Современная электронная библиотека ModernLib.Net

От Руси к империи - Тайны запретного императора

ModernLib.Net / История / Евгений Викторович Анисимов / Тайны запретного императора - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Евгений Викторович Анисимов
Жанр: История
Серия: От Руси к империи

 

 


Евгений Анисимов

Тайны запретного императора

Введение

В 1747 году при досмотре на таможне вещей возвращавшегося из России в Германию «пуговишного подмастерья» Каспера Шраде в его бауле обнаружилось пять монет с портретом императора Иоанна Антоновича. Подмастерье сразу был арестован и отправлен в Петербург, в Тайную канцелярию. Там его вздернули на дыбу, били кнутом, и он признался, что захотел привезти из России что-нибудь своим братьям, и монеты с профилем юного императора ему показались самым подходящим подарком. По тем временам пуговишник Шраде поступил как настоящий безумец. Это все равно, что теперь на досмотре в Шереметьево предъявить баул, в котором лежат пять гранат Ф-1. Использовать, расплачиваться, принимать и вообще брать в руки монеты с изображением императора, которого по официальной версии вообще не существовало, было категорически запрещено с 1742 года многочисленными манифестами счастливо царствовавшей тогда государыни Елизаветы Петровны. В итоге Шраде поехал не домой, где его тщетно ждали братья, а в Оренбург, с приговором: «На житье вечно». Естественно, что указ обрекал его не на вечную жизнь, а на пожизненную ссылку. Правда, в истории пуговишного подмастерья есть свой подтекст. Он направлялся не просто в Германию, а в Брауншвейг-Люнебургское герцогство, и не исключено, что пытался провезти пять запрещенных рублевиков для того, чтобы продать их с выгодой для себя, но просчитался: всякое упоминание этого чудесного германского герцогства вызывало у русских чиновников озноб. Ведь именно оттуда приехал в Россию отец императора Ивана Антоновича принц Антон-Ульрих, и отношения у России с этим герцогством были самые напряженные – на престоле там сидел родной брат Антона-Ульриха герцог Фердинанд, обеспокоенный судьбой брата, неведомо куда канувшего на просторах России.

Если брауншвейгский пуговишник пострадал по своей глупости или жадности, то множество российских подданных теряло свободу, здоровье и даже жизнь фактически ни за что. Один – канцелярист – поленился пересмотреть свои делопроизводственные бумаги, чтобы вырвать из дела и сжечь, согласно строжайшему манифесту Елизаветы, указы, мемории, записки, письма «с титлом» императора Ивана Антоновича, а товарищ канцеляриста это обнаружил и донес куда следует. Другой человек, псковский целовальник, привез в Петербург две бочки рублевиков – винный сбор, и при сдаче в казначейство среди 3899 монет вдруг обнаружилась одна с профилем царя-младенца. Третий, пьянчужка обыкновенный, расплатился с кабацким сидельцем за чарку водки проклятым рублем; четвертый, библиофил, пожалел книгу с посвящением автора юному государю, которое надлежало вырвать и сжечь, а потом дал ее почитать своему коллеге; пятый, священник, вовремя не сдал завалившуюся за сундук «Форму поминовения членов высочайшей фамилии». Она начиналась страшными словами: «Во первых великих ектениях на вечерни, утрени и литургии: о благочестивейшем, самодержавнейшем, великом государе нашем, императоре Иоанне Антоновиче, о благоверной государыне принцессе Анне и о супруге ее…»[1], а бумагу нашел убиравший горницу псаломщик… А уж о шестом, обычном болтуне, произнесшем прилюдно вслух имя опального императора или его матери, много и говорить не приходится – таких сотнями хватали и волокли в застенок, чтобы задать три роковых вопроса: «С какими намерениями ты эти слова говорил? Кто тебя этим словам подучил? Кто твои сообщники?», а потом сечь плетью, кнутом, резать язык, клеймить и ссылать в Рогервик, Охотск, Нерчинск, Оренбург – да мало ли было в России ударных строек, где требовались работные люди без жалованья!

Если бы Елизавета Петровна приказала написать историю XVIII столетия, то глава о царствовании императрицы Анны Иоанновны кончалась бы датой ее смерти 17 октября 1740 года, а следующая за ней глава о счастливо царствующей государыне Елисавет Петровне начиналась бы датой 25 ноября 1741 года. Что произошло между этими двумя датами, было приказано забыть навсегда.

Собственно говоря, истории этого «пропущенного» года с небольшим, в который уложилось все царствование императора Иоанна III (V) Антоновича и одновременно регентство герцога Бирона и правительницы Анны Леопольдовны, и посвящена эта книга. Историография данной темы совсем невелика. Конечно, ни один историк регентства не может обойтись без незаменимого 21-го тома «Истории России с древнейших времен» С.М. Соловьева[2], и как бы мы ни возмущались (про себя, конечно) вольностью нашего патриарха исторической науки при цитировании источников, а порой – художественно-эпическим изложением материала, все-таки от этого тома, как от печки, танцуют все исследователи. Справедливости ради отметим, что Соловьев был не первым в научной разработке этой темы. Приоритет по праву принадлежит истинному подвижнику – собирателю, публикатору и исследователю «потаенной» истории XVIII века М.И. Семевскому, издателю знаменитой «Русской старины». Его статья в «Отечественных записках» 1866 года и открывает, по существу, скромную историографию темы, ныне (даже с вкраплениями переводов иностранных авторов XVIII–XIX веков) в значительной мере устаревшую[3]. На сегодня наиболее выверенная история царствования Ивана Антоновича изложена в книге И.В. Курукина «Эпоха “дворских бурь”. Очерки политической истории послепетровской России. 1725–1762 гг.» (Рязань, 2003)[4]. Эта книга посвящена не только времени регентства, а охватывает всю историю так называемой «эпохи дворцовых переворотов» и является лучшим исследованием этой темы в историографии как отечественной, так и зарубежной. Автор не стремится (как нередко бывает в науке) построить исследование на уничтожении работ своих предшественников, на вытаскивании и смаковании их вольных и невольных ошибок и неверных прочтений. Соглашаясь с трактовками автора понятия «дворцовый переворот» и с другими его тонкими наблюдениями аналитического, обобщающего характера, резко возражаю против оригинальной по замыслу попытки «вычислить» (и отчасти вычертить в виде графиков) некую «парадигму дворцовых переворотов» и тем самым, на основании комплекса известных фактов и современных исторических и сопредельных исторической науке концепций, выявить главные причины ошеломляющей политической «карусели» у российского трона в послепетровское время. Сама затея выведения некоей типологии, как мне кажется, бесплодна, как и другие псевдотеоретические выкладки на материалах истории. Так, многие выделенные автором причины политической нестабильности и «переворотства» в послепетровское время присутствовали в таком же сочетании и в других эпохах русской истории, но тем не менее не приводили к переворотам. Но они же, в том же сочетании могут «срабатывать» не только в период с 1725 до 1762 года, но и в другие эпохи. И в этом смысле заговор и переворот 29 июня 1174 года, завершившийся свержением и убийством князя Владимирского Андрея Боголюбского, мало чем отличается от заговора и переворота, закончившегося убийством императора Павла I 11 марта 1801 года. Словом, мне кажется, что даже самая тонкая и изящная попытка выявить в истории переворотов некие закономерности и парадигмы заведомо обречена на неудачу, она позволяет нам только тешиться иллюзией познания непознаваемой в принципе истории.

Мне кажется, что истоки «дворских бурь» – исключительно в сущности самодержавной власти. В самой сердцевине самодержавного режима, как в яйце жизни и смерти Кощея, заключена личностная, часто неуправляемая, «бешеная» и страшная для подданных неправовая сила. Спору нет, на уровне законодательства именно эта сила и была источником правовых норм. Не без оснований И.И. Дитятин писал, что попытки водворения законности в системе управления – черта весьма характерная для русской действительности еще с московских времен. Вместе с тем, пишет Дитятин, если отрешиться от юридической сферы, перейти от памятников законодательства к «памятникам самой жизни», то «у вас не останется и тени сомнения в том, что в этой жизни, на всем протяжении этих четырех веков начало законности в “государевом царственном и земском деле” вполне отсутствовало».[5] В долгой истории отношений самодержавия с законом образовалась роковая замкнутая цепь. С одной стороны, самодержавие возникло и укрепилось в московский период русской истории вопреки складывавшейся тогда же системе сословного представительства, за счет уничтожения начал сословности, механизмов и атрибутов института земских учреждений. Прекращение деятельности земских соборов стало следствием усиления самодержавной власти. Именно тогда, в конце XVII века, самодержавие достигло такого могущества, которое позволило Петру I провести свои реформы, не считаясь с потерями и жертвами во имя достижения имперских целей. В ходе этих реформ Петр последовательно избегал восстановления или создания (на западный манер) институтов сословного или иного группового представительства. Источником закона окончательно стала его самодержавная воля. Слов нет, самодержавие было могущественной силой. Созданная на его фундаменте система властвования отличалась колоссальной прочностью и накрепко связывала под единой властью Москвы, а потом Петербурга гигантскую страну (в современных размерах), но с малочисленным (всего 10–15 миллионов человек) населением.

Допускаю, что, возможно, иного способа, кроме самовластного и недемократического, управлять такой страной и ее населением тогда (как, впрочем, и теперь) не было. Неслучайно Василий Татищев, Екатерина II и многие другие русские мыслители ухватились за популярный в просветительской литературе «географический фактор», отводили ему особое место в истории становления и существования России как государства. По их мнению, великим государством на таких просторах Россия могла стать только благодаря мощной централизующей, сплачивающей силе «вольного» самодержавия. Нет сомнений также, что многие люди в XVIII веке понимали издержки самодержавной формы правления (степень гуманности которой определялась в конечном счете «добронравием» государя), но были единодушны в том, что самодержавие для России есть если не безусловное благо, то уж точно – необходимое зло, так же как и то, что прогресс в России достижим не иначе как исключительно с помощью насилия, принуждения.

С другой стороны, огромная мощь самодержавия, основанная на непререкаемом праве государя править без нормативных ограничений, без определения хотя бы примерного круга компетенции монарха как высшего должностного лица, оборачивалась для русского самодержавия (а вместе с ним и для России) неожиданной стороной, делало его в какие-то моменты беззащитным и слабым. Начиная с 1682 года огромная власть самодержца многократно подвергалась нападкам авантюристов, не раз становилась заложницей стрельцов, гвардейцев и «ночных императоров» – фаворитов. Досточно было нескольких сотен или даже десятков пьяных солдат, чтобы свергнуть законного государя и возвести на престол нового. Из всех, кто сидел на престоле в XVIII веке, две государыни – Елизавета Петровна и Екатерина II – оказались попросту узурпаторшами – они нарушили все принятые тогда на сей счет юридические нормы, попрали священную присягу, проигнорировали не писанные на бумаге заветы отцов, традиционные «династические счеты». Так, при разных обстоятельствах, в силу вроде бы разных причин, самодержавие, буйно разросшееся за пределами поля закона (на котором худо-бедно, но все же произрастали порядок и законность), оказывалось беззащитным перед незаконными силовыми действиями, становилось подверженным случайностям. Напротив, развитие тех правовых выборных и представительских институтов (земских и иных), которые существовали в России до утверждения самодержавия, могло бы в принципе обеспечить русскому царю-императору гарантии неприкосновенности его власти и личности, ибо защита закона и установленных им порядков является институционной обязанностью подобных правовых учреждений. В отсутствии таких учреждений я вижу причины хронической политической неустойчивости в России на протяжении всего XVIII века, да и позже. Это была та высокая цена, которую платило самодержавие за право править без права[6].

Ценна и интересна для историографии темы и вышедшая в 2000 году книга Л.И. Левина «Российский генералиссимус герцог Антон Ульрих (история “Брауншвейгского семейства” в России)». Автор поднял, в сущности, неизвестный до сих пор пласт брауншвейгских источников по теме. Сведения этих источников, наряду с материалами сборника статей и документов «Брауншвейгские князья в России в первой половине XVIII века» (Gottingen, 1993), позволяют уточнить картину происходившего в России в 1740–1741 годах. Меньше находок принесла работа автора в российских архивах. Он шел по борозде, ранее уже «пропаханной» бароном М.А. Корфом – современником Пушкина, автором книги «Брауншвейгское семейство», подготовленной в 1860 – 1870-х годах. Публикацию этой книги Корфа начали издатели журнала «Старина и новизина», но в 1917 году прекратили по независящим от публикаторов причинам. Полностью текст книги Корфа был издан в 1993 году в Москве. Тогда же значительная часть глав рукописи этой книги была заново опубликована Л.И. Левиным под придуманным «завлекательным» названием: «Холмогорская секретная комиссия: Грустная повесть об ужасной судьбе российского императора и его семьи, написанная Владимиром Стасовым для другого императора и извлеченная с архивной полки для читателя Леонидом Левиным» (Архангельск, 1993). Уже из названия видно, что Л.И. Левин считает истинным автором книги Корфа (которую почему-то называет повестью), знаменитого критика В.В. Стасова, работавшего под началом Корфа – директора Императорской Публичной библиотеки, хотя и не приводит убедительных аргументов в пользу своей гипотезы. Вообще же вопрос об авторстве этой книги непростой. Безусловно, Корф, как многие другие высокопоставленные историки, активно использовал труд своих подчиненных в качестве собирателей архивного материала и его первоначальных литературных обработчиков. Стасов как раз и был таким «литературным рабом», но при всей значительности его труда по обработке архивного материала он не позволял ему претендовать на авторство или хотя бы соавторство – чего В.В. Стасов, кстати, никогда и не делал. Известно к тому же, что кроме Корфа рукопись книги читал и правил сам император Александр II, а Стасов, по приказу своего начальника Корфа, аккуратно покрывал пометы государя лаком. Книга Корфа состоит в значительной степени из больших цитат и выписок из архивных дел Тайной канцелярии, ныне числящихся по разряду 6 (Уголовные дела по государственным преступлениям) Российского государственного архива древних актов (РГАДА)[7], и поэтому не утратила своей ценности.

Огромные возможности для исследователя представляют опубликованные источники различного происхождения по данной теме. Во-первых, это достаточно большой (для рассматриваемого отрезка времени) комплекс мемуаров Х.Г. Манштейна, Б.Х. Миниха, Эрнста Миниха, князя Я.П. Шаховского, Э.И. Бирона и других. Переведенные и изданные в XIX – начале XX века, теперь они переизданы в серии мемуаров «История России и дома Романовых в мемуарах современников XVII–XX вв.»[8]. Попутно замечу, что серия эта продолжается уже второе десятилетие благодаря поистине подвижнической издательской деятельности Маргариты Дубовой, превосходит по качеству подготовки текстов и комментария другие переиздания подобных источников[9]. Это существеннейшим образом облегчает работу историков дореволюционной России.

Второй большой пласт источников – донесения иностранных дипломатов, в том числе участников событий 1740–1741 годов. Они были опубликованы в сборниках Императорского Русского исторического общества (РИО) в основном во второй половине XIX века[10]. Тексты на языке оригинала и в переводе содержат уникальные сведения, работа с которыми, тем не менее, требует внимания, здорового источниковедческого недоверия и перепроверки – так субъективны и неточны бывают порой донесения посланников при русском дворе. Особенно интересны донесения французского посланника Шетарди, которые порой противоречат одно другому, и из этого можно извлечь немало выводов и наблюдений. Ценен для нас своими комментариями к донесениям Шетарди и том документов, изданный П. Пекарским, неутомимым публикатором материалов времен регентства Бирона и Анны Леопольдовны[11].

Третий комплекс источников – следственные дела почти всех главных действующих лиц той эпохи: Бирона, А.П. Бестужева-Рюмина, Миниха, М.Г. Головкина, Остермана, Левенвольде. Особенность этих источников заключается в том, что сановники, которые упекали за решетку своих врагов и допрашивали их, сами бывали замешаны в том, в чем обвиняли подследственных, а потому стремились «скорректировать» ход расследования и оформление его материалов[12]. А затем, спустя год-полтора, они становились фигурантами дел, заведенных уже на них самих. И в том, чтобы распутать образовавшиеся в ходе следствия клубки, в которых нити правды и лжи невероятно перепутаны, сопоставить их с данными, излеченными из мемуаров, официальных документов, донесений иностранных дипломатов и восстановить картину прошлого, и состоит увлекательная задача для историка.

Глава 1. Близкая нам и такая далекая Мекленбургская сторона

История эта начинается задолго до рождения Анны Леопольдовны в 1718 году, и уж тем более – до рождения Ивана Антоновича в августе 1740 года. И чтобы рассказать ее, нам нужно ринуться в самую гущу военных и политических событий, потрясших Европу в годы Северной войны (1700–1721).

В 1711–1712 годах русские войска Петра Великого вместе с союзниками – саксонцами и датчанами вступили в Мекленбург-Шверинское герцогство, расположенное на севере Германии. Да, к этому времени Северная война России, Саксонии, Польши, Дании против Швеции, начавшаяся под Ригой и Нарвой в 1700 году, докатилась и до Северной Германии. Целью союзников были германские владения Швеции в Западной Померании. Присоединенная к могучему Шведскому королевству по Вестфальскому мирному договору 1648 года, она так и называлась – Шведская Померания. Но Северная война, столь успешно начатая королем-воином Карлом XII, заканчивалась не в пользу шведов. К 1716 году из всех северогерманских владений в их руках остался только город Висмар на мекленбургском берегу Балтики. Его и осадили союзные войска, к которым на помощь шел русский корпус генерала А.И. Репнина.

К этому времени между царем Петром и мекленбургским герцогом Карлом-Леопольдом наладились весьма дружественные отношения. Герцог, вступивший на престол в 1713 году, видел большую пользу в сближении с великим царем – полтавским триумфатором. Во-первых, Петр обещал содействовать возвращению Мекленбургу некогда отобранного у него шведами Висмара. Во-вторых, присутствие русских войск во владениях герцога очень устраивало Карла-Леопольда, так как его отношения с местным мекленбургским дворянством были весьма напряженными, и он надеялся с помощью русской дубинки укротить дворянских вольнодумцев, недовольных тираническими замашками своего сюзерена.

Петр также искал свою «пользу» на мекленбургском берегу. Царь не собирался легко и быстро уходить из понравившейся ему Северной Германии – важной стратегической зоны, откуда можно было угрожать не только непосредственно Швеции, но и Дании, которая требовала пошлины с каждого русского торгового корабля, проходившего через созданный Богом, а не датчанами Зундский пролив при выходе из Балтийского в Северное море. А это не нравилось Петру, мечтавшему об активном участии России в мировой торговле.

И вот 22 января 1716 года в Петербурге был подписан русско-мекленбургский договор, положивший начало всей истории, о которой пойдет речь в этой книге. Согласно этому договору, Карл-Леопольд брал себе в супруги племянницу Петра I царевну Екатерину Ивановну, а Петр со своей стороны обязывался вооруженною рукой обеспечивать герцогу и его наследникам безопасность от всех внутренних беспокойств. Для этого Россия намеревалась разместить в Мекленбурге несколько полков, которые поступали в полное распоряжение Карла-Леопольда и должны были «оборонять его, герцога, от всех несправедливых жалоб враждующего на него мекленбургского дворянства и их приводить в послушание». Кроме того, Петр обещал подарить своему будущему зятю еще не завоеванный союзниками шведский Висмар. Дело требовало быстроты, и свадьбу решили сыграть, не оттягивая, сразу же после Пасхи 1716 года в Данциге (Гданьске), куда ехал по делам Петр.

Петр Великий был подлинным реформатором России. Он прервал идеологическую, религиозную, политическую и экономическую замкнутость России и через прорубленное им «окно» довольно грубо вытолкал русских людей на Запад. Одним из нововведений, потрясших русских современников, были международные брачные союзы, которые стал планировать и заключать царь. Как известно, в XVII веке Россия полностью отказалась от браков царственных особ с иностранными женихами и невестами, хотя раньше, в древности, это было делом обычным – вспомним королеву Франции и дочь великого князя Киевского Ярослава мудрого Анну Ярославну или супругу Ивана III Софью Палеолог. Не раз намеревался жениться на иностранках Иван Грозный, привечал иностранных женихов для своей дочери Ксении царь Борис Годунов. Но ужасные последствия Смуты, история Лжедмитриев, Марины Мнишек, избрания в цари польского королевича Владислава, вообще – нашествие иностранцев в Россию – все это после Смуты, со вступлением в 1613 году на трон Михаила Романова, привело к политике династической самоизоляции. Отныне русские цари женились только на соотечественницах, а русские царевны так и умирали, не изведав сладости и горечи брака, потому что их не выдавали ни за своих верноподданных – как можно, чтобы женщиной царского рода владел государев холоп, пусть даже и знатный! – ни за женихов из иноземных пределов – можно ли отдать царскую дочь или сестру за какого-нибудь «поганого лютора» или «схизматика-паписта»!

Петр резко переменил династическую политику. Первым делом он поставил эксперимент на собственной семье – подобрал для своего непутевого сына царевича Алексея невесту из древнего германского герцогского рода Вольфенбюттель. Это была Шарлотта Христина София, кронпринцесса Вольфенбюттельская, приходившаяся к тому же сестрой императрице Елизавете-Христине – супруге императора Священной Римской империи германской нации Карла VI. Свадьба царевича Алексея состоялась в Торгау в 1711 году. Чуть раньше, в 1710 году, за потомка славного рода курляндских владетелей Кетлеров герцога Фридриха-Вильгельма была выдана племянница царя, царевна Анна Иоанновна, ставшая впоследствии императрицей Всероссийской (1730–1740 гг.). Намеревался царь Петр выдать за юного французского короля Людовика XV и свою дочь Елизавету – почти ровесницу правнука «короля-солнца». Ее же старшую сестру Анну Петровну царь в 1724 году просватал за голштинского герцога Карла-Фридриха. Свадьба их состоялась уже после смерти Петра Великого, в 1725 году, и плодом этого брака стал будущий император Петр III, родившийся в 1728 году в Киле.

Начатая таким образом петровская «брачная экспансия» была рассчитана на далекое будущее. Царь исходил из того, что политические союзы России с державами Европы временны и недолговечны, а вот династические связи Романовых с европейскими правящими домами могут быть надежными и прочными. И хотя история правящих династий Европы говорила, что родство и браки – вовсе не препятствие для распрей даже между ближайшими родственниками, когда воевали с братьями и сестрами, отцами и матерями, Петр все-таки считал очень важным для Романовых влиться в пусть и недружную, но все-таки семью европейских государей. Это было для Петра верным знаком признания «европейскости» России, ее принадлежности к ойкумене европейского мира. Преемники Петра с таким успехом развили эту «экспансию», что в последнем российском императоре Николае II текла ничтожная часть крови от ветви Михаила Романова, и огромнейшая – от других (в первую очередь – германских) европейских династий. Это, кстати, принесло в семью Николая II страшное несчастье – гемофилию наследника цесаревича Алексея. Но вернемся в 1710-е годы.

Брак мекленбургского герцога Карла-Леопольда с царевной Екатериной Ивановной был одним из этапов петровской династической политики. И вот, как сообщает «Журнал, или Поденная записка Петра Великого», «в 8 день [апреля 1716 года] государь, будучи во Гданьске, поутру герцогу Мекленбургскому изволил наложить кавалерию ордена Святого Андрея по подтверждении трактата супружественного, а по полудни в 4 часу щасливо совершился брак Ея высочества государыни царевны Екатерины Ивановны с его светлостью герцогом Мекленбургским при присутствии государевом и государыни царицы (Екатерины Алексеевны. – Е.А.), королевского величества Польского (Августа II. – Е.А.), также генералитета и министров российских, польских и саксонских и других знатных персон, и ввечеру был фейерверк», который устроил и поджег на рыночной площади Гданьска сам Петр – большой любитель огненных потех.

Молодая жена герцога Мекленбургского Екатерина Ивановна, по критериям ХVIII века, когда замуж нередко выходили в 14–15 лет, была не так уж молода: она родилась 29 октября 1692 года и, следовательно, вышла замуж за Карла-Леопольда в 24 года. Жизнь ее до брака была вполне счастливой. Она появилась на свет в семье старшего брата Петра Великого, царя Ивана V, и царицы Прасковьи Федоровны. После смерти отца в 1696 году четырехлетняя Екатерина вместе с матерью и двумя младшими сестрами – трехлетней Анной (будущей императрицей) и двухлетней Прасковьей – переехала жить в подмосковную усадьбу Измайлово. Здесь, в тиши и покое, в удобном деревянном дворце, среди садов и полей, прошло детство Екатерины. Уже пятнадцатилетней девицей она покинула уютное Измайлово и в числе других родственников царя-реформатора переселилась в его тогда еще неофициальную столицу, Санкт-Петербург, в новую, непривычную для царевен-москвичек обстановку. Но, в отличие от сестер и от многих других москвичей, тосковавших на болотистых, неприветливых берегах Невы по обжитой, «нагретой» Москве, Екатерина Ивановна быстро приспособилась к стилю жизни молодого, продуваемого всеми ветрами города. Этому благоприятствовал характер царевны – девушки жизнерадостной и веселой даже до неумеренности. Ей, как, впрочем, и другим юным дамам российской столицы, новые порядки светской жизни, праздники и, конечно, моды были не просто симпатичны, а кружили голову. Вообще же создается впечатление, что не очень уж подавленная «Домостроем» русская женщина ХVII века как будто только и ждала петровских реформ, чтобы вырваться на свободу. Этот порыв был столь стремителен, что авторы опубликованного в 1717 году «Юности честного зерцала» – кодекса поведения молодежи – были вынуждены предупреждать девицу, чтобы она, несмотря на открывшиеся перед ней возможности светского обхождения, соблюдала скромность и целомудрие, не носилась по горницам, не садилась к молодцам на колени, не напивалась бы допьяна, не скакала бы, наконец, «разиня пазухи», по столам и скамьям и не давала бы себя тискать «как стерву» по всем углам.

Это было написано как будто для Екатерины Ивановны – девицы, которая была, как нынче говорят, без комплексов – до нас дошли упорные слухи, ходившие в тогдашнем обществе, что ее прелестями пользовался сам грозный дядюшка – государь Петр Алексеевич. Как и многие другие русские женщины, царевна особенно полюбила петровские ассамблеи и маскарады, где отплясывала с кавалерами до седьмого пота. Маленькая, краснощекая, чрезмерно полная, но живая и энергичная, она каталась, как колобок, и ее смех и болтовня не умолкали весь вечер. По общему мнению, Екатерина, как и две другие Ивановны, умом и образованностью не отличались. Не изменился пылкий характер Екатерины и позже: «Герцогиня – женщина чрезвычайно веселая и всегда говорит прямо все, что ей придет в голову». Так писал камер-юнкер Берхгольц, придворный голштинского герцога Карла-Фридриха. Позже ему вторил испанский дипломат герцог де Лириа: «Герцогиня Мекленбургская – женщина с необыкновенно живым характером. В ней очень мало скромности, она ничем не затрудняется и болтает все, что ей приходит в голову. Она чрезвычайно толста и любит мужчин». Последнее высказывание напоминает знаменитую реплику из «Бригадира» Дениса Фонвизина: «Толста, толста! Проста, проста!»

Во всем Екатерина была совершенной противоположностью своей высокорослой и угрюмой сестре Анне, и, насколько не любила мать-царица Прасковья Федоровна среднюю дочь, настолько же она обожала старшую, которую ласково называла «Катюшка-свет». Именно для того, чтобы удержать подольше возле себя любимицу, царица в 1710 году отдала за курляндского герцога нелюбимую Анну, хотя по традиции принято было выдавать первой старшую дочь. Но в 1716 году настал момент расставания и с Екатериной – отправляясь в конце января из Петербурга в Гданьск на встречу с Карлом-Леопольдом, Петр захватил с собой племянницу, которая смело поехала навстречу своей судьбе.

Жених, которому было тогда 38 лет, собственно говоря, ждал другую невесту – он рассчитывал получить в жены более молодую Ивановну – вдовствующую курляндскую герцогиню Анну, потерявшую мужа почти сразу же после свадьбы. Но у царя Петра на сей счет было иное мнение, и он в раздражении даже пригрозил Сибирью мекленбургскому посланнику Габихсталю, который, согласно воле своего господина, настаивал на том, чтобы за герцога была выдана именно Анна. Мекленбуржцам пришлось, скрепя сердце, согласиться на кандидатуру Екатерины Ивановны, тем более что Петр сразу же после брачного контракта подписал с герцогом договор о военной и прочей помощи России мекленбургскому владетелю. Это было очень нужно Карлу-Леопольду, вступившему в острое противостояние с собственным дворянством: стиль его правления был до того жестоким и беззаконным, таким непривычным для Германии, что дворяне отказывались подчиняться герцогу и жаловались на него во все имперские инстанции (Мекленбург входил в Священную Римскую империю германской нации). Чтобы «укротить смутьянов и бунтовщиков», Карл-Леопольд и решил прибегнуть к русской помощи. Дружба с мекленбургским владетелем была выгодна и Петру, так как русская армия воевала тогда против шведов в Северной Германии, и царю хотелось закрепиться в Мекленбурге – важном стратегическом пункте, позволявшем иметь выход и к Балтийскому, и к Северному морю. После грандиозных попыток построить Волго-Донской канал идея сооружения в Германии канала, соединяющего эти моря (будущего Кильского), не казалось Петру фантастической. Словом, вокруг брака Екатерины Ивановны и Карла-Леопольда шла большая политическая игра, и племянница Петра Великого была той первой пешкой, с которой царь начал свою партию в Северной Германии.

Естественно, с грозным дядюшкой-стратегом не могли спорить ни вдовствующая царица Прасковья Федоровна, ни «Катюшка-свет». Отправляя племянницу под венец, Петр дал краткую, как военный приказ, инструкцию, как ей надлежит жить за рубежом: «1. Веру и закон, в ней же радилася, сохрани до конца неотменно. 2. Народ свой не забуди, но в любви и почтении имей паче протчих. 3. Мужа люби и почитай яко главу, и слушай его во всем, кроме вышеписанного. Петр»[13].

О любви к мужу, конечно, и речи идти не могло: Карл-Леопольд этого доброго чувства не вызывал ни у своих подданных, ни у первой жены, Софии-Гедвиги, с которой, кстати, он едва успел развестись к моменту женитьбы на Екатерине, да и то благодаря тому, что торопивший дело Петр сам заплатил деньги за развод герцога. Герцог Мекленбургский, по отзывам современников, был человек грубый, неотесанный, деспотичный и капризный, да ко всему прочему страшный скряга, никогда не плативший долги. Подданные герцога были несчастнейшими во всей Германии – он тиранил их без причины и жестоко расправлялся с жалобщиками на его самоуправство. К своей молодой жене Карл-Леопольд относился холодно, отстраненно, подчас оскорбительно, и только присутствие Петра, провожавшего новобрачных до столицы герцогства города Ростока, делало его более вежливым с Екатериной. После же отъезда царя из Мекленбурга герцог своей неприязни уже не сдерживал, потому что брак этот, вопреки обещаниям Петра, не принес ему реальных выгод – русские войска, на которые герцог так рассчитывал, вскоре покинули Мекленбург навсегда. Дело в том, что планы русского царя вызвали серьезную тревогу у соседей Карла-Леопольда – в Ганновере и Брауншвейге. Русское присутствие в Северной Германии их категорически не устраивало, как и фигура деспотичного мекленбургского герцога. Петр довольно быстро понял, что его план не удается, что с Ганновером лучше не связываться – с 1714 года ганноверский курфюрст взошел на английский престол под именем короля Георга I, причем связей с родиной не порвал, а наоборот, усилил заботу о ней. Поэтому Петр ушел из Мекленбурга и, в общем-то, бросил Карла-Леопольда на произвол судьбы, оставив того перед лицом дворянской оппозиции, которой новый родственник русского царя еще недавно грозил Сибирью. Изменив тактику, царь стал советовать Карлу-Леопольду помириться со своими дворянами, действовать осторожно, расчетливо. Но герцог был неисправим, негодовал на царя и продолжал воевать с собственными дворянами. В конце концов, проиграв все имперские суды, он стал изгоем среди немецких князей.

Естественно, что в сложившейся обстановке герцогине Екатерине Ивановне пришлось несладко. Это мы видим по письмам ее матери, царицы Прасковьи Федоровны, к царю Петру и его жене царице Екатерине. Если поначалу вдовствующая царица благодарила царя «за особую к Катюшке милость», то потом ее письма наполнились жалобами и мольбами. «Прошу у Вас, государыня, милости, – пишет она Екатерине Алексеевне, – побей челом Царскому величеству о дочери моей Катюшке, чтобы в печалях ее не оставил… Приказывала она ко мне на словах, что и животу своему (т. е. жизни. – Е.А.) не рада…» По-видимому, много плохого пришлось вытерпеть прежде такой жизнерадостной Катюшке в доме мужа, если мать умоляла ее в письмах: «Печалью себя не убей, не погуби и души».

Положение герцогини в Ростоке было чрезвычайно сложным. Карл-Леопольд считал, что царь Петр его обманул. Висмар, отнятый у шведов союзниками Петра в годы Северной войны, ему так и не достался, а русскую армию А.И. Репнина союзники – датчане и саксонцы – туда даже не впустили, что стало причиной международных трений. Словом, Петр решил отложить помощь Карлу-Леопольду до завершения Северной войны. После заключения Ништадтского мира 1721 года царь писал племяннице в Росток: «И ныне свободно можем в вашем деле вам помогать, лишь бы супруг ваш помягче поступал», – имея в виду застарелую ссору герцога с его дворянством. А еще царь советовал, чтобы герцог «не все так делал, чего хочет, но смотрел по времени и обстоятельствам». В этом видна мудрость Петра. Сам царь, горячий и часто несдержанный, все-таки умел обуздывать свой нрав во имя высших государственных целей. Но Карл-Леопольд был другим человеком, к компромиссам совершенно неспособным, и продолжал самоубийственную борьбу не только с дворянством Мекленбурга, но и со всем окружающим его германским миром. Добром это кончиться не могло, да и Петр был раздражен упрямством нового родственника. По переписке самой герцогини Екатерины Ивановны видно, что она, как жена, воспитанная в традициях послушания мужу, поначалу не стремилась бежать из Мекленбурга, да и боялась ослушаться грозного дядюшку-царя. По воле деспотичного мужа Екатерина даже писала письма царю в его защиту: «При сем прошю Ваше Величество не переменить своей милости до моего супруга, понеже мой супруг слышал, что есть Вашего величества на него гнев, и он, то слыша, в великой печали себя содержит». Просила она, чтобы Петр, ведя большую политическую игру на Балтике, уж не забыл и интересы ее мужа.

Бесправность, униженность мекленбургской герцогини видны во всем – в ее незавидном положении жены человека, которому было бы уместнее жить не в просвещенном ХVIII веке, а в пору Cредневековья, и в пренебрежительном отношении к ней знати немецких медвежьих углов, называвших московскую царевну «Die wilde Herzoginn» – «Дикая герцогиня», и в повелительных, хозяйских письмах к ней царя Петра, и, наконец, в ее подобострастных посланиях в Петербург. 28 июля 1718 года она пишет царице Екатерине: «…милостью Божию я обеременела, уже есть половина, а прежде половины писать я не посмела до Вашего величества, ибо я подленно не знала». И вот 7 декабря того же года в Ростоке герцогиня родила принцессу Елизавету Екатерину Христину, которую в России, после крещения в православие, назвали Анной Леопольдовной.

Девочка росла болезненной и слабой, и здоровье внучки, ее образование, времяпрепровождение были предметами постоянных забот нежно ее полюбившей на расстоянии старой бабушки-царицы Прасковьи Ивановны. А когда Анне исполнилось три года, Прасковья стала писать письма уже самой внучке. Они до сих пор сохраняют человеческую теплоту и трогательность, которые часто возникают в отношениях старого и малого: «Пиши ко мне о своем здоровье и про батюшкино, и про матушкино здоровье своею ручкою, да поцелуй за меня батюшку и матушку: батюшку в правый глазок, а матушку – в левой. Да посылаю тебе, свет мой, гостинцы: кафтанец теплой для того, чтоб тебе тепленько ко мне ехать… Утешай, свет мой, батюшку и матушку, чтоб оне не надсаживались в своих печалех, и назови их ко мне в гости, и сама с ними приезжай, и я чаю, что с тобой увижусь, что ты у меня в уме непрестанно. Да посылаю я тебе свои глаза старые (тут рукой царицы были нарисованы два глаза. – Е.А.) уже чуть видят свет, бабушка твоя старенькая, хочет тебя, внучку маленькую, видеть». Тема приезда герцогской четы в Россию становится главной в письмах старой царицы к Петру и Екатерине. Прасковья страстно хочет завлечь дочь с внучкой в Петербург и там оставить, благо дела Карла-Леопольда шли все хуже и хуже: объединенные войска германских государств изгнали его из герцогства, и Карл-Леопольд вместе с женой обивал имперские пороги в Вене. Помочь ему было трудно. Петр с раздражением писал племяннице весной 1721 года: «Сердечно соболезную, но не знаю, чем помочь. Ибо ежели бы муж ваш слушался моего совета, ничего б сего не было, а ныне допустил до такой крайности, что уже делать стало нечего».

К 1722 году письма царицы Прасковьи становятся отчаянными. Она, чувствуя приближение смерти, просит, умоляет, требует – во что бы то ни стало, она хочет, чтобы дочь и внучка были возле нее: «Внучка, свет мой! Желаю тебе, друк сердешной, всева блага от всево моего сердца, да хочетца, хочетца, хочетца тебя, друк мой, внучка, мне, бабушке старенькой, видеть тебя, маленькую, и подружитца с табою: старая с малым очень живут дружна. Да позави ка мне батюшку и матушку в гости и пацалуй их за меня, и штобы ане привезли и тебя, а мне с табою о некаких нуждах самых тайных подумать и перегаварить [нужно]». Самой же Екатерине царица угрожала родительским проклятием, если та не приедет к постели больной матери – к этому времени царица была уже серьезно больна. Писала она и государю, прося его помочь непутевому зятю, а также вернуть ей Катюшку-свет. К лету 1722 года старая царица наконец добилась своего, и Петр потребовал, чтобы герцогская чета прибыла в Россию, в Ригу. Император писал, что если Карл-Леопольд приехать не сможет, то герцогиня должна приехать одна, «понеже невестка наша, а ваша мать, в болезни обретается и вас видеть желает». Воля государя, как известно, закон, и Екатерина с дочерью, оставив супруга одного воевать с его вассалами, уехала в Россию, в Москву, в Измайлово, где ее с нетерпением ждала мать, царица Прасковья, посылая навстречу дочери и внучке нарочных с записочками: «Долго вы не будете? Пришлите ведомость, где вы теперь? Еще тошно: ждем да не дождемся!» И когда 14 октября 1722 года голштинский герцог Карл-Фридрих посетил Измайлово, то он увидел там довольную царицу Прасковью: она сидела в кресле-каталке и держала на коленях «маленькую дочь герцогини Мекленбургской – очень веселенького ребенка лет четырех». Да, уже в августе 1722 года Екатерина Ивановна с дочерью Анной приехали в Измайлово. Снова Екатерина оказалась в привычном старом дедовском доме, среди родных и слуг. А за окнами дворца, как и в детстве царевны, шумел полный осенних плодов прелестный измайловский сад.

И мать, и придворные, вероятно, только посмеивались, глядя на Катюшку: жизненные трудности, печали, болезни не сокрушили ее всепобеждающего оптимизма, не изменили веселого нрава общей любимицы. Она была, как и прежде, жизнерадостна и беззаботна. Почти сразу же по возвращении она начинает танцевать, веселиться до упаду. В октябре 1722 года для своих гостей Екатерина устроила спектакль. Она набрала труппу из фрейлин и слуг, заказала у придворных портных костюмы, попросила в долг у голштинского герцога парики и самозабвенно режиссировала спектакль, состоявший, как писал Берхгольц, «не из чего иного, как из пустяков». Примечательно, что во время частого опускания занавеса, когда зрительный зал, наполненный приглашенными на спектакль иностранцами, погружался в полную темноту, у Берхгольца украли дорогую табакерку. Полегчали карманы и других голштинских гостей.

Берхгольц в 1722 году писал, что раз, прощаясь с царицей Прасковьей, он имел счастье видеть голенькие ножки и колени принцессы, которая, «будучи в коротеньком ночном капотце, играла и каталась с другою маленькой девочкой на разостланном на полу тюфяке» в спальне бабушки. По-видимому, красавец камер-юнкер очень понравился маленькой прелестнице. 9 декабря того же года Берхгольц записал, что его посетил придворный герцогини и «просил, чтобы я после обеда приехал в Измайлово танцевать с маленькой принцессой, которая все обо мне спрашивает и ни с кем другим танцевать не хочет». Привезенная матерью девочка-принцесса сразу же попала в обстановку русского ХVII века, постепенно терявшего, под натиском новой культуры ХVIII века, свои черты. Берхгольц занес в дневник за 26 октября 1722 года запись о визите его господина к мекленбургской герцогине в Измайлово. Екатерина привела голштинцев к себе в спальню, где пол был устлан красным сукном, а кровати матери и дочери стояли рядом. Гости были шокированы присутствием там какого-то «полуслепого, грязного и страшно вонявшего чесноком и потом» бандуриста, который пел для герцогини ее любимые и, как понял Берхгольц, не совсем приличные песни. «Но я еще более удивился, увидев, что у них по комнатам разгуливает босиком какая-то старая, слепая, грязная, безобразная и глупая женщина, на которой почти ничего не было, кроме рубашки… Принцесса часто заставляла плясать перед собой эту тварь и… ей достаточно сказать одно слово, чтобы видеть, как она тотчас поднимает спереди и сзади свои старые вонючие лохмотья и показывает все, что у нее есть. Я никак не воображал, что герцогиня, которая так долго была в Германии и там жила сообразно своему званию, здесь может терпеть возле себя такую бабу». Наивный, непонятливый камер-юнкер! Екатерина Ивановна выросла в царицыной комнате своей матери, и нравы традиционного окружения русской царицы, люди, его составляющие, – шуты, дураки, убогие – никуда не исчезли. Измайловский дворец хранил старину, несмотря на ветры петровских перемен. И девочка-принцесса оказалась в этой среде, в окружении привычных для бабушки и матери ценностей.

О том, как прожила Екатерина Ивановна с дочерью все годы после своего возвращения из Мекленбурга в Россию и до воцарения Анны Иоанновны, мы знаем очень мало. Не можем мы сказать ничего определенного и о характере девочки. Наверное, она росла обыкновенным ребенком. Известно, что девочка-принцесса вместе с матерью переехала из Измайлова в Петербург. Здесь 13 октября 1723 года скончалась царица Прасковья. Перед смертью, как пишет современник, она приказала подать зеркало и долго всматривалась в свое лицо. Похороны царицы состоялись через две недели и были по-царски торжественны и утомительны: балдахин из фиолетового бархата с вышитым на нем двуглавым орлом, изящная царская корона, желтое государственное знамя с крепом, печальный звон колоколов, гвардейцы, император со своей семьей, весь петербургский свет в трауре. Наконец, прозвучал условный сигнал – и высокая черная колесница, запряженная шестеркой покрытых черными попонами лошадей, медленно поползла по улице, которую позже назовут Невским проспектом. Царицу Прасковью до самой Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря провожала вместе с матерью и теткой Прасковьей пятилетняя Анна, которую везли в карете.

Дела мекленбургского семейства после смерти царицы Прасковьи не пошли лучше. Стало известно, что муж Екатерины Карл-Леопольд не намерен менять своей самоубийственной политики и что германский император пригрозил передать управление герцогством его брату Христиану-Людвигу. Екатерина Ивановна была огорчена и тем, что Карл-Леопольд отказывался приехать в Петербург, к Петру, который мог бы помочь «дикому герцогу». Все просьбы герцогини к мужу были бесполезны. Петр Великий в 1725 году умер, и, в конце концов, после долгой борьбы герцог, не менявший своей «натуры», в 1736 году был лишен германским императором престола, который перешел к его брату. Брауншвейгские и ганноверские войска заняли герцогство, а позже Карл-Леопольд был арестован и кончил жизнь в ноябре 1747 года в темнице мекленбургского замка Демниц. С женой и дочерью он после их отъезда в Россию так никогда и не увиделся.

Впрочем, огорчения Катюшки были неглубоки и недолги – ее оптимизм и легкомыслие неизменно брали верх над печальными мыслями, она веселилась, да к тому же и полнела. Берхгольц писал, что как-то герцогиня пожаловалась ему: император, видя ее полноту, посоветовал ей есть и спать поменьше, и она очень страдала от такого бесчеловечного совета. Но, замечает Берхгольц, «герцогиня скоро оставила пост и бдение, которых, впрочем, и не могла бы долго выдержать».

Анна все время жила рядом с матерью, которая при Екатерине I, вступившей на престол в 1725 году, и при Петре II – российском императоре с 1727 по 1730 год, окончательно уходит в тень безвестности, – в этот период Ивановны никого уже не интересуют.

Глава 2. Новый поворот судьбы

Так и канули бы в безвестности имена наших героинь, как пропал во времени уютный деревянный дворец в Измайлово, если бы в январе 1730 года не произошло чудо: умер Петр II, и державшие власть в руках верховники – члены Верховного тайного совета, пригласили на престол Российской империи вдовствующую курляндскую герцогиню Анну Иоанновну, тетку одиннадцатилетней мекленбургской принцессы Елизаветы Екатерины Христины.

Довольно быстро, к началу февраля 1730 года, Анна Иоанновна освободилась от тех ограничений власти, которые наложили на нее члены Верховного тайного совета, и сделалась полновластной самодержицей. Вслед за этим с неизбежностью встал вопрос о престолонаследии. Анна не имела детей, по крайней мере, законнорожденных, и смерть ее могла открыть дорогу к власти либо дочери Петра Великого цесаревне Елизавете Петровне, либо «чертушке» – так звали при дворе племянника цесаревны, двухлетнего голштинского принца Карла Петера Ульриха, сына умершей в 1728 году старшей дочери Петра Великого Анны Петровны. Этого Анна Иоанновна ни при каких обстоятельствах допустить не могла – она, дочь русского царя, «природная» русская царевна, презирала «выблядков» – бастардов, какими были Анна и Елизавета Петровны, родившиеся до брака Петра с бывшей лифляндской прачкой Мартой Скавронской – Екатериной I. Сама же императрица Анна, давно состоявшая в пикантной связи со своим фаворитом Эрнстом Иоганном Бироном, замуж идти не хотела. Когда в 1730 году вдруг объявился жених – брат португальского короля инфант Эммануил, его подняли на смех и поспешно, одарив собольей шубой, выпроводили восвояси – никто в России даже представить себе не мог, чтобы у самодержицы-императрицы появился муж! Кто же тогда будет над нами царствовать?

И вот тут-то возник довольно сложный вариант решения проблемы престолонаследия, который разработал вице-канцлер Андрей Остерман – мастер хитроумных и запутанных комбинаций, а осуществил обер-шталмейстер граф Рейнгольд-Густав Левенвольде. В 1731 году Анна Иоанновна потребовала от своих подданных всеобщей присяги на верность тому наследнику престола, которого в будущем выберет она сама. Поступая так, императрица воспользовалась знаменитым «Уставом о престолонаследии» Петра Великого 1722 года, согласно которому государь имел право назначить себе в преемники любого из своих подданных. Послушно присягая в том, что от них требовали, подданные слегка недоумевали: кто же будет наследником? Вскоре стало известно, что им станет тот, кто родится от будущего брака племянницы царицы, которой в ту пору было всего двенадцать лет, и ее еще неведомого мужа. В этом-то и состоял хитроумный план Остермана. Это он подал императрице доклад, явно подготовленный по ее поручению, ибо в преамбуле его было сказано: «Чтоб Е.и.в. известное всемилостивейшее намерение во исполнение приводить, следующее всеподданнейше представляется…» Хотя доклад Остермана не датирован, он, скорее всего, относится к 1732 году, когда Левенвольде отправился в Германию, в Брауншвейг. Ему было поручено передать принцу Брауншвейг-Вольфенбюттельскому Антону-Ульриху, племяннику правящего герцога Людвига-Рудольфа, официальное приглашание Анны Иоанновны прибыть в Россию в качестве претендента на руку племянницы императрицы.

Миссия Левенвольде принесла успех, принц в конце 1732 года начал собираться в Россию. Из записки Остермана следует, что эта брачная комбинация была тщательно продумана и подготовлена. Согласие на брак было уже получено как от родителей принца, так и от австрийского двора. Остерман писал: «О соизволении и желании Римского цесарского двора уже и без того известно, однако же в разсуждении о ближнем сродстве, в котором оне с принцом находятся, небеспристойно быть может, чрез грамоту цесарю… о том нотификацию учинить». «Ближнее родство», упоминаемое Остерманом, это, в сущности, главная лакомая приманка для русского двора – Антон-Ульрих приходился племянником австрийской императрице Елизавете-Христине. Он же был племянником умершей в 1715 году кронпринцессы Софии-Шарлотты, несчастной супруги не менее несчастного царевича Алексея, казненного Петром Великим в 1718 году. Сын Алексея и Шарлотты, российский император Петр II, занимал престол с 1727 по 1730 год, а после его смерти династическая ниточка, связывавшая петербургский и венский дворы, оборвалась. И тут, спустя больше десяти лет, возникла реальная возможность соединить эту порванную судьбой нить. Опытным ткачом, способным это сделать, и выступил Остерман, видевший в этом брачном союзе массу внешнеполитических выгод благодаря родству с могущественным европейским домом. Уже с середины 1720-х годов Остерман делал ставку на Австрию как наилучшего союзника России в двух районах взаимных интересов: в Польше, с целью раздела ее территории, и в Причерноморье, где наиболее эффективной была союзническая борьба с общим и еще могучим соперником – османской Турцией. Неудивительно, что сохранилось много свидетельств особого интереса Остермана к судьбе Антона-Ульриха в это время. Словом, императрица Анна согласилась на доводы Остермана и одобрила его предложения.

В своем докладе вице-канцлер писал, что еще до сговора о браке следует племянницу императрицы «к православному греческой церкви исповедыванию публично приступить». 12 мая 1733 года девушка, некогда при крещении в Мекленбурге нареченная по лютеранскому обряду Елизаветой Екатериной Христиной, получила то имя, под которым она вошла в русскую историю – Анна. Впрочем, известно, что еще до крещения по православному обряду она звалась Анной и даже подписывала так письма – по-видимому, это было ее домашнее имя. Теперь она официально стала называться Анной Леопольдовной. При этом не совсем ясно, почему ее звали именно так, а не Анной Карловной по первому (и основному) имени отца, герцога Карла-Леопольда. У сторонних наблюдателей сложилось впечатление, что императрица удочерила племянницу и передала ей свое имя. Скорее всего, Анна Иоанновна была крестной матерью Анны Леопольдовны. С этого времени в судьбе принцессы начались волшебные перемены. Девочку поселили во дворце тетки, назначили ей приличное содержание, штат придворных, а главное – Анну начали поспешно воспитывать и обучать. Этим занимался ученый монах Феофан Прокопович – самый образованный в России человек.

Родная мать, герцогиня Екатерина, присутствовала на торжественной церемонии крещения дочери 12 мая 1733 года, но буквально через месяц умерла. Все годы замужества Екатерина Ивановна страдала серьезными женскими болезнями, позже у нее развилась водянка, и смерть пришла, когда ей было всего сорок лет. Как писал в Англию резидент Клавдий Рондо, Анна Иоанновна тяжело перенесла потерю сестры, «была крайне опечалена и горько плакала». Мекленбургскую герцогиню похоронили рядом с матерью – царицей Прасковьей в Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря. Но она все же успела при жизни рассмотреть жениха дочери. Девятнадцатилетний Антон-Ульрих, принц Брауншвейг-Люнебургский, родился в августе 1714 года, происходил из знаменитого древнего рода немецких князей Вельфов, расплодившегося по просторам Германии и окрестных стран. Отцом юноши и его 13 братьев и сестер (Антон-Ульрих был вторым сыном после первенца Карла) был герцог Брауншвейг-Бевернский Фердинанд Альбрехт II, генерал-фельдмаршал австрийской армии, сподвижник великого полководца, принца Евгения Савойского. Мать же – Антуанетта Амалия, состояла с отцом Антона-Ульриха в довольно близком родстве, так как была дочерью герцога Брауншвейг-Бланкенбургского – двоюродного брата своего мужа. В 1731 году герцог Брауншвейг-Бланкенбургский стал главой обширного Брауншвейгского дома[14]. Герцог Людвиг Рудольф и отец Антона-Ульриха разрешили юноше отправиться в Россию под благовидным предлогом – наняться на русскую службу. Эта мода распространилась среди германских князей с тех пор, как в России сделали успешную карьеру братья принцы Гессен-Гомбургские. К тому же русские обещали пожаловать принцу чин полковника и создать для него особый кирасирский полк. Но все знали, что это лишь формальная причина поездки юноши в Россию – принц едет в качестве будущего жениха племянницы русской императрицы.

Антон-Ульрих прибыл в Петербург 5 февраля 1733 года, в студеную зимнюю пору, и попал сразу же на праздник тезоименитства императрицы Анны Иоанновны и, соответственно, – своей будущей невесты Анны Леопольдовны. В тот вечер он вместе с именинницами и их знатными гостями наблюдал удивительное зрелище: на поверхности застывшей Невы, на ледовом поле, которое образовалось между стрелкой Васильевского острова, Петропавловской крепостью и Зимним дворцом, тысячами зеленых и синих огней засиял искусственный сад, «в середине которого Ея императорского величества вензловое имя красными цветами [иллюминации] изображено было, а сделанную над оным корону представляли разные цветы, такой вид имеющие, какой в употребленных в короне натуральных камнях находится». На все это славное «позорище» пошло больше ста шестидесяти тысяч светильников. Иллюминация украшала крепости – Петропавловскую и Адмиралтейскую, а также Кунсткамеру – тогдашнюю Академию наук. Эти здания сияли множеством огней, вычерчивавших их фасады. Достигалось это с помощью тысяч горящих глиняных плошек с жиром. Принц мог убедиться, как ему повезло – его принимали в столице могущественной империи. Но больше всего он интересовался не фейерверком, а будущей невестой.

Если судить по письму брауншвейг-вольфенбюттельского посланника Христиана-Фридриха Кништедта, принцесса Анна произвела хорошее впечатление на немцев: «Довольно рослая, красива лицом, имеет хорошие манеры и весьма благовоспитанна, и можно надеяться, что меж ними (Анной и Антоном-Ульрихом. – Е.А.) возникнут добрые отношения»[15]. Характеристика, данная высокопоставленной девице посланником, весьма формальна: рост, лицо, манеры, воспитание. Но ведь в принципе большего от невесты и не требовалось.

Зато приезжий жених Анны Леопольдовны всех разочаровал: и невесту, и ее мать, и императрицу, и двор. Худенький, белокурый, заикающийся, женоподобный юноша был неловок под пристальными, недоброжелательными взглядами «львов» и «львиц» двора Анны Иоанновны. Английский дипломат Клавдий Рондо в 1739 году писал, что в 1733 году он являлся свидетелем приезда принца в Россию и «был на первом его представлении герцогу Курляндскому, тогдашнему графу Бирону (Бирон до 1737 года не был герцогом Курляндии. – Е.А.) и не мог не заметить крайнего удивления графа при виде малого роста принца, не соответствовавшего возрасту». Похоже, размышлял Рондо, венский двор отправил русским негодный династический товар. Впрочем, и никакой другой жених принцессы Анны не мог бы вызвать симпатии у временщика императрицы – Бирон больше других придворных боялся грядущих перемен, а с браком племянницы царицы они стали бы неизбежны. Будущее заведомо не несло фавориту стареющей императрицы ничего хорошего.

Но делать было нечего – жених уже приехал. Как писал в мемуарах сам Бирон, «принц Антон имел несчастье не понравиться императрице, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его, без огорчения себя или других, не оказалось возможности». Иначе говоря, принц знатнейшего германского княжеского рода – это не жених из неведомой в России Португалии, и его просто так не выставишь за дверь, наградив собольей шубой с царского плеча. Тем более что о предстоящем сговоре уже поставили в известность (или, как тогда выражались, «учинили нотификацию») австрийский, прусский и английский дворы. В итоге, что бы не думала про себя императрица Анна Иоанновна, она «приняла принца чрезвычайно любезно и озаботилась снабдить его всем необходимым сообразно его положению»[16]. Тогда же при дворе решили, как принято в таких ситуациях, потянуть время. Государыня не сказала курировашему сватовство австрийскому посланнику ни да, ни нет относительно «главного дела» – так называли в своих письмах брауншвейгские дипломаты ту цель, ради которого принц отправился в далекую северную страну[17]. Принца оставили в России, чтобы он, якобы дожидаясь совершеннолетия принцессы, обжился, привык к новой для него стране. Для этого были формальные основания – официально принц, как уже сказано, приехал в Россию, чтобы поступить на службу. На самом же деле, как писал К. Рондо, в Петербурге «установилось мнение, что русскому двору приятно было бы отделаться от него»[18].

Антон-Ульрих неоднократно и безуспешно пытался сблизиться со своей будущей супругой, но она равнодушно отвергала его ухаживания – «была безучастна» – так оценивал ее реакцию Х.Ф. Гросс, брауншвейгский дипломат[19]. «Его усердие, – утверждал впоследствии Бирон, – вознаграждались такой холодностью, что в течение нескольких лет он не мог льстить себя ни надеждою любви, ни возможностью брака». Злопыхатели распространяли о нем невыгодные слухи: физически он слаб, страдает падучей и т. д.[20] Но будем помнить, что Бирон был одним из таких злопыхателей. Думается, что Бирон, с его влиянием на Анну Иоанновну, и поддерживал в государыне неприязнь к принцу. Сам же он, со свойственным ему дерзким хамством, открыто третировал Антона-Ульриха и «весьма уничтожал и, несмотря на высокое его рождение, хуже всякого партикулярного человека всегда принимал и не токмо все его поступки при Ее величестве и публично при всех, и при чужестранных министрах хуливал»[21] – так было написано в допросных пунктах следствия по делу Бирона за 1741 год. Как грубо и бесцеремонно обращался временщик с людьми, хорошо видно из записок князя Я.П. Шаховского, да и других мемуаристов. Неудивительно, что Бирон и его клевреты несколько лет повторяли, «будто царица никогда не обещала выдать племянницу за принца, а согласилась только принять его на русскую службу»[22]. Но это не так: точно известно, что в 1732 году Левенвольде вел в Брауншвейге переговоры именно о браке принца Антона-Ульриха и Анны Леопольдовны, а из упомянутой записки Остермана следовало, что об этом сватовстве были извещены австрийский и другие европейские дворы. Более того, в мае 1733 года между Остерманом и брауншвейгским посланником фон Кништедтом начались переговоры об условиях заключения брачного контракта и процедуре бракосочетания. Напомню, что в мае этого года принцесса была окрещена по православному обряду. Это Остерман в записке 1733 года отмечал особо: девицу необходимо перекрестить в православие «еще прежде зговору, а по последней мере прежде совершения брака». Но дальше этих переговоров брачное дело не пошло, и в этом была личная заслуга Бирона. С самого начала он встретил в штыки идею задуманного Остерманом брака, ибо расценил этот проект как удар против себя. И все это хорошо понимали. Недаром принц Антон-Ульрих в сентябре 1735 года в сочувственном письме матери, герцогине Антуанетте-Амалии, по поводу смерти своего отца Фердинанда-Альбрехта, просил ее походатайствовать за него перед Бироном и Остерманом. По-видимому, мать принца написала Бирону, и тот отвечал, что для него нет более важного дела, чем забота о ее сыне[23]. Цена этих слов, естественно, была весьма невысока. На самом деле для Бирона было бы лучше, если бы вообще никакого брака не заключили, а Анна Леопольдовна состарилась в девках. Из дела казненного в 1740 году по наветам Бирона кабинет-министра Артемия Волынского видно, что как только временщик узнал о частых визитах Волынского к принцессе Анне Леопольдовне, то его гневу против дерзкого сановника не было предела. Кабинет-секретарь Иван Эйхлер, хорошо знавший придворную конъюнктуру, предупреждал своего друга Волынского: «Не веди себя близко к Анне Леопольдовне и не ходи часто. Мне кажется, что там от его светлости есть на тебя за то суспиция, ты нрав его знаешь». Но Волынский не унимался, шел поперек воли Бирона, за что вскоре и потерял голову.

Что же касается Остермана, который поначалу столь деятельно взялся за брачное дело принца, а потом вдруг остыл к нему, то не может быть никаких сомнений в истинных причинах охватившего вице-канцлера равнодушия к брауншвейгскому жениху. Остерман, весьма чуткий – как флюгер – к настроениям Бирона, умыл руки и несколько лет тянул резину, кормя пустыми обещаниями брауншвейгских дипломатов, которые настойчиво и постоянно напоминали вице-канцлеру о договоренностях Левенвольде с герцогом Брауншвейгским, о прерванных переговорах в Петербурге и прочем[24].

Как же в действительности смотрела на это дело сама императрица? Возможно, что ей было жалко выдавать племянницу за человека, ей несимпатичного, а по общему мнению еще и неразвитого и слабого. Наверняка императрица вспоминала, как некогда, в 1710 году, ее, семнадцатилетнюю девушку, Петр Великий выдал, не спрашивая согласия, за герцога Курляндии Фридриха-Вильгельма – такого же, как Антон-Ульрих, несмышленыша, который через месяц после свадьбы умер (как утверждали злые языки, с перепою), и вся судьба юной вдовы Анны Иоанновны оказалась исковерканной чужой могучей волей. Следует отметить, что Анна Леопольдовна и императрица были родными, близкими друг другу людьми. Этому много свидетельств. При всей незатейливости натуры Анны Иоанновны, присущей ей грубости, в ней жили и чувства высокие, порывы щедрые и благородные, особенно когда дело касалось устройства благополучия бедных людей, обиженных жизнью сирот. Выступать в роли свахи, подбирать пары и устраивать их счастье (кто же будет возражать такой свахе!) было ее страстью. Некоторые из таких бедных пар, по воле Анны Иоанновны, праздновали свадьбу в царском дворце. Как известно, императрица, сама лишенная семейного счастья, лепилась к семье своего фаворита Бирона. Одновременно она выступала как несокрушимый оплот нравственности своих подданных и сурово наказывала нарушителей общепринятой морали.

После смерти сестер императрицы – Екатерины Ивановны и Прасковьи Ивановны – Анна Леопольдовна осталась для нее единственным родным существом. К тому же девушка была почти сиротой (отец ее был жив, но с четырех лет она его не видела ни разу). Словом, племянница очень подходила для проявления лучших чувств Анны Иоанновны. Да государыня и не скрывала своей горячей привязанности к Анне Леопольдовне, и, как писал в 1739 году Шетарди, «царица считает ее и желает, чтоб другие также смотрели на нее как на родную ее дочь». Это же говорил ему и вице-канцлер Остерман, когда они с Шетарди разрабатывали церемониал первых аудиенций французского посла у царственных особ русского двора[25]. При установлении очередности визитов посла к Анне Леопольдовне и Елизавете Петровне Остерман сказал, что официальное положение Анны Леопольдовны и цесаревны Елизаветы Петровны одинаково, однако «принцесса Анна настолько дорога для царицы, что все, относящееся к ней, затрагивает непосредственным образом Ее царское величество, которая смотрит на эту принцессу как на свою дочь». Примечательно, что и Шетарди отмечал: Анна Леопольдовна «такого же характера, как и ее тетка, и старается подражать ей во всем»[26]. Прямо скажем, императрица Анна Иоанновна была не лучшим образцом для девушки, хотя искренность их чувств друг к другу очевидна. Пожалев, что она доверилась Остерману и Левенвольде в выборе жениха для племянницы, императрица решила выждать, тем более что летом 1733 года русский двор получал через своего посла во Франции князя Антиоха Кантемира заманчивое предложение Версаля выдать племянницу за принца французского королевского дома. Но из этого ничего не вышло.

Во-вторых, существовала, пожалуй, и другая важная причина многолетней заминки с брачным соглашением. Думаю, что поначалу, придя к власти в 1730 году, Анна Иоанновна не хотела всерьез задумываться о наследниках – ведь ей, ставшей императрицей в тридцать семь лет, после стольких лет унижений и бедности выпал, наконец, «выигрышный билет». Она помнила, как ее, юную вдовствующую герцогиню, по воле Петра Великого оставили блюсти государственные интересы России в чужой, нищей Митаве, под присмотром русского резидента Петра Бестужева (который вскоре залез к молодой вдовице и в постель), и при этом совсем не думали о ее погубленной молодости, о ее желаниях, мечтах, страданиях. После памятных событий начала 1730 года Анне Иоанновне казалось, что жизнь ее только тогда и началась, когда она наконец вырвалась на свободу из курляндского заточения и стала государыней Всероссийской на долгие годы, а то и на десятилетия. Поэтому она не стремилась срочно решить брачное дело племянницы и тем самым подготовить себе при жизни замену. То, что приехавший жених ей не понравился, и послужило императрице поводом для отсрочки брака племянницы на неопределенное время.

Но время шло, и к концу 1730-х годов какое-то шестое, «династическое» чувство все-таки вынудило государыню, несмотря на все сказанное выше, задуматься хотя бы о потенциальном наследнике. Она всегда помнила, что в Киле подрастает опаснейший соперник – внук Петра Великого Карл Петер Ульрих, которого в российском обществе считали весьма серьезным претендентом на престол. Бирон говорил на следствии (и это подтверждается другими источниками), что существование голштинского принца нервировало Анну Иоанновну и она «изволила часто о возрасте голстинского принца спрашивать и объявляла при том всегда некоторое от него опасение»[27]. Поэтому после нескольких лет колебаний императрица решилась все-таки выдать племянницу замуж.

А тем временем принцесса Анна Леопольдовна взрослела, и это вскоре дало о себе знать. Летом 1735 года начался скандал, отчасти объяснивший подчеркнутое равнодушие принцессы Анны к принцу Антону-Ульриху. Как сообщал в Версаль 28 июня 1735 года французский посланник, императрица Анна Иоанновна обедала с племянницей в Екатерингофе, а затем, «не успела государыня уехать, как кабинет-министры явились к старшей гувернантке принцессы госпоже Адеркас с приказанием собрать вещи и тотчас выбраться из дворца, так как принцесса в ее услугах более не нуждается». Ошарашенной гувернантке дали денег, а «затем немедленно явился в комнату майор Альбрайт (в русской транскрипции Альбрехт. – Е.А.) с 10–12 гвардейцами», они быстро собрали вещи Адеркас и сопроводили ее в Кронштадт, где посадили на уходивший в море иностранный купеческий корабль. Скорее всего, на этом обеде в Екатерингофе состоялось объяснение, точнее – семейный допрос, во время которого Анна Леопольдовна – тогда шестнадцатилетняя девица – созналась тетушке в своей близости с красавцем и любимцем петербургских дам графом Линаром – польско-саксонским посланником в Петербурге. Выяснилось, что покровительницей этого романа была воспитательница принцессы (старшая гувернантка) госпожа Адеркас, родственница прусского посланника Мардефельда. Она благоволила Линару, который посещал Адеркас почти каждый день и благодаря этому мог беспрепятственно видеться и миловаться с Анной Леопольдовной. Разгневанная Анна Иоанновна постаралась пресечь эту связь на корню. После высылки гувернантки польский король Август II по просьбе русского правительства без шума отозвал из Петербурга и графа Линара, причем Бирон, ранее весьма расположенный к Линару, написал в Дрезден, чтобы его более в Россию не посылали. Словом, причина всего скандала была, как писал Клавдий Рондо, проста как мир: «Принцесса молода, а граф – красив» (the princess being very young and the count a pretty fellow). Маркиз де ла Шетарди был того же мнения: Линар обладал «прекрасной наружностью» (belle figure)»[28]. Пострадал и камер-юнкер принцессы Иван Брылкин, который, скорее всего, служил почтальоном возлюбленных. В свое время, в 1724 году, за такую же вину (переносил записочки императрицы Екатерины Алексеевны и ее любовника Виллема Монса) пострадал «на теле» Иван Балакирев, ставший уже при Анне Иоанновне первейшим шутом двора. Судьба Брылкина сложилась счастливей. Он был сослан в Казань, а с приходом Анны Леопольдовны к власти в 1740 году неведомый никому раньше бывший камер-юнкер Брылкин был назначен обер-прокурором Сената и камергером двора[29]. О судьбе Линара будет сказано ниже.

Известно, что после скандала императрица Анна Иоанновна установила за племянницей весьма жесткий, недремлющий контроль. Проникнуть посторонним на ее половину стало совершенно невозможно. Изоляция Анны Леопольдовны от общества ровесников, подруг, света и отчасти даже двора, при котором она появлялась лишь на официальных церемониях, длилась пять лет и не могла не повлиять на ее психику и нрав. И раньше не особенно живая и общительная от природы, Анна теперь совсем замкнулась, стала склонной к мрачности, уединению, раздумьям, сомнениям и, как писал Э. Миних, большой охотницей до чтения книг, что по тем временам считалось делом диковинным и барышень, как известно, до добра не доводящим. И вот, наконец, уже покрытое исторической пылью брауншвейгское брачное дело было реанимировано, что всех поразило. К. Рондо в мае 1739 года писал, что этого брака «никто не ожидал», он не сомневается, «что все проживающие здесь представители иностранных государств уверяли свои правительства в несбыточности такого факта (брака Анны и Антона-Ульриха. – Е.А.)».

Возможно, кроме вышеназванных мотивов императрица действительно обеспокоилась судьбой двадцатилетней племянницы – в те времена в такие годы замужне женщины уже рожали второго или третьего ребенка. Нет причин не верить Бирону, писавшему, что государыня как-то сказала ему: «Никто не хочет подумать о том, что у меня на руках принцесса, которую надо отдавать замуж. Время идет, она уже в поре. Конечно, принц не нравится ни мне, ни принцессе; но особы нашего состояния не всегда вступают в брак по склонности». Как писал Клавдий Рондо, русские полагают, что принцессе пора замуж, она начинает полнеть, а полнота может повлечь за собою бесплодие[30]. И это заставило Анну Иоанновну поспешить пристроить девицу.

Кроме того, возможно, что стимулом к возобновлению российско-брауншвейгского брачного проекта стало появление нового нежданно-негаданного жениха. Дело в том, что в 1738 году судьбой принцессы Анны вдруг озаботился фаворит императрицы, у которого обнаружился свой план решения затянувшегося вопроса о ее браке. Видя демонстративное безразличие Анны к жениху, герцог в 1738 году запустил пробный шар: через посредницу – одну из придворных дам – он попытался выведать, не согласится ли принцесса выйти замуж за его старшего сына, принца Курляндского Петра Бирона. То обстоятельство, что Петр был на шесть лет младше Анны, не особенно смущало герцога – ведь в случае успеха его замысла Бироны породнились бы с правящей династией и посрамили бы хитрецов предыдущих времен – Меншикова и Долгоруких, которые пытались проделать тот же династический фокус! Сведения о проекте Бирона уже летом 1738 года стали известны в Лондоне, и лорд Гаррингтон, статс-секретарь короля Георга II, просил К. Рондо передать Бирону, что «такой выгодный брак его очень приятен королю». Приятность подобного альянса для Англии заключалась в том, что столь неприятный британцам русско-австрийский союз в этом случае не состоится. И когда Рондо, воспользовавшись дружелюбным разговором с Бироном, спросил его о брачном проекте с участием старшего сына герцога, тот все отрицал, но как-то не очень убедительно. Поэтому Рондо в своей депеше Гаррингтону заключил: «Это заставляет меня предполагать, что, несмотря на все уверения, герцог все-таки пытается сосватать ее (Анну Леопольдовну. – Е.А.) за сына, когда принц достигнет надлежащих лет и найдется удобный случай открыть свои замыслы»[31].

Возможно, так это и было. Внимательные придворные и дипломаты стали замечать, что на балах принцесса стала все чаще танцевать не с Антоном-Ульрихом, а с пятнадцатилетним Петром Бироном, который однажды даже явился в одежде того же цвета, что платье Анны Леопольдовны – выразительный знак особого внимания к своей даме. Петр же стал ее частым партнером в придворной карточной игре. А в начале 1739 года сам Бирон переговорил с принцессой о ее брачном будущем, но получил решительный отказ. Принцесса сказала, что, пожалуй, готова выйти замуж за Антона-Ульриха – по крайней мере, «он в совершенных летах и старого дома». Это была звонкая пощечина фавориту, чистота происхождения и древность рода которого у всех вызывали сомнения (скорее всего, Бирон происходил не из конюхов, как говорили злые языки, а из мелкопоместного бедного курляндского дворянства). Известно, что императрица Анна Иоанновна безмерно любила своего фаворита, осыпала его наградами и ласками, ни в чем ему не отказывала, но тут она как-то странно молчала. Возможно, «династическое чувство» ей говорило, что все-таки подобный мезальянс с незнатным (как говорили тогда даже при дворе – «нефамильным», «худородным») Бироном пойдет во вред Романовым. А чувство своей избранности, важности чистоты крови никогда не покидало эту настоящую московскую царевну – дочь русского царя и русской царицы из знатного рода. Из истории ее отношений с Елизаветой Петровной нам известно, с каким презрением относилась императрица к отпрыскам «лифляндской портомои». Возможно, что при всей любви Анны Иоанновны к Бирону императрица не была готова отдать племянницу за его сына. Наконец, возможен еще один вариант (о котором писал Клавдий Рондо в донесении от 12 мая 1739 года[32]): императрица не мешала, но и не помогала Бирону в его проекте. Она предоставила племяннице выбор: какого из принцев выберешь – тот и будет тебе женихом! Но уже сам по себе предоставленный выбор (учитывая огромное влияние Бирона на императрицу) был скрытым неодобрением государыни возможного брака принцессы с Петром Бироном. И тогда Анна Леопольдовна остановилась на Антоне-Ульрихе – лучшем варианте из двух худших. Возможно, что принцесса вовремя получила и дельный совет. Из дела Волынского и его приятелей-«конфидентов» следует, что слухи о намерении Бирона женить своего сына Петра на Анне Леопольдовне их обеспокоили – все понимали, что власть Бирона усилится. Канцлер князь А.М. Черкасский, по словам Волынского, говорил ему: «Это знатно Остерман не допустил и отсоветовал (от брака Анны с Петром Бироном. – Е.А.), видно, – человек хитрый. Может быть, думал, что нам это противно будет», и они сошлись на том, что хотя принц Брауншвейгский «и не высокого ума, но милостив».

Впрочем, вновь обратив взоры на принца Антона-Ульриха, многие заметили, что за пять истекших лет, проведенных в России, он изменился и возмужал. Он пополнил свое образование: выучил русский язык – его учителем был знаменитый поэт В.К. Тредиаковский. С другими учителями он занимался науками по плану, некогда составленному еще в 1727 году Остерманом для малолетнего императора Петра II. Все это, кстати, говорит о том, что прибыл он в Россию явно недоучившимся. Иначе зачем ему пришлось заниматься арифметикой, геометрией, фортификацией и другими науками из минимального набора знаний тогдашнего джентльмена?

Принц посвящал время не только учебе. Он пошел по пути своего знаменитого отца, получил чин полковника – ради этого из Ярославского драгунского полка сделали Бевернский (или Брауншвейгский) кирасирский полк[33]. В 1737 году он отправился волонтером на русско-турецкую войну. В Петербурге этим обстоятельством были довольны – война есть война и назначение принца – хорошее средство убрать его с дороги. Принц служил при штабе Миниха, но там не отсиживался, а показал себя храбрецом во время осады турецкой крепости Очаков. Во время боя его одежда была прострелена вражескими пулями, один конь под ним ранен, а другой убит. Возле него погиб его паж[34], и есть версия, что как раз на смену этому погибшему молодому человеку и приехал в Россию в будущем знаменитый враль барон К.-Ф.-И. фон Мюнхаузен[35]. За участие в кампании принц удостоился чина генерал-майора и майора Преображенского полка. В январе 1738 года он был награжден орденом Андрея Первозванного и получил под свою команду гвардейский Семеновский полк. И что особенно важно – тогда же снискал похвалу самой императрицы, потрепавшей юношу по плечу. Отличился он и в кампании 1738 года под Бендерами, где сам участвовал в боях.

Словом, оценив все эти обстоятельства, императрица решила больше свадьбу не откладывать. Переломным можно назвать февраль 1739 года, когда Остерман в письме дипломатическому представителю Брауншвейг-Вольфенбюттельского герцога барону фон А.А. Крамму вдруг назвал брак принца с Анной Леопольдовной на манер Бирона «делом всей своей жизни»[36]. При этом мы знаем, что с 1733 по 1739 год Остерман даже пальцем о палец не ударил, чтобы продвинуть «главное дело» принца. Письмо Остермана стало сигналом для брауншвейгцев. В марте брауншвейг-вольфенбюттельский посланник при русском дворе Г.И. Кейзерлинг удостоился беседы с самим Бироном, который объявил ему о предстоящем браке Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха. О том же Бирон объявил и английскому резиденту К. Рондо и, надо полагать, другим дипломатам[37]. Тогда же Остерман потребовал, чтобы сватом выступил – вероятно, для пущей важности, – вновь назначенный в Россию посол римского императора маркиз де Ботта д’Адорно, и чтобы все расходы жениха-принца взял на себя Брауншвейг (карета, наряд, подарки) [38]. Кроме того, принц не отправился, как предполагалось ранее, в армию, воевавшую против турок, а остался в Петербурге. В мае императрица приняла Крамма и вела с ним переговоры о браке, а 1 июля 1739 года состоялось официальное обручение. По тщательно разработанному Остерманом церемониалу состоялся торжественный въезд нового австрийского посланника маркиза Ботта д’Адорно. В Большом зале дворца ему – олицетворявшему при русском дворе Империю, подданным которой и был принц Антон-Ульрих, – была дана высочайшая аудиенция. Посланник от имени своего государя просил руки Анны Леопольдовны для принца Антона-Ульриха[39]. Анна Иоанновна дала на брак свое высочайшее согласие.

Затем последовал молебен в придворной церкви и обмен кольцами, которые обрученным подавала сама государыня. Принц Антон-Ульрих вошел в зал, где происходила церемония, одетый в белый с золотом атласный костюм, его длинные белокурые волосы были завиты и распущены по плечам. Леди Рондо, стоявшей рядом со своим мужем, пришла в голову странная мысль, которой она и поделилась в письме к своей приятельнице в Англию: «Я невольно подумала, что он выглядит как жертва». Удивительно, как случайная, казалась бы, фраза о жертвенном барашке стала мрачным пророчеством. Ведь Антон-Ульрих действительно был принесен в жертву династическим интересам русского двора. Но в тот момент всем казалось, что жертвой была невеста. Она дала согласие на брак и «при этих словах, – продолжает леди Рондо, – обняла свою тетушку за шею и залилась слезами. Какое-то время Ее величество крепилась, но потом и сама расплакалась. Так продолжалось несколько минут, пока, наконец, посол не стал успокаивать императрицу, а обер-гофмаршал – принцессу». После обмена кольцами первой подошла поздравлять невесту цесаревна Елизавета Петровна. Реки слез потекли вновь. Все это больше походило на похороны, чем на обручение.

Сама свадьба состоялась через два дня в Казанской церкви на Невском проспекте в присутствии государыни и всего двора. Венчал Анну Леопольдовну и Антона-Ульриха Амвросий, епископ Вологодский. Потом великолепная процессия потянулась по Невскому проспекту. В роскошной карете лицом к лицу сидели императрица и новобрачная в серебристом платье. Потом зазвенел бокалами торжественный обед, грянул бал, вспыхнул праздничный фейерверк. Простой народ поили белым и красным вином из фонтанов, специально для того устроенных, и кормили жареным быком с «другими жареными мясами». Наконец, невесту облачили в атласную ночную сорочку, герцог Бирон привел одетого в домашний халат принца – и двери супружеской спальни закрыли. Целую неделю двор и столица праздновали свадьбу. Сменяли друг друга обеды и ужины, придворный маскарад с новобрачными в оранжевых домино, опера в театре, фейерверк и иллюминация в Летнем саду. Леди Рондо была в числе гостей и потом сообщала приятельнице, что «каждый был одет в наряд по собственному вкусу: некоторые – очень красиво, другие – очень богато. Так закончилась эта великолепная свадьба, от которой я еще не отдохнула, а что еще хуже, все эти рауты были устроены для того, чтобы соединить вместе двух людей, которые, как мне кажется, от всего сердца ненавидят друг друга; по крайней мере, думается, что это можно с уверенностью сказать в отношении принцессы: она обнаруживала весьма явно на протяжении всей недели празднеств и продолжает выказывать принцу полное презрение, когда находится не на глазах императрицы». Говорили также, что в первую брачную ночь молодая жена убежала от мужа в Летний сад. Это похоже на правду – советник брауншвейгского посольства Гросс с тревогой сообщал в октябре 1739 года, что нет никаких признаков беременности супруги герцога, и что будто бы назло мужу Анна Леопольдовна часто катается в санях вдвоем с Петром Бироном – недавно отвергнутым женихом[40]. Позже, уже в елизаветинские времена, за «непристойные разговоры» был арестован полковник Иван Ликеевич. Он рассказывал собеседникам, что с самого начала «Антон-Улрих плотского соития с принцессой не имел и государыня на принцессу гневалась, что она тому причина». Потом якобы выяснилось, что и сам молодой муж нездоров, «призвали лекарей и бабок и Улриха лечили. И принцесса-де с мужем своим жила несогласно, и она-де его не любила, а любилась с другими»[41]. Но видно, что каждую ночь прятаться от мужа под сенью деревьев Летнего сада не удавалось, да и его здоровье пошло на поправку. Как бы то ни было, в декабре 1739 года Анна понесла, и 18 августа 1740 года этот печальный брак дал свой плод – Анна Леопольдовна родила мальчика. Императрица Анна, как писал Шетарди, «ни на миг не оставляла» роженицу во время родов[42].

Английский посланник Э. Финч так описывает только что происшедшее в русской столице событие: «В то самое время как я занят был шифрованием этого донесения, огонь всей артиллерии (речь идет о пушках Адмиралтейской и Петропавловской крепостей. – Е.А.) возвестил о счастливом разрешении принцессы Анны Леопольдовны сыном. Это заставило меня немедленно бросить письмо, надеть новое платье… и поспешить ко двору с поздравлением. Сейчас возвратился оттуда. Принцесса вчера еще гуляла в саду Летнего дворца, где проживал двор, спала хорошо, сегодня же поутру, между пятью и шестью часами, проснулась от болей, а в семь часов послала известить Ее величество. Государыня прибыла немедленно и оставалась у принцессы до шести часов вечера, то есть ушла только через два часа по благополучном разрешении принцессы, которая, так же как и новорожденный, в настоящее время находится, насколько возможно, в вожделенном здравии».

Рождение «благообразного принца»[43] у молодой четы обрадовало императрицу Анну Иоанновну – ведь задуманный еще в 1731 году рискованный династический эксперимент увенчался полным успехом – родился, как по заказу, мальчик, он был здоровым и крепким! Будущее династии, таким образом, было обеспечено, и императрица тотчас засуетилась вокруг новорожденного. Для начала она отобрала младенца у родителей и поместила его в комнатах, расположенных рядом со своими покоями. Контроль за тем, как пеленают ребенка, поручили жене Бирона, герцогине Курляндской. Теперь, когда Анна Леопольдовна и Антон-Ульрих свое дело сделали, их отстранили от воспитания младенца. Удивительно, что в русской истории XVIII века так бывало еще не раз: в 1754 году тогдашняя императрица Елизавета Петровна точно так же отобрала у великого князя Петра Федоровича (будущего императора Петра III) и его супруги, великой княгини Екатерины Алексеевны (будущей императрицы Екатерины II), их новорожденного сына Павла Петровича (будущего императора Павла I) и решила воспитывать ребенка сама. Когда в 1777 году у великого князя Павла Петровича и его супруги Марии Федоровны родился сын Александр, его с подобной же бесцеремонностью отобрала у родителей императрица Екатерина Великая, которая поселила мальчика рядом с собой и рьяно занялась его воспитанием. Когда у Павла и Марии в 1779 году родился второй сын Константин, его ожидала та же судьба, что и Александра…. Во всех случаях этим действием правящие монархини выражали неудовольствие своими наследниками и сами лично хотели воспитать внуков в том духе, который более соответствовал высокому предназначению, им уготованному. Поэтому не следует отбрасывать суждения иностранных дипломатов, считавших в 1740 году, что Анна Иоанновна отобрала внучатого племянника, чтобы «воспитать его с самого детства, внушая принципы и правила, соответствующие духу здешнего народа»[44]. Вполне возможно, что императрица, глядя на родителей наследника – полунемку Анну Леопольдовну и немца Антона-Ульриха, не могла не испытывать беспокойство за будущее новорожденного, которому предстояло занять престол русских царей и императоров.

Через несколько дней после рождения мальчика крестили и нарекли именем Иван – так звали отца императрицы, царя Ивана Алексеевича (1666–1696). Крестины происходили в покоях Анны Иоанновны, которая была восприемницей от купели, то есть крестной матерью. Весь двор «в полной парадной форме» собрался в смежных комнатах.

Но воспитать внучатого племянника императрице Анне так и не удалось. Вскоре, точнее – вечером в воскресенее, 5 октября 1740 года, у нее за столом (или, по сообщению Финча, – на горшке: a strong fainting fit last night whilst she was easing nature)[45], произошел сильнейший приступ почечнокаменной болезни, которую врачи наблюдали у императрицы и раньше. Это всех встревожило – подобной болезнью страдала и от нее умерла мать Анны Леопольдовны Екатерина Ивановна. Позже вскрытие показало, что в почках императрицы образовался целый коралл из отложений, что и привело ее к смерти[46].

Глава 3. Не бойсь! Или судьба России под подушкой

В тот же день потрясенный происшедшим Бирон созвал совещание, на которое пригласил фельдмаршала Б.X. Миниха, обер-гофмаршала Р.Г. Левенвольде, кабинет-министров князя А.М. Черкасского и А.П. Бестужева-Рюмина. Миних-сын упоминает, что на это заседание пригласили еще следующих знатных персон: начальника Тайной канцелярии генерала А.И. Ушакова, адмирала и президента Адмиралтейской коллегии Н.Ф. Головина, обер-шталмейстера князя А.Б. Куракина, генерал-прокурора князя Н.Ю. Трубецкого, генерал-поручика В.Ф. Салтыкова и гофмаршала Д.А. Шепелева[47]. Английский посланник назвал эту группу знати «хунтой» (на испанский манер – junto), что довольно точно.

Показания Левенвольде на следствии в 1742 году отчасти передают обстановку растерянности, воцарившуюся тогда во дворце: когда императрице «в болезни зело тяжко стало, то прислано было к нему (как и к другим сановникам. – Е.А.) от него, герцога, чтоб он (Левенвольде. – Е.А.) ехал во дворец, и как он приехал к нему, герцогу, и он, ему объявя, что Ее величество трудна, спрашивал что делать? На что он сказал, что он не знает, надобно-де для того призвать министров. Он его послал для того ж к графу Остерману»[48]. Действительно, решили просить совета у Остермана и послали к нему также кабинет-министров – князя А.М. Черкасского, А.П. Бестужева-Рюмина и фельдмаршала Миниха[49]. Вице-канцлер уже несколько лет (из-за подлинной или выдуманной подагры) не выходил из дома, и к нему постоянно посылали записки или сами сановники приезжали для совещаний[50]. Эта система давно сложилась при Анне Иоанновне, и для императрицы и многих сановников двора репутация Остермана как наиболее опытного и умного советника была непререкаема. Без его участия в это время обычно не рассматривалось ни одно серьезное дело.

У Бирона были довольно сложные отношения с Остерманом. Как писал еще при Анне Иоанновне (в феврале 1740 года) французский дипломат, «граф Остерман представляется как бы помощником герцога, но на самом деле этого нет; правда, что герцог советуется с этим наиболее просвещенным и опытным из всех русских министров, но он не доверяет ему, имея на то верные основания»[51]. Как и многие другие, Бирон знал вице-канцлера как человека лживого и двуличного. Не сложилось доверительных отношений между Бироном и Остерманом и позже, когда первый стал регентом.

Как писал Бирон в своих записках, Остерман дал визитерам такой совет: издать манифест о наследнике престола, чтобы «учредить и утвердить порядок его возможно скорее и на прочных основаниях», имея в виду новорожденного Ивана Антоновича[52]. Этот манифест о наследстве «писал по его сказыванию Андрей Яковлев», секретарь Кабинета министров. При дворе царила паника, и, как показал в 1742 году Остерман, «манифест еще был не окончен, а о скорейшем того сочинении от двора была присылка, дабы немедленно оное прислано было, который он, окончив начерно, с Андреем Яковлевым и отослал в Кабинет»[53], а Анна Иоанновна на смертном одре почти сразу же одобрила и подписала документ.

Он предусматривал объявление принца Иоанна наследником российского престола. В манифесте говорилось, что государыня, проявляя «матернее наше попечение… к приведению Нашего отечества с часу на часу в вящее цветущее состояние», решила, «по довольном и зрелом рассуждении», согласно петровскому Уставу о престолонаследии 5 февраля 1722 года и закону о престолонаследии 1731 года, назначить Ивана Антоновича, названного «Любезнейшим Внуком», своим наследником. Далее в манифесте говорилось, что если Иван Антонович умрет до того момента, как у него самого появятся «законно рожденные наследники», то престол переходит к его (еще не родившемуся тогда) младшему брату, а если и этот наследник умрет бездетным, то трон переходит к «другим законным из того же супружества (Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха. – Е.А.) раждаемым принцам…»[54].

Документ этот отражал всем известное упрямое желание Анны Иоанновны сохранить престол за старшей ветвью Романовых, идущей от царя Ивана Алексеевича, и во что бы то ни стало не допустить на трон представителей той династической ветви, которая шла от младшего брата царя Ивана – Петра Великого. В этом Анна в точности повторила поступок императрицы Екатерины I, которая, умирая в мае 1727 года, подписала (по настоянию светлейшего князя А.Д. Меншикова) завещание – Тестамент. В нем было сказано, что престол от Екатерины переходит к внуку Петра I великому князю Петру Алексеевичу (сыну злосчастного царевича Алексея), а в случае его, Петра II, смерти (при его бездетности), на престол вступает Анна Петровна и ее мужские потомки, а затем Елизавета Петровна и ее сыновья и внуки. Формально и Тестамент, и Манифест 1740 года отвечали главному принципу петровского Устава о престолонаследии 1722 года – государь вправе устанавливать любой порядок престолонаследия, а также изменять его по своей воле. В этом – суть самодержавия. Но одновременно и Тестамент Екатерины, и Манифест Анны противоречили этому основополагающему принципу самодержавия – ведь и Петр Второй, и Иван Антонович, войдя в совершеннолетний возраст, даже не имея детей, были вправе (согласно Уставу Петра Великого) определять порядок престолонаследия так, как им заблагорассудится, а не так, как указывали их предшественники, оставившие завещание. Однако Анна Иоанновна об этом не задумывалась, как и Остерман, писавший манифест. Зато они хорошо знали, как часто тогда умирали младенцы, даже не дожив до года. Поэтому и предусматривался механизм дублеров Ивана Антоновича из его младших (повторю, еще не родившихся) братьев.

Но это был лишь первый шаг при решении вопроса о власти. Никого не смущал тот факт, что наследником назначается двухмесячный младенец. Формально здесь соблюдалась логика предшествующего указа Анны Иоанновны 1731 года о престолонаследии, в котором было сказано о будущем наследнике, рожденном от брака Анны Леопольдовны с неким иностранным принцем. Одновременно автор манифеста Остерман ссылался на пример Петра Великого, назначившего наследником (после казни царевича Алексея в 1718 году) своего трехлетнего младшего сына Петра Петровича.

Уже в момент составления манифеста во всей своей остроте вставал серьезнейший вопрос: кто при новом императоре-младенце Иване будет регентом? Его предстояло решить, не откладывая в долгий ящик, пока жива императрица. Скорее всего, обсуждение проблемы регентства происходило тогда же, 5–6 октября, на совещаниях вельмож. К такому выводу пришла следственная комиссия 1741 года: «…а по следствию явилось: рассуждение и совет о регентстве его (Бирона. – Е.А.) был 5 октября в вечеру. А то определение (завещание, или Акт. – Е.А.) писано того же вечера и ночью, а чтено ему (Бирону. – Е.А.) поутру на другой день, и между тем от сочинения до чтения и сведения его было токмо несколько часов, а слушав онаго, некоторые пункты и сам прибавить велел»[55]. В принципе перед собравшимися сановниками был выбор из трех основных вариантов: первый – создается регентский совет в составе высших чиновников империи (с участием или без участия родителей императора); второй – регентшей становится мать императора Анна Леопольдовна; третий – регентом объявляется герцог Бирон.

Последний вариант среди иностранных наблюдателей даже не рассматривали – настолько невероятным он казался. Шетарди и другие дипломаты на все лады обсуждали возможные варианты правления, упоминая не только регентский совет, Анну Леопольдовну, но и Елизавету Петровну с ее племянником герцогом Голштейн-Готторпским.

С точки зрения тогдашнего права и принятых династических обычаев в России и Западной Европе первый и второй варианты были вполне законны, тогда как третий мог быть легитимен только с точки зрения логики Устава о престолонаследии Петра Великого 1722 года, основанного на самодержавном принципе – кого хочу, того и назначу в преемники. Если рассматривать варианты с позиций правящей верхушки, то коллективное регентство было менее предпочтительно, чем регентство Анны Леопольдовны. В верхах не было единства и существовали опасения, что такая система не сработает. К тому же исторические примеры коллективного правления в России были неудачны: Боярское правление в малолетство Ивана Грозного, Семибоярщина 1610 года и особенно Верховный тайный совет 1730 года, бывший у всех на памяти. В последнем случае именно неприемлемость коллективного управления для массы дворянства стала причиной провала «затейки» верховников ограничить императорскую власть Анны Иоанновны. Пример гибнущей от дворянской демократии Речи Посполитой также с давних пор пугал всех верных подданных. Общее мнение было таким: «Они-де не хотят так сделать, как в Польше, чтоб многие персоны в совете присутствовали»[56]. Ярым противником коллективного регентства выступал Бирон, который, в ответ на предложение ввести его, сказал: «Какой-де имеет быть совет? Сколько-де голов, столько-де разных мыслей будет»[57].

Регентство же матери государя-императора казалось более привычным и естественным. Недаром сторонники Бирона и сам герцог понимали, что за границей его регентство, при отстранении Анны Леопольдовны и ее мужа от власти, будет не понято, и «не без ненависти будет в других государствах, ежели их высочества обойти»[58]. Примеров женского регентства в истории встречалось немало, хотя эти примеры свидетельствовали о том, что политическая жизнь в государстве, где правила регентша-мать, никогда не была безмятежной. Вспоминаются наиболее яркие примеры: правление матери Ивана Грозного Елены Глинской, Марии Медичи, увековечившей себя Варфоломеевской ночью, или Анны Австрийской.

Анну Леопольдовну в роли регентши наверняка хотел видеть с давних пор симпатизировавший Брауншвейгской фамилии А.И. Остерман. Возможно, он полагал, что после объявления Манифеста 6 октября такой вариант регентства и будет реализован. В «Изложении вин Остермана», составленном в 1742 году, отмечается, со слов Левенвольде, что когда в начале болезни императрицы Анны Иоанновны Бирон послал к Остерману за советом о форме правления, тот сказал: «Ежели быть наследником принцу Иоанну, так матери его должно быть правительницею, а по ней учрежденному совету, а в том совете может присутствовать и он, герцог»[59]. Но Бирону это сразу не понравилось, и вариант этот был отвергнут. А когда события пошли по сценарию герцога, то Остерман, привыкший думать прежде всего о себе, сразу же занял общую для большинства позицию – стал ратовать за кандидатуру Бирона в регенты.

Вариант с принцессой-регентшей приводит к неизбежному вопросу: почему же Анна Иоанновна, обладая полным правом назначить себе в наследники любого[60], сразу же не сделала наследницей свою племянницу, которая была ближайшей ее родственницей? Возможно, действовала инерция акта 1731 года, этого не предусматривавшего, а также учитывались традиционные соображения о необходимости вернуть правление «мужской особе» как более привычной для общества. Анна Леопольдовна была замужем, а в России был незнаком институт супруга-консорта. Такой вариант был бы не понят и, возможно, не принят в России.

Наконец, на решение Анны Иоанновны – особы эмоциональной, обидчивой, могли повлиять изменения в отношениях с племянницей. После рождения Ивана между тетушкой и племянницей как будто пробежала черная кошка. Когда позднее, во время следствия, Бирона обвинили в том, что он наговаривал императрице на принцессу, чтобы последнюю «в подозрение привесть и милость и любовь от оной отвратить», и склонял императрицу отослать Анну Леопольдовну к отцу в Мекленбург, то в ответ Бирон утверждал, что Анна Иоанновна сама ему жаловалась, что племянница «к ней неласкова и что для того намерение имеет ее в Мекленбург отправить»[61]. О напряженных отношениях тетки и племянницы известно из донесения Финча лорду Гаррингтону (если, конечно, эти сведения попали к нему не от самого Бирона). Английский дипломат писал через две недели после смерти императрицы, что Анна Иоанновна, «чувствуя себя хуже, чем полагали окружающие, накануне (начала смертельной болезни 5 октября. – Е.А.) вечером посылала за принцессой Анной, чтобы сказать ей, что с самого момента рождения юного принца… посвятила новорожденного служению Богу и отечеству и торжественною клятвою нарекла его своим наследником, пока же нарекает его великим князем. Ваше превосходительство легко представите себе, насколько такое заявление изумило принцессу, которая со дня своего замужества, и тем более со дня рождения сына, была уверена в том, что наследие останется за ней»[62]. Финч явно утрирует реакцию Анны Леопольдовны, ибо о назначении ее сына наследником было известно и ей, и всей России, начиная с 1731 года. Но тут важен сам факт такой беседы, в особенности отказ императрицы говорить с племянницей об установлении ее регентства. Это, как известно, и открыло Бирону возможность претендовать на власть.

Тема мекленбургского влияния, точнее, уже известного своей несносной вздорностью отца принцессы, герцога Карла-Леопольда, неожиданно возникла в этом деле как неблагоприятный фактор для Анны Леопольдовны как возможной регентши. Вот как излагал этот сюжет Бирон в записках, объясняя 5 или 6 октября 1740 года своим приближенным, почему государыня не назначила регентшей Анну Леопольдовну: «Принцесса, правда, не глупа, но у нее жив отец, тиран своих подданных; он тотчас явится сюда, начнет поступать в России как в своем Мекленбурге, вовлечет наше государство в пагубные войны и приведет его к крайним бедствиям…» Мысль эту поддержали и другие. Миних больше всего опасался, как бы этот ужасный Карабас-Барабас из Мекленбурга не завладел вверенным ему российским «военачальством». Беспокойство выказал и князь Черкасский: «Ея высокий родитель… чтоб не домогался сие государство привесть в войну, понеже он человек горячий и стараться будет генералиссимусом быть»[63]. Насколько реальны были эти опасения и мог ли Карл-Леопольд приехать к дочери в Россию, сказать трудно, но в течение того года, когда Анна Леопольдовна находилась у власти, вопрос о визите ее батюшки в Россию даже не возникал, хотя некоторые хлопоты о его судьбе были предприняты в 1741 году русским дипломатическим ведомством. Однако в момент обсуждения вариантов регентства такие опасения присутствовали и нельзя сказать, что они были совершенно беспочвенны. Все помнили, что накануне свадьбы Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха в 1739 году разгорелся дипломатический скандал, инициатором которого стал невоздержанный отец невесты. Дело было в том, что императрица Анна Иоанновна, согласно обычаю, просила Карла-Леопольда дать дочери отеческое благословение на брак. Тот, не видевший дочь почти двадцать лет, решительно отказался одобрить ее союз с принцем из Брауншвейга – ведь это герцогство он считал своим заклятым врагом! И вместо того чтобы «немедленно дружелюбную нотификацию учинить» о своей вящей радости по поводу предстоящего брака принцессы, Карл-Леопольд потребовал, чтобы Россия исполнила условия русско-мекленбургского договора 1716 года и вооруженной рукой помогла ему в нескончаемой борьбе с многочисленными врагами. На этом Карл-Леопольд не успокоился и с требованием восстановить столь нужный ему союз с Россией послал в Петербург какого-то авантюриста, который был арестован и умер в заточении в Москве. Анне пришлось идти под венец без батюшкиного благословения, а этот мекленбургский инцидент не забыли, и в дальнейшем он мог сказаться на ее судьбе. Впрочем, даже если бы отец Анны Леопольдовны был самым примерным из всех германских правителей, все равно в тот момент она бы не стала регентшей – слишком велико оказалось преимущество Бирона в борьбе за власть.

Тогда временщик был почти всесилен и подавлял волю императрицы. Как писал в 1740 году К. Рондо, при русском дворе «делается только то, что… Бирону угодно бывает приказать», что он – «единственный вершитель всех дел». Преемник Рондо Э.Финч придерживался сходного мнения: при русском дворе «никто, кроме герцога Курляндского, не осмеливается говорить о чем бы то ни было»[64]. Так же полагали и другие наблюдатели. Идти против всесильного фаворита казалось самоубийством; недавнюю печальную историю казненного летом 1740 года кабинет-министра Волынского, вставшего ему поперек дороги, помнили все. После казни Волынского спросили генерала Шипова – члена суда над ним и его конфидентами, не было ли ему слишком тяжело подписывать неправедный приговор 20 июня 1740 года? «Разумеется, было тяжело, – отвечал тот, – мы отлично знали, что они все невиновны, но что поделать? Лучше подписать, чем самому быть посаженным на кол или четвертованным». В начале октября 1740 года многие думали так же. Эрнст Миних – сын фельдмаршала – позже пытался объяснить постыдный поступок своего отца, способствовавшего утверждению регентства Бирона. Он сообщает нам, что при оценке поведения его отца и других сановников надо исходить из той обстановки, которая сложилась при дворе императрицы Анны Иоанновны: «Обстоятельство сие было весьма щекотливое, в каком только честный человек находиться может, ибо всё то, что гнуснейшая лесть, как герцогу, так и его семье оказываемая придумать может, по сей день императрица не только всегда допущала, но даже в угождение свое поставляла. Напротив того, за малейшие оскорбления, учиненные от кого-либо сему любимцу, столь сурово взыскивала по обыкновению своему, что премножество несчастных примеров на то имелось». Далее Миних-младший обращает внимание на саму ситуацию, возникшую из-за болезни императрицы: «Хотя медики малую к выздоровлению императрицы подавали надежду, однако ни один из них не мог сказать доподлинно, что кончина ее близка. И если бы случилось, что она опять отравилась (такие случаи с ней бывали. – Е.А.), то одной недели было бы довольно, чтобы погубить того, кто захотел бы сказать герцогу чистую правду. Вследствие этого если кто упомянутые обстоятельства правильно поймет, тому, я надеюсь, не покажется в сем деле поступок отца моего странным и со здравым смыслом несовместным»[65]. Словом, все действовали так, как кратко выразил один из участников событий – «имея страх по тогдашним обращениям»[66].

События, происходившие во дворце с 5 по 16 октября 1740 года, описывать довольно сложно, ибо они окружены не только завесой лжи, но и секретности. Нет сомнений, что Бирон сознательно ограничивал круг людей, причастных к реализации идеи его регентства. Многие государственные чиновники об этом или совсем не знали, или получали отрывочные сведения. Они могли, как иностранные дипломаты, видеть только интенсивное движение богатых карет по улицам столицы, да пробавляться слухами. К этому добавим, что с первого же дня болезни императрицы Бирон установил вокруг ее постели своеобразный карантин: почти неотлучно (часто вместе с женой) он находился в императорской опочивальне и следил за появлением посетителей у кровати больной. К ней он допускал на короткое время (и только в своем присутствии) Анну Леопольдовну и Елизавету Петровну, но не пустил принца Антона-Ульриха и многих других сановников. Собственно, новостью такое поведение фаворита в те времена не было. Не без оснований на следствии 1741 года его обвиняли в том, что «с самого вступления на Всероссийский престол до самого окончания жизни Ее величества его старательством никому, кто бы ни был, мимо его к Ее величеству никакого доступа не было»[67]. Но заметим, что Бирон не держал Анну в заточении, как Кощей Бессмертный. Так хотела сама императрица, о чем свидетельствует история жизни Анны Иоанновны[68]. Когда в 1741 году Бирона стали обвинять в том, что он со своей семьей «Ее величество обеспокаивали, многими неприличными и Ее величеству чувствительными внушениями утруждали, и словами, и поступками своими, почитай, денно и ночно так досаждали и опечаливали, что Ее величество только той минуты малой покой имела, когда он с фамилией своей из спальни выйдут, как сама Ее величество о том ближним своим комнатным служительницам неоднократно засвидетельствовать изволила»[69]. Бывший фаворит отвергал это обвинение, основанные на показаниях дворцовой прислуги, для которой временщик, учитывая его характер, был, вероятно, истинным тираном. Бирон же утверждал, что все было как раз наоборот: «…когда они (супруги Бироны – Е.А.) отлучатся, в тот час опять к себе призывав, приказывала, в чем им Ее величеству ослушными быть было невозможно». По той же причине бедный временщик оставался годами неокромленным в протестантской кирхе, «понеже всякому известно, что ему от Е.и. в… никуды отлучиться было невозможно». Действительно, о липучей привязанности императрицы к фавориту, без которого она нигде и никогда не появлялась, известно из многих других источников. Поэтому, возможно, императрица и жаловалась прислуге на надоедливого Бирона, но при этом сама без него не могла прожить и часа.

Бирона, как и подобных ему «ночных императоров», понять можно: вчера было все благополучно, а нынче, со смертью императрицы, все могло разом рухнуть. К тому же у него был внутренний мотив, которым он оправдывал свое властолюбие и явно незаконные притязания на власть. Регентство представлялось самому Бирону как бы платой, как он говорил, за его «службу, в которой 22 года был», то есть с 1718 года, когда он поступил в камер-юнкеры к Анне Иоанновне, курляндской герцогине, и все эти годы находился неотлучно при ней[70]. По-человечески Бирона, так долго страдавшего от нестерпимой навязчивости своей малосимпатичной возлюбленной, понять можно, но цену за свои почти невыносимые страдания он заломил у России уж очень высокую.

Учитывая все это, можно понять, почему у сановников был только один выход – предложить регентство Бирону. Кто первым высказал мысль об этом, не совсем ясно. Впоследствии, когда Бирон рухнул с вершины власти и в манифесте императора Ивана Антоновича был назван узурпатором, вторым Годуновым, его бывшие сподвижники дружно отреклись от ставшей совсем не почетной роли инициаторов выдвижения Бирона в регенты. При расследовании Бирон показал на Миниха как на первейшего, «найревностнейшего» своего сторонника[71]. В своих записках Бирон повторяет, что именно Миних, выражая общее мнение сановников, заявил ему, что они «после многих размышлений и единственно в видах государственной пользы нашли способнейшим к управлению меня»[72]. Во время следствия Бирон также показал, что Миних, находившийся с ним «в особливом дружелюбии… с таким горячеством» просил его стать регентом, что если бы не эти просьбы и клятвы в верности, то «во веки б он, Бирон, правительства не принял»[73].

Конечно, в этом утверждении бывшего регента проглядывает обида на неверного фельдмаршала, который 9 ноября 1741 года коварно его сверг. И в других записях показаний Бирона видна эта обида и желание отомстить изменнику даже из-за решетки. Бирон показал, что Миних всегда был предателем, причем больше всего от него страдал, оказывается, Остерман, которого «…старался он 10 лет лишить чести, живота и имения» и которого пытался рассорить с ним, Бироном[74]. Ясно, что все эти инсинуации предназначались для глаз Остермана, который в этот момент был на коне, в отличие от Бирона, сидевшего в Шлиссельбургской крепости.

Следствие 1741 года, точнее «Экстракт о генерал-фельдмаршале фон Минихе», содержит эпизод, который нелегко придумать: «Как Ее императорское величество занемогла и ему, фельдмаршалу, от Бирона о том было объявлено, то о правительстве в совете и рассуждениях он первым предводителем к регентству его был, понеже, когда Ее величество наследником всероссийского престола Его императорского величества (Ивана Антоновича. – Е.А.) определить и указ (5 октября. – Е.А.) подписать соизволила, он, фельдмаршал, оставаясь в спальне Ея величества и стоя у дверей, держався за оную, велегласно говорил: “Милостивая императрица! Мы согласились, чтоб герцогу быть нашим регентом, мы просим о том подданнейше!”»[75]. Показания Бирона о Минихе как инициаторе выдвижения его в регенты и выводы следствия 1741 года подтверждает и заключение елизаветинских следователей 1742 года по допросам самого Миниха, уже угодившего в государственные преступники: «Нашлось, что он, Миних, главнейшую винность имеет в том, что Бирон в дело о правительстве вступил, ибо-де он первейший о том говорил и непрестанно просил и возбуждал»[76].

Бестужев также считал, что Миних «к тому регентству его, герцога, первым зачинщиком был и с начала его, герцога, о принятии регентства просил и других к тому приводил и склонял»[77]. Сам же Миних в своих мемуарах обходит молчанием интересующий нас вопрос о его роли в провозглашении Бирона регентом, что свидетельствует против него. Примечательно, что в ноябре – декабре 1740 года и в самом начале 1741 года, когда Миних находился в зените славы низвергателя регента, по-видимому, с его подачи была предпринята попытка «скорректировать» историю, «очистить» Миниха от вышесказанных обвинений. Для этого при допросе Бестужева 5 января 1741 года был задан вопрос, который начинался словами: «Сам ты слышал благое намерение генерала-фельдмаршала графа фон Миниха, что не иному кому правление государства во время малолетства Е.и.в. вручено быть может, как токмо родителем Е.и.в.?» Но эта попытка освободиться от обвинений оказалась крайне неуклюжей и противоречила всему, что было известно о роли Миниха в «затейке Бирона». Впрочем, вскоре сам фельдмаршал оказался в опале и выгодная Миниху тема ревностного защитника прав Брауншвейгской фамилии была, таким образом, закрыта.

Когда в 1742 году, во времена Елизаветы Петровны, начали об этом допрашивать самого Миниха, то он все валил на Бестужева: «Оный господин Бестужев сказал ему (Бирону. – Е.А.): “Некому-де, кроме вас, быть регентом”»[78]. Однако ему зачитали выписку из дела 1741 года, которая свидетельствовала, что именно он, фельдмаршал, был первым инициатором регентства Бирона.

Впрочем, сын Миниха, оправдывая отца, указывает на кабинет-министра князя А.М. Черкасского, который якобы произнес первым слово о регентстве Бирона[79]. Эта версия подтверждается материалами следствия 1741 года по делу Черкасского. Бестужев показал, что когда 5 октября он вместе с Черкасским возвращался от Остермана в одной карете, Черкасский «в разговорах о правительстве наперед зачал говорить, что-де дальше некому, разве герцогу Курляндскому быть, понеже-де, он в русских делах искусен». По возвращении во дворец, в собрании вельмож, «он и стал представлять Бирона в регенты и обще с фельдмаршалом и с другими его о том просил»[80].

Теперь о Бестужеве, давшем эти показания. Без сомнений, сам он был непосредственно причастен к инициативе «истинных патриотов» (так назвал Бирон тех молодцов, которые уговорили его быть регентом), был особо деятелен и участвовал в подготовке многих необходимых документов для провозглашения Бирона регентом. Вообще, из всех сановников Анны Иоанновны Бестужев был самым близким соратником Бирона, его верным клиентом, послушной креатурой. С давних пор, еще в бытность свою послом в Копенгагене, Алексей Петрович Бестужев-Рюмин поддерживал с фаворитом переписку, а потом, по инициативе Бирона отозванный в Петербург, «многие секретные разговоры с ним имел»[81]. Истоки такой активности и преданности Бирону кроются в особенностях служебной судьбы Бестужева – безусловно талантливого и честолюбивого человека. Как известно, карьера этого истинного «птенца гнезда Петрова» началась блестяще, он показал себя хорошим дипломатом, был замечен и обласкан Петром Великим. Но затем движение наверх приостановилось, и 20 – 40-е годы XVIII века Бестужев «мыкал горе» в посольстве России в Копенгагене, что не отвечало его честолюбивым представлениям о самом себе. Известно, что еще в 1717 году, узнав о бегстве царевича Алексея в Австрию, Бестужев из Копенгагена написал добровольному изгнаннику письмо, в котором выражал преданность царевичу и предлагал свои услуги. Письмо это затерялось и чудом не попало в руки Петра Великого, иначе Бестужеву сидеть бы не в мягких креслах в Копенгагене, а в Москве, на колу посреди Болотной площади. В 1720 – 1730-х годах карьера Бестужева не развивалась дальше, пока он не установил связь с Бироном, благодаря чему бывший посол в Дании занял место казненного Волынского в Кабинете министров, совмещая там официальные обязанности министра с ролью клеврета фаворита. Неудивительно, что свое дальнейшее существование Бестужев связывал исключительно с Бироном. В следственном деле о Бестужеве было сказано, что Бирон, «надеясь на его к себе из давних лет верность, своим фаворитом имел и когда он еще был в чужих краях, онаго в свои дела употреблял». Бестужев был всегда «весьма откровенным шпионом»[82] герцога. И сколько бы потом, на следствии 1741 года, оба ни отрицали своих близких отношений, существование их несомненно: Бестужев с Бироном «тайные советы о произведении всяких замыслов, также о повреждении других… людей имел»[83].

Но при этом Бестужев действовал гораздо тоньше и искуснее других. Финч передает в своих сообщениях в Лондон еще одну версию роковой для всех инициативы выдвижения фаворита в регенты. По его сведениям, инициатива исходила от Бестужева, который как бы поделился сокровенными мыслями в конфиденциальной беседе со своим товарищем по Кабинету князем Черкасским. Он рассуждал о трех возможных вариантах регентства: регентство матери императора явно не подходит – у Анны Леопольдовны может быть характер ее отца, который к тому же тотчас заявится в Россию… и т. д. Коллективное регентство также не для нас – оно «не согласуется с характером русского правительства, с духом народа». Это доказано всей историей Верховного тайного совета. Поэтому, «сознавая необходимость ввиду духа русского правительства сосредоточить власть в одних руках, он, Бестужев, считает герцога единственным лицом, которому желательно вручить регентство, потому предлагает князю Черкасскому, буде с ним согласен, соединиться в стремлении к общей цели и вместе с другими сановниками ходатайствовать перед государыней о назначении его светлости регентом». Черкасский согласился действовать с Бестужевым заодно…[84] В итоге Черкасский оказался в глазах многих инициатором регентства Бирона.

Словом, как бы то ни было, пальму первенства в деле провозглашения Бирона регентом империи оспаривают громогласный Миних, простодушный Черкасский и хитрый Бестужев.


Уже из этой попытки выявить инициаторов регентства фаворита видно, что существовало несколько версий того, как Бирону было предложено стать регентом. Из рассказа самого Бирона следует, что он неотлучно находился при государыне, и тут к опочивальне императрицы явились несколько сановников во главе с Остерманом. Отведя Бирона в сторону, вице-канцлер от имени «общества» просил герцога согласиться стать регентом, дабы, получив его согласие, идти просить государыню об этой милости. Тут же Остерман и другие сановники прочитали фавориту «письменный акт, ими заготовленный», то есть завещание в пользу Ивана Антоновича при регентстве Бирона[85]. Воспоминания Бирона подтверждаются материалами дела о нем и его сообщниках: «Когда определение набело было переписано и пред почивальнею Е.и.в. публично чтено, и он, Бирон, от регентства отговаривался, тогда он (князь Черкасский. – Е.А.) с фельдмаршалом и другими о принятии того его паки просил, обещая, что они, каждый в своем чине, яко честной человек, будет ему то бремя носить помогать»[86].

«Не видя ни вероятности, ни возможности увернуться от возлагаемых на меня обязанностей, – продолжал Бирон, – я потребовал прибавления к акту, по крайней мере, того заключительного пункта, что в случае, если нездоровье или другие побудительные причины воспрепятствуют мне править государством, за мною остается право – сложить с себя достоинство регента»[87]. Иначе говоря, Бирон был якобы совершенно не в курсе инициативы сановников, они явились перед ним неожиданно и предложили ему быть регентом, показали подготовленное завещание, и тогда Бирон, якобы против своего желания, был вынужден согласиться, причем внес в текст дополнительный пункт[88]. После этого Остерман, согласно Бирону, отправился к Анне Иоанновне, переговорил с ней и передал государыне составленный ранее Акт.

В относящемся к весне 1741 года Кратком экстракте дела Бирона следователи представили иную картину происшедшего. Как только императрица Анна 5 октября подписала манифест, Бирон призвал к себе Миниха и двух кабинет-министров (Черкасского и Бестужева) «для совету о правительстве кому во время Е.и.в. малолетства быть» и при этом заявил им, что императрица не хочет, чтобы регентшей была Анна Леопольдовна.

Здесь сложный момент и до истины докопаться трудно. Убедиться в том, что Бирон точно передал волю императрицы, невозможно, хотя допускаем два варианта происшедшего. Первый – Анна Иоанновна действительно не хотела видеть племянницу в качестве регентши, но при этом не предлагала регентства и Бирону (это уж точно!), и второй – Бирон, воспользовавшись молчанием императрицы, думавшей не о регентстве после ее смерти, а о своем выздоровлении, обманул сподвижников, чтобы побудить их действовать в свою пользу.

Однако и этим сподвижникам тоже верить нельзя: на следствии 1741 года по делу Бирона и Миних, и Черкасский, и Бестужев, естественно, валили все на регента, объясняя свою противозаконную (для весны 1741 года) деятельность тем, что они поверили дезинформации Бирона, пошли у него на поводу, и поэтому, не видя иного выхода, предложили герцогу регентство. На самом деле они могли быть с ним в сговоре и знали всю правду.

По версии Краткого экстракта, Бирон вначале послал своих клевретов к Остерману за советом, но они вернулись ни с чем – Остерман совета, как им поступать, не дал. После этого Бирон вновь спрашивал у Черкасского, Бестужева и Миниха, а также у присоединившегося к ним Левенвольде, «как же быть и кому поручить, упоминая паки», что императрица против кандидатуры племянницы и что от правления супругов «опасности государству последуют». Тогда-то четверо этих вельмож и предложили ему быть регентом, после чего он приказал послать еще за троими сановниками, которые, прибыв во дворец, присоединились к идее выдвижения регентом Бирона.

В Кратком экстракте так сказано о завершающей стадии обсуждения: «Как оное на мере поставили (то есть четверо сановников постановили предложить в качестве регента Бирона. – Е.А.), тогда еще по трех только персон послать велел… и с оными, всего в восьми персонах, себя к тому удостоил и то свое регентство в действо произвел без соизволения Е.и.в.». Вот эта восьмерка: князь А.М. Черкасский, А.П. Бестужев-Рюмин, Б.Х. Миних, Р.Г. Левенвольде, А.И. Ушаков, князь Н.Ю. Трубецкой и князь А.Б. Куракин[89]. На следующий день к ним присоединился А.И. Остерман.

По версии сына Миниха, все было совсем не так: история с предложением Бирону быть регентом и его лицемерным отказом, а затем согласием, произошла раньше поездки Миниха и других к Остерману за советом. Миних-сын пишет, что Бирон сразу же после приступа болезни императрицы призвал к себе Миниха, Бестужева, Черкасского и Левенвольде и, «проливая токи слез и с внутренним от скорби терзанием, вопиял» не только о своей судьбе (что, конечно, было искренне), но и о судьбе России, которой грозили несчастья из-за малолетства Ивана Антоновича и слабохарактерности Анны Леопольдовны в свете возможного приезда ее отца, мекленбургского герцога. Под конец Бирон заявил, что «крайне важно и полезно правление государства вверить такой особе, которая не токмо достаточную снискала опытность, но также имеет довольно твердости духа непостоянный народ содержать в тишине и обуздании». Тогда-то министры и заявили, что иного такого правителя, кроме самого Бирона, они не видят, причем первым, как уже сказано выше, это слово произнес А.М. Черкасский, а другие его поддержали[90].

Тут Бирон начал отказываться от высокой должности, ссылаясь на плохое состояние здоровья, домашние заботы, усталость. В принципе, несмотря на некоторую художественность описания сцены, смысл текста Миниха-младшего близок к заключению авторов следственного Краткого экстракта: Бирон сам «выманил» у сановников предложение о назначении его регентом, подвел их к этой мысли, потом, выслушав предложение, для вида поломался и наконец согласился.

О первоначальном отказе Бирона стать регентом свидетельствуют и другие источники[91]. Я бы не стал, по примеру некоторых историков, доверять искренности порыва Бирона, якобы испугавшегося ответственности. Все его последующее поведение свидетельствует о том, что он рвался к власти, но хотел, чтобы его об этом просили и даже умоляли. Так поступали в истории многие стремившиеся к власти временщики и узурпаторы – слишком поспешное согласие принять тяжкое бремя правления может затруднить впоследствии процедуру легитимизации создаваемого режима. И вообще, как заметил Финч, в этом проявляется традиционный принцип при избрании епископа – «nolo episcopari»[92], когда кандидат считает хорошим тоном поначалу отказываться как недостойный высокого звания. Усерднее других, согласно следствию 1741 года, «велегласно» уговаривал Бирона принять регентство Миних. Он «обнадеживал своей преданностью, которую к нему имеет, и впредь иметь будет, и еще говорил по-немецки: “Прими, ваша светлость, весло правительства, лучше вам при весле быть”»[93]. Нельзя исключить, что отказ входил в некие правила игры, придуманной Бироном и его клевретами. Не без оснований следователи спрашивали Бестужева, не было ли во всей этой сцене умысла: «Бывший регент многажды внешне в принятии регентства отговаривался, а ты сказываешь, что все по его приказам учинено. Из чего явно видно, что во всем том между вами соглашенные и установленные интриги были, дабы тем кого-либо обольстить и очи ослепить», и вообще, «когда он разумел сие быть тягостным, чего ради такую тягость на себя принял?»[94].

Миних-сын далее пишет: после согласия Бирона на предложенное ему регентство «отец мой вместе с прочими вышеименованными особами известил его (отсиживавшегося дома Остермана. – Е.А.) обо всем происходящем, то он немедленно при величайших знаках усердия согласие свое изъявил, присовокупя, что если герцог Курляндский в нерешимости своей останется, то надлежит самую императрицу утруждать, дабы она преклонила его к тому»[95]. На следующий день вице-канцлер появился во дворце, что воспринималось как событие из ряда вон выходящее – Миних-младший писал, что тот пять лет не выходил из дома. Английский дипломат Э. Финч 7 октября писал в Лондон, что положение императрицы, вероятно, тяжелое, и об этом свидетельствует приезд ко двору множества влиятельных и знатных лиц. «Вчера (т. е. 6 октября. – Е.А.) можно было наблюдать еще большие опасения: графа Остермана (который уже несколько лет не выходит из дому вследствие воображаемой или действительной болезни) по особенному приказанию принесли ко двору в носилках, он оставался там всю ночь и возвратился только сегодня рано поутру», то есть 7 октября 1740 года[96]. То, что 6 октября Остерман приказал тащить себя на носилках во дворец, чтобы участвовать в разворачивающихся событиях и не упустить своего, а не самоустранился (как делал не раз в опасной ситуации), позволяет считать, что версия Миниха-сына при описании последовательности событий установления регентства Бирона ближе к истине, чем утверждение следователей – авторов Краткого экстракта, писавших свою бумагу в то время (весна 1741 года), когда Остерман был у власти и влиял на ход следствия[97].

Вообще о роли Остермана в этой истории нужно сказать особо. Версия Краткого экстракта – этого итогового произведения следствия зимы – весны 1741 года, нацелена на то, чтобы вообще вывести Остермана за скобки этого дела. В тексте Краткого экстракта он появляется лишь один раз, чтобы не дать преступным сообщникам фаворита никакого совета. Всю вину на этом следствии взял на себя Бестужев-Рюмин, который признался, что был с другими сановниками у Остермана, и тот якобы сказал, что «то дело – не другое (т. е. одно дело – манифест о престолонаследии, а другое, более сложное дело – завещание с упоминанием о регентстве. – Е.А.), торопиться не надобно, а чтоб о том подумать, ибо он скоро сказать не может». Вернувшись во дворец, Бестужев якобы утаил это осторожное мнение вице-канцлера, сказал, что Остерманом «о правительстве ничего не положено, что же говорил Остерман, о том умолчал, …представлял, чтоб ему, Бирону, регентом быть», и после чего предложил фавориту призвать на совет еще четверых сановников. Они-то все вместе и просили Бирона стать регентом[98].

По материалам следствия получается, что Бестужев взял на себя фактически всю вину за происшедшее: это он скрыл от Бирона мудрое высказывание Остермана и своим обманом подвигнул герцога к регентству. Такой была удобная Остерману версия следствия, так было нужно представить дело в начале 1741 года в выгодном для него свете. Между тем известно, что Бестужев был у Остермана не один, и его товарищи могли бы легко обнаружить перед герцогом обман коллеги.

Известно, что во время следствия в Шлиссельбургской крепости зимой 1740–1741 годов. Бестужев был напуган, ему грозили пытками, и он был вынужден, «очищая» Миниха и Остермана, брать всю вину на себя. Бирон в своих записках вспоминал, что ему дали очную ставку с Бестужевым, «самый вид которого уже возбуждал сожаление», и Бестужев тут же отказался от прежних показаний, в которых брал всю вину на себя, заявив: «Признаюсь торжественно, что я был подкуплен фельдмаршалом Минихом: он обещал мне свободу, но с условием – запутать герцога. Жестокость обращения и страх угроз вынудили меня к ложным обвинениям герцога»[99]. Действительно, чуть позже, когда в марте 1741 года Миних ушел в отставку и перестал влиять на следствие в нужном для него ключе, Бестужев отказался от большей части своих показаний против Бирона. Но при этом он понимал, что с уходом Миниха резко усилился Остерман, интересы которого в этом деле бывший кабинет-министр не мог не учитывать.

Но все попытки следователей снять с Остермана вину в причастности к «затейке Бирона» разбиваются о многочисленные факты его реальных действий в пользу герцога. Пребывание Остермана во дворце, куда он примчался на носилках на глазах всего дипломатического корпуса и где оставался несколько дней[100], несомненно, как и его участие в обсуждении всей ситуации с составлением завещания.

Любопытно, что в донесении от 1 ноября 1740 года Финч сообщает, что регент и его клевреты праздновали победу и хвастались иностранным дипломатам, как все удачно и быстро у них получилось. При этом Бестужев рассказывал, что, добившись принципиального согласия Бирона стать регентом, он, вместе с другими сановниками, отправился за советом к Остерману, как им оформить соответствующую бумагу. Финч пишет: «Так как решительный шаг сделан не был, граф, как слышно, пожелал уклониться от выражения собственного мнения, он признал вопрос слишком важным, не подлежащим его суждению, как иностранцу». Заметим попутно, что первую часть высказывания Остермана – о том, что надо сначала хорошенько обдумать документ о регентстве, – мы как раз встречаем в приведенном выше отрывке из Краткого экстракта. После этого, как пишет Финч, «Бестужев (с которым отношения графа не из лучших) немедленно прервал графа, выразив удивление, как его сиятельство, прожив в России столько лет, занимая одну из важнейших государственных должностей, руководя почти один всеми делами, смотрит на себя как на иностранца; что его мнения никто не насилует, что его только спрашивают – каково оно; что – раз он не намерен высказаться – какая же польза от его присутствия при возникших совещаниях. Граф из этих слов вскоре понял, куда дело клониться, и… заявил, что его плохо поняли, что, по его мнению, регентство нельзя передать в лучшие руки, чем в руки герцога…» Рассказ Бестужева, переданный английским послом, кажется весьма правдоподобным. Известно, что точно так же вел себя Остерман в феврале 1730 года, когда верховники выбирали Анну Иоанновну в императрицы.

Теперь о подписанном Анной Иоанновной документе, так резко изменившем судьбу Анны Леопольдовны, Бирона и многих других. Источниковедческая история Акта (так он назван в записках Бирона), не совсем ясна. В следственных делах 1740–1741 годов фигурируют два документа: «Духовная и Определение о Регентстве»[101]. Но то, что было опубликовано позже, после смерти Анны Иоанновны, 18 октября 1740 года, названия не имеет, но оформлено как типичный манифест: «Божиею милостию Мы, Анна, императрица и самодержица Всероссийская…», и в нем не видно «швов», которые бы соединяли «Духовную», то есть собственно завещание с «Определением о регентстве». Поэтому речь можно вести в целом о завещании, согласно которому престол переходил к императору Ивану Антоновичу, а регентом при нем становился герцог Бирон.

О содержании Определения о регентстве в экстракте дела Бестужева сказано, что оно сперва было написано кратко и заключало в себе следующие положения: «Управлять ему, Бирону, на основании прав и указов все государственные дела, как внутренние, так и иностранные». Но потом в этот текст добавили, что Бирону надлежит быть регентом до семнадцатилетия государя Ивана Антоновича, состоять главнокомандующим вооруженными силами, распоряжаться финансами и государственными учреждениями и, наконец, определять наследника в случае смерти императора[102].

Во второй редакции Определения о регентстве было добавлено еще несколько важных пунктов: об обязанности Бирона руководить воспитанием юного императора, причем с «выключением его императорских родителей» от этого важного дела, а также о приравнении родителей Ивана Антоновича к прочим подданным императора. В конце шла речь о размере жалования регента. Эти прибавления исчезли из третьей редакции документа. Наконец, в последний момент перед подачей текста всего завещания императрице на подписание появилась четвертая редакция с поправками, продиктованными уже самим Бироном, о чем уже шла речь выше. Но как соотносится эта, подписанная умирающей императрицей, редакция с опубликованным 18 октября манифестом, наверняка сказать мы не можем – подлинник документа до нашего времени не сохранился[103]. Можно только предположить, что на последнем этапе собственно духовную в пользу Ивана Антоновича дополнили Определением о регентстве, что и было издано в виде Манифеста 18 октября (смотрите Приложение).

Многое остается неясным и в вопросе об авторстве Акта. Из дела Миниха вытекает, что сочинение документа было плодом коллективного творчества Миниха, Бестужева, Черкасского и Трубецкого, а сам текст писал под их диктовку советник К.Г. Бреверн. Из дел Бирона и Бестужева следует, что автором документа был один Бестужев. Согласно признанию последнего, именно он в ночь с 5-го на 6-е октября «начал писать духовную и определение о регентстве». Но уже позже он от своего единоличного авторства, как и от обвинительных показаний против Бирона, отказался; по его словам, после того как Бирон согласился быть регентом, он «приказал готовить проект» Акта и для этого распорядился действительному статскому советнику Бреверну отправиться в Кабинет и сочинять документ. Но тот отвечал, что из-за плохого знания русского языка «один сочинять не может». Тогда Бестужев позвал с собой князя Н.Ю. Трубецкого, и они стали «все трое обще писать», точнее – диктовать секретарю Кабинета министров Андрею Яковлеву.

Есть еще одна версия сочинения Акта. Из донесения Финча о визите Бестужева и других к Остерману следует, что после упреков Бестужева Остерман не только согласился с кандидатурой Бирона, но и откликнулся на предложение подготовить необходимые документы: «Тогда графу предложено было составить одно завещание, назначающее великого князя наследником, и другое – устанавливающее регентство герцога Курляндского. И то и другое скоро были готовы. Тогда графу поручили отнести обе бумаги к Ее величеству, предъявив вторую от общего имени, как общее ходатайство. Это и сделано было в тот же день. Государыня немедленно подписала документ, касавшийся престолонаследия, в присутствии графа, он же приложил печать; документ же о регентстве Ее величество пожелала оставить у себя. Тогда престолонаследие было немедленно провозглашено и принесена надлежащая присяга. Однако никто (кроме, быть может, регента) не знал, подписала ли Ее величество и другой документ»[104], то есть завещание в пользу Ивана Антоновича при регентстве Бирона.

Сопоставляя версии рассказа о том, как был сочинен Акт (завещание и Определение о регентстве), вновь отметим, что показаниям Бестужева, данным в Шлиссельбургской крепости в январе 1741 года, под сильным давлением Миниха и Остермана, не следует доверять. Напомню, что именно тогда Остерман правил в угодную ему сторону черновики допросов Бестужева, Бирона и других арестованных. В черновиках даже сохранился образец такой правки: «Января 5 дня, его сиятельство граф Андрей Иванович Остерман изволил приказать…» И далее следовала правка одного из пунктов допроса Бестужева. Конкретно, подследственного спрашивали о событиях 23 октября 1740 года, когда он на заседании Кабинета министров велел устранить противоречие в документах, заключавшееся в том, что Акт с Определением о регентстве был подписан умирающей государыней 16 октября, а датировано оно было задним числом – 6 октября, когда Акт был подан вместе с манифестом о провозглашении принца Ивана наследником престола[105]. В допросном пункте № 39 Бестужева спрашивали по этому поводу: «Скажи именно: какое твое и других с тобою сообщников было коварство, и кто при подписании оного был, и чего ради задним числом подписано?» Остерман приказал слова «“кто при подписании оного был” выключить, а написать вместо сие – “понеже граф Остерман именно объявил, что оное Е.и.в. в 6-м числе не подписано, а подписано накануне преставления Ее величества”»[106]. Получилось, что и здесь Остерман был на страже законности, хотя на самом деле в тот день, 23 октября, вместе с другими кабинет-министрами одобрил подлог.

Как же, по нашему мнению, в результате анализа всех известных версий, развивались события, приведшие в результате к провозглашению регентства Бирона? Итак, после того как 5 октября у императрицы начался приступ болезни, Бирон собрал для совещания четырех своих сторонников: Миниха, Бестужева, Черкасского и Левенвольде. На этом совещании сановники, узнав из его уст, что государыня желает передать престол Ивану Антоновичу, но не хочет, чтобы регентшей при нем была Анна Леопольдовна, стали обсуждать варианты регентства. Под давлением Бирона они отказались как от идеи коллективного регентства, так и от провозглашения регентшей матери императора. Затем кто-то из них (возможно – Черкасский, подготовленный исподволь Бестужевым, а возможно – Миних) предложили регентство самому Бирону. Он, для виду поломавшись некоторое время, согласился, и тогда встал вопрос о написании необходимых документов, в которых закреплялось бы все оговоренное выше. Решили, как уже повелось, прибегнуть к помощи Остермана – непревзойденного умельца по части составления важнейших государственных бумаг. К нему была отправлена депутация с целью, во-первых, узнать его мнение и, во-вторых, в случае согласия вице-канцлера на кандидатуру Бирона – составить Манифест о престолонаследии и Акт (завещание – духовную и Определение о регентстве). Получив согласие Остермана, депутация вернулась во дворец, а Остерман надиктовал секретарю Яковлеву оба документа в черновом виде и срочно отослал эти черновики во дворец. Все это происходило вечером и, возможно, ночью 5 октября. Получив от Остермана наброски, над ними поработали коллективно другие участники «затейки Бирона»: Бестужев, Черкасский, Бреверн. 6 октября к ним присоединился и Остерман, а затем в дело включился сам Бирон. Когда Манифест о престолонаследии и Акт приняли окончательный вид, Остерман отправился с ними на аудиенцию к императрице, которая сразу подписала Манифест о престолонаследии, а Акт (Духовную и Определение о регентстве) положила под подушку.

Описания того, как происходила аудиенция Остермана у императрицы, как сказано выше, в следственных делах 1741 года мы не найдем: участие вице-канцлера в событиях вокруг провозглашения Бирона регентом, согласно исправленной самим Остерманом версии следственных бумаг, ограничилось лишь тем, что он отказался давать совет посланной к нему депутации. О том, что Остерман был на аудиенции у императрицы и вел разговор о регентстве 6 октября, сказано в записках самого Бирона: «Остерман… отправился к Ее величеству, говорил с ней без свидетелей и передал ей Акт». После этого Остерман, по словам герцога, появился во дворце во второй раз, уже незадолго до смерти государыни, чтобы присутствовать при подписании Определения[107]. О том, что Остерман был тогда у императрицы, писали и оба Миниха – отец и сын. В манифесте о винах Бирона от 14 апреля 1741 года на основе показаний Бестужева сказано, что будто бы некие клевреты герцога утверждали, что Анна Иоанновна не объявила Бирона регентом «для того, что наш генерал-адмирал (таким стал чин вице-канцлера при правительнице Анне Леопольдовне. – Е.А.) граф Остерман надлежащим образом Ее величеству о том тогда не докладывал, в чем оные и вину положили на него одного»[108]. Тем самым получается, что Остерман, якобы умышленно «плохо доложивший» умирающей государыне суть дела, добился того, что она не подписала Определение о регентстве в пользу Бирона. Но тут, справедливости ради, отметим, что Остерман, действительно, не лез из кожи вон, чтобы убедить государыню сделать Бирона регентом – ведь он видел, что Анне Иоанновне вся эта затея фаворита не очень нравилась. Но для нас важно другое – из этого, даже исправленного в угоду Остерману, текста следует вывод, что Остерман все-таки участвовал в «затейке Бирона» на самом важном ее этапе и от него многое зависело в деле провозглашения Бирона регентом.

Как бы то ни было, после разговора Остермана с императрицей стало ясно, что она не намерена подписывать Акт, так как положила бумагу под подушку. Остерман вышел от Анны Иоанновны и объявил собравшимся, «что Ея величество сочиненное от них Определение выслушать, потом к себе взять и оставить изволила»[109]. Это полностью разбивает ту трогательную картину, которую нарисовал в своих записках Бирон: «В минуту входа моего к государыне она держала акт в руках и готовилась подписать его. Я умолял императрицу не делать этого, представляя, что отказ ее величества утвердить акт почту полным вознаграждением за все мои службы и услуги. Государыня взяла бумагу и положила ее себе под изголовье. Все нетерпеливо желали знать, подписан ли акт, но узнали, что нет. И хотя в течение следующих дней императрица несколько раз была готова исполнить желание министров, но я, несмотря на продолжительные настояния Ее величества, отклонял ее от такого исполнения». Верить Бирону, что это он сам уговорил государыню не подписывать бумагу, не стоит. Кстати, в вышеприведенном отрывке записок Бирон случайно проговаривается о том, что попытки добиться подписи он (или его люди) возобновляли неоднократно: «И хотя в течение следующих дней императрица несколько раз была готова исполнить желание министров…» О том же, в сущности, идет речь в деле Бирона 1741 года: «А по собственному его герцогскому частному объявлению Е.и.в. сама ему неоднократно в принятии регентства отсоветовала»[110].

Итак, молниеносный план провозглашения фаворита регентом, так ловко придуманный Бироном и его клевретами, с треском провалился. Царская подушка, которая так много помогала Бирону в жизни, вдруг стала серьезным препятствием на его пути к власти. Почему же государыня, всегда души не чаявшая в своем Иоганне, так жестоко с ним поступила?

Дело в том, что после сильного приступа каменнопочечной болезни, происшедшего 5 октября 1740 года, благодаря усилиям врачей, императрице на какое-то время полегчало, и она, как каждый человек, рассчитывала прийти в себя и поправиться. Чем ей помогли доктора, мы не знаем, но известно, что у страдающих каменнопочечной болезнью приступы нестерпимой боли (вызванные движением камней) сменяются спокойными периодами, когда острые болевые ощущения исчезают, хотя болезнь развивается и проявляется в других симптомах. Вполне возможно, что больная императрица руководствовалась теми соображениями, которые упомянуты в указе Ивана Антоновича о наказании Бирона от 14 апреля 1741 года: «Определение, не апробовав, оставила у себя в том рассуждении, дабы, по облегчении от скорби… рассмотреть, чтобы оное, нам, как наследному государю, впредь полезным быть может, и так продолжалось без апробации того ж октября по 16 число»[111].

Имелись, кроме того, и другие причины столь неприятного Бирону упрямства Анны Иоанновны. Как считали Шетарди и Финч, государыня не подписала завещание, ибо была во власти предубеждения: стоит огласить завещание – скоро и помрешь. «В России, – пишет Шетарди, – господствует предрассудок, основанный на действительно бывших примерах, будто бы монарх никогда не живет долго после распоряжения» о наследстве[112]. Что имеет в виду французский дипломат – неясно. Может быть, речь идет о Тестаменте Екатерины I, которая в мае 1727 года, тотчас после его подписания, умерла. Впрочем, действительно, и другие русские государи не спешили до самой смерти объявлять завещания и нередко умирали без оглашения последней воли. Мы знаем, к чему привела затяжка с провозглашением завещания в январе 1725 года, когда Петр Великий, умирая, духовной своей не составил и в итоге страна оказалась в крайне тяжелом положении. Знаем мы, что и через сто лет после этого случая нежелание императора Александра I предать гласности свое, задолго до смерти составленное, завещание в пользу младшего брата, Николая Павловича, привело к кровавому мятежу на Сенатской площади в декабре 1825 года…

Впоследствии Бирон в своих ответах на вопросы следователей приводил другое объяснение задержки с подписанием Акта: Анна Иоанновна якобы боялась за свою власть и говорила, что стоит официально объявить наследником Ивана Антоновича, «то уж всяк будет больше за ним ходить, нежели за нею». Словом, царица надеялась на выздоровление и при этом хорошо знала нравы своих «нижайших рабов». Поэтому она и не спешила ставить подпись под Актом.

События за пределами царского дворца между тем шли своим чередом. Как сообщали дипломаты, 7 октября 1740 года гвардейские и армейские полки, собранные у Летнего дворца (думаю, что, скорее всего, они стояли на Марсовом поле), присягнули в верности воле государыни, избравшей наследником своего престола внучатого племянника Ивана Антоновича, правнука царя Ивана Алексеевича. Никаких других царских указов при этом объявлено не было. Все, как писал Финч, «свершилось в большем спокойствии, чем простой смотр гвардии в Гайд-Парке»[113]. Шетарди уточняет: Бирон всю процедуру присяги простоял у знамени Преображенского полка, потом знать была приведена к присяге в церкви Летнего дворца, служащие коллегий и контор присягали в Петропавловском соборе, придворные лакеи и слуги – в церкви Зимнего дворца под присмотром гофмаршала Д.А. Шепелева[114]. Все было спокойно, да и вряд ли могло быть иначе: своей присягой подданные лишь подтверждали прежние присяги на верность выбору императрицы, кого бы она ни назначила наследником престола. Как и во множестве других случаев, присягавшие мало вслушивались в слова присяги, которую им зачитывали священники. В сущности, эта присяга состояла из одного предложения, пространного и трудно воспринимаемого даже при прочтении про себя, а не то что на слух (см. Приложение).

Строго говоря, из текста Манифеста и присяги следовало, что государыня умирать не собиралась, а лишь заботилась о будущем династии и России. Некоторое улучшение здоровья императрицы тотчас отразилось на жизни двора, которая стала входить в нормальную колею. Иностранных дипломатов начали вновь приглашать на куртаги во дворец, хотя государыня на них и не появлялась. Возобновились обычные для спокойного времени встречи и переговоры чиновников дипломатического ведомства с их «подопечными» – посланниками иностранных государств. В частности, Шетарди сообщал, что он встречался (7 или 8 октября) с Остерманом и официально выразил тому радость по поводу начавшегося выздоровления государыни, а в ответ вице-канцлер стал энергично уверять его, что слухи о болезни государыни беспочвенны и что причиной некоторого недомогания императрицы был испуг по поводу болезни Анны Леопольдовны (та была беременна во второй раз, как потом выяснилось – принцессой Екатериной). Теперь, утверждал Остерман, здоровье государыни и ее племянницы поправилось, и «в течение трех дней, когда он имел счастье достаточно часто беседовать с царицей, он никогда не видел ее ни более веселой, ни рассуждающей с большей отчетливостью, ясностью и проницательностью»[115]. Но французский дипломат не очень-то доверял старому лису и после этой встречи писал в Версаль, что государыня остается больной, но, чтобы скрыть это, при дворе как раз и устраиваются куртаги. К тому же вышло тайное повеление придворным дамам являться ко двору аккуратнее, чем прежде, «с целью скрыть опасность, в которой находилась или не замедлит очутиться царица».

Но многим тогда казалось, что кризис миновал. Финч писал 11 октября, что «болезнь царицы принимает, однако, со среды (т. е. с 8 октября. – Е.А.), по-видимому, лучший оборот. Вчера поутру (то есть 10 октября. – Е.А.), явясь ко двору с поздравлением принцессе Анне по случаю провозглашения ее сына великим князем, я слышал, будто Ее величеству лучше». 14 октября он же сообщал, что врачи «надеются…, что настоящий приступ пройдет благополучно».

На самом деле все было как раз наоборот. Лишь после смерти Анны дипломаты это поняли. Тот же Финч сообщал 18 октября в Лондон, что «с неделю тому назад (т. е. 10–11 октября. – Е.А.) царица почувствовала было некоторое облегчение, но затем проявились новые крайне тяжелые симптомы. Они усиливались со дня на день, но это ухудшение хранилось в строжайшей тайне»[116]. Бирон, не выходивший из спальни больной, был лучше других осведомлен об истинном состоянии государыни. Возможно, что именно к этому времени стало сбываться упоминаемое в показаниях Бирона 1741 года предупреждение архиатера Фишера, что «ежели болезнь так будет продолжаться, то-де, в два дни жизнь… императрицы прекратиться может». При этом, повторю, о реальном состоянии государыни почти никто не знал. Бирон, изолировав императрицу, сознательно дезинформировал общество и – как значилось в заключении следствия о его преступлениях, тем людям, «кто о дражайшем Ее величества здравии у него, Бирона, или у его фамилии, спрашивали, на оное, всех обманывая, ответствовал, будто бы Ее величество от имеющей болезни есть свободнее, и такие обманы употребляя до самой блаженной кончины, к Ее величеству никого не допускали…, хотя у Ее величества жестокая болезнь час от часу умножалась»[117]. Как раз эта тактика замалчивания реальной картины болезни императрицы отразилась и в приведенной выше беседе Остермана с Шетарди.

Несомненно, обстановка во дворце была крайне напряженная. Все наблюдатели отмечают, что Бирон тяжело переживал болезнь императрицы, сильно нервничал. Временщик волновался не зря. Он понимал, что если императрица умрет, не подписав Акта нужного ему содержания, то правителями при императоре Иване могут стать родители младенца, а не он, герцог Курляндский. Между тем прогнозы личного врача императрицы стали сбываться. Через неделю после первого приступа ей вновь стало хуже – дипломаты делали вывод об этом по тому, как во дворец вновь, на ночь глядя, отправлялись видные сановники вроде Остермана и Миниха – в обычной обстановке они почивали дома, в своих постелях. Значит, заключали те, кто наблюдал непрерывные передвижения сановных экипажей, государыне плохо и во дворце идут, за завесой тайны, срочные и важные совещания о престолонаследии. Так это и было.

Известно, что после провала попытки получить подпись государыни под Актом Бирон и его сторонники снова пытались убедить императрицу подписать документ. Этим занимался, как показано выше, Бирон, да и Бестужев признавался, что «один остався у Ее величества в пользу его (Бирона. – Е.А.) Ее величества склонять дерзнул»[118], но все было тщетно. В донесении Финча, которое я уже цитировал выше, сказано, что с 11 октября здоровье императрицы ухудшилось и «хунта» сторонников Бирона «предложила вновь отправить графа Остермана к государыне, дабы он, если сможет, [узнал], подписала ли она документ о регентстве. Ее величество дала, однако, только общий ответ в том смысле, что ее воля и решение откроются по кончине ее»[119].

Короче говоря, ситуация для Бирона складывалась весьма неблагоприятная. И тогда было решено воздействовать на упрямую государыню иначе: подать ей челобитную высших государственных сановников с выражением полной поддержки Бирона и с просьбой провозгласить его регентом. Миних-сын писал, что сановники «за нужное нашли о сем единогласном мнении своем письменное императрице сделать представление и утруждать просьбою, дабы Ее величество, всемилостивейшее одобрив оное, благоволила герцога Курляндского склонить к принятию регентства»[120]. Эта челобитная, подписанная лишь персонами 1-го и 2-го классов, была, как сказано на следствии, «в действо произведена»[121]. Но что это значит, сказать точно мы не можем. Известно, что князь Трубецкой отдал подготовленную и (или кем-то другим?) коллективную челобитную самому Бирону для передачи государыне. С этого момента названный документ исчезает из поля нашего зрения[122]. Возможно, до императрицы верноподданнейшее прошение так и не дошло, или аргументация челобитной показалась самим ее инициаторам неубедительной. Тогда они придумали начинание посерьезнее.

Подозревая – и не без оснований – колебания сановников (вполне объяснимые упорным молчанием умирающей императрицы) и не доверяя им (всем было известно, что, например, Остерман всегда раньше держал сторону Брауншвейгской фамилии), Бирон начал действовать более решительно, на опережение, как говорится, теперь или никогда! Он задумал прорваться к власти и без завещания императрицы! В своих записках он пишет, что, «убедясь, наконец, что в течение нескольких дней все еще не произошло никакого решения, государственные сановники согласились сделать меня регентом даже и в том случае, если бы государыня скончалась, не успев утвердить акта о регентстве и, следовательно, не сделав никаких распоряжений о государственном правлении». И далее: «Для того же, чтобы лучше успеть в своем намерении, сановники пригласили в собрание все чиновные лица, до капитан-поручиков гвардии. Таким образом, около 190 лиц, собравшихся в Кабинете, добровольно обязались действовать в пользу назначения моего к регентству»[123]. Ниже он пишет, что узнал об этом только сутки спустя и несказанно удивился – как можно так поступать без его ведома! Но Бирон, сочиняя эти строки, явно рассчитывал на простодушных читателей, к которым мы с вами, читатель, к счастью, не относимся. Бывший фаворит излагает события весьма произвольно. Из рассказа Бирона следует, что за его спиной образовался чуть ли не целый заговор высших должностных лиц в его пользу, а он об этом даже не знал! На самом же деле новая попытка утверждения фаворита регентом была инспирирована им самим, а исполнителями стали те же люди, та же «хунта» – Бестужев-Рюмин, Трубецкой, Бреверн и другие. Они составили новое челобитье, названное «Позитивной декларацией»[124]. Писал ее под их диктовку, как и прежде, кабинет-секретарь А. Яковлев. Смысл декларации сводился к тому, что не просто восемь сановников, а «вся нация Бирона регентом желает». По словам Бирона, Бестужев в тот момент говорил патрону: «Ежели-де Е.и.в. оное (завещание. – Е.А.) не подпишет, то оное дело уже совсем от всех классов даже до капитанов-лейтенантов от гвардии (может быть) апробовано»[125]. Об этом пишет и Финч: после неопределенного ответа больной императрицы Остерману хунта предложила составить некое заявление от имени высших чинов «о том, что до совершеннолетия наследника провозгласят регентом герцога Курляндского в случае, если царица не сделает какого-либо иного распоряжения или вовсе не распорядится о регентстве»[126].

Затем был организован добровольно– принудительный сбор подписей под новой челобитной. Подписать ее, в отличие от первой челобитной, предстояло уже всей верхушке государства: кабинет-министрам, сенаторам, членам Священного синода, руководителям коллегий и других учреждений, генералам, адмиралам и офицерам гвардии. Расчет строился на том, что чины первых двух классов, подписавших первую челобитную, подпишут и вторую, «а на них смотря, и все прочие чины не подписывать побоятся»[127]. Вопреки утверждению Бирона, никакого общего собрания всех чинов в Кабинете для обсуждения и подписания новой бумаги не было. По-видимому, допустить такое сборище, на котором могли бы вспыхнуть споры, подобные тем, что случились в 1730 году, Бирон и его «хунта» не решились. Временщик не мог выйти перед всем собранием со своими претензиями, он явно опасался, «чтоб от многаго собрания препятствия ему в том не было»[128]. Поэтому и была устроена процедура раздельного подписания декларации в Кабинете. Все внесенные в списки персоны приходили разом по нескольку человек в Кабинет министров (он располагался в императорском дворце) и ставили свои подписи под Декларацией. Бирон, который отрицал в своих записках, что он знал о сборе подписей, все-таки проговорился в допросе начала марта 1741 года. Видя идущих в Кабинет людей, он спросил Бестужева: «”Оставляется ль однакож каждому в его воле (подписывать)?” На что ответствовал он (Бестужев. – Е.А.) “Да”»[129]. В том, что это не было свободным волеизъявлением, и сомневаться не приходится[130]. Пришедшим в Кабинет зачитывали какое-то «увещание». Видно, что этот документ, написанной генерал-прокурором Трубецким[131], стал своего рода «бумажной дубиной». Из манифеста о винах Бирона 14 апреля 1741 года следовало, что в «увещании» говорилось: со всеми несогласными и даже с теми, «кто мало поупрямится и подписывать не будет», станут поступать «яко с изменниками и бунтовщиками». И затем «всех к той подписке принудили и по подписке, под жестоким истязанием, приказывали, чтоб содержали оное тайно и никому не разглашали», особенно Брауншвейгскому семейству[132]. Когда пришедшим оглашали «увещание», сомневающиеся переставали сомневаться и безропотно подписывали декларацию, тем более что там уже стояли подписи высокопоставленных персон первых двух классов. Позже Бестужева и Бирона обвиняли в том, что таким образом они обманом «нацию принудили» подписаться за назначение Бирона регентом[133]. По большому счету так оно и было, хотя и подписанты знали, под чем они ставят свою подпись. Среди них наверняка был и тот самый генерал Шипов, который летом 1740 года подписывал смертный приговор Волынскому.

Но подписывать челобитье пригласили не всех. Так, за пределами списка остался принц Антон-Ульрих, генерал и командир Семеновского гвардейского полка, что видно из показаний Петра Граматина, которому принц говорил: «Чинится подписка в Кабинете: подписываются генералитет и гвардии офицеры, только о чем – неведомо, а меня не пригласили»[134].

Итак, Бирон, убедившись, что Акт (Духовную и Определение о регентстве) государыня может и вообще не подписать, решил обойтись без нее. Обладая властью и влиянием, обусловленным близостью с императрицей, он прибег к институту, который тогда называли по-разному: «собрание всех чинов», «совет Синода, Сената, генералитета и всех государственных чинов», «многое собрание»[135]. В послепетровский период политическая, военная и придворная верхушка уже дважды выходила в таком сплоченном виде на политическую сцену: в 1725 году – при воцарении Екатерины I, и в 1730 году – при возведении на престол курляндской герцогини Анны Иоанновны. Как известно, с установлением деспотического самодержавия Петра Великого и уничтожением органов «земли» – сословного представительства в виде Земских соборов и отчасти Боярской думы, потребность власти в общественной поддержке в трудные моменты своего существования (прежде всего – в междуцарствия) все-таки не исчезла окончательно. Прежняя «земля» трансформировалась, точнее – выродилась в «собрание всех чинов» или «все министерство, Синод, Сенат и генералитет». Бестужев это сообщество называл на западный манер «нацией». Решение такого собрания оформлялось примерно так, как это сделано в указе 18 октября 1740 года о титулатуре Бирона-регента: «Будучи в собрании Кабинет, Синод, Сенат, обще с генералами, фельдмаршалами и прочим генералитетом… определили…»[136]

Естественно, что это собрание не было «землей» в традициях XVII века. Речь шла о двух сотнях придворных, военных и чиновников первых двух-трех классов и об офицерах четырех гвардейских полков, которых, даже не собрав вместе, заставили подписать некую бумагу. Но для Бирона и его хунты эта процедура была крайне важна. В случае смерти императрицы без завещания подписи «нации» позволяли Бирону получить регентство не посредством переворота, а вполне легитимным, традиционным путем. А это давало властителю моральное право свободнее распоряжаться своей властью. Неслучайно, что собирать подписи «нации» продолжили даже после того, как 16 октября Анна Иоанновна все-таки подписала Акт. При этом от подписантов все время скрывали то, что завещание государыней так и не подписано и лежит у нее в опочивальне.

Вообще, с точки зрения тогдашнего права, вся затея Бирона была преступна и в случае выздоровления самодержицы могла в принципе стать предметом расследования в Тайной канцелярии. Бирона можно было бы обвинить в попытке захвата власти обманным («лукавым»[137]) путем. Как бы то ни было, под петицией поставила свои подписи большая часть элиты – Бирон упоминал 190, а саксонский посланник Пецольд 197 человек.

Но при этом все – и Бирон в первую очередь – понимали, что даже одобрения этой затеи «всеми чинами» «во всяком случае будет недостаточно, если царица устно не выскажет свою волю», – нужна была официальная бумага. Так писал об этом Шетарди. А бумага эта по-прежнему лежала в изголовье государыни.

Поначалу аферу со своим регентством Бирон держал, как уже сказано выше, в тайне от родителей будущего императора Ивана. Бестужев на следствии 1741 года показал, что герцог «о всех, до регентства касающихся, советах от их высочеств таить ему заказывал и велел секретно держать»[138]. Все действия Бирона и его клевретов, прежде всего – Бестужева, по вполне обоснованному утверждению следователей 1741 года, ставили целью Анну Леопольдовну «весьма от правления исключить», а «о регентстве его сама им объявить изволила (т. е. императрица сама объявила бы супругам о регентстве Бирона. – Е.А.[139]. Тогда бы и все общество узнало о совершившемся так же внезапно, как 6 октября оно узнало о провозглашении наследником принца Ивана Антоновича.

Но после того как первая попытка уговорить императрицу подписать завещание провалилась, дело об Акте неизбежно получило огласку[140]. В этой ситуации мать наследника престола Анна Леопольдовна – уже в силу своего резко повысившегося официального статуса – стала для Бирона серьезным соперником. Он понимал, что с каждым часом роль Анны Леопольдовны, племянницы умирающей императрицы, будет возрастать. Это почувствовали и другие люди из высших сфер. Видя задержку с подписью Анны Иоанновны под завещанием с упоминанием Бирона как регента, они могли обратиться к обсуждению другого варианта регентства – коллективного, с участием Анны Леопольдовны и ряда высокопоставленных сановников. Из донесения брауншвейгского дипломата Гросса от 14 октября 1740 года (то есть за два дня до смерти императрицы) следует, что с Анной Леопольдовной вели переговоры кабинет-министры в компании с фельдмаршалом Минихом. По-видимому, это не был дежурный визит сановников к приболевшей тогда принцессе. Известно, что принцесса cама не позволила присутствовать при этой беседе мужу-принцу, а это, безусловно, вызвало беспокойство брауншвейгцев, заботившихся о престиже и власти своего господина («…und Ihre Hoheit haben dem Printz Anton Ulrich nicht erlaubet, beyzuwohnen, welches billich Unruhe machete»). Из этого наблюдения Гросс сделал вывод, что Анна может быть объявлена регентшей России одна, без принца Антона-Ульриха[141]. Впрочем, троица, упомянутая в донесении Гросса, кажется нам подозрительной – уж очень они были тогда близки к Бирону. Скорее всего, они действовали по его поручению, и темой их разговора с принцессой было не коллективное регентство с участием Анны Леопольдовны, а согласие матери будущего царя на регентство Бирона[142]. Их миссия была вполне успешной – Анна Леопольдовна одобрила их намерение провозгласить герцога регентом. Потом, когда она стала правительницей, этот эпизод стремились затемнить. В Кратком экстракте о винах Бирона было нарочито туманно сказано: некие злокозненные сообщники Бирона домогались у Анны Леопольдовны одобрения регентства Бирона, и принцесса «некоторых из собрания к себе призвать повелела, и оным всемилостивейше объявить изволила, чтоб они поступали как пред Богом, пред Е.и.в., государством и всем светом ответствовать могут». Однако сообщники Бирона ответ этот от него утаили «для его угождения…, а вместо оного сказали, будто они некоторую от Ея высочества склонность к тому признали, однако ж не совершенно». Авторы Краткого экстракта стремились вывести из-под удара саму правительницу. В принципе ответ принцессы был вполне двусмысленным и его, в частности, можно истолковать и так, как сделали сподвижники Бирона. Но дальше в Кратком экстракте сказано, что эти сообщники «вину положили на единого, при том бывшего графа Остермана, что он надлежащим образом Ея высочеству не представлял, и для того Ея высочество совершенного намерения об нем, Бироне, объявить не изволила». Это упоминание Остермана именно в таком контексте отводило и от него подозрения в тесном сотрудничестве с Бироном: нарочитую неприлежность вице-канцлера, якобы плохо убеждавшего Анну Леопольдовну поддержать претензии Бирона, можно было бы расценивать как проявление лояльности к принцессе. Любопытно сравнить этот выверенный текст (его предназначали наверняка для самой правительницы) с записками служившего у Анны Леопольдовны Эрнста Миниха, который даже в елизаветинской ссылке остался верен памяти своей покойной госпожи. Описывая, как уговаривали принцессу поддержать Бирона, он вкладывает в ее уста гуманные слова о больной государыне, которую она якобы вовсе не хочет волновать просьбами о регентстве, ибо они будут восприняты пожилой женщиной как лишнее напоминание о смерти. Но под конец принцесса якобы сказала, что, «впрочем, не неприятно ей будет, если императрица благоволит вверить герцогу регентство во время малолетства принца Иоанна»[143]. Таким образом, Эрнст Миних, ничего не зная о содержании Краткого экстракта, дезавуировал его подправленное содержание.

Ответ Анны Леопольдовны в редакции Миниха-сына не противоречит показаниям и самого Бирона. После разговора с вернувшимися от принцессы посланниками он пришел к выводу, что – это цитата из его допросов – «регентство его Ея высочеству противно не будет… то он, Бирон, сам от Ея императорского высочества слышал…» Далее Бирон показал, что уже после разговора с министрами вдруг «Ея высочество пришла ко мне в мои покои, как я обедал, и сказывала, что министры у нее были, а мне говорила она тож, что мною уже упомянуто» (слова об ответственности перед Богом, императрицей и пр.). При этом Бирон на следствии категорически отрицал, что он принцессу «к вручению ему регентства склонял», даже наоборот: он сам предлагал ей, «не соизволит ли Ея высочество лучше сама в правительство вступить, или оное супругу своему… поручить», – на что принцесса отвечала, что «она, кроме дражайшего Е.и.в. здравия и государственной тишины, ничего не желает»[144]. Возможно, что герцог, действительно, сам не уговаривал принцессу, каштаны из огня за него уже вытащили другие, а вот появление самой Анны Леопольдовны в апартаментах Бирона без приглашения кажется выразительным штрихом – возможно, принцесса опасалась каких-либо интриг со стороны Бирона из-за ее первоначально нерешительного ответа депутации. Наконец, и в донесении Финча от 1 ноября 1740 года сказано: когда депутация спросила ее мнение о регентстве, принцесса, зная об уже принятом всеми решении, сказала, что она «признает герцога лицом наиболее подходящим», или, по крайней мере, так были перетолкованы ее слова[145].

Словом, Бирон после всех этих разговоров «от того своего замышленного намерения не отстал», и как бы потом не интепретировали следователи этот эпизод в пользу правительницы и Остермана, ответ принцессы можно было понять как одобрение: я не возражаю, затеваете, мол, дело, так и несите за него полную ответственность! Этого-то и было нужно Бирону.

Неясно, в какой момент из текста Акта выпал пункт, непосредственно касающийся родителей императора: «4. Воспитанию Е.и.в. быть в единой его… диспозиции, выключа Е.и.в. родителей»[146]. Возможно, изъятие этого пункта было платой за проявленную принцессой лояльность к намерению Бирона стать регентом: взамен он согласился не разлучать младенца с родителями.

И вот, уже добившись согласия «общества» и принцессы, герцог все-таки решился на действие, как писал Шетарди, «весьма смелое и опасное». Он «пал на колени перед царицей, не скрывая от нее опасности, в какой она находится, он напомнил ей, как он всецело жертвовал собой ради нее, дал ей понять, что он и все его семейство погибнет, если она их не поддержит, будучи мало обнадежен в своей дальнейшей участи, (что) он не может быть в ней уверен, если только она, царица, не будет продолжать оказывать ему доверия, которым она всегда его отличала, а такое доверие может подтвердиться лишь при назначении его регентом, правителем империи на время несовершеннолетия принца Ивана. Основания, на которых царица желала сначала отказать ему в том, были опровергнуты и устранены благодаря нежности, которую герцог сумел в ней пробудить». А если выразить последнее предложение не витиеватым барочным языком Версаля, а попроще, то Бирон, забыв гордость и спесь, начал сам, стоя на коленях, со слезами на глазах упрашивать царицу подписать Акт, где было сказано о его регентстве.

Можно понять его отчаянную смелость. Ситуация для всесильного фаворита складывалась совсем неудачно, и, как злорадно пошутил Миних-младший, в тот момент, когда все рычаги давления на императрицу были использованы, «герцог видел себя принужденным сам по своему делу стряпать». Стряпать приходилось на скорую руку, кое-как – болезнь Анны была не просто опасна, а уже смертельна. Во время следствия 1741 года арестованный Бирон признался, что «о конечной опасности Е.и.в. болезни и что жизнь Е.и.в. больше уже продлиться не может, как он, так и супруга его, за день до преставления Ее величества, по словам докторским, ведал»[147]. Вот почему он так и заторопился. Думаю, что Шетарди верно передал логику речи Бирона, обращенной к государыне: не могла же она не отблагодарить своего преданного слугу за все годы верного служения, не хотела же она бросить своего возлюбленного и его семью на произвол судьбы. И тогда императрица подписала завещание с включенным в него Определением о регентстве.

Сам же Бирон рассказывает об этом так: «Остерман сидел у государыни в то самое время, когда я, входя в опочивальню, застал Ее величество вынимающей акт из-под изголовья. “Я утверждаю акт, – говорила императрица, – а вы, Остерман, объявите господам, чтоб они успокоились: прошение их исполнено”». Это произошло, согласно Краткому экстракту, «перед самою кончиною только за несколько часов, а именно 16 числа октября»[148]. После этого Остерман запечатал завещание, датированное днем подачи (6 октября) и, по словам Бирона, придворная дама, подполковница А.Ф. Юшкова, близкая государыне, положила документ в шкатулку с драгоценностями императрицы[149]. Фельдмаршал Миних, которого не было в этот момент в опочивальне государыни, писал: «Предполагают, что императрица, находившаяся в большой слабости, подписала это завещание, а герцогиня Курляндская заперла его в шкаф, где хранились драгоценности. После этого Остерман приказал перенести себя в приемную императрицы, где уже собрались все вельможи, извещенные врачами о том, что императрица была при смерти». Там он и объявил о свершившемся[150]. То есть в записках Миниха вместо Юшковой появляется супруга Бирона, которая прячет завещание в шкаф (или, может быть, в шкатулку или в кабинет?). Может быть, Миних прав, и Бирон в своем рассказе об этом событии, для придания большей объективности происшедшему, «подменил» свою жену подполковницей Юшковой? Это могло отчасти отвести подозрения в подлоге. А они, эти подозрения, появились почти сразу же после кончины императрицы.

Анна Иоанновна умерла (или, как сказано в указе нового императора Иоанна III Антоновича, Господь государыню «из временного к себе, в свое вечное блаженство, отозвал») поздно вечером 17 октября 1740 года. Бирон писал, что императрица сохранила разум и память до последней минуты, попрощалась со всеми близкими, «потом велела себя соборовать и скончалась весьма покойно». Другие источники сообщают, что Бирон стоял в ногах у ложа императрицы до самого конца. Английский посланник Финч писал на следующий день в Лондон: «Her Majestry looking up said to him: “Nie bois!” – the ordinary expression of this country, and the import of is “Never fear!”. These were the last words of Her Majesty…» («Ее величество, глядя на него, сказала: “Не бойсь!” – обычное выражение в этой стране, означающее: “Нисколько не бойся!” Это были последние слова Ее величества»[151]

Тотчас после кончины государыни двери царской опочивальни были открыты и все могли увидеть ее тело на смертном одре. Все плакали и рыдали. Как сообщает Эрнст Миних, Бирон «громко рыдал и метался по горнице без памяти. Но спустя минут пять, собравшись с силами, приказал он внести декларацию относительно его регентства и прочитать перед всеми вслух». Генерал-прокурор Трубецкой подошел поближе к горящим на столе свечам и начал читать бумагу. Бирон, несмотря на свое горе, заметил, что принц Брауншвейгский не подошел к Трубецкому, и «спросил его неукоснительно, не желает ли и он послушать последнюю волю императрицы. Принц без возражения подчинился и подошел к Трубецкому поближе»[152]. Упоминания о том, откуда извлекли завещание, у Миниха-сына нет.

Иначе изображает все сам Бирон, хотя и из его записок видно, что безмерное горе и рыдания не помешали ему озаботиться о вполне земном, материальном. После кончины императрицы, пишет Бирон в своих записках, он сидел в антикаморе, где его «первой заботой было запечатать драгоценности императрицы». Тут к нему «пришли… сановники и спрашивали, где завещание государыни. Я направил их к подполковнице Юшковой, которая и указала справившимся известную шкатулку с драгоценностями. Шкатулку отпечатали в присутствии принца Брауншвейгского, вынули из нее завещание, сняли с него конверт, и генерал-прокурор князь Трубецкой во всеуслышание прочел содержание акта о регентстве»[153].

Финч тоже получил от кого-то информацию об обстоятельствах появления на публике завещания императрицы и дает иную интерпретацию происшедшему. В его рассказе тоже фигурирует некая любимая государыней камер-юнгфер, которая всегда пользовалась ее доверием. Заметим, что именно такой придворной дамой и была Анна Федоровна Юшкова. Финч продолжает, что в тот самый момент, когда вошедшие в покои императрицы сановники хотели опечатать комнату, в которой хранились драгоценности государыни, эта дама «объявила, что государыня подписала в ее присутствии бумагу, принесенную Ее величеству в начале болезни графом Остерманом, приказала затем отнести эту бумагу в комнату с драгоценностями и принести себе ключи от этой комнаты. Принесенные ключи с той самой минуты постоянно лежали под подушкой больной, которая в то же время сказала любимице, что спрятанная бумага – бумага чрезвычайной важности, но что о ней следует строго молчать впредь до кончины государыни, а затем объявить, где найти ее. Содержание бумаги рассказчице было неизвестно». Невзирая на это, присутствующие требовали, чтобы комната была немедленно опечатана. И тут вмешались Бирон и Бестужев. Они стали «решительно настаивать на том, чтобы бумага была сперва прочтена, так как по всем вероятиям и по заявлению камер-юнгферы она должна заключать в себе данные чрезвычайной важности, способные полнее выяснить последнюю волю усопшей. Бумагу достали. Она оказалась запечатанной личной печатью Ее величества, всегда хранившейся при ней. Когда бумагу вскрыли – она оказалась документом, назначающим герцога регентом, подписанным государыней и помеченной 6-м октября, то есть тем самым днем, когда граф Остерман вручил ее покойной». После этого Трубецкой прочитал ее присутствующим[154].

В материалах следствия по делу Бирона также отмечалась особая суетливость герцога после кончины императрицы, его желание не упустить момент для обнародования этого, тогда почти никому неизвестного, документа: «Как Е.и.в. скончалась и конторку с алмазными вещами печатать стали, он, Бирон, не умолчал того, чтоб и его желание тамо спрятано, но восхотел, дабы скорее оное на свет произвести, тотчас сказал, что в тех вещах Е.и.в. последняя воля лежит, и приказал оную отдать не другому кому, как советникам своим, что ими в действие и произведено»[155].

По рассказу Бирона, кроме него, Остермана и Юшковой у постели государыни в момент подписания завещания никого не было. Почему конверт с документом чрезвычайной важности запечатывал только Остерман, причем в присутствии одного Бирона да госпожи Юшковой? Почему для придания достоверности столь важному государственному акту не были приглашены генерал-прокурор Сената Н.Ю.Трубецкой и другие высшие сановники? Не было в этот момент и обычно освящавшего подобные церемонии священника или иерарха Синода. Почему завещание не было передано сразу в Сенат, и его куда-то унесла госпожа Юшкова (или в редакции фельдмаршала Миниха – жена Бирона)? Да и была ли императрица в тот момент в состоянии подписывать какие-либо бумаги? Положение Анны Иоанновны стало уже критическим – недаром в манифесте о преступлениях Бирона от 14 апреля 1741 года сказано, что в момент подписания Акта государыня находилась «в крайнем изнеможении и беспамятстве и близ самой смерти».

Следователи в 1741 году обвиняли Бирона в сокрытии от окружающих того обстоятельства, что завещание было подписано умирающей императрицей буквально за несколько часов до ее смерти 16 октября, в то время как на самом документе стояла другая дата – 6 октября. Делалось это, полагали следователи, для создания впечатления, чтобы «всяк думал, яко бы оное заблаговременно от Ее величества апробовано»[156]. Действительно, в этом эпизоде, как и во всей «затейке Бирона», нельзя не усмотреть элементов политического жульничества.

Вся кулуарность подписания этого важнейшего государственного акта, да еще датированного задним числом, настораживает и укрепляет подозрения в подлоге. Из текста обвинения по делу А.П. Бестужева-Рюмина выясняется поразительная вещь. В седьмом пункте обвинения сказано, что Бестужевым «оное Определение набело писано 7-го, а число поставлено 6-е, подписано же 16-го октября, тогда ж было изготовлено другое без числа, оставшееся без действия». Это «в запас было сделано… ежели б Е.и.в. не изволила 6-м числом подписать, а повелела число поставить тогда, как апробовать соизволила, то можно б было то число вписать» И далее: «Видя он, Бестужев, что то худо сделано, и 16-го числа, когда то Определение Е.и.в. подписать соизволила, не записано, а 23-го числа…, будучи в Кабинете, велел, в свое оправдание, а в вящее Бироново регентом утверждение, записать, что Ея императорское величество 16-го числа подписать изволила, а что уже 6-м числом в публику выдано, то забвению предано»[157]. Итак, из пункта 7 обвинения Бестужева вытекало, что существовало два экземпляра текста Акта. Один – датированный 6 октября. Он лежал у государыни в изголовье, и она его и подписала 16 октября[158], а второй – без даты, на тот случай, если Анна Иоанновна, вытащив из-под подушки Акт и увидев на нем дату «Октября 6-го», откажется подписывать его. Тогда бы ей и предъявили недатированный документ. Далее. Из 8-го пункта обвинения следует, что Бестужев 23 октября, когда начались аресты противников герцога и возникла опасность разоблачения всей «затейки Бирона», постарался устранить несогласованность в документах: ведь в бумагах кабинет-министров за 6 (или 7 октября) факт подписания государыней Акта не был зафиксирован. Поэтому Бестужев письменно распорядился сделать запись (вероятно, в журнале) о том, что государыня подписала документ 16 октября[159]. Что же означает последняя фраза («…а что уже 6-м числом в публику выдано, то забвению предано») – неясно. Тут ведь возникает новое противоречие: запись в журнале фиксировала, что государыня подписала Акт 16 октября, между тем как подлинный Акт – собственно завещание – имел иную дату подписи императрицей – 6 октября. Впрочем, оборот «предать забвению» на языке того времени (да и позднейших времен) означал, что власть распорядилась все, сказанное ею раньше – забыть, «предать забвению». Иначе говоря, речь идет о «предании забвению» важнейшего фрагмента из Манифеста 17 октября 1740 года: «…А 6 числа сего ж месяца оная наша любезнейшая государыня бабка Ея императорское величество блаженныя вечнодостойныя памяти Анна Иоанновна, Самодержица Всероссийская, о управлении всяких государственных дел до семнадцати лет возраста нашего… учинить и оной всемилостивейшее собственною рукою укрепить и подписать соизволила, с которого для всенародного известия при сем сообщается печатная копия»[160]. В итоге организаторы регентства Бирона, как неудачливые шулера, запутались в своих фокусах, отчего неизбежно возникло поле для сомнений и недоверия официальной версии.

Неслучайно сразу же после установления регентства Бирона по чьему-то доносу был арестован секретарь домовой конторы Анны Леопольдовны Михаил Семенов, который публично сомневался в подлинности подписи Анны Иоанновны под завещанием. На допросах Семенов показал на кабинет-секретаря Андрея Яковлева, и тот признался, что действительно об этом говорил Семенову. Но дальше следствие не стало выяснять, что же послужило причиной для подобных подозрений арестованных, а лишь выпытывало, для чего Яковлев это говорил[161]. Между тем Яковлев был «статским советником во управлении секретарской должности», а точнее – тем самым писцом, которому Остерман и другие диктовали основные документы последних дней жизни Анны Иоанновны. Примечательно, что после свержения Бирона Яковлев был освобожден из Тайной канцелярии и восстановлен в прежней должности. О нем, как и о других арестованных при Бироне, в указе 15 декабря 1740 года было сказано, что они «неповинно страдали и кровь свою проливали»[162].

По-видимому, мнения о подложности завещания придерживались и другие люди из лагеря противников Бирона. В октябре 1740 года между Бироном и Антоном-Ульрихом произошла сцена выяснения отношений, во время которой принц заявил, что одной из причин его неудовольствия регентством является его неверие «в подлинность завещания покойной императрицы, (и он) даже подозревает, что подпись Ея величества – подложная». «Тогда я, – продолжал Бирон, – сказал принцу, что об этом он вернее всего может узнать от Остермана, который в деле по завещанию императрицы может почитаться лицом ответственным». Любопытно, что Бирон ссылается только на Остермана – значит, действительно, больше никого из ответственных лиц государства в момент подписания завещания в опочивальне государыни не было. А между тем за Остерманом прочно закрепилась репутация лжеца и лицемера. Но далее Бирон, как бы закрывая тему (и тем самым еще больше наводя на себя подозрения в подлоге), «ткнул носом» принца в неизбежные последствия копания в этом деле: «Я заявил принцу и мое мнение, что Его высочество, напрасно пороча завещание, вредит сыну своему, который именно этому завещанию обязан престолом»[163].

Финч в своем донесении в Лондон передает сходные слова, сказанные принцу Бироном по поводу завещания императрицы: «Ваше высочество, кажется, подозреваете, что завещание покойной государыни касательно престолонаследия и ее распоряжение о назначении меня регентом не достаточно ясны, что регентство следовало бы возложить на вас. Граф Остерман, составлявший и тот и другой документ, заявит вам, что он вручил их оба Ее величеству одновременно и видел, как она подписала один из них. Он по ее приказанию, в ее присутствии приложил печать к нему. Ваше высочество и большинство присутствующих здесь лиц знают, как найден другой документ, открытый в вашем и их присутствии, носящий на себе все признаки несомненной подлинности»[164]. И даже это объяснение не снимает проблемы подлинности Акта. Бирон говорил принцу, что Остерман видел, как императрица подписала «один из них», то есть манифест о наследии престола от 6 октября, и «приложил печать к нему». Но при этом герцог не утверждал, что Остерман видел, как царица подписала второй документ.

В Кратком экстракте о Бироне, как и вообще на следствии по его делу, вопрос о подлинности завещания не ставился, ибо все понимали (и в этом Бирон был прав), что в случае признания Акта поддельным разрушилась бы легитимность всего режима правительницы. А вот почему этим не воспользовался режим Елизаветы, понять трудно. Доказать, что подпись умирающей императрицы Анны Иоанновны была поддельна, А.И. Ушаков со своими костоломами смог бы играючи, а эффект от этого был бы грандиозный: всех бы убедили в том, что император Иван, которого свергла Елизавета, – не подлинный государь! И что завещание Анны Иоанновны подложно! Но шансом этим окружавшие новую императрицу неопытные в интригах люди так и не воспользовались. Да и то: между ними уже не было хитроумного Андрея Ивановича Остермана….

Наутро, после кончины императрицы, во дворец съехались все высшие сановники империи. Остерман объявил им о кончине государыни и приказал секретарю огласить завещание покойной, после чего все перешли в придворную церковь и присягнули новому государю и регенту, а затем стали поздравлять регента. Бирон произнес заготовленную заранее речь с призывом теснее сплотиться вокруг трона и, следовательно, вокруг него самого[165]. При этом «глаза его наполнялись слезами, и он все время должен был держать платок у лица»[166]. Затем началась процедура присяги выстроенных у Летнего дворца на Марсовом поле гвардейских полков, а потом и служащих коллегий.

Глава 4. «Боюсь преображенских»

Бирон, несмотря на все его горе, мог быть доволен. Его стряпня вполне удалась, и он надежно обеспечил свое будущее, точнее – так ему тогда казалось. Согласно Акту – завещанию Анны Иоанновны, императором был объявлен Иван III Антонович, а регентом при нем – герцог Бирон до совершеннолетия императора (то есть до семнадцати лет). Во всех официальных документах новый император имел порядковый номер «III» после первого царя Ивана Грозного и своего деда царя Ивана Алексеевича, но позже в литературе у него появился номер «VI» с учетом великих московских князей – Ивана I Калиты, Ивана II Красного, Ивана III и Ивана IV Грозного.

Императрица Анна Иоанновна на все долгие семнадцать лет регентства даровала Бирону «полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные», заключать и подписывать международные трактаты и договоры, быть главнокомандующим вооруженными силами, ведать финансами и вообще «о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинить, как он по его рассмотрению запотребно в пользу Российской империи изобретет». В сущности, Бирон на 17 лет, до 1757 года, получал самодержавную власть в России. При необходимости он мог и продлить свое господство. В Акте повторяются мотивы манифеста 6 октября и присяги: если император скончается «прежде возраста своего», то наследником становится следующий принц, его младший брат (кстати, тогда еще не родившийся), и Бирон будет регентом и при нем. «А в случае и его преставления – других законных из того же супружества рождаемых принцев всегда первого и при оных быть регентом до возраста их семнадцати ж лет упомянутому же государю Эрнсту Иоганну». И только уж когда никого в живых из принцев не останется, должен был Бирон, вместе со всеми чинами, выбрать наследника[167]. Любопытно, что Бирон оставил себе максимально возможный срок, определив дееспособность государя в 17 лет, хотя известно, что позже его упрекали в незаконном увеличении возраста недееспособности молодого государя, и в манифесте 14 апреля 1741 года «о вечном заключении Бирона» сказано, что малолетство Петра Великого «гораздо сократительное того было… от рождения своего 10 лет государем возведен, а коронован 12 лет»[168]. На сей счет был и более свежий пример: император Петр II в 12 лет в 1727 году был признан правоспособным и присутствовал на заседаниях Верховного тайного совета.

О политической роли Анны Леопольдовны и ее супруга как в завещании, так и в объявленном в день восшествия на престол императора Ивана III манифесте не было сказано ничего, точнее – супруги упоминались как некие детородные органы для произведения «законных из того же супружества раждаемых Принцов». Как передает Финч, Анна Леопольдовна, после того как ей стало ясно, что она не будет регентшей при сыне-императоре, «в первом порыве недовольства по поводу обманутых надежд обмолвилась словами: “Или меня держали только для родов! ” (to be kept only for the breed)»[169].

Сколько раз уже бывало в истории, что вот так, достигнув вершины власти, человек от одного неверного движения или чьего-то легкого толчка вдруг низвергался в пропасть политического небытия. Именно так в 1727 году пал с вершины российского Олимпа тогдашний политический Голиаф – генералиссимус Меншиков, преодолевший все препятствия на своем пути наверх. И вот теперь наступила очередь Бирона: от судьбы не убежишь! Кто бы мог подумать, что запланированное на семнадцать лет регентство Бирона будет продолжаться всего три недели? Впрочем, английский посланник Финч, завершая свою депешу от 18 октября, писал не без сарказма, что регентству присягнули, и «оно установилось прочно, как только может быть прочным нечто, едва народившееся»[170].

Но поначалу все шло хорошо. Уже 18 октября со слезами на глазах печальный с виду регент принимал соболезнования и одновременно – поздравления иностранных дипломатов и придворных. В тот же день был провозглашен первый указ императора Иоанна III, согласно которому Бирона было указано титуловать «Его высочество, регент Российской империи, герцог Курляндский, Лифляндский и Семигальский». Из императорского указа следовало, что решение об этом было принято на собрании «всех чинов» «по довольном рассуждении», а в конце значилось: «Подлинный за подписанием всего министерства, Синода, Сената и Генералитета»[171]. Вновь мы видим, как для утверждения титула на политической сцене (реально или фиктивно) появляется собрание «всех чинов», или «нация». Естественно, что не сам же регент должен был определить свои официальные титулы, но примечательно, что здесь, как и в других случаях, родители императора вообще никак не фигурируют – ни сами по себе, ни в составе «всех чинов». Тем самым подчеркивается их политическое ничтожество. Более того, Бирон (через Бестужева) вынудил Анну Леопольдовну присягнуть «под образом» в верности Акту 6 октября[172]. По-видимому, здесь не обошлось без шантажа и угроз. В манифесте о винах Бирона от 14 апреля об этом сказано глухо: «…понеже при том безбожно и с немалыми угрозами поступлено, ежели б Ея императорское высочество, видя такие его богопротивные и бессовестные поступки, и, опасаяся как собственно против своей высочайшей особы, так и генерально против всей нашей императорского величества фамилии от него, Бирона, злых следований, с великим сердечным сожалением и слезами подписать склонилась»[173]. Чем же мог Бирон «генерально» так припугнуть Брауншвейгское семейство, что принцесса «подписать склонилась» противную ее интересам бумагу?

По-видимому, регент стращал Анну Леопольдовну тем, что вернет в Россию побеги «семени Петрова» – герцога Голштинского, чьи права на престол были даже предпочтительнее прав Ивана Антоновича[174]. Зная, как Бирон и его клевреты протащили Акт, добились подписи «всех чинов», Анна Леопольдовна могла этой угрозы испугаться. Впрочем, одновременно Бирон мог предлагать Брауншвейгской фамилии и союз против этого общего для них врага, в пользу которого (как и его тетки Елизаветы) была расположена гвардия. На следствии 1741 года Бирон сказал, что в беседе с супругами он «представил, что, понеже в нынешнем случае и во время порученного ему правительства без злых внушений с обеих сторон не будет, и для того их высочества изволили б о таких внушениях ему всегда объявлять, что он, с своей стороны, также обещает, дабы тем всяким злым умышлениям пристойным образом предупреждено было, в чем ссылается на их высочества и многих из генералитета, которым при том тогда быть случилось»[175]. «Злые внушения и умышления», которые могли быть опасны и для Бирона, и для Анны Леопольдовны, могли исходить только из круга сторонников дочери Петра Великого и ее племянника.

23 октября регент сам даровал принцу Антону-Ульриху титул «Его высочества»[176]. В те дни Бестужев-Рюмин хвастливо рассказывал саксонскому дипломату Пецольду, как они с Бироном ловко все обстряпали: мигом, за одну ночь после смерти Анны Иоанновны отпечатали манифест о регентстве и форму присяги, что позволило уже на следующий день привести к кресту (то есть к присяге) полки и жителей столицы. Сделано, действительно, это было так быстро, что возможные противники не успели даже прийти в себя. Как сообщал Шетарди, по требованию генерал-прокурора Трубецкого все сенаторы, члены Синода, кабинет-министры, президенты коллегий, генералы, офицеры и чиновники коллегий и других учреждений были призваны в Кабинет, где подписали присягу в верности завещанию покойной императрицы[177]. «Теперь, – вещал Бестужев, фаворит нового властителя России, – для достижения полного единодушия нам остается только награждать благонамеренных и примерно наказывать непокорных». В самом деле, присяга гвардии – самый щекотливый момент каждого воцарения в тогдашней России – в целом прошла вполне гладко. Регент Бирон мог опереться на своих людей везде. В армии заправлял казавшийся тогда его преданным союзником фельдмаршал Миних, который сразу после смерти Анны Иоанновны придвинул к столице армейские полки с целью, вероятно, предотвратить возможные волнения в гвардии. Да и гвардия была под контролем: сам Миних командовал Преображенским полком, А.И. Ушаков – после отставки Антона-Ульриха – Семеновским, брат регента Густав Бирон – Измайловским, а курляндец барон Георг-Рейнгольд Ливен замещал малолетнего Петра Бирона на должности командира Конной гвардии[178]. В государственном аппарате, в Кабинете министров, сидели верный Бестужев-Рюмин и слабый, покорный сильнейшему князь А.М. Черкасский. Не раз в прошлом показывал свою преданность временщику и только что назначенный им на должность генерал-полицмейстера князь Я.П. Шаховской. В секретной полиции – Канцелярии тайных розыскных дел (более известной как Тайная канцелярия) распоряжался уже упомянутый надежный Андрей Иванович Ушаков. Человек беспринципный, циничный, службист и профессионал пыточного дела до мозга костей, он всегда верно служил тому, кто стоял в данный момент у власти – для него было неважно кто именно. Если Бирон у власти – пытал и допрашивал его врагов, если Миних и Остерман – то Бирона и Бестужева, если Елизавета Петровна – то Остермана и Миниха и т. д. Конечно, порой у него из-за этого случались неприятности. И в начале 1741 года, когда Бирона сбросили, кресло под Ушаковым, безотказно исполнявшим волю регента, пошатнулось, но гуманная правительница Анна Леопольдовна ограничилась нестрашным внушением, а чтобы главный палач империи не расстраивался, пожаловала ему ленту ордена Андрея Первозванного.

Кроме того, на службе у регента состояло множество штатных и добровольных шпионов. Первейшим из них считался генерал-прокурор князь Н.Ю. Трубецкой, о котором один из подследственных в Тайной канцелярии сказал, что Трубецкой «у регента на ухе лежит»[179]. Из окружения Анны Леопольдовны регент предполагал получать информацию от сына Миниха, гофмейстера ее двора[180]. Кроме того, в Москву был послан указ, чтобы «под рукою искусным образом осведомиться старались, что в Москве между народом и прочими людьми о таком нынешнем определении (регентстве. – Е. А.) говорят, и не происходит ли иногда, паче чаяния, от кого о том непристойные рассуждения и толкования».

Как человек решительный, Бирон сразу же занялся остановившимися из-за болезни и смерти Анны Иоанновны государственными делами, начал проводить заседания правительства, побывал в Адмиралтействе, где присутствовал при закладке нового 66-пушечного корабля. Как и все русские правители, взявшие власть в свои руки, он объявил амнистию преступникам, снижение налога добросовестным плательщикам, прощение недоимок недобросовестным, объявил о послаблении дезертирам, если они одумаются и вернутся в свои части. По традиции Бирон подтвердил и жалованную грамоту потомкам Козьмы Минина, и, как полагается в России, сразу же начал непримиримую и столь же безуспешную борьбу с коррупцией в судопроизводстве. Осудил регент в указе и роскошь знати, столь заметную при явной нехватке государственных средств на самые неотложные потребности, правда, исключив из борьбы с этим пороком членов царственного дома и самого себя (регентскую зарплату он определил себе в 600 тыс. рублей – сумма, сопоставимая с расходами на императорский двор), а также собственную жену, как раз заказавшую в те дни какое-то необыкновенно дорогое платье.

Позаботился регент и об армии. Его указ 1740 года – единственный в своем роде, действующий в наших вооруженных силах и у всякого рода ВОХР до сих пор. Бирон распорядился, чтобы в морозы часовые стояли не как прежде – в одних мундирах, а прикрывали бы свое тело шубами. Этот полезный обычай был доведен до изумительного совершенства в XIX веке, и возле Зимнего дворца зимой собирались зрители, чтобы посмотреть смену «караула в шубе»: сдающий караул вылезал из шубы, а одновременно с ним принимающий влезал в нагретое предшественником нутро этого роскошного сооружения из овчины. При этом был момент, когда оба находились в одной шубе, напоминая сиамских близнецов: сдающий еще держал руку в левом рукаве шубы, а принимающий уже влез рукой в правый рукав этого изумительного творения русских скорняков. Эффект от этого фокуса, запечатленного кистью художника А. Орловского, наверняка был не слабее, чем от красочного зрелища смены караула возле современного Букингемского дворца в Лондоне или на Арлингтонском кладбище в США.

Нельзя утверждать, что, достигнув вершины власти, Бирон почил на лаврах. Князь Я.П. Шаховской, назначенный в первые дни регентства начальником полиции, в своих мемуарах повествует, что утром его вызвали к регенту, и когда камердинер провел Шаховского в покои Бирона, то оробевший чиновник увидел могущественного регента в дезабилье, пьющим утренний кофе, которым он угостил и Шаховского, почти насильно усадив его в кресло. Несомненно, этим выражалась высшая степень доверия регента. «Дав мне выпить кофе, – продолжает Шаховской, – начал со мною благосклонные разговоры и, как теперь помню, во-первых, говорил мне, что он надежен, что во мне столько разума есть, чтоб нашу полицию в лучшее состояние привести, а кого-де тебе в помощь к тому именно по твоему избранию и какие еще вспоможения надобно, требуй от меня, все то исполню… Его высочество, встав с кресел, и в знак ко мне милостивой доверенности дая мне свою руку, а другой указывая на двор, говорил, что он всегда в оную камеру без доклада входить и персонально с ним изъясняться позволяет… Потом начал его высочество одеваться, а я, поклоняясь, шел из оной комнаты, дабы в таком духа удовольствии будучи, ехать домой, помыслить и собрать потребные сведения для лучшего производства моего звания»[181].

Действия Бирона, судя по этому описанию, вполне разумны: новый начальник полиции должен был почувствовать особую доверенность правителя, представшего перед ним без штанов, и, воодушевленный этим явленным доверием и распитой с самим регентом чашкой кофе, должен был от усердия рыть носом землю. Прежде всего предстояло уделить внимание «изучению общественного мнения» – ему и другим чиновникам поручалось проведать, «что в народе слышно и тихо ли?»[182].

Вскоре, уже в октябре, Бирону пришлось употребить власть к непокорным. «Наушники» (производное от «лежания на ухе»), донесли, что отец императора, принц Антон-Ульрих, позволяет себе публично осуждать регента и сомневаться в подлинности завещания покойной императрицы, и что у него есть немало сторонников в гвардии. Первым сообщение о том, что два поручика Преображенского полка «затевают недоброе», принес верный Бестужев, потом о других крамольниках сообщил князь Черкасский[183]. Донесли Бирону и о сочувственных Антону-Ульриху разговорах в среде гвардейцев и чиновников, и даже о готовящемся заговоре в пользу Брауншвейгской семьи и прямой причастности к этому самого принца – командира Семеновского полка. Регент действовал, как всегда, решительно и быстро – по его приказам были арестованы более двадцати замешанных в этом гвардейцев и чиновников. Их тотчас отвезли в Петропавловскую крепость, в Тайную канцелярию, где они оказались «в катских руках», в камере пыток. Под пытками они показали, что были недовольны установившимся регентством и симпатизировали Брауншвейгской фамилии, что связаны с принцем и – в меньшей степени – с принцессой.

Примечания

1

Здесь и далее по всей книге выделения в тексте источников сделаны мной. – Е.А.

2

Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Сочинения. Книга XI, 21–22. М., 1993.

3

Семевский М.И. Иоанн VI Антонович, 1740–1764 // Отечественные записки, 1866, Апрель; Герман. Царствование Иоанна VI Антоновича // Русский архив, 1867, № 2; Корф М.А. Погребение принцессы Анны Леопольдовны и мужа ее, герцога Антона-Ульриха // Русская старина, 1870. Т. 1; Брикнер А.Г. Император Иоанн Антонович и его родственники. М., 1874; Валишевский К.Ф. Наследие Петра Великого (Царство женщин, правление фаворитов). СПб., 1906.

4

Некоторые дополнения по теме можно найти и в книге того же автора «Бирон» (серия ЖЗЛ). М., 2006.

5

Дитятин И.И. Верховная власть в России XVIII столетия // Русская мысль. 1881. Кн. 4. С. 6.

6

Подробнее см.: Анисимов Е.В. Самодержавие XVIII века: Право править без права // Russische und Ukrainische Geschichte vom 16.—18. Jahrhundert. Wiesbaden. 2001. S. 53–61.

7

Похоже на книгу Корфа и двухтомное издание «Внутренний быт Русского государства с 17 октября 1740 года по 25-е ноября 1741 года по документам, хранящимся в Московском архиве Министерства юстиции». М., 1880. Т. 1–2.

8

Перевороты и войны. М., 1997; Империя после Петра. 1725–1765. М., 1998; см. также: Записка Бирена // Хмыров М.Д. Исторические статьи. СПб., 1873.

9

См., например: Дворцовые перевороты в России. 1725–1825. Ростов-на-Дону, 1998.

10

РИО. Т. 6, СПб., 1871; Т. 80, СПб., 1892; Т. 85, СПб., 1893; Т. 86, СПб., 1893; Т. 91. СПб., 1894; Т. 96, СПб., 1896; Т. 99, СПб., 1897.

11

Маркиз де ла Шетарди в России 1740–1742 годов. СПб., 1862.

12

Дело о Курляндском герцоге Эрнсте Иоанне Бироне // Чтение Общества истории и древностей российских (Чт. ОИДР). 1862. Кн. 1. Смесь; Описи делам по секретной коллегии… относительно принца и принцессы Брауншвейг-Люнебургских и их семейства // Чтения Общества истории и древностей Российских при Московском университете (Чт. ОИДР). 1861. Кн. 2; Материалы, касающиеся до суда над Бироном и ссылки его // Исторические бумаги, собранные Константином Ивановичем Арсеньевым. СПб., 1872; Изложение вин графов: Остермана, Миниха, Головкина и других осужденных в первые месяцы вступления на престол императрицы Елисаветы // Там же.

13

Воскресенский Н.Н. Законодательные акты Петра I. М.—Л., 1945. С.162.

14

С его титулом не все ясно. Автор книги о нем Л.И. Левин называет его принцем Брауншвейг-Люнебургским-Вольфенбюттельским, хотя Антона-Ульриха титуловали также принцем Вольфенбюттель-Бевернским (Wolfenbuttel-Bevern), но чаще принцем Брауншвейгским. В русских официальных документах Антон-Ульрих именуется «Светлейшим принцем, герцогом Брауншвейг-Люнебургским» (Пекарский П.П. Маркиз де ла Шетарди в России 1740–1742 годов. СПб., 1862. С. 621, 629), а 23 октября 1740 года регент Бирон пожаловал ему титул «Его высочество Антон-Улрих, герцог Брауншвейг-Люнебургский» (там же. С. 630; см. РИО. Т. 80. С. 469).

15

Левин Л.И. Российский генералиссимус герцог Антон-Ульрих. СПб., 2000. С. 42–43.

16

РИО. Т. 80. С. 469–470.

17

Брауншвейгские князья в России в первой половине XVIII века. Gottingen, 1993. С. 126.

18

РИО. Т. 80. С. 470.

19

Левин Л.И. Российский генералиссимус герцог Антон-Ульрих (История Брауншвейгского семейства в России). СПб., 2000. С. 57.

20

РИО. Т. 76. С. 101.

21

Дело о Курляндском герцоге Эрнсте Иоанне Бироне // Чт. ОИДР, 1862. Кн. 1. Смесь. С. 42.

22

РИО. Т. 80. С. 470.

23

Брауншвейгские князья… С. 114, 123–124.

24

РИО. Т. 80. С. 470; Брауншвейгские князья… С. 120–123.

25

См. также: Дело. С. 41.

26

РИО. Т. 86. С. 140, 146, 238.

27

Материалы, касающиеся до суда над Бироном и ссылки его // Пекарский П.П. Исторические бумаги, собранные Константином Ивановичем Арсеньевым. СПб., 1872. С. 171.

28

РИО. Т. 80. С. 88, 105; Т. 86. С. 529.

29

РИО. Т. 96. С. 448.

30

РИО. Т. 80. С. 472.

31

РИО. Т. 80. С. 346, 390.

32

РИО. Т. 80. С. 472.

33

Левин Л.И. Указ. соч. С. 45.

34

РИО. Т. 80. С. 470.

35

Эта версия находит подтверждение в письме Мюнхаузена Антону-Ульриху от 23 сентября 1740 года, из которого следует, что Мюнхаузен действительно был раньше пажом принца. – Брауншвейгские князья. С. 135.

36

Брауншвейгские князья… С. 126–128.

37

РИО. Т. 80. С. 459.

38

Брауншвейгские князья… С. 129.

39

По другой версии, это делал фон Крамм от имени брауншвейгского герцога Карла – брата Антона-Ульриха // РИО. Т. 80. С. 510.

40

Левин Л.И. Указ. соч. С. 67.

41

Цит. по кн.: Курукин И.В. «Эпоха “дворских бурь”. Очерки политической истории послепетровской России. 1725–1762 гг.». Рязань, 2003. С. 319.

42

РИО. Т. 86. С. 488.

43

Так было сказано в поздравительном письме Анны Иоанновны брауншвейгскому герцогу Карлу I. – Брауншвейгские князья. С. 135.

44

РИО. Т. 86. С. 521–522.

45

Там же. Т. 85. С. 232.

46

Там же. Т. 92. С. 21.

47

Миних Э. Записки // Перевороты и войны. М., 1997. С. 385.

48

Материалы, касающиеся до суда над Бироном и ссылки его // Пекарский П.П. Исторические бумаги, собранные Константином Ивановичем Арсеньевым. СПб., 1872. С. 228.

49

Записка Бирена // Хмыров М.Д. Исторические статьи. СПб., 1873. С. 320; Изложение вин графов: Остермана, Миниха, Головкина и других сужденных в первые месяцы вступления на престол императрицы Елисаветы // Пекарский П.П. Исторические бумаги, собранные Константином Ивановичем Арсеньевым. СПб., 1872. С. 233.

50

Как он говорил французскому послу Шетарди в мае 1741 года, вся его жизнь была «цепь страданий» (sa vie etait un tissu de souffrances). – РИО. Т. 96. С. 24. Подлинность многочисленных болезней Остермана была для всех загадкой и волновала любопытных даже и после того, как его при Елизавете сослали в Березов. В 1747 году начальнику караула поручику Космачеву пришел секретный указ сообщить «в самой скорости: означенный Остерман ходит ли сам и, буде ходит, давно ли ходить начал?». Поручик отвечал, что «вышеписанный бывший граф Остерман ходить начал с 742 года, с августа месяца (то есть с момента прибытия в Березов. – Е.А.) о костылях, а потом и сам собой до 747 года мая 5 дня. А мая с 5-го дня заболел грудью и голову обносил морок. А сего мая 22 дня 747 году, по полудни в четвертом часу волею Божие умре» (Изложение вин. С. 330). Получается, что «ножная болезнь» Остермана была притворством, «фирменным номером», который он демонстрировал окружающим полтора десятка лет. Впрочем, может быть, свежий сибирский воздух, здоровая простая пища и отсутствие нервных нагрузок способствовали выздоровлению, хотя, с другой стороны, в этом можно и усомниться – обычно сибирская ссылка мало способствует укреплению здоровья. Наверное, дело тут обстояло проще: слуг нет, носилок – тоже, захочешь жить и ходить в нужник – поневоле пойдешь! И мнимый больной впервые за много лет пошел.

51

РИО. Т. 86. С. 238.

52

Записка Бирена. С. 320.

53

Изложение вин… С. 233–234; Материалы. С. 198; Курукин И.В. Эпоха «дворских бурь». Очерки политической истории послепетровской России. Рязань, 2003. С. 277.

54

Пекарский П.П. Маркиз де ла Шетарди в России 1740–1742 годов. СПб., 1862. С. 620–621.

55

Дело о Курляндском герцоге Эрнсте Иоанне Бироне // Чт. ОИДР, 1862. Кн. 1. Смесь. С. 69–70.

56

Изложение вин… С 227.

57

Материалы. С. 228.

58

Дело. С. 60.

59

Изложение вин… С. 227–228.

60

Остерман в одном из своих прожектов 1741 года выразился точно: «Узаконение зависит всегда от воли самодержавства такое определение о наследстве учинить» (Изложение вин. С. 249). Финч, посылая в Лондон выписки из указов Петра Великого от 5 февраля 1722 года и основанного на них указа Анны Иоанновны от 17 сентября 1731 года, пишет, что «они совершенно устраняют прямое наследование, право престолонаследия и всякие притязания по первородству. В силу существующего здесь государственного устройства подданные обязуются признавать наследником престола лицо, назначенное царствующим монархом по его личной воле и выбору» (РИО. Т. 85. С. 319–320).

61

Материалы. С. 167.

62

РИО. Т. 85. С. 321–322.

63

Записка Бирена. С. 321; Дело. С. 93.

64

РИО. Т. 80. С. 105, 474; Т. 85. С. 238.

65

Миних Э. Записки. С. 383–384.

66

Изложение вин… С. 241.

67

Дело. С. 44; Материалы. С. 191.

68

См.: Анисимов Е.В. Анна Иоанновна. М., 2004.

69

Дело. С. 41.

70

Там же. С. 69.

71

Дело. С. 90.

72

Записка Бирена. С. 321–322.

73

Материалы. С. 227.

74

Дело. С. 91.

75

Дело. С. 85.

76

Материалы. С. 227.

77

Дело. С. 60.

78

Материалы. С. 226–227.

79

Миних Э. Записки. С. 383.

80

Дело. С. 93.

81

Дело. С. 59.

82

Материалы. С. 192.

83

Дело. С. 75, 61.

84

РИО. Т. 85, 323–325.

85

Записка Бирена. С. 323–324.

86

Дело. С. 93.

87

Записка Бирена. С. 324.

88

Правка эта мало что значила – он имел возможность сложить с себя регентство и без специального пункта.

89

Дело. С. 69, 86.

90

Миних Э. Записки. С. 384.

91

Записка Бирена. С. 322; Дело. С. 60, 86; Миних Э. Записки. С. 385.

92

РИО. Т. 85. С. 326.

93

Дело. С. 86.

94

Материалы. С. 187, 189.

95

Миних Э. Записки. С. 385.

96

РИО. Т. 85. С. 233–234.

97

Сохранились сведения о том, что Остерман, ставший в начале 1741 года первым человеком в правительстве Анны Леопольдовны, контролировал следствие и выправлял материалы допросов в выгодном для себя свете. Когда в январе 1741 года допрашивали Бестужева и других, Остерман следил за расследованием и приказывал редактировать черновики допросов, делать поправки на полях или «писать по подскобленному» (Материалы. С. 195).

98

Дело. С. 79–80; Материалы. С. 196.

99

Записка Бирена. С. 336.

100

Финч сообщал 12 ноября в Лондон весь хронометраж жизни Остермана в первые дни кризиса: «Болезнь покойной императрицы, которую стали считать опасною с 5-го, потребовала присутствия графа во дворце 6-го. Там он пробыл еще 7 и 8, когда Е.в. стало легче и явилась или по крайней мере высказывалась надежда, что опасность миновала. 9-го граф прислал за мной, а 10-го мы приступили к переговорам» (РИО. Т. 85. С. 297).

101

Дело. С. 69.

102

Дело. С. 79–80, 87; Материалы. С. 189.

103

Там же. С. 80–81, 94.

104

РИО. Т. 85. С. 328.

105

Дело. С. 81.

106

Материалы. С. 195.

107

Записка Бирена. С. 324–325.

108

Дело. С. 82; 109.

109

Материалы. С. 185.

110

Записка Бирена. С. 323; Материалы. С. 189.

111

Дело. С. 107.

112

РИО. Т. 86. С. 541, 559; Т. 85. С. 233.

113

РИО. Т. 85. С. 236.

114

РИО. Т. 86. С. 547.

115

РИО. Т. 86. С. 553–554.

116

РИО. Т. 85. С. 236, 239.

117

Дело. С. 50, 105.

118

Дело. С. 82; Материалы. С. 191.

119

РИО. Т. 85. С. 329.

120

Миних Э. Записки. С. 385.

121

Дело. С. 108, 94.

122

Материалы. С. 186.

123

Записка Бирена. С. 325.

124

Материалы. С. 197.

125

Дело. С. 48.

126

РИО. Т. 85. С. 329.

127

Дело. С. 107–108.

128

В указе о винах Бирона было сказано, что Бирону и его сообщникам «рассудилось… что к подписанию такой челобитной Синода, Сената и других чинов провесть весьма невозможно для того, что о том деле были неизвестны» (Дело. С. 108).

129

Дело. С. 48.

130

В указе о наказании Бирона от 14 апреля 1741 года подобная манера добывания подписей была названа «воровским, в свете неслыханном вымыслом… (а именно: распределил часы, кому в котором быть)» и по «повестке, один под другом, съезжаться стали» (Дело. С. 107).

131

Материалы. С. 186–187, 197.

132

Дело. С. 108.

133

Материалы. С. 186.

134

Соловьев С.М. История… Кн. XI. С. 17.

135

Дело. С. 79, 69, 71.

136

Внутренний быт Русского государства с 17 октября 1740 года по 25 ноября 1741 года по документам, хранящимся в Московском архиве Министерства юстиции. М., 1880. Т. 1. С. 537.

137

Дело. С. 71, 81, 108.

138

Дело. С. 58–82; Материалы. С. 190–191.

139

Материалы. С. 190; Дело. С. 67, 81.

140

Миних-сын, придворный принцессы, в своей записке пишет, что секретарь Кабинета министров Яковлев, позже арестованный, передал копию Акта и принцессе Анне Леoпольдовне, и цесаревне Елизавете Петровне (Миних Э. Записки. С. 394).

141

Левин Л.И. Российский генералиссимус герцог Антон-Ульрих (История Брауншвейгского семейства в России). СПб., 2000. С. 70–71.

142

Еще до визита Миниха «со товарищи» к Анне Леопольдовне был послан родственник Бирона барон Менгден, «чтоб ее на то привесть, дабы она допустила тому герцогу регентом быть, на что-де она, принцесса, ему, Менгдену, ничего не сказала, но токмо-де фрейлен Юлиана ему объявила, что-де принцесса Анна будет о том с герцогом сама говорить» (Изложение вин. С. 228). Однако Бирон тогда на прямой контакт с ней не пошел, а послал к принцессе своих клиентов.

143

Миних Э. Записки. С. 386.

144

Дело. С. 49, 70–71; Материалы. С. 168.

145

РИО. Т. 85. С. 329.

146

Дело. С. 80.

147

Материалы. С. 165.

148

Дело. С. 72.

149

Записка Бирена. С. 326.

150

Миних Б.Х. Очерк управления Российской империи // Перевороты и войны. М., 1997. С. 300.

151

РИО. Т. 85. С. 241. Тщеславный Миних в своих мемуарах писал, что «последние произнесенные ею слова были: «Прости, фельдмаршал!» (Миних Э. Очерк. С. 299). Сын его, Эрнст Миних, описывая прощание Анны Иоанновны со своими министрами, деликатно поправляет отца: «Первым узнала умирающая императрица и сказала ему: «Прощай, фельдмаршал!», других не могла она больше различить, но спрашивала, кто они таковы, и когда они называли свои имена, сказала всем: «Прощайте!» (Миних Э. Записки. С. 387).

152

РИО. Т. 85. С. 392; см. также: Неизвестный автор. Замечания на «Записки о России генерала Манштейна» // Перевороты и войны. М., 1997. С. 450.

153

Записка Бирена. С. 327.

154

РИО. Т. 85. С. 331.

155

Дело. С. 71–72.

156

Там же. С. 109, 73.

157

Дело. С. 81.

158

Из манифеста Ивана Антоновича «о вечном заключении Бирона» от 14 апреля 1741 года: Бирон «крайне же старался, чтоб оное определение задними числами было подписано и для того оное, изготовя 7-го октября, подал Е.и. в…, а число подписал яко бы Ея величество пред тем 6-го числа того октября апробовать и утверждать изволила» (Дело. С. 107).

159

В допросе Бестужева (январь 1741 года) было сказано, что об этом «руки твоей и записка найдена» (Материалы. С. 194).

160

Пекарский П.П Маркиз… С. 623.

161

Соловьев С.М. История… Кн. 11. С. 16.

162

Там же. История… Кн. 11. С. 16.

163

Записка Бирена. С. 329–330.

164

РИО. Т. 85. С. 335–336.

165

Неизвестный автор. Замечания на «Записки о России генерала Манштейна» // Перевороты и войны. М., 1997. С. 301, 450.

166

РИО. Т. 85. С. 245.

167

Пекарский П.П. Маркиз де ла Шетарди в России 1740–1742 годов. СПб., 1862. С. 624–628.

168

Дело о Курляндском герцоге Эрнсте Иоанне Бироне // Чт. ОИДР, 1862. Кн. 1. Смесь. С. 107.

169

РИО. Т. 85. С. 342.

170

This regency has been sworn to and settled as perfectly as anything so recent can be. – РИО. Т. 85. С. 241.

171

Пекарский П.П. Маркиз… С. 628–629.

172

Материалы, касающиеся до суда над Бироном и ссылки его // Пекарский П.П. Исторические бумаги, собранные Константином Ивановичем Арсеньевым. СПб., 1872. С. 192.

173

Дело. С. 110.

174

Манштейн Х.Г. Записки о России // Перевороты и войны. М., 1997. С. 167.

175

Материалы. С. 169.

176

Пекарский П.П. Маркиз… С. 630.

177

РИО. Т. 86. С. 568–569.

178

Дело. С. 50, 76; Миних Б.Х. Очерк управления Российской империи // Перевороты и войны. М., 1997. С. 305

179

Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Сочинения. Кн. XI. М., 1993. С. 13.

180

Дело. С. 54.

181

Шаховской Я.П. Записки // Империя после Петра. М., 1998. С. 31.

182

Дело. С. 54.

183

Записка Бирена // Хмыров М.Д. Исторические статьи. СПб., 1873. С. 328–329; Дело. С. 82–83, 97.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8