Отказавшись от признания за «добром» и «злом» абсолютной внутренней основы, предлагают для обоснования действующих моральных норм руководствоваться теми же соображениями, к которым прибегают в повседневной жизни для достижения личной выгоды или общественного материального блага. Эта мораль уже несёт на себе стойкий отпечаток нигилизма. Поскольку более не существует никаких внутренних уз, можно попытаться обойти любую внешнюю социально-юридическую санкцию; всякое действие или поступок становятся дозволенными, если они не вступают в прямое противоречие с законом. Окончательно исчезает всё, что имело бы внутренне нормативный и императивный характер. Всё сводится к чисто формальному соблюдению правил, пришедших на смену ниспровергнутому религиозному закону. После непродолжительного периода господства пуританских норм и этического ригоризма буржуазный мир окончательно встал на этот путь; путь поклонения общественным идолам и конформизма, основанного на соображениях выгоды, трусости, лицемерии и инерции. Но индивидуализм конца века в свою очередь стал началом завершения этой стадии; началом стремительно распространяющегося анархического разложения, обретающего всё более острые формы. Он пробудил силы хаоса, которым осталось уже недолго скрываться за фасадом мнимого благополучия.
Предыдущая стадия, затронувшая лишь ограниченные сферы существования, была временем романтических героев — эпохой человека, ощутившего свое одиночество перед лицом равнодушного божества, эрой высшего индивида, готового, несмотря ни на что, к трагическому самоутверждению и нарушающего общепринятые нормы не ради отрицания их законности как таковой, но в стремлении отстоять свое исключительное право на запретное, как в добре, так и во зле. На идейном уровне этот процесс окончательно исчерпал себя у Макса Штирнера, который видел в любой морали последнюю форму идолопоклонства, подлежащего искоренению. В «потустороннем», продолжающем жить в душе человека и желающем быть законом ему, он изобличал «новое небо», то есть коварный перенос во внутренний мир того внешнего богословского потустороннего мира, который, казалось, был уже окончательно отвергнут прежде. Преодолевая «внутреннего бога» и превознося свободного от закона «Единственного», отрицающего всякую ответственность и противостоящего всем ценностям и притязаниям со стороны общества,
Штирнер, по сути, установил границы пути, ранее проложенного нигилистически настроенными социал-революционерами (от которых и ведет своё происхождение понятие нигилизм). Правда, в отличие от него они действовали, ещё веруя в утопические идеи общественного устройства, борясь за торжество «справедливости», «свободы» и «гуманизма» над несправедливостью и тиранией, каковые они полагали присущими тогдашнему порядку.
Однако вернёмся к Ницше. Европейский нигилизм, предсказанный им как общее и закономерное явление, помимо области морали в узком смысле охватывает также сферу истины, мировоззрения и последней цели. «Смерть Бога» равнозначна потере всякого смысла жизни, всякого высшего оправдания существования. Круг проблем, поднятых Ницше, хорошо известен: в результате истощения жизненных сил и нарастания потребности в бегстве от действительности был выдуман «истинный мир», или «мир ценностей», оторванный от «этого мира», ему противостоящий, придающий ему лживый, обманчивый характер и отрицающий за ним всякую ценность; был вымышлен мир бытия, добра и духа, который стал отрицанием и проклятием для мира становления, чувств и живой действительности. Сегодня распадается именно этот вымышленный «истинный» мир; осознание же того, что и сам он был всего лишь иллюзией, позволяет проследить само происхождение этого придуманного мира и выявить его человеческие, «слишком человеческие» и иррациональные корни. Вкладом Ницше — как «свободного ума» и «имморалиста» — в нигилизм можно считать именно то, что он истолковывал «высшие», «духовные» ценности не просто как ценности, рожденные обычными жизненными влечениями, но главным образом как ценности, рожденные почти исключительно побуждениями, характерными для «декадентской» и ослабленной жизни.
Итак, в результате единственно реальным остается только тот мир, который прежде подвергался отрицанию и осуждению во имя «высшего» мира, «Бога», «истины», то есть во имя того, чего нет, но что должно быть. Из этого вытекает следующий вывод: «Того, что должно быть — нет; то, что есть, суть то, чего быть не должно». Подобное состояние Ницше называл «трагической фазой» нигилизма. Это начало «нищеты человека, лишенного Бога». Кажется, что существование отныне лишилось всякого смысла, всякой цели. Вместе с императивами, моральными ценностями и любыми узами, рушатся все опоры. Здесь опять можно вспомнить Достоевского, который устами Кириллова говорит, что человек выдумал Бога только для того, чтобы быть в состоянии продолжать жить, — а следовательно, Бог есть только «отчуждение Я». К ещё более безоговорочным выводам пришёл Сартр, который заявил, что: «экзистенциализм не является атеизмом, если последний сводится исключительно к доказательству небытия Бога». И добавил к этому: «Даже если Бог есть, это ничего не меняет». Существование в своей обнажённой реальности полностью предоставлено себе самому и не имеет никакой точки отсчета вне себя, которая могла бы придать ему смысл в глазах человека.
Итак, как мы видим, указанный процесс развивался поэтапно. На первой стадии происходит своеобразный метафизический, или моральный бунт. На второй — те же причины, которые исподволь питали этот бунт, исчезают, растворяются, теряют свое содержание для нового типа человека, и именно эту вторую стадию можно считать собственно нигилистической, поскольку на ней главной темой становится чувство абсурда, чистой иррациональности человеческого состояния.
4. От предвестников к «потерянному поколению» и «поколению протеста»
Имеет смысл сразу указать на факт существования определённого идеологического течения с соответствующей особой «историографией», согласно которому вышеописанный процесс (или по крайней мере его начальные стадии) имеет положительный характер, является неким завоеванием. Это очередной аспект современного нигилизма, подоплёкой которому служит постыдное чувство «жертвенной эйфории» (или, как сказали бы мы сегодня, — «комплекс заложников» — Прим. перев.). Хорошо известно, что со времени зарождения просветительства и либерализма и вплоть до формирования имманентного историзма, поначалу имевшего «идеалистический», а позднее материалистический и марксистский характер, приверженцы подобных учений истолковывали указанные стадии распада как освобождение и новое самоутверждение человека, превозносили их как прогресс духа и как истинный «гуманизм». Позднее мы ещё увидим насколько подобного рода мышление сказалось на отдельных (далеко не лучших) взглядах Ницше, относящихся к периоду постнигилизма. Теперь же ограничимся указанием лишь на один существенный момент.
Никакой Бог никогда не связывал человека. Божественный деспотизм является выдумкой чистой воды. Точно такой же выдумкой является деспотизм, которому, по мнению деятелей эпохи Просвещения и революционеров, мир Традиции был обязан своим вертикально ориентированным устройством, своей иерархической системой и разнообразными формами законной власти и священного владычества. Вопреки подобным представлениям, истинным основанием традиционного мира всегда был особый внутренний склад, способность к распознанию и интересы, присущие особому человеческому типу, почти окончательно исчезнувшему в наше время. Некогда человек возжелал «освободиться» и ему было позволено это сделать. Ему разрешили разорвать даже те узы, которые скорее поддерживали, нежели связывали его; ему дали «насладиться» всеми последствиями обретённой свободы, которые со строгой неумолимостью привели к нынешнему положению дел, к миру, в котором «Бог мертв» (Бернанос говорит: «Бог удалился»), а жизнь превратилась в царство абсурда, где всё возможно и всё дозволено. Во всём произошедшем следует видеть исключительно действие того, что на Востоке называют законом согласованных действий и противодействий, который объективно работает «по ту сторону добра и зла», по ту сторону любой мелкой морали.
В последнее время разрыв увеличился, охватив уже не только уровень морали, но также онтологический и экзистенциальный уровень. Ценности, вчера подвергавшиеся сомнению и расшатывающиеся критикой немногих, сравнительно одиноких предвестников, сегодня окончательно утратили прочность в общем повседневном сознании. Речь идёт уже не просто о «проблемах», но о таком состоянии дел, при котором имморалистический пафос вчерашних бунтарей уже кажется предельно устаревшим и надуманным. С некоторых пор подавляющее большинство западного человечества настолько свыклось с мыслью о полной бессмысленности жизни и её абсолютной независимости от какого-либо высшего начала, что приноровилось проживать её наиболее сносным и по возможности наименее неприятным образом. Однако обратной стороной и неизбежным следствием подобного состояния является всё большее оскудение внутренней жизни, которая становится все более бесформенной, непрочной и ускользающей, наряду со стремительным исчезновением всякой стойкости характера. С другой стороны, поддержанию этого состояния способствует хорошо разработанная система компенсационных и усыпляющих средств, которая нисколько не утрачивает свой действенности от неумения большинства распознать ее истинный характер. Один персонаж Э. Хемингуэя подводит итог следующим образом: «Религия — опиум для народа… Но сегодня и экономика — это опиум для народа, также как и патриотизм… А секс, разве не является он тем же опиумом для народа? Но выпивка — это лучший из опиумов, совершеннейший из них, даже если некоторые предпочитают ему радио, этот опиум пользуется большим спросом».
Там, где рождается подобное чувство, фасад начинает шататься, строительные леса разваливаются и за распадом ценностей наступает очередь отказа от всех заменителей, при помощи которых пытаются замаскировать бессмысленность жизни, отныне предоставленной самой себе. Одновременно с этим возникает экзистенциальная тема тошноты, отвращения, пустоты, ощущаемой за системой буржуазного мира, тема абсурдности новой «приземлённой» «цивилизации». У людей с обострённой чувствительностью проявляются различные виды экзистенциальной травмы, возникают состояния, которые описывают как «чувство призрачности происходящего», «деградацию объективной реальности», «экзистенциальное отчуждение». Единичные переживания, ещё вчера доступные лишь редким мыслителям и художникам, становятся сегодня привычным и естественным образом жизни для многих представителей новейших молодежных движений.
Казалось бы совсем недавно всё вышесказанное касалось только отдельных писателей, художников и. «проклятых поэтов», которые вели беспорядочную жизнь, нередко злоупотребляли спиртным и наркотиками, смешивая гениальность с атмосферой экзистенциального распада и иррационального бунта против господствующих ценностей. Крайне показателен в этом отношении случай Рембо, высшей формой бунта для которого стал отказ от собственного гения, молчание, уход в практическую деятельность, граничащую с банальными поисками наживы. Можно вспомнить также Лот-реамона, которого экзистенциальная травма подтолкнула к болезненному прославлению зла, ужаса, хаотичной стихийности (Мальдо-рор, герой его стихов, говорит: «Я принял жизнь как рану, и воспретил себе самоубийством исцелить её»). Подобно Джеку Лондону и многим другим, включая раннего Эрнста Юн-гера, одинокие индивидуалисты издавна пускались в авантюры в поисках новых горизонтов в дальних землях и морях, но для остальных мир продолжал оставаться надёжным и устойчивым, и под знаменами науки звучал гимн во имя триумфального шествия прогресса, лишь изредка заглушаемый грохотом бомб анархистов-одиночек.
Но уже после Первой мировой войны процесс начал развиваться в полную силу, предвещая появление крайних форма нигилизма. Правда поначалу эти формы продолжали сохранять маргинальный характер и затрагивали преимущественно представителей творческой среды. Одним из наиболее значительных и радикальных явлений того времени можно считать дадаизм, который довел до логического завершения те глубинные побуждения, которые питали различные движения авангардного искусства. Дадаизм окончательно отверг уже сами категории искусства, утверждая необходимость перехода к хаотическим формам жизни, полностью лишенной рациональности, логичности и всяческих уз, призвав к принятию всего абсурдного и противоречивого в мире, как составляющего саму сущность жизни, и закончив прославлением этой бессмысленности и бесцельности.
Отчасти подобные темы позднее продолжил развивать сюрреализм с его отказом подгонять жизнь под «смехотворные условия всякого существования здесь внизу». Этот путь до самого конца, ознаменованного самоубийством, прошли такие сюрреалисты, как Ваше, Кревель и Риго (Vache, Crevel, Rigault), последний из которых бросил вызов своим единомышленникам, обвинив их в неспособности совершить какой-либо поступок вне рамок литературы и поэзии. Наконец, когда ещё молодой Бретон заявил, что самым простым сюрреалистическим актом было бы выйти на улицу и застрелить случайного прохожего, он просто предвосхитил то, что после Второй мировой войны осуществили отдельные представители новых поколений. Отказавшись от самоубийства как способа радикального решения проблемы смысла жизни для метафизически одинокого человека, они перешли от слов к делу, желая обрести единственно возможный смысл посредством абсурдных и разрушительных акций.
После очередной тяжелейшей травмы, нанесенной Второй мировой войной со всеми её последствиями, и краха новой системы мнимых ценностей, подобные настроения охватили целое поколение, названное сгоревшим или потерянным, которое, несмотря на изрядную долю фальшивости, показухи и карикатурности, присущих их поведению, стало живым знамением времени. И хотя это явление имело сравнительно локальный характер, оно ничуть не утратило своей типичности.
Первым делом здесь можно вспомнить так называемых «бунтарей без знамени», young angry man, с их яростью и агрессивностью, направленных против мира, где они чувствовали себя чужаками, уже не находя в нём никакого смысла и никакой ценности, достойных того, чтобы за них сражаться или хотя бы способных воодушевить на борьбу. Как уже говорилось, это стало признаком исчезновения из мира «умершего Бога» прежних форм бунта, в основе которых, несмотря ни на что, сохранялась — как в том же утопическом анархизме — убеждение в необходимости бороться за правое дело, которое можно отстаивать ценой любых разрушений и ради которого можно пожертвовать собственной жизнью. Если прежде «нигилизм» был отрицанием неких конкретных ценностей, присущих данному мироустройству и обществу, которые следовало уничтожить во имя других ценностей, собственно и толкавших на этот бунт, то его современные формы тяготеют к бунту в чистом виде, к иррациональному мятежу, восстанию «без знамени».
К этому же направлению относятся английское движение teddy boys (пижоны (англ.). — Прим. перев.) и немецкое движение Halbstarken (нем. — хулиганы, шалопаи. — Прим. перев.), «поколение руин». Известно, что как одни, так и другие использовали формы агрессивного протеста, нередко перераставшие в криминальные акции и откровенный вандализм, которые превозносились как «чистое действие», как бесстрастное свидетельство своего отличия от других. В славянских странах это явление проявилось в движении хулиганов. Еще более примечательным примером стали их американские единомышленники, представленные hipsters и beat generation (соответственно «хиппи» и «битники». — Прим. перев). Здесь также речь шла уже не о неких интеллектуальных построениях, но об экзистенциальной позиции, занятой определенной частью молодежи, что только позднее получило своё отражение в литературе особого толка. По сравнению со своими британскими единомышленниками эти молодежные движения отличались гораздо более холодным, откровенным и жестким неприятием любого мнимого порядка, рациональности, логичности — всего того, что они назвали «square», то есть всего, выглядящего «добропорядочным», устойчивым, законным и надёжным; как кто-то сказал, это была «молчаливая разрушительная ярость», отвращение к «тому непостижимому отродью, которое умудряется всерьез воспылать страстью к женщине, работе, семье» (Норман Подорец) (Phodoretz). Несмотря на все завоевания науки, для американских хиппи, наиболее полно испытавших на себе все прелести индустриализации и ничем необузданного активизма, «организованное безумие нормального мира», вся абсурдность того, что сегодня принято считать нормальным, проявились с наибольшей очевидностью. Поэтому основными проявлениями этого движения стало абсолютное нежелание как-либо отождествлять себя с внешним миром, полный отказ от какого-либо сотрудничества с обществом, от любой возможности занять «своё» место в этом обществе. При этом любопытно отметить, что это движение увлекло не только молодежь, не только наиболее пострадавшие социальные низы, но и выходцев из самых различных классов, в том числе и наиболее богатых. Новое кочевничество здесь соседствовало с тягой к простейшим формам существования. Для хиппи алкоголь, секс, негритянская джазовая музыка, скорость, наркотики, как и немотивированные преступления, в полном соответствии с тем, что некогда предлагал А. Бретон, стали средствами, позволяющими вынести пустоту существования за счёт крайнего обострения всех чувств. Они не боялись, но, скорее, жаждали «испытать ужасающие удары, наносимые собственным Я», пускаясь во всевозможные эксперименты над собой (Н. Мейлер). Отчасти книги Джека Керуака и поэзия Алена Гинзберга также стали порождением подобного рода настроений.
Впрочем, надо сказать, что это движение уже имело своими предшественниками отдельных авторов, справедливо прозванных Уолтами Уитменами, которые, правда, в отличие от него воспели не оптимистический мир, исполненный надежд, и жизнь американской демократической молодежи, но мир, катящийся в пропасть. Не считая Дос Пассоса и отдельных авторов того же круга, можно вспомнить Генри Миллера начального периода, которого с полным правом можно считать духовным отцом подобных течений. Можно сказать, что он был «больше, чем просто писателем или художником, но, скорее, коллективным явлением эпохи — воплощенным и кричащим явлением, грубым проявлением экзистенциального страха, яростного отчаяния и бесконечного ужаса, скрытыми за крушащимся фасадом» (предисловие к «Тропику Рака». Editions du Chene, Paris, 1946). Это ощущение tabula rasa,
космического безмолвия, ничто, полного крушения эпохи «у пророка, увидевшего наступление конца мира в момент наивысшего расцвета и блеска этого мира, достигшего апогея своего величия и своей чумной заразы».
Именно Миллеру принадлежат эти характерные слова: «С самого начала я не знал ничего, кроме хаоса, который обволакивал меня подобно потоку, который я вдыхал своими легкими». «Каменный лес, в центре которого скрывается хаос», — так переживает современный человек окружающий его мир. «Бывало, что в самом центре хаоса, в самом его сердце, я плясал или напивался вдрызг, или занимался любовью, или с кем-то дружил, или планировал новую жизнь, но все было хаосом, все было камнем, ни в чем не было надежды, ничто не поддавалось пониманию».
Подтверждением подобного восприятия могут служить также те слова, которые вложил в уста одного из своих персонажей другой писатель, Герман Гессе: «Я предпочитаю корчиться в пламени дьявольской боли, чем жить в этой атмосфере средней температуры. Тогда вспыхивает внутри меня дикое желание сильных эмоций, чувств, гнев против этой плоской, рыхлой, обычной и стерилизованной жизни и жажда расколотить что-нибудь вдребезги, всё равно что — магазин, собор или самого себя; стремление к ужасающим безумствам… Что я всегда на самом деле отвергал, ненавидел и проклинал, так эту удовлетворенность, это безмятежное здоровье, этот жирный оптимизм буржуа, эту дисциплинированность посредственного, среднего обывателя». П. ван ден Босх (P. van den Bosch) писал в своих «Детях абсурда»: «Мы призраки войны, на которой мы не бывали… Мы взглянули распахнутыми глазами на этот расколдованный мир, мы, более чем кто-либо другой, являемся детьми абсурда. Бывают дни, когда бессмысленность мира тяготит нас как порок. Нам кажется, что Бог умер от старости и наша жизнь лишена цели… Мы не скисли и не ожесточились, мы просто начинаем с нуля. Мы были рождены в руинах. Когда мы появились на свет, золото уже превратилось в камень».
Таким образом, наследие предтеч европейского нигилизма по большей части было усвоено представителями упомянутых здесь движений «потерянной молодежи» в жестких формах пережитой жизни. Важной чертой здесь является отсутствие каких-либо социал-революционных требований, неверие в возможность организованной деятельности, которая могла бы изменить сложившееся положение дел; это отличает эти движения как от вчерашнего нигилизма, так и от левых интеллектуалов, выступающих против буржуазного общества. «Работать, читать, проходить подготовку в партийных ячейках, верить, чтобы потом сломать себе шею — нет, спасибо, это не для меня» — говорит, к примеру, один из героев Керуака. Таков итог, к которому практически сводится и любая «революция» левых сил, когда она достигает победы и преодолевает стадию простого бунта. Тот же Камю, после того как избавился от своих коммунистических иллюзий, со всей очевидностью выявил этот факт: революция неизбежно изменяет своим изначальным принципам, создавая новую систему угнетения и устанавливая новый конформизм, имеющий ещё более тупой и абсурдный характер.
Здесь не место для более подробного рассмотрения всех этих свидетельств травмированного существования, не говоря уже о свидетельствах со стороны тех, кого можно было бы назвать «мучениками современного прогресса». Как мы уже говорили, нас интересуют лишь те из них, которые представляют собой показательную ценность как знамения времени. Между тем большинство из рассмотренных выше форм выродились в экстравагантные и проходящие модные формы. Но невозможно отрицать той причинной, а следовательно, необходимой связи, которая объединяет их с миром, «где умер Бог», которому так и не нашли замены. Исчезают одни формы, на смену им приходят другие, родственные прежним по сути и различающиеся только обстоятельствами своего возникновения, и так будет вплоть до завершения настоящего цикла.
5. Личины европейского нигилизма. Общественно-экономический миф и «протестные» настроения
Мы только что указали на принципиальную важность того безразличия, которое выказывает определенная часть молодежи, переживающая кризис, по отношению к перспективам социальной революции. В связи с этим имеет смысл несколько расширить горизонты, указав те разновидности современного общественно-экономического мифа, при помощи которого нынешнее человечество пытается уйти от действительности или заглушить боль, вызванную утратой смысла существования: с одной стороны, речь идёт о «западной» идее prosperity,
с другой — о марксистско-коммунистической идеологии. И в первом и во втором случае мы, как и прежде, оказываемся на орбите нигилизма, который в материальном отношении приобрел гораздо более значительный размах сравнительно с размахом, достигнутом нигилизмом, присущем экстремистским кругам, для которых современный кризис имеет острый и незамаскированный характер.
Как уже было сказано, подоплёкой указанного мифа является стремление хорошо организованной историографии определённого рода истолковать процессы, подготовивших наступление европейского нигилизма, как прогрессивное движение. Подобная интерпретация лежит в основе как «западного», так и коммунистического мифа. Между двумя этими разновидностями в сущности единого мифа имеется своеобразная диалектическая связь, которая позволяет раскрыть их подлинный экзистенциальный смысл.
Коммунистический миф, благодаря своей грубой топорности и откровенному признанию экономики как основной движущей силы, позволяет с большей лёгкостью выявить те элементы, которые позволяют понять его конечную цель. Как известно, его сторонники развернули бурную полемику против всех тех явлений духовного кризиса, о которых мы только что говорили; однако, если само существование этих явлений ими не оспаривается, вся ответственность за их возникновение возлагается на «буржуазное декадентство», «непросвещенность» и «анархический индивидуализм», характерные для буржуазных элементов, оторванных от действительности; короче говоря, все эти феномены являются для них просто крайними формами разложения обречённой на гибель экономической системы, системы капитализма. Таким образом, в текущем кризисе желают видеть исключительно кризис тех ценностей и идеалов, которые некогда служили надстройкой данной экономической системы и продолжают жить сегодня исключительно благодаря лицемерию и лжи, не имея ни малейшей связи с практическим поведением индивидов и движущими силами эпохи. Экзистенциальная повреждённость человечества в целом объясняется как следствие экономической, материальной организации капиталистического общества. Поэтому в качестве целительного средства, способного привести к «новому истинному гуманизму», достичь человеческой полноты и «никогда прежде неведомого счастья», предлагается изменение общественно-экономической системы, уничтожение капитализма и установление коммунистического общества трудящихся по образцу, создаваемому в советском пространстве. Уже Карл Маркс воспевал коммунизм как «реальное овладение человеческой сущностью, осуществляемое самим человеком и во имя человека, возвращение человека к самому себе, как к общественному человеку, то есть как к человечному человеку»; для него коммунизм был равнозначен законченному натурализму и, в качестве такового, истинному гуманизму.
Этот миф скрывает за собой поистине ужасающую бездну; по мере своего воплощения и установления контроля над всеми движениями, организациями и народами он дополняется соответствующим воспитанием, представляющим собой своего рода психическую лоботомию, целью которой является методическая нейтрализация с детских лет всех высших форм восприятия и интересов, полное искоренение любого образа мысли, выходящего за рамки чисто экономических понятий или общественно-экономических процессов. В своих крайних формах этот миф представляет собой наиболее пагубное из всех усыпляющих средств, доныне применяемых к человечеству, утратившему свои корни. И тем не менее «западный» миф процветания зиждется, в сущности, на той же лжи, что и миф коммунистический. Особенно ярко это проявляется в тех его формах, которые связаны с технологической эйфорией, порождённой радужными перспективами «второй индустриальной революции» атомной эры, затмевающими тот факт, что сегодня мы практически живем на вулкане, в том числе материально и политически, учитывая возможные последствия борьбы за мировое господство.
Мы говорили о своеобразной диалектике, изнутри подрывающей этот миф. Так в коммунистическом пространстве он черпал свою движущую силу главным образом за счет утверждения необходимости создания новых форм государственного устройства, то есть таких общественно-экономических условий, при которых «индивидуальные» проблемы и «декадентские» кризисы отомрут сами собой; однако эти условия уже фактически реализованы сегодня во многих странах «западного» и северного ареала. Таким образом — это очарование цели, которое рассеивается в момент её достижения. Социально-экономический идеал, вожделенная цель пролетарского человечества в действительности оказывается духовно устаревшим в том самом «западном» обществе, где, вопреки прогнозам Маркса и Энгельса, атмосфера процветания охватывает широчайшие слои общества, успешно обеспечивая подавляющему большинству своих граждан сытое, легкое и комфортабельное существование, каковое марксизм собственно осуждал лишь постольку, поскольку считал его привилегией правящего класса «эксплуататоров» капиталистов, а не общим достоянием бесклассового общества. Однако, с точки зрения конечных целей, существенных расхождений между коммунистическим и «западным» мифом практически нет, и вскоре мы увидим какие выводы были сделаны из этого так называемым «протестным» движением.
Итак, в основе обеих этих общественно-экономических идеологий лежат одинаковые заблуждения и иллюзии — они всерьёз полагают, что экзистенциальная нищета сводится исключительно к той или иной форме материальной нужды, порожденной конкретным общественно-экономическим устройством; поэтому от неё должны больше страдать обездоленные и пролетариат, а не те, кто живёт в обеспеченных или привилегированных экономических условиях; а, следовательно, она должна автоматически исчезнуть с «освобождением от нужды» и общим улучшением материальных условий существования. Истина же, напротив, заключается в том, что страдать от утраты смысла существования могут равным образом как бедные, так и богатые, и между нищетой материальной и нищетой духовной никакой взаимосвязи нет. Только наиболее невежественные низы общества можно убедить в том, что тайна счастья и человеческой полноты кроется в том, что справедливо было названо «животным идеалом», в довольстве стадного животного. Гегель с полным основанием писал, что эпохи материального благополучия являются белыми страницами в книге истории, а Тойнби показал, что вызов, — challenge — который бросают человеку тяжелые и суровые условия, как материального, так и духовного порядка, довольно часто становится лучшим стимулом для пробуждения творческих сил общества. В некоторых случаях утверждение, что действительно милосердный человек должен постараться максимально усложнить жизнь своему ближнему, звучит не столь уж парадоксально. Не секрет, что высшие добродетели притупляются и атрофируются в лёгких условиях, когда ничто не вынуждает человека тем или иным образом испытывать себя, — и в конечном счёте не важно, что в подобных обстоятельствах в результате естественного отбора значительная часть не выдерживает и погибает. А. Бретон справедливо писал: «Необходимо воспрепятствовать тому, чтобы всецело искусственная бренность общественных условий затмевала реальную бренность человеческого состояния».
Впрочем, чтобы не слишком отклониться от нашей основной темы, укажем здесь лишь на то, что именно в обществе процветания наблюдаются наиболее обострённые формы современного экзистенциального кризиса. В качестве примера можно вспомнить вышеупомянутые движения новых поколений, в которых носителями бунта, отвращения и ярости являются не столько обездоленные и угнетенные люмпены, но вполне обеспеченные молодые люди, среди которых можно встретить даже детей миллионеров.