Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кронштадт

ModernLib.Net / Военная проза / Евгений Войскунский / Кронштадт - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Евгений Войскунский
Жанр: Военная проза

 

 


Евгений Войскунский

Кронштадт

Роман Евгения Войскунского «Кронштадт» отмечен литературной премией имени К. Симонова.

Это одно из лучших произведений о Великой Отечественной войне. Оно поражает своей монументальностью и в то же время пронзительной человечностью.

В книге воссозданы важнейшие этапы великой битвы на Балтике от трагического перехода кораблей из Таллина в Кронштадт в августе 1941 г. до снятия Ленинградской блокады в январе 1944 г.

Это книга не только о войне, но и о чистой, искренней любви, которой неподвластны суровые испытания. Автор, ветеран войны, бывший балтийский моряк и участник описываемых событий, как бы вглядывается вместе с героями книги в прошлое и заново оценивает пережитое грозное время.

22 июня 1975 года

Всегда тревожно в этот день на душе. Плохо сплю. Отвечаю невпопад на вопросы жены. И весь день, чем бы ни был занят, ощущаю в себе словно бы притаившуюся тень далекого прошлого. Да, теперь уже далекого.

Было, было двадцать второе июня в истории и в жизни моей. Был митинг в училище, а потом – горячка с досрочным выпуском. Был новенький базовый тральщик «Гюйс» – первый в моем послужном списке корабль. Хотите, проверьте: разбудите среди ночи и, не дав опомниться, спросите ТТД – тактико-технические данные этого корабля. Отчеканю без запинки: водоизмещение четыреста пятьдесят тонн, скорость двадцать один узел, длина шестьдесят два метра, ширина семь и одна десятая… Само собой, имеются два дизеля по полторы тысячи лошадиных сил.

Хватит. Не надо меня будить белой ленинградской ночью. И без того я провожу ее без сна. А утром, после короткого забытья, вскакиваю с бредовой мыслью: не загустело ли на морозе масло для смазки головного подшипника… И я сижу на краю кровати, закрыв глаза и потирая лоб, и Люся – я чувствую – проснулась и смотрит на меня с беспокойством. А сон все еще не отпускает: слышу, как грохочут по стальному трапу яловые башмаки моих мотористов, слышу их грубоватые голоса, а вот загудели, застонали топливные насосы – ну, кажется, форсунки работают нормально, пятая боевая часть к выходу в море готова… Слышу Люсин голос:

– Нельзя так резко вскакивать. Тебе не двадцать лет. Киваю в знак полного согласия. Какое там – двадцать.

За пятьдесят. Как теперь говорят, разменял полтинничек.

– Опять сердце? – озабоченно спрашивает Люся.

– Нет, – говорю, нашаривая ногами шлепанцы.

В кухне я выпиваю стакан воды из-под крана. Уф-ф… полегчало… Больше не стучат в ушах топливные насосы. Со двора доносится звяканье металлических сеток. Выглядываю из окна. В гастроном, занимающий первый этаж нашего дома, привезли молоко и кефир. Молодая красивая дворничиха тащит шланг, сейчас начнет поливать. Под липой лежит Джимка, дворовый пес, с утра пораньше разжившийся костью. Он грызет ее, придерживая лапами и поглядывая вокруг честными карими глазами. Люблю смотреть, как собака с глубоким знанием дела грызет кость. Эх, помешала Джимке дворничиха – прямо в него пустила струю из шланга. С сочувствием гляжу вслед убегающему псу. Не дело, не дело, когда мешают… чуть не сказал «человеку».

Мы завтракаем на кухне, и память, неуправляемая сегодня, опять уносит меня на машине времени в ту далекую кронштадтскую зиму. Снова вижу «Гюйс», вмерзший в блокадный лед, вижу тесную кают-компанию с географической картой на переборке, а посредине стола – супник с темно-коричневым варевом из чечевицы, и Андрей Константинович наливает горячего супу в тарелку, стоящую перед Надей. И она, изголодавшаяся, принимается за еду… не снимая платка, в который замотана… не поднимая глаз…

– Что? – спохватываюсь я, взглянув на Люсю.

– Третий раз спрашиваю – чаю тебе налить или кофе?

– Кофе.

– Что с тобой сегодня, Юра? Правду скажи, сердце не болит?

– Не болит нисколько.

– Находит на тебя… – Люся ставит передо мной чашку пряно пахнущего кофе. – Сейчас, – говорит она, – Таня приедет.

– Что-нибудь случилось?

– Случилось. – Люся сокрушенно вздыхает. – Решила уйти от Игоря.

Ну, это не в первый раз. Кажется, в третий. Что там у них происходит? Жили душа в душу, а с прошлого лета, вот уже почти год, ссорятся и ссорятся… Я пытался вмешаться, хотел помирить их, но мне твердо дали понять, чтоб я не лез не в свое дело. Не Игорь, нет, – он всегда вежлив со мной. Таня дала понять. Моя дочь не очень-то со мной церемонится.

– На этот раз из-за чего? – спрашиваю.

– Да все то же, – неохотно отвечает Люся. – Перестали ладить… перестали понимать друг друга…

После завтрака беру ведро с водой, тряпки и спускаюсь во двор. Надо помыть машину после вчерашнего дождя. Вот он, мой «Запорожец», смирненько стоит в стойле среди других машин во дворе нашего огромного дома. Очень неудачным оказался синий цвет – страшно маркий. Чуть прошел дождь – начинай постылую возню с мокрыми тряпками. Ничего не поделаешь: любишь кататься – люби и машину мыть.

Сосед с седьмого этажа, молодой врач-невропатолог, возится рядом со своими «Жигулями» – что-то привинчивает, что-то отвинчивает, у него машина как игрушка, там все есть – и радио, и автомобильный магнитофон со стереозвуком, и дорожный холодильник, только кино нету. Сосед привинчивает новое сферическое зеркало заграничной выделки. Привинтил, удовлетворенно закурил, выкладывает мне новый анекдот. Он начинен анекдотами по уши. Рассказывает и сам жизнерадостно ржет. Я из вежливости посмеиваюсь.

Но мысли мои блуждают в далеком прошлом. Воспоминания обрушиваются как волны на берег, разбиваются на брызги… откатываются… набегают вновь…

Было, было двадцать второе июня в жизни моей. Тоже, как и сегодня, было воскресенье. Жизнь резко переломилась в тот день. Протрубил рог, и мы выступили поутру. Слышу прерывистые, требовательные звонки боевой тревоги, слышу грохот матросских ботинок по трапам и стальным палубам…

А вот и Таня. Она входит во двор, легкая, быстрая, в голубых джинсах и обтягивающей пестрой кофточке с газетными текстами. С плеча свисает большая сумка. Приятно смотреть на мою дочь – на ее красивое, будто из белого мрамора высеченное лицо с копной черных волос, с большими и смелыми зелеными глазами. Таня увидела меня, подошла, улыбаясь, чмокнула в щеку.

– Работаешь? – спросила. – Давай, давай.

И пошла к подъезду, слегка покачивая бедрами. Среди газетных столбцов на ее спине выделялся крупный заголовок: «Que novedad es esta?» Насколько я разбираюсь в испанском, это означает: «Какие новости?» Или проще: «Что новенького?» Сосед-невропатолог проводил Таню одобрительным взглядом и сказал:

– Ну и дочка у вас, Юрий Михайлович. Экстра! Покончив с мытьем машины, я вернулся домой.

В спальне на нашей широкой тахте полулежали Люся и Таня и оживленно разговаривали. Как обычно, они не обнаружили ни малейшего намерения хоть что-то мне рассказать. Мне, как старику Форсайту, никто ничего не рассказывает. Слез, конечно, не было – Таня не из тех девочек, которые распускают нюни, – но табачного дыма было сверх меры. Меня раздражает Танино курение, но я помалкиваю, не выказываю раздражения – знаю, что это ни к чему не приведет. Таня выкатит на меня зеленые глазищи и скажет: «Папа, я взрослый человек и не нуждаюсь в нотациях».

Мы были с ней друзьями раньше, ну, насколько это возможно между отцом и веселой, смешливой, умненькой дочкой, – да, были друзьями, пока Танька не подросла. И все менее и менее понимал я ее с тех пор, как она вышла замуж.

За обедом я получил информацию, так сказать, в части, меня касающейся: завтра мне надлежит после работы, желательно пораньше, заехать к Неждановым за Таниными вещами. Вот как, за вещами! Значит, на этот раз она уходит окончательно? Впрочем, все еще может сто раз перемениться.

Настроение у меня было скверное. Остаток дня я провалялся на диване и читал томик зарубежной фантастики «Звездная карусель». Книжку дал мне Игорь, и завтра, раз уж я туда поеду, надо будет ее вернуть. Но читалось плохо. Я задремал – и проснулся от дьявольского воя пикирующего бомбардировщика. Я вскочил… В комнате, в противоположном углу, мерцал телевизор. Таня смотрела какой-то фильм. Потом она ушла по своим делам, а Люся села за работу.

Вот уже три с половиной года как Люся бросила преподавать английский в техникуме. Теперь она «надомница»: в Публичной библиотеке ей дают всякую периодику – именно всякую, тут и биология, и география, и химия, – и Люся переводит. Хорошо набила себе руку на переводах научных текстов. У нас так и получается: день-деньской Люся занята домашними делами, хождением по магазинам, а вечером, когда я возвращаюсь с работы, она садится переводить. Иногда, правда, спохватывается: «Ой, Юрик, мы с тобой почти не разговариваем! Давай говорить!»

Вечером мы пили чай втроем, Таня подробно излагала содержание нового фильма, который надо непременно посмотреть, а я слушал ее и не слушал – Танино лицо затуманивалось, наплывали другие черты… страдальчески поднятые брови… наваждение, да и только…

Спалось мне опять плохо.

Утром в понедельник мы встаем рано – Люся провожает меня на работу. Она хлопочет у плиты, жарит яичницу, варит кофе. Я уже кончаю завтракать, когда Таня появляется из бывшей своей комнаты, в которую теперь вернулась, – из нашей гостиной. Она в легком сине-желтом халатике, с небрежно заколотой копной волос, ненакрашенная и потому кажущаяся прежней, домашней.

– Приветик, – говорит она и прикрывает ладонью зевок. – Думала, что не усну, а спала как убитая. Мама, мне кофе покрепче. Вы пьете слишком жидкий.

Она садится на табуретку рядом со мной. От нее слабо, но внятно пахнет хорошими духами.

– Когда ты приедешь на Большую Пушкарскую за вещами?

– Около шести, – отвечаю я, допивая свой кофе.

– А раньше не сможешь? – Таня капризно надувает губы. – В шесть Игорь приходит с работы, а я не хочу его видеть.

– Раньше не смогу. – Я поднимаюсь. – Закажи такси.

– Нечего, нечего, – говорит Люся, снимая с огня шипящую яичницу. – Какое такси, если в доме есть машина.

– Тоже мне машина – «Запорожец», – усмехается Таня и милостиво взглядывает на меня. – Ну ладно, только не опаздывай.

Мой осмеянный «Запорожец» выезжает со двора и мчит меня по Гранитной улице, заглатывая воздух бортовыми жалюзи. Стоп. Красное око светофора требовательно глядит на меня – не спеши, человек… куда тебя несет?

И опять машина времени, машина памяти подхватывает меня и уносит в прошлое. Это красный флаг взвился на фале – сигнальный флаг «наш», который поднимают на корабле при погрузке боезапаса. «Гюйс» готовится к выходу на море. В залив, начиненный минами. Мы уходим, Кронштадт, но мы непременно вернемся к твоей причальной стенке. Старый гранит твоих причалов так незыблем, так надежен…

Глава первая

Прорыв

Кронштадт – город прямых линий. Улицы и каналы здесь будто проведены по линейке. Ленинская строго параллельна улице Урицкого и перпендикулярна Советской. Поистине военно-морской порядок: сказано ведь кем-то, что на флоте все должно быть параллельно или перпендикулярно. Прямые линии гранитных стенок замыкают гавани. Геометр, планировавший этот город, признавал только прямой угол.

Кронштадт неярок, в нем преобладают два цвета – серый и темно-красный. Серая штукатурка жилых домов, серый булыжник мостовых, серые силуэты кораблей на рейдах столь же привычны глазу, как и кирпично-красные корпуса Учебного отряда, казарм и арсенала. Стоячая темно-зеленая вода Обводного канала уже полтора века отражает кирпичные стены провиантских и адмиралтейских магазинов.

Но есть и другие цвета. Каштаны и липы на улицах и дубы в Петровском парке здесь зелены точно так же, как и в других широтах. Небо над Кронштадтом часто бывает затянуто тучами. Гонимые ветром, они низко плывут, задевая обрубок креста на византийском куполе Морского собора. Этот купол, узорно обвитый канатами со стилизованными якорями и спасательными кругами, возвышается над приземистым городом, как капитанский мостик над самой нижней из корабельных палуб.

Вторая высшая точка Кронштадта – дымовая труба Морского завода, чьи мрачные темные корпуса вытянулись вдоль длинной гранитной набережной. Гранитные шероховатые стены сухих доков. Здесь много гранита. И много портальных кранов. Тут и там вспыхивают голубые огоньки электросварки. Гудят компрессоры, стрекочут пневматические молотки, громыхает железо…

Гулко простучав каблучками по чугунной лестнице, Надя выбежала во двор, в «квадрат» заводоуправления. Как раз в этот момент с неба будто сдернули серое солдатское одеяло. И – заголубело. Резко легли на асфальт тени. Надя побежала вдоль корпуса механического цеха, вдоль длинного кумача с большими белыми буквами: «Все силы народа – на разгром врага!» Из тени выскочила на открытое солнцу место и сразу почувствовала: жарко! Ну, просто жаркий день, а ведь август идет к концу, вот-вот зарядят дожди.

Ах-х! Опять эти нахальные краснофлотцы. Третий уж день, как прилепился к стенке Шлюпочного канала катерок – «каэмка», и всякий раз, как Надя проходит по мостику, пялятся на нее с катера морячки, заговаривают.

– Привет, беленькая! – несется оттуда напористый голос.

Надя бежит по мостику, не повертывая головы, но уголком глаза видит: на катере идет приборка, загорелые краснофлотцы моют швабрами, скатывают водой палубу. Пялят бесстыжие глаза, а один, с могучим медным торсом, салютует Наде шваброй и вопит на весь Морзавод:

– Вот это да! А ножки, ножки!

Надя вспыхнула. Бежит быстрее. А вслед несется:

– Все бы отдал, кроме получки! – И уже издалека, приглушенно: – Петь, ты бы женился на такой беленькой?

И жалобно-дурашливый голос в ответ:

– Не, ребята. Умру холостым…

Сильно бьется сердце – от бега, от солнца, от нахальных слов.

«Только и знают… Приставучие все… И не беленькая я вовсе, а темно-русая… дураки…»

На бегу она приглаживает свои легкие волосы, да где уж там – вздыбились, растрепались, вон по тени, бегущей рядом, видно.

У проходной строгий дядька в очках пытается остановить ее:

– Ку-уда без противогаза? Тебе говорю, Чернышева!

Отмахнулась только Надя и выбежала на улицу.

Будто чувствовала, что Виктор позвонит сегодня, сшитое к школьному выпуску белое платье в синий горошек надела – на такое платье противогаз вешать? Как бы не так!

Надя Чернышева бежит вдоль длинной ограды Морзавода по Октябрьской улице. Ей навстречу топает по булыжнику колонна краснофлотцев, винтовки на ремень, новенькие подсумки оттянуты книзу от тяжести патронов. В такт шагам взлетает над колонной песня:

Выходила на берег Катюша,

На высокий берег…

Сбилась с ноги песня, пошла вразнобой. Моряки глядят на Надю, все головы повернуты к ней.

– Раз-говорчики в строю! – сердится горластый глав-старшина. – Пр-рекратить безобразие! Взять ногу! И-и-раз, два, три! Баб, что ли, не видели?

Надя на бегу показала ему язык. Главстаршина не заметил этого злостного выпада.

– Смешочки в строю! – сердится он еще пуще. – Песню!

Затихает топот, удаляется колонна, уносит «Катюшу» все дальше, к Ленинградской пристани.

Надя добегает до угла Коммунистической, поворачивает налево. Здесь несколько красноармейцев строят дзот на разрытой мостовой. Таскают на носилках землю, высыпают на бревенчатый накат. Блестят на солнце мокрые спины. Красноармеец восточного типа выкатывает на бегущую Надю темные глаза, восхищенно цокает языком.


А вот и сам геометр, когда-то начавший планировку города. В Петровском парке, лицом к гавани, к Южному берегу, стоит на высоком постаменте черный бронзовый Петр. Оперся на прогнувшуюся шпагу. На нем мундир Преображенского полка, штаны до колен, через плечо андреевская лента. Длинноволосая литая голова не покрыта. Под царскими ботфортами выбито на шлифованном граните:

ОБОРОНУ ФЛОТА И СЕГО МЕСТА

ДЕРЖАТЬ ДО ПОСЛЕДНЕЙ СИЛЫ И ЖИВОТА

ЯКО НАИГЛАВНЕЙШЕЕ ДЕЛО.


Памятник обкладывают мешками с песком, вон их сколько понавезли. Пока еще только постамент обложен, и два плотника на стремянках деловито стучат молотками, сколачивают вокруг него ящик из досок. Уже к ботфортам подбираются.

– Бог помощь, работнички, – подходит к плотникам долговязый моряк в надвинутой на брови мичманке. – Что это вы, никак гроб Петьке мастерите?

Старший из плотников, только слезший со стремянки – досок взять, – хмуро глянул на моряка. У того худощавое лицо, губы сложены улыбчиво, уголками кверху. На рукавах его фланелевки две узких лычки.

– До первой статьи дослужился, а ума не больно нажил, – говорит плотник хрипло. – Кто он тебе, сосед по квартире, чтоб ты его Петькой обзывал?

– Он самодержец всея Руси.

С этими словами старшина первой статьи вскакивает на горку набитых песком мешков и принимает позу «под Петра»: руку упер в бок, шею вытянул, грозно сдвинул брови.

– Ты это… не дури. – Плотник усмехается. – Артист.

Старшина, спрыгнув наземь, протягивает ему пачку:

– Закури, отец.

– Это что ж за папиросы? – разглядывает плотник пачку с улыбающимся женским лицом.

– Эстонские. «Марет» называются. По-нашему – «Маруся».

– Слабенькие. – Прищурив глаз, плотник раскуривает папиросу. – Баловство… Сам-то откуда? Не с «Марата»? – кивает он на темно-серую громаду на Большом рейде.

– Оттуда. Служу на линкоре «Марат», курю папиросы «Марет».

Старшина увидел мелькнувшее среди высоких дубов светлое платье и спешит навстречу бегущей девушке.

Надя Чернышева гибким движением ускользает от объятия. Она раскраснелась от бега. Чинно протягивает руку лодочкой:

– Здравствуй, Витя.

– Привет, Надюша! – Он трясет ей руку и, глаз не сводя с ее лица, сыплет бойкой скороговоркой: – Командир башни отпустил, а то бы так и снялись с якорей, не повидавшись. Это ж надо – как пришли из Таллина, так и торчим на рейде, готовность боевая, о береге и думать не моги. А сегодня «самовар» отправили на берег – шкиперское имущество получать, ну, я и упросил командира башни отпустить меня на часок и кинулся сразу звонить тебе с Усть-Рогатки.

– Какой самовар?

– А вон.

Он указывает на паровой катер с высокой, ярко начищенной медной трубой, покачивающийся у стенки Петровской пристани. Несколько краснофлотцев перетаскивают с грузовика на катер ящики и тюки.

– Повезло, увидел тебя все-таки! – Виктор сбивает мичманку на затылок. Незагорелый лоб покрыт испариной, улыбка – от уха до уха – выражает мальчишеский восторг. С откровенным восторгом смотрит на Надино лицо, по которому – от колыхания деревьев в вышине – плавно скользят солнечные пятна. – У тебя глаза в тени серые, а на солнце синие. Ух ты, красивая!

– Перестань. – Надя опускает глаза. Но ей приятны его слова. – Я на работе на полчаса отпросилась… А ты – разные глупости…

– Глупости? Я в своем артпогребе сижу, как в пещере, света белого не вижу, у меня одна отрада – тебя вспоминать…

– Глупости, – повторяет Надя, но в ее голосе не осуждение, а только привычная строгость недавней школьницы.

– Давай погуляем. – Виктор берет ее под руку, Надя пытается высвободиться, но он держит крепко, и они медленно идут среди дубов Петровского парка. Облетевшие рыжие листья шуршат под ногами. – У нас знаешь что было? В боцманской команде держат собачку – беленькая такая, в черных пятнах, зовут Кузей. Собачка дисциплинчатая, морской службе обученная. Вот недавно прибирались боцманята на баке, у них ведь всегда дурная работа найдется – здесь подкрасить, там поскрести, – и Кузя, само собой, с ними. Он во всех работах участвует. И тут приходит на бак старпом. Кузя как увидел его, так встал на задние лапы и правой передней честь отдает. – Виктор подогнул коленки, глаза радостно выпучил, высунул набок язык и правую растопыренную пятерню поднес к виску. Надя прыснула. – Старпом мимо прошел и, знаешь, машинально этак руку вскинул к козырьку. – Виктор и это показал: лицо у него сделалось строгое, уголки смешливых губ брезгливо опустились, правой рукой Виктор сделал короткую отмашку. – Тут же, – продолжал он, – старпом рюхнулся, кому ответил на приветствие, и сильно осерчал. Тьфу, говорит, нечисть на корабле развели. – Надя тихо смеется. Виктор опять берет ее под руку и ведет по аллее.

– Неудобно, Витя, люди смотрят.

– Ну и что ж такого? Пусть смотрят, кому делать нечего. Надюш, а знаешь что? Ты со мной никогда не соскучишься.

У Нади от этих слов щеки розовеют. Никогда (думает она). Это что же значит?… Значит, он всегда хочет быть со мной, раз так говорит… Значит, не никогда, а всегда… Всегда он будет со мной? Сердце у Нади сладко замирает. Как странно, мы ведь совсем мало знакомы… и такие слова…

– Я, Надюш, страшно тебя люблю, – говорит Виктор.

Ох! Надя еще пуще заливается краской. Да как же можно?… Такие слова только в книжках бывают. Очень сердце стучит. И хочется снова услышать невозможные, небывалые эти слова. И страшно.

– Нельзя так говорить, Витя…

– Почему? – Он останавливается и смотрит сверху вниз восторженными глазами, в которые, кажется, перелилась вся зелень парка.

– Потому что мы еще мало друг друга знаем… – Наставительный тон плохо дается Наде. Вдруг она вскинула взгляд на старшину. – Витя, я что-то беспокоюсь: отец в Таллине…

– В Таллине? – Старшина становится серьезным. – А что он там делает?

– У него командировка на тамошний судоремонтный завод. Как уехал в июле, так и… А ведь в Таллинне бои…

– Да-а. – Виктор морщит лоб. – В Таллинне жарко. Да ничего, придет он. Там полно кораблей.

– А вы почему не там? – с некоторым даже вызовом спрашивает Надя. – Со своими-то грозными пушками?

– Почему, почему… Я не командующий флотом, а и то понимаю: нельзя линкор под бомбами держать.

– Непряхин! – кричит со стенки Петровской пристани моряк в кителе с нашивками главстаршины. – Давай скорее, уходим!

– Сейчас! – Виктор досадливо мотнул головой в сторону катера. – Во паразит, не даст с человеком поговорить… Надюш, – берет он девушку за плечи, – хоть на прощанье разреши…

– Нельзя, Витя, – высвобождается она.

– Долго тебя ждать, Непряхин? – орет уже с катера главстаршина.

– Иду! – Виктор побежал, на бегу оглянулся: – Не забывай, Надюш!

Потом, когда катер, выбросив из медной трубы черный дым, пошел по синей воде гавани, Непряхин стоял в корме и махал Наде рукой. Надя тоже махала, пока черный буксир с баржей не заслонили маратовский «самовар». А когда медлительная баржа отодвинулась, катер был уже в воротах Средней гавани – вот и все, скрылся за волнорезом.

Надя идет меж высоких дубов к выходу из парка. Вслед ей стучат плотничьи молотки, заколачивают в деревянный ящик царя Петра.


Небо над Таллином черно от дыма. Свежеющий норд-ост рвет широкие дымные полотнища в клочья, в редких просветах проступает бледная голубизна. Горят склады в торговом порту. Горят деревянные дома на городских окраинах. На Нарвском шоссе, длинной стрелой вонзающемся в город с востока, на речке Пирита и близ озера Юлемистэ, в пригородном лесу Нымме – из последних сил, истекая кровью, сдерживают стрелки 10-го корпуса и морская пехота натиск четырех немецких дивизий. Захлебываются последними очередями пулеметы в траншеях у памятника «Русалка». В старинном парке Кадриорг, близ белокаменного дворца, бросаются в безнадежные контратаки храбрые курсанты-фрунзенцы. С последней гранатой в руке в залитых кровью тельниках падают на зеленую траву, на изрытую воронками таллинскую землю.

27 августа. Последний день обороны Таллина.

Уже отдан приказ отходить. Тяжко, без передышки ахают береговые батареи на островах Найсаар и Аэгна – им приказано расстрелять весь боезапас до последнего снаряда. Бьют с рейда главные калибры крейсера и эскадренных миноносцев – флот вместе с артиллерией корпуса ставит заградительную стену огня перед рвущимися к городу фашистскими клиньями.

Вынужденный покинуть свою главную базу, флот готовится снять ее защитников с пылающего островка суши.


Наверное, никогда не видел таллинский рейд такого скопления кораблей. Их темно-серые силуэты почти слились с фоном задымленных берегов. Тут флагман флота – новейший крейсер «Киров». Он лишь недавно, во главе отряда легких сил, вернулся в Таллин из Рижского залива. Обычный выход из залива – Ирбенский пролив – был заперт немецким минным заграждением. Пришлось идти мелководным проливом Мухувяйн – он же Моонзунд – его промерили, обвеховали, углубили землечерпалками, чтобы пробить «Кирову» фарватер. Провели крейсер впритирку – и вот он тут, на просторном рейде главной базы.

«Ах, хорош!» – думает старший лейтенант Козырев, с мостика базового тральщика «Гюйс» наведя бинокль на крейсер. Ничего лишнего. Строен и подтянут, как призовой скакун… Не повезло мне (думает Козырев) – рвался на большие корабли, ну пусть не на крейсер, о таком счастье и мечтать нечего, а хотя бы на эсминцы… Нет, попал на тральщик. Спасибо еще, что на БТЩ – новый, быстроходный. А то ведь мог, как миленький, загреметь на катера, на всякую мелочь вспомогательную…

Он ведет бинокль по рейду. Вон стоят два братца-лидера «Ленинград» и «Минск», систершипы, как говорят на британском флоте. Нет такой величавой мощи, как у крейсера, но тоже ничего. Хорош этот резкий переход от острых вертикалей к горизонталям торпедных аппаратов. А вот эсминец седьмой серии – фок-мачта и труба у него как бы откинуты назад, и это придает кораблю особую выразительность, нацеленность на быстрое движение. Еще эсминец, и еще… много их тут, заветных, на рейде… Ну, это «Яков Свердлов», старый миноносец «Новик» – по высоким трубам видно. Никак не отпустят тебя, старина, на пенсию…

Одна из переговорных труб гнусаво свистнула. Козырев выдернул из раструба пробку, отрывисто бросил:

– Вахтенный командир.

– Андрей Константиныч, – услышал он вежливый баритон инженера-механика, – сколько времени мы простоим на рейде?

– Я не командующий флотом. Что стряслось, механик?

– Понимаете, только что обнаружили на левом дизеле трещину на крышке шестого цилиндра.

Козырев чертыхнулся. Механик на тральце новый, свежеиспеченный, прямо из Дзержинки – дело знает, но очень уж такой… не тронь меня… шпак окаянный…

– Когда вы научитесь, механик, докладывать коротко и точно? Что собираетесь предпринять?

– Придется снять крышку и поставить запасную.

– Сколько времени займет?

– Часа три.

– Начинайте немедля. Я доложу командиру.

Жалко будить командира. Трое суток тот на ногах… да не трое, а, в сущности, все шестьдесят: тральщик с первого дня войны на ходу. А когда корабль в море, командиру спать не рекомендуется. С ним-то, Козыревым, командиру спокойно – может урвать часок-другой. Знает, что он, Козырев, на мостике ушами не хлопает.

Ого, как усилился огонь. По всему рейду рвутся снаряды, вскидываются водяные столбы. Метят немцы, ясное дело, в «Киров», но огонь, в общем-то, ведут слепой: корректировщики, болтающиеся на аэростатах, плохо видят задымленный рейд.

Слепой-то слепой, но как бы не шарахнуло…

«Жалко будить командира – а надо. Каждую минуту может понадобиться ход, а тут эта чертова крышка цилиндра. Хорошо хоть, что поломку обнаружили не в походе. Тралец всего несколько часов как пришел с моря, из Куресааре – зеленого городка на острове Эзель. Тишина там стояла удивительная – будто по ту сторону войны.

Канонада нарастает, в сплошном гуле взрыкивают басы крупных калибров – и вдруг все тонет в долгом раскатистом грохоте. Козырев вскидывает бинокль в сторону взрыва. Где-то над кранами и пакгаузами вымахнул толстый клубящийся дым, в нем мелькают быстрые красные вспышки, что-то там продолжает взрываться. Сигнальщик Плахоткин докладывает:

– В Купеческой гавани – сильный взрыв!

Ну вот, не надо будить командира, сам пожаловал. Всего часок «придавил ухо» капитан-лейтенант Олег Борисович Волков. Крупный, широколицый, он поднимается на мостик. Затяжной недосып не берет командира. Загорелые щеки гладко выбриты – когда успевает только? Светло начищены пуговицы на кителе, обтягивающем могучий торс.

Козырев кратко докладывает обстановку. Услышав о крышке цилиндра, командир проводит по лицу ладонью, будто остаток сна сбрасывает, и говорит:

– Едри его кочерыжку.

А что еще сказать? Техника есть техника, металл устает-у металла свой запас прочности, не человечий…

– Нет у меня для вас трех часов, – басит командир в переговорную трубу. – Побыстрее надо, механик. Нажмите. – И повышает голос: – А я говорю – нажмите!

И кончен разговор.

Свежеет ветер, нагоняя тучи. Косматое, багровое от пожаров, первобытное какое-то небо простерлось над таллинским рейдом.

Вой моторов падает с неба. Еще не дослушав выкрик сигнальщика: «Правый борт, курсовой сорок пять – группа самолетов!» – Волков нажимает на рычажок замыкателя. Круглые, частые, катятся по кораблю звонки боевой тревоги – колокола громкого боя. Быстрый стук башмаков по трапам и палубе. Команда разбегается по боевым постам, следуют доклады на мостик о готовности.

– Дальномерщик, дистанцию! – с юта кричит, приставив к губам жестяной рупор мегафона, лейтенант Толоконников, командир БЧ-2-3 – минно-артиллерийской боевой части.

– Дистанция полторы тысячи! – с мостика кричит дальномерщик.

– Автоматы! – Прильнув к биноклю, Толоконников дает целеуказание расчетам тридцатисемимиллиметровых зенитных орудий: – Правый борт двадцать пять, угол места сорок, дистанция полторы тысячи…

Звонко ударили зенитки. Понеслись в дымное небо – навстречу «юнкерсам» – красные трассы зенитных снарядов. Тяжко, на одной длинной ноте застучали крупнокалиберные пулеметы ДШК. Зазвенела по стальной палубе, струясь беспрерывно, латунь стреляных гильз.

Небо – в желтых комочках разрывов. Рассыпался строй «юнкерсов», они заходят с разных сторон, с воем кружат над рейдом, рвутся к «Кирову». Но плотен огонь кораблей. Клюнув застекленным носом-фонарем, один из «юнкерсов» устремляется вниз, за ним другой. Пикируют… Уже не первый раз видит Козырев, как они пикируют. Тогда, в Рижском заливе… и на последнем переходе…

Вот отделились бомбы – как черные капли… черные плевки…

Грохот взрывов, столбы воды, огня и дыма. Ох ты!..

Не попали! Еще столбы и еще… Ни одна не попала в крейсер! А, опасаетесь заградительного огня!

Сбили вам прицельное бомбометание…

…и на переходе, у острова Осмуссар, они пикировали на нас – с резким воем, от которого мороз по спине…

Уходят. Дробь!

И тишина. И сразу будто темнеет. Норд-ост нагоняет, нагоняет тучи, стирает с неба облачка шрапнели. Слышно, как плещутся волны, набегая на темно-серые борта кораблей.

Лейтенант Толоконников спешит с кормы на нос, четко звякая подковками сапог. Толоконников длинный, прямой, будто негнущийся. В училище его прозвали фок-мачтой. Волосы желтые, соломенные, брови тоже. Была бы Толоконникову к лицу простецкая улыбка. Но лицо у него замкнутое, неулыбчивое.

По крутому трапу он взбегает на полубак. Расчет стомиллиметрового орудия – сотки – только что послезал со своих сидений, похожих на велосипедные седла.

– Почему не стреляли? – спрашивает Толоконников командира орудия.

У старшины второй статьи Шитова вид такой, будто только что проснулся. Моргает белыми ресницами из-под каски.

– Не было приказа, – отвечает.

И взглядывает на стоящего в нескольких шагах у фальшборта молоденького лейтенанта. Лейтенант туго затянут в китель, противогаз съехал на живот, лицо со следами юношеских прыщей бледно и как бы намертво схвачено опущенным лакированным ремешком фуражки. Бледное лицо на фоне дымного вечереющего неба. Глаза прищурены, рот судорожно перекошен.

– Чего зубы скалишь, Галкин? – шагнул к нему Толоконников.

– Я не скалю, – тихо отвечает тот.

– А вроде улыбка у тебя. – Схватив Галкина под руку, Толоконников отводит его подальше от ушей подчиненных. – Почему не скомандовал сотке?

– Так высоко же шли…

– На какой высоте?

Галкин молчит. В бегающих глазах отсвечивает зарево пожаров, молча он выслушивает нагоняй Толоконникова: самолеты шли достаточно низко и угол возвышения позволял сотке вести огонь, а его, Галкина, как прихватил мандраж на переходе из Куресааре, так до сих пор и не отпускает… И вообще-то трудно управлять зенитным огнем из разных калибров при такой скоротечности боя, а от него, Галкина, столько же помощи, сколько от козла молока…

Высказав все это, четко, по-строевому повернулся Толоконников и, звякая подковками по стальному настилу, пошел к своим комендорам – стрельбу разбирать, делать выводы. Лейтенант Галкин проводил его безнадежным взглядом.


Около девяти часов вечера взрыв огромной силы потряс город: подрывная команда взорвала арсенал. Содрогнулось таллинское небо, оглохшее от войны. На затянувшие его тучи пал мрачный багровый свет. В этом свете обозначился черный силуэт Вышгорода с красным флагом, развевающимся на шпиле «Длинного Германа».

Орудийный рев прибывал. Береговые батареи и корабли ставили стену заградительного огня, помогали частям прикрытия сдерживать непрекращающийся напор противника. Отход войск начался.

Тарахтели мотоциклы, на которых мчались связные – указывать дорогу. Тянулись молчаливые колонны по Нарва-манте и по Пярну-манте… мимо тлеющего Бастионного парка… мимо древних церквей Нигулисте и Олевисте… мимо затаившихся, темным тесом обшитых домов северной части города… вдоль умолкнувших корпусов завода «Вольта» с черными провалами окон… мимо разбитого судоремонтного завода. Шли красноармейцы в пропотевших гимнастерках и моряки в запыленном, неудобном для сухопутного боя флотском обмундировании. Несли на плечах оружие, на носилках – раненых. Зарево ночных пожаров освещало хмурые, усталые, небритые лица. Каски, бескозырки, пилотки… Хруст стекла под сапогами на булыжнике мостовых…

Река эвакуации втекала в Минную гавань, где тесно стояли – кормой к причальным стенкам – транспортные суда. Дробясь на множество рукавов, втекала по трапам людская река. Приняв бойцов и оружие, транспорты – в недавнем прошлом пассажирские и грузовые пароходы – отваливали от стенки, сами или с помощью буксиров, и уходили на рейд, под защиту военных кораблей.

Норд-ост крепчал и надул-таки моросящий дождь. Дождь падал и переставал – будто не принимала его земля, раскаленная огнем.

Нескончаемо тянулась эта ночь.

А под утро, когда главные силы, снятые с берега, уже видели, забывшись, мучительные сны на качающихся палубах, в тесноте судовых кубриков, в Минную гавань начали прибывать части прикрытия. Их отрыв от противника был не прост. Многим бойцам пришлось, приняв на себя немецкий натиск, остаться навсегда в окопах последней черты обороны. Хорошо хоть, что флотская артиллерия молотила всю ночь без передыху, не позволила немцам ворваться в город на плечах отступающих.

Части прикрытия снимали на рассвете. Несколько небольших кораблей было послано с рейда в Минную гавань принять на борт последний заслон. Базовый тральщик «Гюйс» – в их числе.

Медленно, нехотя наступало утро. Небо было – как запекшаяся серо-багровая рана.


Старший лейтенант Козырев стоит у сходни, переброшенной с борта тральщика на стенку гавани, – распоряжается погрузкой. Козырев резковат в движениях, речь его отрывиста. Из-под фуражки пущены на виски косые черные мысочки. И лицо у Козырева очерчено резко – черные брови углом, прямой и острый нос, от крыльев которого пролегли решительные складки. А глаза у Козырева светло-голубые, пристальные.

– Ваша рота вся прошла, лейтенант? – спрашивает он стоящего рядом немолодого пехотинского командира с забинтованной рукой на перевязи.

– Вся, что осталась, – хрипит тот. – Сорок семь человек.

– Боцман, – командует Козырев, – разместить!

– Есть! – Красавец боцман, старшина первой статьи Кобыльский, жестом приглашает пехотинцев следовать за собой на ют. – Что, братцы-пластуны, навоевались? Эх вы! Такой город сдали.

– Тебя бы туда, под танки, – бросает ему боец, почти мальчик с виду, зло глядя из-под каски с вмятинами. – Вам-то что, морякам, горячей землей рты не забивает… Борщи хлебаете, на простынях спите…

– Дослужи до дырок в полотенце, сынок, – с достоинством отвечает боцман, – тогда, может, поймешь, что к чему. С Мариуполя никого тут нет? Эх, никак не найду земляков. Ну, располагайся тут, пехота. И по кораблю не шастать!

У сходни – заминка. Сквозь толпу красноармейцев и моряков проталкиваются двое гражданских. Один – невысокий плечистый дядя лет пятидесяти, в мятом черно-суконном пиджаке, в кепке цвета железа – очень уж энергично действует локтями. В руке у него крашеный фанерный чемодан с жестяными уголками.

– Куда ты прешь как танк? – Боец с забинтованной головой отпихнул гражданского.

– На кудыкину гору! – выкатил тот налившиеся кровью глаза. – Всю ночь мотаемся, то в Купеческую гавань, то туда, то сюда… А ну, дайте пройти!

Бойцы неохотно уступали его натиску, а он лез напролом. Его спутник, меднолицый парень лет тридцати, молча пробирался вслед за ним к сходне.

– Стоп! – загородил дорогу Козырев. – Назад, гражданин! Не мешайте погрузке войск.

– Эт ты мне? – Гражданин с фанерным чемоданом зло уставился на Козырева. – Эт я мешаю? – И в крик: – Я тридцать лет на флоте! На, читай! – Выхватил из-за пазухи и сунул Козыреву бумагу. – Мы с Кронштадтского Морзавода!

– Обождите в сторонке, – отодвинул его руку с бумагой Козырев. – Пройдете после погрузки войск.

– Как корабли ремонтировать, так давай, Чернышев! – ярится гражданин. Пот стекает у него из-под кепки на седоватую щетину щек. – А как экаву… эвакуация, так отойди в сторонку?! Плохо ты Чернышева знаешь, старлей! Пошли, Речкалов! – махнул он рукой своему спутнику и двинулся по сходне, слегка припадая на правую ногу.

– Приказываю остановиться! – вспыхнул Козырев, занеся руку к кобуре с наганом.

Трудно сказать, что могло бы тут, в накаленной обстановке, произойти, если б с мостика не сбежал на шум военком тральщика Балыкин.

– Спокойно, спокойно, – слышится среди выкриков его властный голос. – Кто тут шумит?

– На, читай, политрук! – Чернышев, глянув на его нарукавные нашивки, и ему бумагу сунул под нос. – С Кронштадта мы. – И пока Балыкин читал бумагу, Чернышев выкрикивал сбивчиво: – Велели в Купеческую! А там – мать честна! Все в дыму, ночь в Крыму… Вагоны с боезапасом рвутся! Как только ноги унесли. Потом под обстрелом… Всех потеряли… Пока до Минной добрались – все, говорят, кончена посадка… Да как же так! Всю жись на флот работаю…

– Тихо! – возвращает ему бумагу Балыкин. – Без шума. Пропусти этих двоих, помощник.

– Пропущу в последнюю очередь. После погрузки войск.

Чей-то из толпы истошный выкрик:

– Долго нас тут мурыжить будете? Скоро немец припрется.

– Не разводить панику! – повысил голос Балыкин. И снова Козыреву: – Пропусти этих. Идите, кронштадтцы.

– Товарищ комиссар! – У Козырева кожа на скулах натянулась и побелела. – Вы ставите меня в трудное положение. Прошу не вмешиваться.

А Чернышев тем временем прошел на борт тральщика, чемоданом задев Козырева по колену. И спутник его меднолицый прошагал по сходне.

– Ничего, ничего. Балыкин спокойно выдержал острый взгляд Козырева. – Кронштадтские судоремонтники – все равно что войска. Продолжай погрузку, помощник.

Приняв последний заслон (а вернее, не последний, еще мелкие группы могут появиться в Минной), «Гюйс» отвалил от стенки и, миновав ворота гавани, вышел на рейд.

Свежий ветер и качка.

Молча смотрят с верхней палубы «Гюйса» бойцы на опустевшую гавань, на оставленный город. Теперь видны острые шпили ратуши, Домской церкви, «Длинного Германа». Уплывает Таллин. Стелется черный дым над зеленым берегом справа – над Пиритой.

– Нельзя на полубаке, папаша, – говорит боцман Чернышеву, пристроившемуся на своем чемоданчике рядом с носовой пушкой – соткой. – Артрасчету мешать будешь. Жми на ют.

– Молод еще мне указывать, – отвечает сердитый Чернышев. – Тебя еще и не сделали, когда я на линкоре «Петропавловск» в кочегарах служил. На ют! – ворчит он, пробираясь по забитой людьми палубе к корме. – Тут и ногу поставить негде… Отодвинься, служивый, что ж ты весь проход фигурой загородил.

– Куда отодвигаться? – огрызнулся боец в армейской гимнастерке и матросской бескозырке, на которой золотом оттиснуто; «Торпедные катера КБФ». – В залив, что ли? Отодвинулись, хватит.

Малым ходом подходит «Гюйс» к высокому черному борту транспорта «Луга». Звякнул машинный телеграф, оборвался стук дизелей. Боцман Кобыльский уцепился багром за стойку трапа, спущенного с транспорта.

– Давай, пехота, пересаживайся!

Это – легко сказать. Тральщик приплясывает на волнах – вверх-вниз, вверх-вниз. Надо выбрать момент, когда нижняя площадка трапа приходится вровень с фальшбортом «Гюйса». Ничего, приноровились. Потекли вверх выбитые роты прикрытия. Вот и Чернышев со своим чемоданом прыгнул на качающийся трап.

– Будь здоров, папаша, – напутствует его боцман. – Кронштадтским девушкам поклон передай от старшины первой статьи Кобыльского.

– Нужен ты им, – ворчит Чернышев, поднимаясь по трапу. – Как кобыле боковой карман.

Тут из шпигата «Луги» хлынула на палубу тральщика толстая струя воды. Видя такое непотребство, Кобыльский задрал голову и принялся изрыгать хулу на торговый флот вообще и на коллегу-боцмана с транспорта в частности. Очень у Кобыльского отчетливый голос: даже когда не кричит, все равно на весь Финский залив слышно.

Политрук Балыкин с мостика тральщика:

– Боцман! Мат проскальзывает!

– Так это я для связки слов, товарищ комиссар! Смотрите, что деется, – указывает Кобыльский на хлещущую воду. – Тральное хозяйство заливает.

– Отставить мат.

– Есть…

Боцман подзывает краснофлотца Бидратого и велит ему придерживать багром трап, по которому лезет вверх пехота. Сам же скрывается в форпике. Через минуту снова появляется на верхней палубе с комом ветоши. Он привязывает ком к длинному футштоку и поднимает эту затычку к шпигату. Вода разбивается на тонкие струйки, брызжет, потом перестает литься совсем. Кобыльский победоносно оглядывается и возглашает:

– Матросы и не такие дыры затыкали! Сигнальщик на мостике «Гюйса» краснофлотец Плахоткин прыскает – и тут же под строгим взглядом военкома сгоняет с лица смех, принимается усердно обшаривать в бинокль море и небо.


На рассвете командующий флотом вывел все корабли и транспорты на внешний рейд – якорную стоянку, открытую ветрам, между островами Найсаар и Аэгна.

Медленно рассветало. В сером свете рождающегося утра увидел Козырев с мостика «Гюйса» темную полоску леса среди моря. Это была Аэгна с желтыми ее пляжами. К острову стягивался флот. Качались темно-серые корпуса боевых кораблей и черные – груженых транспортов. Порывы ветра доносили тарахтенье брашпилей, звон якорных цепей в клюзах – корабли становились на якоря.

Сверкнуло вдруг на Аэгне – и ударило так тяжко, гнетуще, что у Козырева уши заложило. Грохот раскатывался, тяжелел. Будто небо раскололось и пошло, как море, волнами. Над Аэгной, где-то в середине лесной полоски, вымахнули мощные столбы дыма с разлетающимися обломками. Видел Козырев в бинокль: чуть ли не целиком бросило в воздух одну из орудийных башен. Обламываясь на лету, она рухнула наземь, еще добавив грохоту к тому, первоначальному, что раскатывался вширь, грозно вибрируя.

– Все, – сказал командир «Гюйса» Волков, опуская бинокль. – Взорвали батарею.

Вот теперь, когда двенадцатидюймовые батареи береговой обороны, до конца расстреляв боезапас, были взорваны, до Козырева как бы впервые дошло, что Таллин сдан. Флот потерял главную базу. Флот уходит в Кронштадт. Это резко меняет обстановку на Балтийском театре: одно дело, когда флот на оперативном просторе, другое – когда зажат в «Маркизовой луже», в восточном углу Финского залива…

«Гюйс» становится на якорь. Волков велит команде завтракать, а сам спускается в радиорубку. Козырев задерживается на мостике, чтобы дать заступающему на вахту Толоконникову попить чаю. Все еще посвистывает по-штормовому норд-ост, но небо (замечает вдруг Козырев) проясняется, сгоняет с себя густую ночную облачность. Только на юге горизонт плотно затянут, это стоит над Таллином дым пожаров, и слышен оттуда, хоть и заметно поредевший, артогонь. Там на внутреннем рейде все еще стоят несколько кораблей арьергарда, – они принимают последние шлюпки с бойцами прикрытия, с подрывниками, – и ведут огонь по немецким батареям, которые, наверное, уже выкатились на берег Пириты и бьют по рейду теперь не вслепую.

В полукабельтове от «Гюйса» становится на якорь подводная лодка типа «Щ» – в просторечии «щука». По ее узкой спине, держась за леера, идут двое в пробковых жилетах – от носа к рубке. Здорово качает лодочку. Ну, в серьезный шторм она может погрузиться на глубину, где нет качки…

Похоже, что день будет солнечный. Это плохо (думает Козырев). Лучше бы лил беспросветный дождь. Флот сильно растянется на переходе, – хватит ли зенитного оружия, чтобы прикрыть с воздуха все транспорты и вспомогательные суда? Лучше бы непогода… Но если сильная волна, то с тралами не пройдешь, а там ведь немцы с финнами мин накидали… И так нехорошо, и этак…

Да, вот как кончается лето. На август ему, Козыреву, был положен отпуск, и мечталось: сперва в Москву, к родителям, с отцом после его передряг повидаться, а потом – махнуть в Пятигорск. Снова, как прошлым летом, увидеть зеленые, с каменными проплешинами склоны Машука. Увидеть с Провала, как в вечереющем небе над Большим Кавказом бродят молнии. А в Цветнике – томные саксофоны джаза Бориса Ренского. И вкрадчивое танго: «Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой…» Домик с белеными стенами под черепицей, чистая горница-и раскосые, как бы уплывающие глаза женщины… Какая медлительная, какая ленивая повадка – но это только внешне… под этой ленью таится огонь… А по утрам сладко пахнут во дворе флоксы. Там ходит раздражительный индюк с красным махровым кашне, болтающимся на шее… Где-то ты, чернобровая казачка со смуглой кожей и медленными глазами?…

Козырев навел бинокль на соседа – качающийся темно-серый корпус «щуки». Там за ограждением мостика виднелись несколько фигур в черных пилотках. Одна из них – самая высокая и будто негнущаяся – показалась знакомой. Вот фигура повернулась лицом к Козыреву – ну, точно, все тот же жесткий взгляд, соломенные волосы, стриженные в скобку, – Федор Толоконников! О чем-то разговаривает с бровастым, у которого на кителе поблескивает орден, – с командиром лодки, должно быть. Нисколечко не изменился Федор с того памятного дня, когда потребовал исключения его, Козырева, из комсомола. Училищные денечки! Совсем недавно это было – и бесконечно давно, за перевалом войны.

Ишь заломил пилотку Федечка.

Окликнуть? Не хочется. Радости от встречи, прямо скажем, нет никакой. Черт с ним.

Но пусть хоть братья пообщаются. Козырев велит радисту, вышедшему из радиорубки, срочно вызвать на мостик командира БЧ-2-3. Потом крикнул в мегафон:

– На лодке!

Сигнальщик на мостике «щуки» направил бинокль на «Гюйс».

– Есть на лодке!

– Прошу старшего лейтенанта Толоконникова.

– Капитан-лейтенанта Толоконникова, поправил сигнальщик.

Вот же подводники, быстро растут, всех обгоняют… А Федор, услыхав свою фамилию, взял бинокль и, разглядев Козырева, тоже приставил ко рту рупор:

– Знакомая личность. Ты, Козырев?

– Я. Здорово, Федор. Как воюешь?

– Плохо! – летит ответ. – Всего один транспорт потопили.

– Где?

– Под Либавой. Постой-ка, Володька не у тебя на тральце?

– Здесь. Вот он идет.

Стуча подковками, взбежал на мостик Владимир Толоконников. Козырев сунул ему бинокль и рупор, кивнул на «щуку». Оттуда Федор, просияв белозубой улыбкой, крикнул:

– Ясно вижу! Привет, меньшой!

– Здорово, Красная Кавалерия! – сдержанно улыбнулся Владимир.

Такое было у Федора прозвище. С тех пор, как по окончании гражданской отец их Семен Толоконников вернулся домой, в уездный городок Медынь, в семье часто пели: «Мы красная кавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ…» Батя был красным конником у Буденного, он обожал эту песню, а от него передалось детям – восьмилетнему Федору и пятилетнему Володьке. Федя – тот бредил лошадьми, боевыми конями и будущее свое представлял только так: шашка в высоко поднятой руке, горячий жеребец несет его в атаку впереди конной лавы, и ветер свистит, и пули свистят… Как свистят пули, Федор услыхал лет через восемь, когда медынскую комсомольскую ячейку бросили на подмогу партийным органам района: шла коллективизация. Вместо горячего жеребца была у него теперь пожилая кляча, на этом одре мотался Федор по деревням от Шанского завода до Полотняного, и однажды близ станции Мятлевской свистнули пули. Одна из пуль сразила клячу. Глотая злые слезы, Федор бил из нагана в кусты у водокачки, пока не расстрелял все патроны…

Потом Федор работал в райкоме комсомола, носил отцову длинную кавалерийскую шинель, Осоавиахим в городе организовывал. Собирался поступить в военное училище непременно хотел выучиться на командира-кавалериста. Но судьба распорядилась иначе: объявили комсомольский набор в военно-морское училище. Никто из Толоконниковых никогда моря не видел и о флоте, само собой, не помышлял. Но агитировать комсомольцев идти на морскую службу, а самому в сторонку – Федор не умел. Так вот и получилось, что поехал он в Ленинград и серую кавалерийскую шинель сменил на черную флотскую. А три года спустя, в тридцать пятом, поехал и Володя поступать в военно-морское училище имени Фрунзе. От брата он отстать никак не мог…

И вот – встретились в море.

– От бати что имеешь?

Ветер со стороны лодки, хорошо слышно Федора.

– Давно ничего нет, – отвечает Владимир. – Да мы в море все время!

– И мы. Нас на днях в Соэлавяйне чуть не раздолбали.

– Пикировщики?

– Тучей ходят, сволочи.

– Мы всю дорогу от них отбиваемся!

– Чего? – не расслышал Федор, – Чего всю дорогу?

– Отбиваемся!

– Ничего, ничего, отобьемся! Ну ладно, Володька, у меня тут дел полно. Может, в Кронштадте свидимся. Давай воюй!

– Счастливо, Федя!

Федор, взмахнув рукой, нырнул в рубочный люк. Погасла улыбка на лице Владимира.

В кают-компании Козырев садится на свое место слева от командира. Расторопный вестовой Помилуйко в белой курточке ставит перед ним стакан крепко заваренного, как он любит, чаю. О-о, блаженство какое!

Командиры сидят усталые, не слышно обычного трепа. Военком Балыкин Николай Иванович пьет чай со строгостью во взгляде. Штурман Слюсарь Григорий, заклятый друг, – тот мог бы кинуть острое словцо, но помалкивает. Сидит, по своему обыкновению, несколько боком к столу, громоздкий, короткошеий, и дожевывает десятый, наверно, бутерброд. Хорошо кушает Слюсарь. На механика взглядывает иногда, как хищная птица на дичь. Обожает механика подначивать. А инженер-механик Иноземцев, командир пятой боевой части (бэ-че пять) – пригожий такой, с приятностью во взоре и красными полными губами – свесил над стаканом каштановый вихор. Добросовестный мальчик, ленинградец, из машины почти не вылазит, старательный. «Прислали красну девицу», – сказал комиссар, когда Иноземцев прибыл на корабль с назначением. Теперь, однако, спустя два почти месяца, можно сказать, что механик к кораблю притерся.

Чего не скажешь о лейтенанте Галкине. Этого прислали в тот же день, что и Иноземцева, – явно по ошибке. Командир минно-артиллерийской боевой части (бэ-че два-три) на корабле был, и вдруг еще одного шлют, Галкина. Чего-то напутали в кадрах. Но признаваться в ошибке кто любит? Быстренько сообщили кадровики на запрос Волкова, что Галкин назначен дублером командира бэ-че два-три и пусть Толоконников обучит его делу в кратчайший срок. Н-да… не позавидуешь Толоконникову…

Военфельдшер Уманский – виноват, старший военфельдшер – на корабле старожил, с тридцать девятого года, то есть, что называется, с киля. Смотри-ка (вдруг изумился Козырев), лысеет наш военфельдшер! Вон какие заливы врезались в чернявую голову. Раньше всех поел, попил, отер большой рот, откинулся на спинку дивана.

Командир Волков тоже закончил чаепитие. Набивает желтым табаком трубочку с прямым лакированным чубуком, басит:

– Прошу задержаться, товарищи командиры. Потом приберешь, Помилуйко, – взглядывает на вестового.

Тот понимающе исчезает.

– Значит, вот какая обстановка, – негромко начинает Волков.

А обстановка тяжелая. Очень тяжелая обстановка. Предстоит совершить переход до Кронштадта в условиях активного противодействия противника. Проще говоря, враг намерен уничтожить Балтфлот. Из шхер северного финского побережья возможны атаки подводных лодок и торпедных катеров. Южный эстонский берег занят немцами, – вероятно, они уже подтянули сюда авиацию и артиллерию, чье воздействие следует ожидать. И пожалуй, главное: минная опасность. Известно, что противник усиленно минирует позицию от маяка Каллбодагрунд на севере до мыса Юминда на эстонском побережье. Придется прорываться сквозь минные поля. Прорыв осложняется погодой. Шторм задерживает начало движения: при ветре семь баллов не смогут идти малые корабли – катера и вспомогательные суда. С тралами тоже при такой волне не пройдешь. Но прогноз обещает ослабление ветра, и, как только погода улучшится, начнется движение флота на восток. Порядок движения: первыми пойдут транспорты в сопровождении сторожевых кораблей, тральщиков и катеров – морских охотников – четыре колонны. За ними – отряд главных сил с флагманом – крейсером «Киров». Затем снимется с якорей отряд прикрытия с лидером «Минск». Последним выйдет в море арьергард.

Теперь о базовых тральщиках. Пять БТЩ пойдут в голове отряда главных сил, остальные пять – в голове отряда прикрытия. Главная задача – траление. Идти и идти генеральным курсом, пробивать фарватер. «Гюйс» пойдет в отряде прикрытия.

Командирам боевых частей – объяснить людям предстоящую задачу, упор – на бэз-укоризненное несение ходовых вахт. И конечно, бдительность. Сигнальные вахты усилить наблюдателями, каждому дать свой сектор наблюдения. («Ясно, штурман? А вам, помощник, проконтролировать».) Мотористам обеспечить бэз-отказную работу двигателей, точное и быстрое выполнение реверсов. При воздушных атаках понадобится маневрирование. («Ясно, механик? Чтоб никаких ваших втулок и крышек. А вам, помощник, проверить…»)

– Вопросы?

Помолчали с минуту, впитывая услышанное. Да, обстановка трудная (думает Козырев). Узким коридором прорываться – между Сциллой и Харибдой…

– Разрешите, товарищ командир, – говорит он. – Как насчет прикрытия с воздуха?

– Не могу сказать. – Волков разжигает погасшую трубку. – Не знаю. Но думаю, полагаться надо на зенитное оружие и маневр. Еще вопросы есть?

– Есть, – говорит лейтенант Слюсарь. – Каков маршрут прорыва?

– Пойдем главным фарватером по центру залива. Проложите курс на маяк Вайндло – Большой Тютерс – Толбухин.

– Почему не южным фарватером? Последние разы ведь так ходили…

– Последние разы! – Волков пустил в подволок длинную струю табачного дыма. – Неужели сами не понимаете, штурман: Юминда у немцев.

– Это я, товарищ командир, понимаю, но ведь на главном фарватере минная опасность…

– Начальству виднее, штурман. Южный фарватер закрыт.

Начальству виднее (думает Козырев). Это верно. Но Гриша Слюсарь не пустой вопрос задает. Южный фарватер проложен между мысом Юминда и южной кромкой немецких минных заграждений, дважды мы тут проходили спокойненько. Теперь-то, понятно, обстановка изменилась, немцы наверняка поставили пушки на Юминде – но ведь пушки эти, надо полагать, не малого калибра, достанут и до середины залива…

Ну, комфлотом лучше знает обстановку, так что – оставим (командует молча Козырев) свои сопливые соображения при себе…

– У тебя добавления будут, Николай Иванович? – неторопливо повел командир взгляд на военкома.

У комиссара добавления есть. Мобилизовать все силы на выполнение важной боевой задачи… Наблюдателей за минами особо проинструктировать… Но – команду минной опасностью не запугивать. Помнить надо, как в речи товарища Сталина сказано: основным качеством советских людей должна быть храбрость…

Хорошо в кают-компании, тепло. Плафон льет желтый свет на стол, накрытый чистой скатертью, на панели, отделанные под дуб, на портрет вождя, на карту европейской части Советского Союза, на которой начал было комиссар отмечать движение линии фронта, да бросил (рука, видно, не шла). На буфете – веточка сосновая в граненом стакане, шахматы и шашки. Отличное место – кают-компания. Место, где можно расслабиться…

Спохватился Козырев, стряхнул подступающую дремоту, закурил папиросу.

– Не понимаю, товарищ комиссар, – обиженно надувает полные губы Иноземцев, – почему вы считаете это моим недосмотром. Крышка цилиндра не рассчитана навечно…

– На хороший уход рассчитана техника, – прерывает его военком. – Понятно, нет? Я сам срочную мотористом служил, так что вы мне тут не разводите всякие оправдания.

– Ничего я не развожу, только хочу сказать, что при самом идеальном уходе невозможно обнаружить…

– Помолчите, механик, – басит командир. – С вас не взыскивают за эту крышку. Но мы предупреждаем с комиссаром: техника должна работать бэз-отказно. И все.

– Есть, – говорит механик.

Ишь, зарделся (думает Козырев), верно, что красная девица… Тьфу, в сон клонит – до красной черты…

– Когда убедитесь, что все в порядке, – сами лично! – говорит военком, – тогда отдохнуть лягте. По возможности, так? А мы с Михал Давыдычем, – кивает он на Уманского, – чтоб собрание не устраивать, лично с коммунистами и комсомольцами побеседуем.

Сколько же ночей я не спал (думает Козырев, прикуривая новую папиросу от окурка)? Ох, много… не сосчитать… Ладно… «В раю ужо отоспимся лишек…»

Теперь они остались втроем – командир, военком и он, Козырев.

– Что в сводке сегодня, Николай Иванович? – спрашивает Волков.

– Бои на тех же направлениях, Олег Борисыч. Кингисеппское, Смоленское, Новгородское.

– Одесское, – добавляет Козырев. – Как быть с Галкиным, товарищ командир? Толоконников докладывает, что нет никакого толка от его дублерства.

– Что так? – Посасывая погасшую трубку, командир глядит на карту европейской части.

– Такой лейтенант – забытый богом и отделом кадров.

– Бог тут при чем? – замечает военком.

– Ну, так уж говорится. Попрошу, товарищ комиссар, к словам не цепляться.

Политрук Балыкин смотрит на Козырева, подперев кулаком тяжелую нижнюю челюсть.

– А вас, помощник, – говорит он спокойно, – попрошу нервозность не разводить. Давеча при погрузке хватались за наган – на глазах у бойцов нервы распускали. Нельзя так, товарищ Козырев. Помнить надо, как было сказано: чтоб в наших рядах не было места – и так далее.

– Что – «и так далее»? – резко спрашивает Козырев. – Я цитату помню до конца, там о трусах и паникерах. Вы что хотите сказать?

– Продолжение цитаты лично к вам не отношу, предупреждаю только, чтоб держали себя в рамках, – понятно, нет? Разговор был о Галкине, вот к нему и относится прямо: перепугался Галкин.

– А раз перепугался, списать на берег, едри его кочерыжку, – говорит командир. – Балласт на корабле держать не буду. Списать, помощник, как только придем в Кронштадт.

– Есть, – отвечает Козырев. – Разрешите выйти, товарищ командир.

– Норовист больно, – как бы про себя замечает военком, когда помощник вышел, притворив дверь кают-компании.

А командир – задумчиво, тоже как бы про себя:

– Кингисеппское направление… К Ленинграду рвутся.


В носовой кубрик сбегает по крутому трапу старший краснофлотец Клинышкин – бескозырка лихо заломлена, в руках пузатый черный чайник.

– Эй, минеры-комендоры, подставляй кружки!

Себе тоже налил, сунул в кружку палец, потом потряс им, подул охлаждающе:

– Ух, хорошо! Горячий!

Старшина группы минеров мичман Анастасьев спустился попить чаю со своими матросами.

– Несурьезный ты человек, Клинышкин, – говорит он, с крестьянской основательностью размазывая кубик масла на толстом ломте хлеба – Все тебе смешочки. Палец в чай суешь. Обстановки не понимаешь.

– Точно, – кивает краснофлотец Бидратый, с чмоканьем прихлебывая чай. – Одно слово – зубочес.

– Как, как? – заинтересовался Клинышкин. – Зубочес? Умри, земляк, лучше не скажешь!

– Какой я тебе земляк?

– Ты из Сальска, я из Саки, чем не земляки? – хохотнул Клинышкин. – Ку-уда поехала? – Это он кружку свою придержал, от качки двинувшуюся к краю стола. И опять обратил к Бидратому заостренное книзу лицо, сияя добродушно и голубоглазо: – Хочу тебе, Митя, дружескую услугу сделать.

– Не надо мне от тебя услуг, – подозрительно глядит Бидратый. Но в желтоватых круглых глазах у него – интерес.

– Чтоб уши у тебя при еде не шевелились, хочу их жидким стеклом приклеить к голове.

Сам же первый и смеется Клинышкин.

– Язык себе сперва заклей, – сердито советует Бидратый и с чмоканьем делает глоток.

Анастасьев с привычно-спокойной строгостью прикрикнул на них:

– Хватит, вы! Завелись уже. Не для смешочков момент. – И вытерев губы чистым платком: – Пока время есть – кто козла забить желает?

Козла забить, однако, не удается. В кубрик спускается лейтенант Галкин.

– Попили чаю? – говорит он, быстрым взглядом окинув кубрик. – Не все еще? Ну, ничего… Подвиньтесь, мичман. – Он садится рядом с Анастасьевым на банку. – Попрошу внимания, товарищи. Значит, нам предстоит переход в Кронштадт…


В машинном отделении пьют чай мотористы. Здесь душно. Дизеля, недавно остановленные, еще пышут рабочим жаром. Пахнет разогретым маслом, соляром.

Старшина первой статьи Фарафонов, старшина группы мотористов, занят осмотром дизелей. В узких закоулках машины тесно его квадратным плечам.

– Чай остывает, старшина! – зовет моторист Бурмистров. Не получив ответа, он поворачивает хитрющий нос к худенькому краснофлотцу, сидящему на разножке напротив. – Зайченков, а Зайченков, давай сменяемся, я тебе махорку, ты мне масло. А?

Зайченков только головой мотнул. Он с шумом тянет из кружки чай.

– Угорь легче выдавить, чем из тебя слово, – вздыхает Бурмистров. – Чему только тебя в детском садике учили?

– Бурмистров, – говорит Фарафонов, светя лампой-переноской на сплетение труб. – Погляди, какой подтек. Сальник надо новый набить.

– Чай допью, сделаю.

– Потом допьешь.

Бурмистров, однако, не торопится. Зайченков молча поднимается, берет разводной ключ.

– Отставить, Зайченков, – повышает голос Фарафонов. – Старший краснофлотец Бурмистров, выполняйте приказание!

Неохотно встает Бурмистров, залпом допивает из кружки, отбирает у Зайченкова ключ, бросает ему вполголоса:

– Никогда не лезь, салага, поперед батьки.

В машинное отделение спускается инженер-механик Иноземцев.

– Ну как, мореплаватели?

– Нормально, товарищ лейтенант, – говорит Фарафонов, вытирая руки ветошью. – Матчасть в порядке. Только вот охлаждение немного подтекает.

– И прилежный Бурмистров героически устраняет подтек, – понимающе кивает Иноземцев.

– Это мы сейчас, товарищ лейтенант, – ухмыляется Бурмистров, звякая ключом. – Сейчас мы новый сальничек…

Старшина мотористов Фарафонов до службы окончил в Москве техникум, у него среднетехническое образование – вещь серьезная. Да и сам Георгий Васильевич, даром что молод, человек серьезный. Он Иноземцеву, когда тот на корабль пришел, очень помог разобраться в механическом хозяйстве. И держал себя при этом тактично. Надо бы то-то сделать, товарищ лейтенант… надо бы то-то с техсклада выписать… Само собой, он подчинялся механику по службе, но, будучи комсоргом корабля, был отчасти и начальством для комсомольца Иноземцева. «Такое вам поручение комсомольское будет, товарищ лейтенант: редактором стенгазеты и боевого листка…»

Квадратный в плечах, с рыжеватыми усами над прямой линией рта, выглядит Фарафонов старше своих двадцати четырех. Иноземцев, конечно, тоже не мальчик, двадцать два скоро стукнет, но первое время он чувствовал себя рядом с Фарафоновым каким-то несолидным… постыдно молодым, что ли… Потом обвыкся в машинном отделении (техника, в общем, несложная – подай топливо, получи нужное число оборотов), к людям привык в ежедневном общении – но в глубине души робел перед старшиной группы. А может, не робостью это называется, а как-то иначе, – скажем, признанием авторитета? Трудно сказать. Всегда, сколько помнил себя Иноземцев, был с ним рядом кто-то более опытный и, ну вот, иначе не скажешь, авторитетный. Так было в школе, так и в училище. Так почему бы и не на корабле?

– Давайте поближе, товарищи, – говорит Иноземцев.

Он объясняет мотористам, трюмным и электрикам боевую задачу. На переходе техника должна работать безотказно. У Иноземцева даже получается, как у командира, решительное ударение на первом слоге.

– Бэз-отказно, – повторяет он. – Потому что переход будет трудный…

С досадой он слышит, как забубнили два Степана – старшие краснофлотцы Тюриков и Носаль. Оба они недавно назначены командирами отделений, у Тюрикова левый дизель (отчего и называют его Степан-левый), у Носаля – правый (Степан-правый). Вечно они спорят. По любому поводу, да и без повода тоже, потому что нет ничего легче, чем «завести» нервного, вспыльчивого Степана Тюрикова. Он заводится с пол-оборота. И язвительный Степан Носаль этим пользуется.

– Ну, что там у вас? – взглядывает на спорщиков Иноземцев. – Неужели помолчать не можете десять минут?

– Извиняюсь, товарищ лейтенант! восклицает Степан-левый сиплым простуженным голосом. – Носаль вот грит, отсюда до Кракова двести миль! А я грю – триста! Двести – это от Курисари до Таллина!

– Отсюда до Кронштадта двести двадцать миль, – говорит Иноземцев.

– Во! – торжествует Степан-правый. – Я ближе к истине!

– Да тихо вы! – говорит Фарафонов. – Сколько ни есть миль, все будут наши.

– Товарищ лейтенант! – никак не уймется Степан-левый. – А правда, что бомбы, которые мы в Курисари доставили, на Берлин сыпятся?

Это строжайшая тайна. Несколько базовых тральщиков, «Гюйс» в том числе, в середине августа доставили из Кронштадта в Куресааре – порт на острове Эзель – секретный груз. Секреты за борт корабля вообще-то не улетают, но по корабельным каютам и кубрикам расходятся быстро. Да и как их скроешь, если при погрузке было видно: плыли под стрелами портовых кранов ящики с бомбами. А уж бомбы! Таких моряки не видывали – говорили, что в полтонны и даже в тонну весом. А в порту Куресааре груз принимали летчики – голубые просветы на нашивках тоже видны невооруженным глазом. Не требовалось особой сообразительности, чтобы этот рейс сопоставить с оперативными сводками, сообщавшими – уже несколько раз – о том, что наша авиация бомбит Берлин. Разговоров много шло об этих неожиданных бомбежках: ведь с какого расстояния влепили Гитлеру в самый глаз!

– Не знаю, Тюриков, – терпеливо говорит Иноземцев. – Вернее, знаю столько же, сколько и вы. Может, теперь помолчите немного?

– Помолчу, товарищ лейтенант, – застеснялся Степан-левый.

– Вот спасибо. Значит, задачи у нас следующие…


Соседа по каюте, штурмана Слюсаря, конечно, нет. В море Слюсарь торчит безвылазно в ходовой рубке.

Скинув ботинки, Иноземцев раздвигает синюю репсовую портьеру, укрывающую койки – одну над другой, – и забирается на верхнюю. Великое дело – побыть хоть недолго одному. Без Слюсаря.

С первого дня донимает его Слюсарь подначками. Тогда, в первый день, за ужином в кают-компании, только познакомившись и расспросив – кто да откуда, Слюсарь вдруг сделался задумчив, морщины по лбу пустил.

– Никак не могу припомнить слова к одной песне, – обратился он к Иноземцеву. – Мотив помню, а слова – нет. Не поможешь, Юрий Михайлович?

И напел, мерзавец, всем известный простенький мотив: та-ра-ра-ра та-ра-ра-а, та-ра-ра-ра ра-ра…

– «Дайте в руки мне гармонь, золотые планки», – напомнил Иноземцев.

Только этого и нужно было Слюсарю.

– А… не хочешь? – спросил он с добродушной ухмылочкой.

Комиссара не было тогда за столом, комиссар эту словесность не любит, и при нем Слюсарь не решился бы на такую «покупку». А Волков усмехнулся только. И Козырев засмеялся, и другие командиры. А он, Иноземцев, покраснел, промолчал, вместо того чтоб отбрить насмешника.

Вот и с каютой ему не повезло. На переходе из Куресааре в Таллин крупным осколком бомбы пробило борт как раз в том месте, где была каюта инженера-механика. Пробоину заткнули, заделали, но жить в аварийной каюте нельзя, и его, Иноземцева, сунули в каюту к Слюсарю, благо она двухместная. Временно, конечно, до зимнего ремонта. Но до зимы еще надо дожить…

Поспать надо часок, вот что. Иноземцев закидывает руки за голову, закрывает глаза. Привычно плещется, ударяя в борт, вода. Покачивает. Привычно гудит внизу дизель-генератор.

Странно все-таки повернулась у него, Иноземцева, судьба. Учился в хорошем институте, уже к диплому шло, готовился стать кораблестроителем, как вдруг прошлой осенью их курс перевели в Высшее военно-морское инженерное училище имени Дзержинского – в Дзержинку. Согласия не спрашивали. Флоту нужны инженеры-механики, понятно? Как не понять. Раз нужно, значит, нужно…

Поспать! На переходе вряд ли удастся.

Нет, не спится. Мысли снова и снова переносят Иноземцева в Ленинград. Тогда, в июне, была у него хорошая гонка с госэкзаменами, с практикой на Балтийском заводе. Домой удалось уволиться только раз, в начале месяца. А 21-го, в субботу, собрался было, да неудачно: увольнения почему-то отменили. Из дежурки он позвонил домой и услышал Танин голос. «Здорово, сестрица-каракатица», – сказал он. Вместо обычного ответа «здорово, братец-квадратец» в трубке раздался всхлип, а потом жалобная скороговорка: «Ой, Юрка, хорошо, что ты позвонил…» – «Чего ревешь? – спросил он, еще сохраняя благодушно-покровительственный тон, но уже охваченный дурным предчувствием. – Химию завалила?» То, что он услышал в ответ, поразило его. Пришло из Мурманска письмо от папы, что было в письме, она, Таня, не знает, но мама быстро собралась и уехала в Мурманск. Кому-то позвонила, просила помочь с билетом и вот – два часа назад отправилась на вокзал. «Может, отец заболел там?» – сказал Иноземцев. «Я тоже так подумала, но мама сказала, что – нет, папа здоров, просто им нужно срочно повидаться. Тебе велела передать, чтоб не беспокоился… Мне оставила пятьдесят рублей и суп на два дня…» – «Погоди ты с супом, Танька. Сказала она, когда вернется?» – «Сказала, что уезжает на несколько дней… – Таня опять всхлипнула. – Юрка, приезжай… я боюсь чего-то…» – «Не смогу сегодня – увольнение отменили. Ты сдала химию?» – «Да, вчера… четверка…» – «Ну, молодчина. Это последний экзамен? Значит, кончила школу, поздравляю… Почему молчишь? Что надо сказать?» – «Спаси-ибо», – протянула Таня. «И прекрати реветь, слышишь? Завтра я приеду».

Назавтра началась война. В училище был митинг, и сказало начальство на том митинге, что выпуск у них будет ускоренный. И верно, завертелась, закрутилась учебная машина, и в субботу 5 июля стояли уже они в строю в новеньких кителях с лейтенантскими нашивками, и начальник училища вручал им дипломы.

Только 6 июля вырвался наконец Иноземцев домой. От трамвайной остановки на Кирочной несолидно бежал с чемоданом до дома, взлетел на третий этаж – и прилип к запертой двери. Звонил, стучал – ни черта. Горячим потом прошибло его. Что еще стряслось, гос-споди?… На стук выглянула из своей квартиры соседка, вдова известного полярника. Сказала, что Софья Петровна еще не приехала, а Таня, может, в магазин вышла. «Зайди ко мне, Юра, что ж стучать без толку». Она, соседка, их всех хорошо знала, – дом-то был полярников, тут все друг друга знали по зимовкам, плаваниям, по Арктическому институту. «Анна Осиповна, – спросил Иноземцев, – что в Мурманске могло случиться? Почему отец срочно вызвал маму?» – «Почему вызвал, не знаю, – сказала соседка, глядя на Иноземцева сквозь пенсне. – Не похоже это на твоего отца. Я Ми-хал Алексеича давно знаю, с тех пор, как начинали станцию на Тикси. Деликатный он…» – «Вы говорите, не похоже… Что ж тогда? Почему мама уехала с такой срочностью? Тане сказала, что дело не в болезни…» – «Мало ли что, – медленно проговорила Анна Осиповна, подняв седые брови. – В жизни полно неожиданностей, Юрочка».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3