комочку руками; а дальше, за грядками, – луговая, сенокосная; а еще дальше – лесная, окружающая луга и пахоту непроходимой стеной сосновых боров, березняков и ельников. И что с того, что теперь эта земля, тысячи ее гектаров и километров – пустынная, заросшая чертополохом и бурьяном, гибельно больная, но все равно она его, Андреева, и стало быть, надо обходиться с ней по-крестьянски, вовремя выходить в поле с плугом и бороной, вовремя засевать и обихаживать. И пусть для начала это будет всего лишь маленький клочок, латочка проса, но всё уже не пустыня, не одна только чернобыльная полынь да колючий дурнишник. А там, глядишь, дело и пойдет, лиха беда – начало.
Андрей долго стоял возле амбара, осторожно, в рукав, курил и все прикидывал и прикидывал, как ему лучше распорядиться землей, где выбрать латочку для проса. Раньше отец всегда сеял его поближе к пойменным грядкам, делая разрыв в полоске, занятой под картошку, но теперь Андрею можно было перенести его и поближе к двору, чтоб сподручней выходить на просяную плантацию, когда время подойдет полоть ее. Картошку же в этом году Андрею посадить, наверное, вряд ли удастся. Во-первых, слабыми своими силами, одной только лопатой, он много земли не вскопает, да еще такой заброшенной, затвердевшей, покрытой, словно панцирем, полуметровым дерном; а во-вторых, нет у Андрея семенного, посадочного материала, хотя бы мешка-другого старой, пережившей зиму картошки. Впрочем, если поднапрячься, то можно сладить и с картошкой. Надо будет сходить на колхозный двор, поглядеть в механических мастерских, гаражах и ангарах – не застоялся ли там какой-нибудь брошенный впопыхах тракторишко «Беларусь» (лучше бы, конечно, лошадка, Конек-Горбунок и легонький конный плужок), а за посадочным материалом придется сделать вылазку в местечко или в окрестные, прилегающие к нему жилые деревни. Тут иного выхода нет.
Солнце уже опустилось за лес и речку, сумерки тайными тропками, бурьянами и зарослями стали наползать вначале на огороды и сад, а потом подобрались и к амбару с клуней. Андрею пора было идти в дом, растапливать лежанку, зажигать лампу да и сумерничать в тишине и покое, как не раз о том мечталось и на войне, и потом уже в городском доме, где он в заточении провел бесполезных два года. День сегодня у Андрея заладился хороший, и хотя сделано не так уж и много, но зато много увидено и много передумано, а это, может быть, самое главное.
Докурив сигарету, Андрей и пошел было в дом, но на полдороге вдруг вспомнил, что он еще не обследовал омшаник, который притаился вон там за клуней, на самом стыке огорода и сада. Сколько Андрей помнит, отец всегда держал пчел, любил, надев на голову широкополую шляпу-бриль с сеткою от пчел, поколдовать над ульями и медоносными колодами, разбросанными с весны по всему саду. Андрей в такие часы был у отца на подхвате: тоже облаченный в сетку и холщовые, специально пошитые матерью для этих деяний рукавицы, держал дымарь, рамки, носил, когда понадобится, воду. Кое-что в медовых, пчеловодных делах Андрей от отца перенял, и теперь неплохо бы, конечно, возродить пасеку, расставить ульи и колоды по саду. Сейчас к тому как раз время, еще неделя-другая – и пчела пойдет в лет, брать, пока не зацветут сады, первый самый сладкий взяток с луговых и лесных трав. Вот только где отыскать этих пчел? Уж о чем о чем, а о пасеке Лена вряд ли позаботилась, не до этого ей было. И если не притянул за ульями кто-нибудь из соседей, то, скорее всего, пчелы либо погибли, либо, в лучшем случае, одичав, улетели в леса. Там их и надо будет поискать. Глядишь, какой-нибудь поредевший рой и обнаружится. А уж снять его и перенести в улей даже для Андрея, давно не бравшего в руки дымаря, дело нехитрое. Пусть пчелы заново привыкают к человеку, да и он к ним тоже – все веселей будет жить, все не в одиночестве.
Сгоряча Андрей действительно повернул было к омшанику, стал прокладывать к нему тропинку по-за клуней и амбаром, но на самом подходе к бревенчатому с узенькими окнами-бойницами срубу, от которого и сейчас, кажется, веяло запахом меда и воска, вдруг передумал. Во-первых, уже почти совсем темно и сумеречно и в омшанике ничего толком не разглядишь, а во-вторых, вдруг там пусто, ни ульев, ни колод, ни дымаря с сетками – только расстроишься и испортишь так хорошо прожитый сегодня день.
Дом встретил Андрея совсем по-живому. Едва он вступил за порожек, в сени, как дом сразу, словно солдат, стоящий на карауле, доложился, мол, все здесь у нас, пока ты отсутствовал, хорошо и ладно, чисто и прибрано: окошки просторны и широки, лампадка перед иконами висит твердо, непоколебимо, хоть сейчас ее зажигай, часы идут-тикают. Лежанка, правда, малость нахолодала, да на чердаке скребется, оживая к весне, мышь. Но тут уж ты сам справляйся.
Андрей и начал справляться. Открыв дверцу лежанки, выгреб с колосников неперегоревшие вчера угли, а из поддувала пепел и отнес все это богатство за сарай в специально заведенную отцом пепельную бочку – как-никак, удобрения, и Андрею в страду при земледельных его работах сгодятся. Мышь Андрей по здравому рассудку трогать не стал. Вреда от нее пока нет никакого, так что пусть скребется, все живая душа. Да и поздно уже лезть на чердак в потемках, хотя опять-таки и заманчиво. Там должны бы храниться отцовские рыболовные снасти: удочки, жаки-вентеря, а может, притаилась где и сеть, Андрею сейчас завладеть ею неплохо бы. Как только сойдет полая вода, паводок, надо будет наладить лодку и попытать рыбацкого счастья. И не ради одной забавы, отдыха, по которому Андрей, признаться, порядком соскучился за двадцать лет военной своей одиссеи, а и ради пропитания. Ведь на одной тушенке да консервах не проживешь, надо переходить на природный, подножный корм, лесной, речной и озерный. Рыбы, если не лениться, можно вдоволь заготовить и на сегодняшний день, и на зиму, впрок, насолить ее, навялить. Это уж совсем надо быть бездельником, чтоб, живя, обретаясь при реке, не кормиться от нее.
Пока совсем не стемнело, Андрей, экономя керосин, зажигать лампу не стал, покойно сидел возле лежанки, довольствовался лишь одним неярко-желтым светом, что исходил из распахнутой дверцы. Но когда темень окутала в горнице все сущее: стол, дощатый диван, шифоньер, Андрей лампу зажег и, придвинув ее поближе к этажерке, уселся на венском стуле, как не раз сиживал здесь с книгою в руках в детстве. Лампадка перед иконами тоже как бы зажглась сама по себе и озарила комнату горним каким-то, льющимся с высоты светом. А может, то были всего лишь отблески на ее посеребренной чаше, исходящие от близко стоящей лампы. Но эти два огня: горний и земной, соединившись прямо над головой Андрея, были теперь нерасторжимы и отгоняли ночную темноту подальше от дома, за лес и речку. Несколько минут под огненной их охраной и теплом Андрей сидел тихо и почти бездыханно. Ему казалось, что никуда он из родительского дома не уезжал, не был на войне, не терял там лучших своих товарищей, не валялся полумертвый в госпиталях и не чувствовал себя потом, после войны, неприкаянным и никому не нужным. Все это было в другой жизни и совсем с другим человеком, жестким и непреклонным, с Цезарем, а он, Андрей, всегда жил здесь в Кувшинках, при отце и матери.
Стараясь укрепить в себе это странное и обманчивое чувство, Андрей потянулся к этажерке за какой-нибудь книгой, чтоб почитать ее в покое и тишине, наслаждаясь каждым словом и каждой буквой, когда ничто тебе не мешает: ни посторонние, отвлекающие мысли, ни нестерпимая боль от раны, ни посторонние, чужие люди.
Книги на полках были знакомы Андрею с детства. Отец тщательно подбирал их, самолично ставил на нужное, раз и навсегда определенное место и никому не позволял переставлять, а уж тем более засорять этажерку случайными, сорными, как он говорил, книгами. С годами одна за другой выстроились у него на полках самые важные и самые необходимые книги, которые отец любил часто перечитывать и повелевал читать Андрею: «Капитанская дочка», «Герой нашего времени», «Тарас Бульба», «Записки охотника», «Казаки», «Хаджи Мурат» и еще много-много других и в прозе, и в стихах. Андрей долго думал, какую взять, на какой остановиться. И вдруг на самой верхней полке, рядом с фотоальбомом, заметил совсем незнакомую ему книгу в тяжелом кожаном переплете. Андрей вынул ее из ряда других и, поднеся поближе к лампе, прочитал тисненное древним шрифтом, вязью название: «Библия». Как эта книга попала к ним в дом, на отцовскую этажерку, да еще на верхнюю, самую почетную ее полку, можно было только догадываться. То ли отец приобрел ее где-нибудь в последние годы, когда гонения на церковь и подобные книги ослабли, то ли она хранилась, неведомая Андрею, в их доме рядом с иконами в потаенном уголке сундука-скрыни и теперь, освобожденная из-под запрета и заточения, вернулась к жизни, заняла подобающее ей, заглавное место на отцовской этажерке.
Никогда прежде Андрею всерьез держать в руках Библию не приходилось, и тем более не приходилось сколько-нибудь всерьез, осмысленно изучать ее. Попадись, к примеру, Библия в его курсантские годы в училище, никому бы несдобровать от бдительного замполита. Дело вполне могло дойти до отчисления. Там изучались другие науки: марксистско-ленинская философия, атеизм.
Ни у кого из офицеров или солдат (даже у книгочея и убийцы Климова) не видел Андрей Библии и на первой своей, афганской войне. Не дошла тогда до нее еще очередь. А вот на чеченских войнах Библия уже обрела право жизни, ее можно было обнаружить на каждом шагу и в офицерских модулях, и в солдатских палатках, не говоря уже о священниках-добровольцах, которые стояли на довольствии при некоторых частях. На войне, как ни в каком другом месте, человек думает о жизни и смерти, о смысле кратковременной этой жизни и неотвратимости смерти, поскольку сам постоянно находится между ними, на зыбкой их грани.
Но Андрею на войне было не до книг. Во-первых, его взвод (а на чеченских войнах рота и батальон) постоянно находился в боях, в соприкосновении с противником, тут бы успеть поспать, поесть, кое-как прийти в себя, а во-вторых, какие книги, когда кругом смерть, раны, кровь, бессмысленные разрушения, пожары и гибель.
Теперь же, кажется, самое время. Все неотвратимо страшное в жизни Андрея уже позади, все испытано, пережито, можно и отдаться книгам. И хорошо, что первой в руки ему попалась столь неожиданная, неведомая Андрею – и вечная.
Он по-школьному, по-ученически открыл было книгу на самом первом, залитом в нескольких местах воском титульном листе, подробно изучил его и перелистнул дальше, намереваясь начать чтение с заглавной строки и страницы, как его тому учил когда-то отец, но вдруг обнаружил, что по всей книге, едва-едва выбиваясь из-под корешка, пестрят частые закладки. Больше всего их было почему-то во второй части книги. Отложив изначальное чтение на потом, может быть, даже на завтра, Андрей открыл книгу на первой из этих, сразу было видно, отцовских закладок. Он думал, что она отмечает одно из Евангелий: от Матфея, от Марка, от Луки или от Иоанна, самые читаемые и самые главные в Библии части, но ошибся. Судя по всему, отец изучил (а может, и знал) Евангелия раньше, а теперь у него дошла очередь, до других мест и других страниц Библии. Это были «Послания Апостола Павла».
Опять отложив изначальное, постраничное чтение на потом, Андрей стал следовать за отцовскими закладками и осторожными карандашными пометками напротив особо поразивших его наставлений Апостола Павла:
– Испытайте самых себя, в вере ли вы; самых себя исследуйте. Или вы не знаете самых себя, что Иисус Христос в вас? Разве только вы не то, чем должны быть.
– Впрочем, братия, радуйтесь, усовершайтесь, утешайтесь, будьте единомыслены, мирны; и Бог любви и мира будет с вами.
– Если же друг друга угрызаете и съедаете, берегитесь, чтоб вы не были истреблены друг другом.
– Дела плоти известны, они суть: прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство.
– Идолослужение, волшебство, вражда, ссоры, зависть, гнев, распри, разногласия (соблазны), ереси.
– Ненависть, убийства, пьянство, бесчинство и тому подобное. Предваряю вас, как и прежде предварял, что поступающие так царствия Божия не наследуют.
– Плод же духа: любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера.
– Если мы живем духом, то по духу и поступать должны.
– Братия! если и впадет человек в какое согрешение, вы духовные исправляйте такового в духе кротости, наблюдая каждый за собою, чтобы не быть искушенным.
– Ибо кто почитает себя чем-нибудь, будучи ничто, тот обольщает сам себя.
– Имея пропитание и одежду, будем довольны тем.
– Ибо корень всех зол есть сребролюбие, которому предавшись, некоторые уклонились от веры и сами себя подвергли многим скорбям.
– Знай же, что в последние дни наступят времена тяжелые.
– Ибо люди будут самолюбивы, сребролюбивы, горды, надменны, злоречивы, родителям непокорны, неблагодарны, нечестивы, недружелюбны,
– Непримирительны, клеветники, невоздержаны, жестоки, не любящие добра,
– Предатели, наглы, напыщены, более сластолюбивы, нежели боголюбивы.
– Да и все, желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы.
– Злые же люди и обманщики будут преуспевать во зле, вводя в заблуждение и заблуждаясь.
– Для чистых все чисто; а для оскверненных и неверных нет ничего чистого, но осквернены и ум их и совесть.
– Они говорят, что знают Бога; а делами отрекаются, будучи гнусны, и непокорны, и не способны ни к какому доброму делу.
– Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом.
Было отмечено вдумчивой рукой отца и множество других наставлений и заветов Апостола Павла. Читая их, Андрей как бы следовал за отцовской мыслью, за теми вопросами, которые больше всего волновали и тревожили его в старости, в последние предсмертные годы жизни. Ни в каких иных книгах отец, судя по всему, ответов на эти вопросы не находил, вот и взялся, быть может, действительно в предчувствии скорой смерти за Библию, за «Послания Апостола Павла».
На некоторых закладках Андрей обнаружил коротенькие отцовские заметки:
– Что есть человек?
– Человек должен жить по вере, а не по закону.
– Прежде всего человек должен жить духовной жизнью, а не плотской. Этим он и отличается от всего остального живого мира.
–. Человек должен жить так: вот – земля, вот – небо, а между ними – человек. Не мешайте ему обрабатывать землю и смотреть на небо – и все будет хорошо.
– Достоевский прав: если Бога нет, то человеку все дозволено. Похоже, мы к этому и пришли.
Обдумывая одну за другой коротенькие эти отцовские заметки, Андрей с запоздалым раскаянием думал, как же он, оказывается, мало знал своего отца, как мало общался с ним и вообще, как мало жил рядом с ним, гонимый по жизни то честолюбивыми замыслами, то войнами и страданиями, а то и просто непростительным собственным легкомыслием. А надо было жить здесь, в Кувшинках, набираться от отца, как от Апостола Павла, мудрости.
Настенные часы-ходики, не ошибясь ни в одной минуте, пробили полночь, и Андрей закрыл книгу, не в силах читать ее дальше: так много накопилось у него на душе тяжести и запоздалого раскаяния. Он хотел уже было поставить книгу на место и вдруг обнаружил на последних ее страничках тесно прижатую к обложке обыкновенную школьную тетрадку. Андрей взял ее в руки и поразился, пожалуй, больше, чем самой книге, в которой она лежала. В тетрадке были отцовские повременные записи, чем-то напоминающие дневник.
Странный все-таки был у Андрея отец, странный и не похожий на многих других деревенских (да и не только деревенских) мужиков. И дело здесь, конечно, не в агрономическом и учительском его заочном образовании и не в чтении книг, к которым отец был так неравнодушен, а в том, что над всем вычитанным из книг и познанным в жизни он любил и умел думать и мыслить, «помышлять», как не раз говорил о том.
Он «помышлял» сам и заставлял «помышлять» других. Отсюда и все его, иногда самые неожиданные затеи. Вернувшись с войны и немного оглядевшись в деревенской жизни, он вдруг собрал таких же, как и сам, вчерашних фронтовиков, их жен, невест, младших братьев и сестер, переживших оккупацию, и устроил театр. Играли (разыгрывали) деревенские мужики в том театре пьесы, рассказы и повести, которые отец собственноручно превращал в пьесы, самых знаменитых авторов: Гоголя, Островского, Пушкина, Чехова. Отец был за режиссера, но иногда тоже брал себе какую-нибудь роль, актерствовал, маленькую, незначительную и по большей части смешную. Он любил изображать всяких мелких чиновников, недалеких умом и мыслью, взяточников, казнокрадов, льстецов и угодников, которых и в нынешней жизни было вдоволь и от которых больше всего и страдали деревенские бесправные люди. В чеховском «Злоумышленнике» отец играл следователя, допрашивающего хитроватого мужичка, что откручивал на железной дороге гайки под грузила для рыбацких сетей, в «Хамелеоне» – жандарма-подхалима, в «Ревизоре» – Держиморду. Андрей в детском своем возрасте в начале шестидесятых годов видел еще несколько таких постановок и никак не хотел верить матери, что толстый дядька в железнодорожном кителе и очках и есть его отец.
Много еще чего интересного придумывал отец, стараясь как-то разнообразить деревенскую послевоенную жизнь. То вдруг устраивал праздник Ивана Купалы – с кострами, катанием на лодках, русалками и водяными, то затевал по весне, едва сойдет снег, с пятидесятилетними мужиками игру в лапту, то, собрав за школою на выгоне всю деревенскую детвору, учил ее запускать в небо на длинной суровой нитке змея.
Поэтому ничего не было удивительного в том, что отец вел еще и записки, дневник. Ему мало было одних книг, театров, разговоров с мужиками, рыбалки, охоты, кузницы и пасеки, ему еще хотелось поговорить наедине с самим собой, поспрашивать у самого себя о насущном и сокровенном и тут же по возможности дать ответы на все эти вопросы. И все-таки Андрей не ожидал прочитать того, что прочитал в отцовской тоненькой тетрадке-дневнике:
– Вчера, прервав отпуск, уехал Андрей. Я догадываюсь – куда. С его характером и воспитанием этого и следовало ожидать. Когда другие воюют, он в тылу сидеть не будет. Анфисе пока ничего не говорю, надо подождать от Андрея хотя бы одного письма.
– Письмо пришло. Правда, еще из Союза, но между строк я чувствую, что Андрей уже весь там – в Афганистане. Анфиса, кажется, тоже почуяла недоброе. Письмо Андрея слишком бодрое и многословное. Раньше он таких не писал. Анфиса сама перечитала, расплакалась и сказала: «Вы что-то от меня скрываете». Как мог, успокоил ее.
– Наконец все подтвердилось. От Андрея пришло письмо из афганского города Файзабада. Это самая северная провинция, отрогом уходящая в Индию. Анфиса плачет. Я в Андрея верю, он хорошо подготовленный и обученный офицер. Боюсь только за излишнюю его горячность. На войне надо иметь холодную голову.
– Анфиса вчера сказала: «Давай вернем в дом иконы. Вынесли их, и через год утонула Танечка». Я согласился. Без веры нельзя. Тем более в такие дни, когда Анфиса только и живет что одной верой в счастливое возвращение Андрея.
– Целый вечер читали Евангелие от Матфея. Я вспомнил, как когда-то в детстве дед Никанор заставлял меня учить «Закон Божий». Я учить не хотел – не велели в школе, грозились, что не примут в пионеры. Дед сказал:
«Попадешь на войну, да как начнут палить из пушек или поднимут в атаку, так только молитвою и спасение». Он был прав: на войне я сколько раз тайно перед боем молился. Да и другие (знаю точно) тоже молились, в том числе и коммунисты.
– Опять видел во сне распятых немцами под Минском при отступлении детей. Их было четверо, годовалых, едва из пеленок. Немцы прибили детей гвоздями прямо на стене бревенчатого дома.
– Прислала письмо Лена. Жалуется, что Андрей редко пишет. Чувствую я – жить они не будут. Слишком разные люди. В мирное время это еще как-то скрывалось, сглаживалось, а теперь, когда Андрей на войне, проявляется все больше и больше. Лена раздражена и обижена. Наташку в этом году на лето не привезет. Они уезжают отдыхать куда-то на юг. Жаль. Анфиса совсем затоскует.
– В Афганистане погиб сын Постовых, Сережа. Сегодня хоронили. В цинковом гробу с маленьким окошечком в изголовье. Анфиса вся изошлась слезами, от Постовых не отходила ни на шаг. Понять ее можно – от Андрея опять давно нет письма. Последнее было из госпиталя. Пишет, что ранен легко, но как на самом деле – неизвестно. Если легко, то в Ташкент бы его не повезли, оставили бы на излечение во фронтовом госпитале. Анфиса порывалась к Андрею съездить. Я не пустил. Так будет лучше. Андрей не тот человек, которому нужна излишняя опека.
Сережу жаль! Хороший был парень, покладистый. Я его помню с первого класса.
– Сегодня годовщина гибели Танечки. Ходили с Анфисой на кладбище, посидели возле могилы. Анфиса опять плачет, корит себя, что разрешила Танечке идти в тот день на речку. И так каждый год.
– Андрею осталось служить в Афганистане всего три месяца.
Анфиса считает дни.
Последняя запись в тетрадке была самой тяжелой:
– Умерла Анфиса.
На этом отцовский дневник обрывается. То ли отец завел себе новую тетрадку (хотя чего ее заводить, когда и в этой еще оставались незаполненными несколько страничек), то ли после смерти матери никакого смысла он в своих записях уже не находил.
Часы на стене пробили три раза. Андрей погасил лампу и лег на кровать. Его сразу окутала непроглядная темень: не было видно ни окна, ни икон, ни лампадки, которая тоже вмиг погасла, потеряла свое сияние, как гаснет и теряет его упавшая с неба звезда. Таких ночей в своей жизни Андрей, наверное, никогда еще не переживал: проламывая стены дома, тяжелая, вязкая темнота давила на него со всех сторон, как будто хотела живого еще, дышащего человека тоже превратить в темноту, в ничто. Минутами ей это почти удавалось. Андрей переставал себя ощущать, переставал думать, терял под тяжестью темноты дыхание. (Такое было с ним во время первой контузии, когда, казалось бы, у тебя ничего особенно и не болит, только звон и гудение в голове, но ты уже полумертвый.) Спасали Андрея лишь часы. Словно стараясь вернуть его к жизни, они вдруг начинали стучать намеренно громко, убыстряли ход и даже пытались до срока пробить молоточками по таящемуся внутри колоколу, отмечая течение времени. Темнота отступала, чуть-чуть просветляя оконные проемы, возвращая очертания иконам и лампадке, а Андрею дыхание.
Провально-глубокий сон пришел к нему лишь под утро. Но был он недолгим, всего, может быть, часа полтора-два. Казалось, только минуту тому назад Андрей сомкнул веки – и вдруг наступило резкое, тревожное пробуждение. Над домом послышался, пронесся какой-то предгрозовой, буреломный порыв ветра: под его напором растущая в палисаднике сосна вздрогнула, опасно зашаталась и как будто даже начала крениться на дом.
Поначалу Андрей ничего не мог понять, думая, не вскрывается ли повторно река, не трещат ли это на ней, разламываясь и крошась, замерзшие за ночь льдины. Но потом опамятовался: какие могут быть льдины, мороз, когда вокруг половодье, теплынь, вот-вот зацветут на пойме кувшинки.
Накинув на плечи бушлат, Андрей вышел на крылечко и прямо-таки замер – на вершине сосны, греясь в первых дальне-рассветных еще лучах солнца, стоял аист. Иногда он расправлял крылья, громко хлопал ими (от этого и дрожание сосны и порывы ветра), но никуда не взлетал, а тут же успокаивался, запрокидывал на спину длинный морозно-красный клюв и оглашал все окрестные леса, речные и озерные поймы призывным клекотом. Было видно, что он ожидает себе пару, зовет ее.
И через несколько минут она появилась. Где-то далеко, еще за лесом, в последний раз широко и мощно взмахнув крыльями, аистиха теперь свободно парила в воздухе и так, в парении, и опустилась рядом с зовущим ее аистом. Он уступил ей место на самой толстой вершинной ветке, совсем по-человечески приобнял крылом, словно рукой, и опять зашелся в счастливом клекоте.