ГЕГЕЛЬ писал, что «всемирная история не является царством счастья, периоды счастья [в смысле материального и социального благополучия] являются чистыми страницами в книге истории». Точно так же на индивидуальном уровне наиболее ценные в человеке качества, собственно и делающие его человеком, нередко пробуждаются в суровой атмосфере, на грани нужды и несправедливости, в обстановке, которая бросает человеку вызов, подвергает его духовному испытанию; однако эти качества почти неизбежно угасают, когда человеческому животному обеспечены максимально удобная, безопасная жизнь и равная доля благоденствия и счастья, пристойного стадному животном, которое остается таковым несмотря на радио, телевидение и самолеты, Голливуд и спортивные стадионы или культуру Reader's Digest.
Повторим вновь: духовные ценности и уровень человеческого совершенства никак не связаны с общественно-экономическим достатком или нуждой. Материалистические идеологии утверждают, что бедность всегда является источником унижения и порока, а «цивилизованные» общественные условия способствуют расцвету добродетелей. Более того, они противоречат сами себе, одновременно поддерживая миф, согласно которому нищий и угнетенный трудовой «народ» является воплощением «добра», а продажные богачи эксплуататоры — носителями зла и порока. Все это полный вздор. В действительности истинные ценности не имеют никакой обязательной связи с улучшением или ухудшением общественно-экономических условий. Как было сказано, только когда эти ценности становятся первостепенными, можно говорить о приближении к действительно справедливому строю, в том числе и на материальном уровне. К подобным ценностям следует отнести умение быть самим собой, стиль активной безличности, любовь к дисциплине, общую героическую предрасположенность. Важно научиться противопоставлять любым видам злопамятства и социального соперничества признание и любовь к своему месту, как наиболее соответствующему собственной природе индивида, тем самым признавая и те границы, в рамках которых он способен раскрыть свои способности, придать органичный смысл собственной жизни, достичь наиболее возможного для себя совершенства: так ремесленник, в совершенстве овладевший своим делом, безусловно стоит выше властителя, недостойного своего сана. Лишь в том случае, когда указанные факторы обретут прежний вес, можно говорить о возможности проведения тех или иных преобразований в общественно-экономической области без риска смешать второстепенное с существенным, как того требует истинная справедливость. Без предварительной идеологической детоксикации и очищения мировоззренческих установок всякое преобразование останется чисто поверхностным, так как не затронет глубинных корней кризиса современного общества, что будет лишь на руку подрывным силам.
Среди этих общих установок стоит указать на одну, которая более чем какая-либо другая подпитывает экономическую одержимость.
Рассказывают, что в одной неевропейской, но имеющей древнюю цивилизацию стране, на одном американском предприятии, заметив низкое рвение местных жителей, нанятых для выполнения определенных работ, решили, что наилучшим средством подстегнуть их станет удвоение оплаты. Однако большинство рабочих предпочло сократить вдвое количество рабочих часов. Полагая, что первоначальное вознаграждение было вполне достаточным для удовлетворения их нормальных и естественных потребностей, они посчитали нелепым отдавать работе больше того времени, которого по новым расценкам им хватало, чтобы обеспечить себя. Рассказывают также, что РЕНАН, однажды посетивший промышленную выставку товаров того времени, выйдя, воскликнул: «Сколько же там вещей, без которых я прекрасно могу обойтись!»
Сравните это с нынешним стахановским движением, экономическим «активизмом», «обществом процветания» и «потребления». Подобные истории лучше любых отвлеченных рассуждений дают мерило для различения двух основополагающих установок, одну из которых должно считать здоровой и нормальной, а другую — психопатической и извращенной.
Хотя первый случай относится к неевропейской стране, не следует ссылаться здесь на инерцию и лень рас, не «динамичных» и не «созидательных» по сравнению с западными. Подобное противопоставление, как и многие другие, носит искусственный и односторонний характер. Действительно, достаточно отвлечься от «современной» цивилизации — которая, кстати, теперь уже не является чисто западной, — чтобы обнаружить в том числе и у нас самих схожие жизненную концепцию, внутреннюю установку, оценку наживы и труда. До появления в Европе того, что в учебниках многозначительно называют «меркантилизмом» или «рыночной экономикой» (это выражение многозначительно, поскольку свидетельствует, что тон этой экономике задавали исключительно торгаши и ростовщики),
которая быстро и неизбежно переросла в современный капитализм, согласно основополагающему экономическому критерию внешний достаток имел определенные ограничения, а труд и стремление к прибыли считались оправданными лишь в той мере, насколько они были необходимы для обеспечения жизни, подобающей положению, занимаемому человеком в обществе. Такова была концепция томизма, и позднее те же взгляды исповедовал ЛЮТЕР. В целом это ничем не отличается от древней корпоративной этики, в которой основное внимание уделялось ценностям личности и качества, а количество работы всегда зависело от определенного уровня естественных потребностей и особого призвания. Основная идея состояла в том, что работа должна не связывать человека, но, наоборот, освобождать его, чтобы он мог посвятить себя более достойным занятиям, уладив необходимые жизненные потребности. Для древних ни одна экономическая ценность не казалась достойной того, чтобы пожертвовать во имя нее своей независимостью, а добывание средств к существованию не должно было становится помехой для остальной, более полноценной жизни. В общем они признавали ранее высказанную нами истину, согласно которой человеческий прогресс идет не в экономической или социальной области, но внутри самого человека; что он состоит вовсе не в том, чтобы «выбиться в люди» или «пробиться наверх», вкалывая в поте лица, чтобы только занять не свойственное себе положение. На более высоком уровне мудрым считалось известное правило классического мира — abstine etsubstine?
К этому же порядку идей относится и одно из возможных толкований дельфийского изречения «Ничего сверх меры».
Все перечисленные примеры имеют чисто европейское происхождение. Таким образом, подобное отношение к труду было свойственно западному человеку, пока он еще не впал в безумие, поддавшись нездоровому возбуждению, что повлекло за собой извращение всех критериев ценности и завершилось крайними формами современной цивилизации. Именно эта перемена во взглядах — перемена нравственного порядка, поскольку вся ответственность безоговорочно лежит на индивиде — является причиной нынешней «экономической одержимости», естественного итога взаимосвязанных процессов. Переломный момент наступил тогда, когда на смену жизненной концепции, сдерживающей потребности в их естественных пределах во имя интересов, действительно достойных приложения усилий, пришел идеал искусственного увеличения и разрастания как самих этих потребностей, так и средств, необходимых для их удовлетворения. При этом было упущено из вида, что согласно неумолимому закону подобное развитие ведет ко все более нарастающему закабалению сначала индивида, а затем и всего общества. Вершиной этого безумия стала внутренняя ситуация, породившая формы крупного промышленного капитализма; деятельность, направленная на получение прибыли и производство, превратилась из средства в цель и поработила тело и душу человека. Отныне, он, подобно белке в колесе, вынужден безостановочно мчаться вперед, охваченный неутолимой жаждой действия и потребностью производить все больше и больше. Он не может позволить себе остановиться даже на секунду, так как в подобной экономической системе остановиться значит откатиться назад или, в худшем случае, потерять опору под ногами и упасть. Экономика втягивает в этот бег (представляющий собой уже даже не «активность», но скорее чисто бессмысленное возбуждение) не только тысячи трудящихся, но и крупного предпринимателя, «производителя благ», «собственника средств производства», производя все более необратимые духовные разрушения. Это ясно высвечивает подлинные намерения, которые таятся за «бескорыстной» любовью, питаемой тем американским политиком, основным пунктом международной политической программы которого стало «повышение уровня жизни слаборазвитых стран всего мира». За этими красивыми словами стоит желание благополучно довести до конца нашествие новых варваров — единственных настоящих варваров; стремление поймать в силки экономики ту часть человечества, которая пока еще не впала в безумие, загнать его в общее стадо, поскольку непрерывно растущие денежные средства необходимо использовать и вкладывать в новое производство, а безостановочный производственный механизм, постоянно приводя к перепроизводству, нуждается во все новом расширении рынка. Этот катастрофический процесс не знает пределов, поскольку ревнители «прогресса» не замечают того, что сумел понять еще ЛЕНИН, считавший подобные кризисы одной из характерных черт «загнивающего капитализма», роющего себе могилу и обреченного в силу самого закона собственного развития — вследствие индустриализации, пролетаризации и европеизации — порождать силы, которые, в конечном счете, восстанут против него и соответствующих народов белой расы.
Впрочем, в социалистических системах, провозгласивших себя преемниками капитализма, обреченного на гибель собственными внутренними противоречиями, индивид закабален ничуть не меньше, что закреплено не просто фактически, но и юридически как коллективный императив. Если крупный предприниматель полностью отдается экономической деятельности, которая становится для него своего рода наркотиком, — тем, что ему жизненно необходимо, — то он делает это из инстинктивной самозащиты, поскольку стоит ему остановиться, как вокруг него разверзнется пустота и его захлестнет ужас от существования, лишенного смысла.
В схожей ситуации находится и его идеологический противник, который приравнивает экономическую деятельность к своего рода этическому императиву, дополненному осуждением и карающими мерами, применяемыми ко всякому, кто осмелится поднять голову и заявить о своей свободе по отношению к тому, что связано с трудом, производством, прибыльностью и общественным долгом.
Здесь следует выявить еще одну болезненную навязчивую идею экономической эпохи, используемую как один из ее главных лозунгов. Мы имеем в виду современное суеверное поклонение труду, свойственное отныне не только «левым», но и «правым» движениям. Подобно «народу», «труд» стал одной из неприкосновенных святынь, о которой современный человек осмеливается говорить лишь в возвышенных выражениях. Одной из самых жалких и плебейских черт экономической эры является этот своеобразный мазохизм, заключающийся в прославлении труда как этической ценности и основного долга, причем под трудом здесь подразумевается любая форма деятельности. Пожалуй, будущему, более нормальному человечеству это покажется самым причудливым извращением, вновь подменяющим цель средством. Труд перестает быть лишь средством удовлетворения жизненных материальных потребностей, тем, чему должно быть отведено ровно столько места, сколько занимают эти потребности в зависимости от данного индивида и занимаемого им положения. Труд абсолютизируют как некую ценность в себе, одновременно связывая с мифом лихорадочной производственной активности. Это равнозначно самой настоящей подмене понятий. Словом «труд» всегда обозначали наиболее низменные формы человеческой деятельности, в наибольшей степени обусловленные исключительно экономическими факторами. Все, что не сводится к подобным формам, называть трудом незаконно; здесь уместнее использовать слово деяние: не трудится, но совершает деяние правитель, исследователь, аскет, настоящий ученый, воин, художник, дипломат, богослов; тот, кто устанавливает законы и тот, кто нарушает их; тот, кто движим простейшей страстью и тот, кто руководится принципом; крупный предприниматель и крупный организатор. Если каждая нормальная цивилизация в силу своей устремленности ввысь старалась придать характер деяния, творчества, «искусства» даже самому труду (в качестве примера здесь снова можно обратиться к древнему корпоративному миру), то современная экономическая цивилизация стремится к прямо противоположному. Словно испытывая садистское наслаждение от того, чтобы все извращать и пачкать, сегодня даже деянию — тому, что осталось еще достойным этого имени — желают придать характер «труда», то есть экономический и пролетарский характер.
Именно таким образом дошли до формулировки «идеала» «государства труда» и додумались до «гуманизма труда» даже те круги, которые на словах отрицают марксизм. ДЖЕНТИЛЕ начал как раз с прославления «гуманизма культуры» как «славного этапа освобождения человека» — что следует понимать как либеральную, интеллектуально-индивидуалистическую стадию подрывной мировой деятельности; но это, как говорит ДЖЕНТИЛЕ, не окончательный этап, поскольку «необходимо признать и за тружеником то высокое достоинство, которое разумный человек открыл в мышлении». Тогда исчезнут «всякие сомнения в том, что параллельные социальные и социалистические движения XX века создали новый гуманизм — гуманизм труда, утверждение коего в его конкретной актуальности есть дело и задача нашего века». Логическое развитие либерального отклонения, описанного нами ранее, проявляется здесь со всей очевидностью. Этот «гуманизм труда» в действительности составляет одно целое с «реалистическим» или «интегральным гуманизмом» и «новым гуманизмом» коммунистических интеллектуалов,
а «этичность» и «высокое достоинство», отстаиваемые за трудом, являются лишь нелепой выдумкой, при помощи которой человека пытаются заставить забыть всякий высший интерес и добровольно присоединиться к тупому и бессмысленному варварскому обществу; варварскому в том смысле, что оно не знает ничего иного, кроме труда и производственных иерархий. Особо примечательно, что этот суеверный и нахальный культ труда был провозглашен именно в ту эпоху, когда необратимая и чрезмерная механизация почти окончательно лишила основные разновидности труда (которые по праву можно отнести к труду) всего, что могло иметь в них характер качества, искусства, произвольного выражения особого призвания, превратив их в нечто неодушевленное и лишенное всякого имманентного значения.
Поэтому те, кто выдвигает справедливое требование «депро-летаризации», обманывают себя, если видят в этом лишь социальную проблему. Задача состоит прежде всего в депролетариза-ции мировоззрения, и не решив ее, невозможно избежать двусмысленности и неправомерности всего остального. Но пролетарский дух, духовно пролетарское качество
сохраняется лишь до тех пор, пока не могут помыслить себе иного человеческого типа, более высокого по сравнению с «трудящимся», пока предаются фантазиям об «этичности труда», воспевают гимны «обществу» или «трудовому государству», пока не имеют мужества решительно выступить против всех этих новых оскверняющих мифов.
Используем древний образ человека, бегущего под палящим солнцем и изнывающего от жажды, который вдруг спрашивает себя: «А почему я бегу? Может, стоит бежать чуть помедленнее?» И, замедлив бег, снова спрашивает: «Почему бы не скрыться от этого зноя? Не отдохнуть ли мне в тени дерева?» И, сделав это, осознает свой бег как безумную лихорадку. Подобный образ указывает на внутренне изменение, метанойю, необходимую для того, чтобы освободиться от одержимости экономикой и вновь обрести внутреннюю свободу; естественно, не для того, чтобы вернуться к пораженческой, утопической и жалкой цивилизации, но дабы очистить все сферы жизни от нездоровой напряженности и восстановить истинную иерархию ценностей.
Основным здесь является умение признать, что никакой внешний экономический рост и социальное процветание не стоят труда: их обольстительность мгновенно рассеивается, как только становится понятно, что платой за это становится существенное ограничение свободы и сужение простора, необходимого для реализации каждым своих возможностей, выходящих за рамки сферы, обусловленной материей и потребностями обыденной жизни. Это относится не только к индивиду, но и к общности, государству, особенно если его материальные ресурсы ограничены, что делает его зависимым от иностранных экономических сил. В данном случае этическим правилом может стать автаркия, и как для индивида, так и для государства этот выбор имеет равную силу. Лучше отказаться от обманчивых надежд на улучшение общих социально-экономических условий и ввести по мере необходимости режим austerity,
чем попасть под ярмо иностранных интересов, позволив втянуть себя в мировые процессы борьбы за первенство и необузданного экономического производства, которые неизбежно обернутся против своих зачинщиков, когда свободного пространства больше не останется.
Естественно, нынешняя ситуация в целом придает нашим рассуждениям несколько несвоевременный характер. Хотя это и не затрагивает их внутренней значимости, следует признать, что сегодня у индивида мало возможностей (требующих к тому же благоприятного стечения обстоятельств) противостоять слаженному давлению со стороны сил, царящих в экономическую эру, и выйти из-под их влияния. Общей ощутимой перемены можно ожидать лишь в случае вмешательства вышестоящей силы. Исходя из основополагающего принципа, утверждающего главенство и превосходство государства над экономикой, такой силой может стать государство, способное ограничить и упорядочить область экономических отношений, начав с тех основных и неотложных мер, которые, как было сказано, состоят в дезинтоксикации, изменении мышления и возвращении к нормальному состоянию людей, которые заново поймут, в чем состоит осмысленная деятельность, истинное усердие, верность самим себе, и сумеют поставить перед собой достойную цель. Лишь на этой основе можно стать «ниспровергателями» в цельном и оправданном значении этого слова с одной стороны, и одновременно «созидателями» в высшем смысле — с другой.
Позднее мы еще вернемся к вопросу о взаимоотношениях государства и экономики. Теперь же, чтобы расставить все по своим местам и покончить с пресловутым социальным вопросом, нам хотелось бы вспомнить следующие слова Ницше: «Рабочие, которые однажды будут жить так, как сегодня живут буржуа — но жить выше их, отличаясь от последних отсутствием потребностей — станут высшей кастой; более бедной, более простой, но овладевшей властью».
Подобного рода различия послужат началом для выправления указанной нами подмены, принципом защиты идеи государства и основой для возрождения того достоинства и превосходства, которые превосходят мир экономик и должны быть упрочены и узаконены посредством постоянной внутренней и внешней борьбы, путем утверждения собственного бытия через непрестанное завоевание.
Глава VII. ИСТОРИЯ. ИСТОРИЗМ
Говоря о предпосылках консервативно-революционной идеи, мы намеревались вернуться к историзму. Именно им мы теперь и займемся. Это послужит своего рода вступлением к тем вопросам, которые мы намереваемся поднять в дальнейшем, — выбор традиции, третье измерение истории, межнациональный отбор, — учитывая, что все эти предметы могут вызвать затруднения у людей, привыкших мыслить категориями историзма.
Для начала заметим, что первостепенная значимость, придаваемая понятию «история», есть чисто современное явление, чуждое всякой нормальной цивилизации; в еще большей степени это относится к персонификации истории в виде своеобразной мистической сущности, ставшей предметом суеверного поклонения настолько, что многие начали писать это слово с заглавной буквы, как раньше писали имя Бога. Это верно и для множества других персонифицированных абстракций, вошедших в моду как раз в ту эпоху, которая чванилась своим «позитивизмом» и «научностью».
Таким образом, основное, наиболее общее значение историзма связано с тем обвалом или крушением, которые привели к переходу от цивилизации бытия — то есть устойчивости и формы, подразумевающих приверженность надвременным принципам — к цивилизации становления, то есть изменчивости, текучести, случайности.
3то стало отправной точкой. На второй стадии произошло переворачивание ценностей, вследствие чего этому крушению 6ыли приданы черты положительного явления, которому, следовательно, должно не сопротивляться, но, напротив, принять как нечто желательное и достойное всяческого одобрения. Исходя из этого, идею Истории начали тесно связывать с идеей «прогресса» и «эволюции», а историзм стал казаться неотъемлемой частью прогрессистского и просветительского оптимизма, характерного для всего XIX века и заложившего основы рационалистической научно-технической цивилизации.
Помимо этого, историзм в более узком значении является основной концепцией философии, связанной прежде всего с именем ГЕГЕЛЯ. Основными представителями этого направления в Италии стали КРОЧЕ и ДЖЕНТИЛЕ. Именно с этой особой точки зрения мы хотим выявить здесь дух и «мораль» историзма.
Как известно, Гегель желал, чтобы область реальности совпадала со сферой рациональности, в результате чего родилась его знаменитая аксиома: «Все реальное разумно, и все разумное — реально». Мы не будем рассматривать здесь эту проблему с метафизической точки зрения, иначе говоря, sub specie aeternitatis.
Однако с конкретной человеческой точки зрения этот принцип более чем сомнителен по двум причинам. Первая состоит в том, что если мы хотим использовать его на деле, то прежде всего должны обладать способностью к непосредственному априорному и детерминирующему познанию того, что можно называть «рациональным», каковое служило бы категорией или законом, и отражением коего 6ыли бы История и всякое событие. Однако уже расхождения, существующие между различными историцистами в этом отношении, являются показательным фактом. Действительно, каждый из них предается собственным субъективным спекуляциям на уровне университетской философии; им недостает даже принципа, на котором основана та высшая сила видения, каковая позволила бы им не то чтобы постичь изнанку мира явлений (об этом мы даже не говорим), но хотя бы уловить то, что кроется за наиболее поверхностными причинами исторических событий. Вторая причина состоит в следующем: даже если довериться тому, что тот или иной из историцистов постулирует как «рациональное», — обычный опыт никогда не подтверждает полную тождественность рационального и реального. Поэтому возникает вопрос: если тот, кто это утверждает, называет нечто реальным, поскольку оно рационально, или же, напротив, называет нечто рациональным, лишь поскольку оно просто реально, почему оно полагается им как фактическая реальность?
Оставляя в стороне чисто философскую проблематику этого вопроса, который мы рассмотрели в другой нашей работе, посвященной общей критике «трансцендентального идеализма»
— этих замечаний вполне достаточно для того, чтобы выявить двусмысленный и зыбкий характер историзма. Поскольку мы оказываемся в мире становления, которому свойственна изменчивость событий, ситуаций и сил, — и эти изменения становятся все более стремительными и хаотичными в наше время, — то, как справедливо заметил А. ТИЛЬГЕР, историзм, с одной стороны, свелся к «пассивной философии свершившегося факта», теории, за которой хотя бы в силу того, что она сумела утвердить себя, следует признать некую «рациональность».
Но, с другой стороны, историзм равным образом может выдвигать «революционные» требования, если не желает признавать реальное «рациональным»; в этом случае, во имя «разума» и «Истории», истолковываемых к собственной выгоде, выносят приговор тому, что есть. Возможно и третье решение, которое представляет собой смесь двух предыдущих: в этом случае обвиняют в «антиисторизме» все, что пытается утвердить себя, стремится к установлению или восстановлению иного, нежели ныне действующего, порядка, но не достигает успеха; если же иной порядок торжествует, то его оправдывают и признают за ним «рациональность», поскольку в этом случае он стал «реальностью».
Следовательно, в зависимости от конкретного случая историзм может служить как низкопробному консерватизму, так и революционной утопии, и с точно таким же успехом — как и бывает чаще всего — расчетливым людям, умеющим приспособиться к обстоятельствам, меняя свои убеждения в зависимости от того, куда дует ветер. При подобном подходе «История» и «антиисторизм» становятся лозунгами, лишенными всякого конкретного содержания, которые можно использовать в любом значении в зависимости от личных предпочтений точно так же, как это делают при игре в наперстки; представители данного течения величают это «диалектикой» («исторической диалектикой»).
Типичным примером данного подхода стало то, как из предпосылки гегельянского историзма в Германии умудрились вывести одновременно как теорию авторитета и абсолютного государства (проявив достойное иного применения усердие по отношению к системе, укорененной в традиционных ценностях и не нуждавшейся ни в какой «философии»), так и революционную идеологию и марксистскую «диалектику». Схожее представление разыграли в Италии два друга-врага КРОЧЕ и ДЖЕНТИЛЕ, оба завзятые историцисты. Но ДЖЕНТИЛЕ, признав рациональным порядок, политически установившийся в Италии, признал право на «историчность» за фашизмом, поставив ему на службу свою философию. Для КРОЧЕ же «рациональным», учитывая его политические пристрастия, был либеральный антифашизм, а фашистский строй, пусть и «реальный», был заклеймен им как «антиисторический». Большинство же из предпочитающих держать нос по ветру, отойдя ко сну «фашистами», на следующее утро проснулись убежденными антифашистами, тем самым продемонстрировав третью возможность, способность быть up to date,
т. е. приспосабливаться к новым требованиям, выдвигаемым «Историей» с ее «рациональностью».
Эти замечания показывают, к чему сводится «историзм». По сути это безликая, тщетная и бесплодная идеология, в худшем случае подлая и оппортунистическая; нереалистичная или грубо реалистическая в зависимости от обстоятельств. Но в более важной области, помимо досужих измышлений философского историзма и соответствующего умственного отклонения, ответственность за которое несет определенного сорта итальянская академическая культура, необходимо выступить в бой против самого мифа «Истории» с большой буквы. Это необходимо прежде всего потому, что этот миф практически парализует людей, не осознающих того, каким силам они уступают, и содействует замыслам тех, кто желает, чтобы падение становилось все более стремительным, не вызывая никакого противодействия, кто стремится убрать последние преграды на пути хаоса, с этой целью клеймя как «антиисторическую» или «реакционную» всякую иную позицию и взывая к «историческому смыслу».
Такой историзм — если он не является безумием, иной раз охватывающим терпящих катастрофу — очевидно представляет собой дымовую завесу, которой прикрывают свою работу силы мирового разрушения. Удивительно, что даже среди тех, кто лелеет идеалы возрождения, попадаются люди, не осознающие этого и не готовые отвергнуть миф историзма во всех его разновидностях, признав, что только люди, пока они остаются людьми, свободны созидать и разрушать историю. Необходимо решительно противостоять всякой попытке узаконить и «рационализировать» фактическое состояние, отказать в доверии всем силам и движениям, готовым смириться с этим. Ибо, как мы уже говорили, в «антиисторизме», в нежелании «следовать истории» обвиняют именно тех, кто еще способен позаботиться о собственном здоровье, кто называет крамолу крамолой вместо того, чтобы примкнуть к общему процессу, все глубже увлекающему весь мир в бездонную пропасть.
Человек, ясно осознавший это, возвращает себе основополагающую свободу действий и наряду с этим обретает предпосылки, необходимые для возможного исследования и оценки тех действенных влияний, которые в истории приводили к тем или иным потрясениям. Первое, как уже было сказано, послужит необходимым вступлением к предмету, которым мы займемся в следующей главе, где речь пойдет о выборе традиций. Преодоление всех разновидностей историзма позволит преодолеть и идею, согласно которой прошлое есть нечто, механически определяющее настоящее, — также как и представление о трансцендентном телеологическом или эволюционистском законе, который точно также, как и первая идея, на практике ведет к детерминизму. И тогда любой исторический фактор станет самое большее обуславливающим, но не предопределяющим. Следовательно, сохраняется возможность деятельной позиции по отношению к прошлому и, прежде всего, возможность нормативной и избирательной оценки в любом историческом моменте того, что относится к надвременным ценностям.
Дав общую картину, перейдем теперь к отдельным историческим проблемам, затрагивающим непосредственно Италию.
Глава VIII. ВЫБОР ТРАДИЦИЙ
Рассматривая отдельную историческую нацию, не всегда можно говорить о «традиции» в единственном числе, если использовать это понятие в его сегодняшнем значении, а не в том высшем, о котором мы говорили ранее. Чаще всего процессы, разворачивающиеся внутри нации на протяжении веков, имеют сложный характер и отмечены многообразием факторов и влияний, которые могут как дополнять, так и, наоборот, взаимно противоречить и нейтрализовывать друг друга. Факторы, преобладающие в данный период, спустя некоторое время могут перейти в скрытое состояние и наоборот; лишь устаревший «историзм» по прежнему притязает на сведение всей сложности этого процесса к прямолинейному развитию. Поскольку типичной чертой историзма — как мы показали ранее — является пассивное принятие фактического положения дел, узакониваемого при помощи мифа об «идеальной исторической необходимости» и других сходных формулировок, он рассматривает нацию как некое единство во времени, не подлежащее пересмотру. Между тем более свободный взгляд умеет распознать в истории конкретной нации различные, иной раз противоречивые возможности, некоторым образом отражающие столь же различные «традиции». Такой подход важен в практическом плане хотя бы потому, что именно в переломные, кризисные времена — времена, требующие реакции, способности повелевать, умения сплотить вокруг центральной идеи разрозненные и неустойчивые народные силы — встает вопрос о выборе традиций. Необходимо отыскать в собственном прошлом идеи, наиболее созвучные тем людям, которые в такие моменты должны стать зачинателями нового цикла.