Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Аракчеевский сынок

ModernLib.Net / Историческая проза / Евгений Салиас де Турнемир / Аракчеевский сынок - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Евгений Салиас де Турнемир
Жанр: Историческая проза

 

 


Через час после приезда Шваньского в Грузино, Авдотья была вызвана, и ей объявили, что молодой барин Михаил Андреевич желает, чтобы она явилась к нему в Питер на жительство, недельки на две.

По объяснению Шваньского это была простая прихоть офицера.

– Так ему вздумалось почему-то, – объяснил он.

И прихоть была тотчас же исполнена. Авдотья собралась наскоро и села в тарантас к Шваньскому. Но дорогой умная женщина выведала все-таки у своего спутника, что есть что-то новое, есть «какое-то дельце», которое придется ей справить Михаилу Андреевичу в столице.

– И на эту затею баба нужна, скромная, не болтушка, – объяснил Шваньский. – Ну вот за тебя и взялись…

Разумеется, всю дорогу женщина была сама не своя от мысли, что может быть, услужив в столице своему питомцу, она вернет его любовь к себе. Может быть, думалось ей, он будет так доволен, что совсем оставит ее жить у себя, и она будет заведовать его домом и хозяйством, станет опять «Дотюшкой» для него.

Вместе с тем, Авдотья рада была путешествию в столицу, где жила месяца с два уже ее любимица-девушка, красавица, которую она считала почти дочерью, так как когда-то сама случайно спасла ее от смерти. Гуляя однажды со своим питомцем на руках по саду, около пруда, Авдотья услыхала крики… Какой-то ребенок барахтался в воде… В одно мгновенье няня положила на траву своего Мишу, вбежала по грудь в воду и вытащила девчонку лет трех на берег.

Спасенный ребенок оказался сиротой из соседней деревни, принадлежавшей графу. Девочку взяли во двор, и Прасковья понемногу стала любимицей всех, а в особенности Авдотьи, которой была, конечно, обязана жизнью. Эта Прасковья, теперь уже взрослая девушка 19-ти лет, была отпущена в Петербург по оброку и жила где-то в горничных. Авдотья радовалась, что свидится с любимицей.

IV

Первые слова, с которыми Копчик вошел в спальню, были для барина, очевидно, очень приятным известием.

– Иван Андреич приехал, – сказал лакей совершенно равнодушным голосом, как бы не придавая этому никакого значения. Тут был умысел со стороны хитрого холопа. В секретных или загадочных делах барина следовало иметь вид, что ничего не чуешь…

– А! – воскликнул Шуйский и сразу сел на постели. – И Авдотья с ним?

– Точно так-с… Должно барыня ее прислала.

– Позови его.

– Их нет. Они как завезли Авдотью Лукьяновну, так сейчас же опять выехали на извозчике со двора. Сказывали, что в аптеку…

– В аптеку! Дубина он. Нешто в аптеках эдакое можно…

– Ну, позови Авдотью, – вдруг будто прервал он свои собственные мысли вслух.

Шумский снова опустился в подушки, и на оживленном лице его скользнула странная улыбка, казавшаяся всегда злой и ядовитой, хотя бы он улыбался и от приятного ощущения.

Дверь отворилась, на пороге показалась, видимо робея, Авдотья и низко поклонилась в пояс…

– Здравствуй!.. Дивовалась, ехала, что я тебя вдруг вытребовал, – ласково и весело выговорил Шумский.

Женщина, сразу ободренная тоном голоса своего питомца, двинулась ближе с очевидной целью поздороваться. Шумский протянул руку, и она почтительно, как бы бережно, поцеловала ее и снова отступила на шаг от кровати. Только взгляд ее умных проницательных глаз блеснул ярче и выдавал внутреннее волнение, радость, почти счастье.

– Ну, что у нас…

– Слава Богу… Маменька приказала кланяться.

– И прислала варенья, – весело продолжал Шуйский, как бы подделываясь под голос мамки.

– Нет-с… Ничего не прислали. Приказали ручки расцеловать, просят тоже письмов почаще от вас. И граф сказывали так-то и мне, и Ивану Андреевичу: скажи, писал бы чаще, а то по месяцу матери не пишет.

– Ну, это дудки, об чем мне ей писать. Да сегодня, впрочем, пойдет к ним письмо почтой. Когда батюшка в Питер будет. Пора уж… Вторую неделю отдыхает от дел.

– На предбудущей неделе указано подставу везде расставить. При мне сорок коней ушли на дальние перекладки.

– Опять на своих? Что ж почтовые-то лошади не понравились опять.

– Граф не большим трактом поедут в столицу, а проселком.

– Почему? – удивился Шумский.

– Не могу знать, сказывали, дорогу самолично глядеть будут, чтобы другой тракт из Новгорода на Питер проложить… А нужен, вишь, этот самый тракт потому, что…

– Ну, черт с ним! – воскликнул Шумский, махнув рукой, и тотчас прибавил, как бы объясненье: – Черт их возьми, все эти тракты, и старый и новый… Нам с тобой до этих делов государственных дела нету. У нас свои есть дела, поважнее да полюбопытнее… Садись-ко…

Мамка заметно оторопела от этого слова и, переминаясь с ноги на ногу, даже слегка смутилась… Шумский сделал вид, что не замечает ничего. А причина была простая. Уже года с четыре, как этой бывшей кормилице не приходилось сесть в присутствии своего любимца, а ровно не случалось, сидя, беседовать с ним, да еще слышать ласковую речь.

– Садись… Бери вон стул сюда. Поближе ко мне! – странным голосом произнес молодой человек, как бы стараясь придать оттенок простоты и обыденности тому, что смутило мамку его… Он хорошо вспомнил тоже, что этого давно не бывало; хорошо понимал, что эта обожающая его простая баба поневоле должна быть поражена нежданной милостью.

Действительно, Авдотья, взяв стул и усевшись на нем близ постели, в ногах, не могла скрыть той душевной тревоги, которую произвела в ней ласковость ее «соколика».

Глаза женщины сияли, все лицо расплылось в улыбку и слегка зарумянилось… Бессознательно, от смущения, она все утирала рот рукавом, как после чая…

– Ну, вот… видишь ли, – начал Шумский, как бы желая завести длинную речь, серьезную и объяснительную, но тотчас же запнулся и замолчал.

Мамка тоже молчала.

– Дай-ка мне трубку, – выговорил он, показывая в угол горницы.

Авдотья быстро вскочила и бросилась исполнять приказание. Лет пять тому назад ей случилось в последний раз подавать трубку своему Мише. Но тогда он был еще не офицер, а недоросль. Она тогда пожурила его за эту басурманскую, вновь им приобретенную привычку.

Взяв с подставки, где стояли вряд с полдюжины трубок, она передала лежащему длинный чубук с красивым янтарным мундштуком, осыпанным бирюзой. Затем она живо нашла клочок бумаги на полу, зажгла его спичкой и поднесла к красивой трубочке в виде воронки, в которой был уже набит свежий табак.

– А не вредительно это твоему… вашему здоровью, – поправилась Авдотья, не утерпев сделать вопрос, который когда-то всегда делала питомцу.

– Куренье-то?!. – рассмеялся Шумский не вопросу, а воспоминанью… Он тоже вспомнил невольно, как курил когда-то трубку тайком от отца и матери, и как эта же самая женщина журила его или ахала и тревожилась, но тем не менее, не выдавала родным эту тайну.

– Да времена давнишние! – вымолвил офицер, вздохнув. – Тогда лучше было… Ведь лучше тогда было, мамушка?.. Или как бишь… Дотюшка!

Авдотья снова закраснелась, но и прослезилась от этого прозвища, которое сладко кольнуло ее в самое сердце…

– Ведь так я тебя звал?.. Говорили Авдотьюшка. А я переиначил да окрестил Дотюшкой. Да, тогда лучше было. Я думал весь-то свет – одни ангелы да херувимы, и всякий-то человек затем на свете живет, чтобы мне угождать, как ты тогда угождала… Что ни вздумай я, вынь да положь, как по щучьему веленью. Да… А теперь вот… Круто мне, Дотюшка моя глупая, приходит. Ложись да и помирай. Застрелиться хочу! – улыбаясь, добавил Шуйский и выпустил изо рта огромный столб дыма.

– Ох, чтой-то вы… Христос храни и помилуй! – не притворно перепугалась мамка.

– Право, хоть застрелиться… если вот… – Шумский замялся и продолжал: – Ты вот можешь меня из беды выручить, если пожелаешь.

– Я? – изумилась Авдотья. – Из беды выручить… укажи соколик. Я за вас… Я за моего ненаглядного… Да что ж эдакое сказывать. Сами знаете, я чаю… На десять смертей за вас пойду. Душу за вас положу, не токмо тело грешное.

– Так ты меня по-старому любишь…

– Ох, родной мой… Как такое спрашиваешь. Грех вам такое спрашивать у мамки своей…

– Да ведь… время… Не вместе, как прежде. Может, и разлюбила. Я здесь, ты в Грузине. Я офицер, не мальчишка. Давно и беседовать с тобой не случалось…

– Сам не изволил, – тихо произнесла мамка, и в голосе ее отчетливо сказались, как бы само собой, печаль и укоризна.

– Ну-да, да… Не приходилось… Время… года мои… свои заботы… А вот теперь… вот и ты вдруг понадобилась, без тебя я дела ни руками, ни обухами не повершу. А ты можешь…

– Приказывайте…

– Ну вот… Слушай… Я тебя за этим и выписал из Грузина. Кроме тебя, я довериться никому не могу. Дело простое, но и погибельное, если болтать на всех углах. Ты не болтушка, да и меня любишь и подводить не станешь. Ну, скажи-ко… Помнишь Прасковью…

– Пашуту нашу…

– Ну да Пашуту…

– Как же мне не помнить, Господь с тобой! – воскликнула мамка и, вспомнив, что обмолвилась, заговорив по старому на «ты» – не поправилась.

– Ты ведь ее из воды вытащила. У тебя она и росла.

– Пашута мне все одно, что дочь родная. Немало я горевала, что ее по билету в Питер пустил граф, здесь погибельное место, а она из себя красавица. Долго ль до беды. А ей бы замуж за хорошего парня, из наших грузинских.

– Ну, Дотюшка, по билету на оброк твоя Пашута по моей воле пошла. Я просил об этом матушку… Мне Пашута понадобилась… Поняла или нет? Тогда она мне нужна была, а теперь вот ты… Она мне в Грузине приглянулась, я ее сюда и взял…

Авдотья молча, изумляясь, глядела в лицо офицера и слегка разинула рот…

– Что ж, ваша барская воля! – сумрачно выговорила, наконец, женщина после паузы, но вздохнула и потупилась…

– Да ты, глупая баба, никак на свой лад все сообразила! – громко расхохотался Шумский. – Ты никак думаешь, что я твою Пашуту в забавницы свои произвел. Вот уж истинно пальцем в небо попала. Этого добра, мамка, в Питере хоть пруд пруди, девок. И показистее твоей Пашуты. Вот распотешила-то! – снова рассмеялся офицер, лежа в подушках, звонким и даже ребячески веселым смехом.

– Что ж… И слава Богу, если я сбрендила! – отозвалась Авдотья и лицо ее снова просветлело.

– Я Пашуту на место поставил к такой барышне, какой во всей России второй нет. Ангел доброты. Святая как есть… Мухи не обидит. Пашута, каналья неблагодарная, у нее, как у Христа за пазухой живет, поспокойнее да посчастливее, чем у маменьки в Грузине, где девок порят днем и ночью, даже в заутреню Светлого Воскресенья.

– Ты же ей, родной, и место предоставил, – удивилась женщина. – Ну спасибо, тебя Господь за это наградит. А я-то дура тосковала, что да где моя Пашута… Пропащая, мол, она в столице.

– И знаешь ты, что вышло, – другим голосом заговорил Шумский. – Она с жиру взбесилась! И за мое благодеяние мне теперь… Подлая она тварь!..

– Грубит… Не благодарствует…

Шумский молчал и затем произнес снова с сердцем и как бы себе самому:

– Холопка крепостная разные дворянские чувства да благородные мысли, вишь, набрала в себя. Совсем не к лицу… Не по рылу!..

– Не пойму я ничего… Чем же она тебя прогневила? Зазналась?.. Грубит? Не слухается?..

– Да. Именно зазналась. Все это я тебе поясню. Все будешь знать, чтобы за нее взяться могла.

– Отправь ее обратно в Грузино, коли она зазналась. Там живо очухается…

– Нельзя! Нельзя! То-то мое и горе, что нельзя… Я маху дал! Надо было не ее, а другую поставить на это место, попроще, да посговорчивее… А взять ее обратно теперь, то ее барышня с ума сойдет. Ей-Богу. Она обожает Пашуту! С ума сойдет!

– Тебе-то что же. Наплевать тебе, соколик.

– На кого?

– Да на эту барышню…

Шуйский махнул рукой и даже отвернулся лицом к стене.

Наступило молчание…

«Все ей объяснить, – думалось Шумскому, – ведь это – une mer a boire[2]… Не поймет, а поняв все, ничего не уразумеет! как сказал по ошибке, остроумно и верно мой барон Нейдшильд. Она поймет в чем дело, но дело это будет ей казаться простой моей забавой, стало быть, ничего не сообразит»…

– Вот что, Авдотья, – заговорил он снова, – теперь мне вставать пора и со двора надо. Сегодня ввечеру или завтра утром я тебе разъясню, в чем ты мне должна услужить, и выручить меня. Оно не очень спешно, время терпит. Ты расположись в той горнице, где все мое имущество, прикажи кровать поставить и все эдакое…

– Зачем? Я и на полу посплю ночь-то.

– Да ведь ты у меня, пожалуй, недели на две застрянешь…

– Ну, и слава Богу, коли дозволишь… Я и рада пожить у вас. Могу услужить не хуже Васьки… Он поваренок, какой он камердин… А я все-таки всю жизнь была…

– Ну, ладно… ладно… на полу, так на полу… А в доме ни во что не путайся… Васька Копчик все это хорошо один успевает. Ну, так ввечеру я тебя позову… Ну, ступай себе…

Авдотья собиралась уже переступить порог, когда вспомнила и спросила:

– А где же, стало быть, родной мой, Пашута живет. Мне бы ее сегодня и повидать, да пожурить…

– Ни-ни… Повидаешь, когда я тебя сам к ней пошлю. А вернее, что я тебя и не пущу туда, а Пашуту к себе сюда вызову.

– Господа ее, что ли, такие… острастные. Не любят пущать во двор свой чужих. Важные господа? Вельможные…

– Да… Барон он, и дочь его баронесса, стало быть, – улыбнулся Шумский. – По фамилии Нейдшильд…

– Не русские…

– Финляндцы…

– Так… Это вот что чухонцами звать…

– Да, пожалуй… Только это глупое ведь прозвище.

– Нехристи ведь… Как же Пашута-то у них?..

– Ну, ладно… ступай!..

Авдотья вышла из спальни и задумчивая прошла в комнату, где сидела по приезде.

Вслед за ней явился тотчас Копчик и, хитро подмигивая, вымолвил тихонько и спеша:

– Авдотья Лукьяновна, я вам ужотко все поясню. Я у дверей был, слышал о чем вы разговор имели с барином. Знаю теперь, зачем вы и приехали. Я вам, барин уедет, все поясню. А пожелаете, я вам в один миг с Пашутой повидаться устрою.

Авдотья с удивленьем глянула на лакея. Он быстро вышел.

V

Через час после разговора с мамкой, молодой офицер в простом черном пальто и городской шляпе, т. е. в штатском платье, был уже на другом конце столицы, близ Малого проспекта Васильевского острова. Он подъехал к маленькому домику с красивым фасадом и, позвонив, вошел в переднюю, как свой человек, не перемолвившись ни единым словом с лакеем, который его впустил.

– Дождит… – мычнул лакей, ухмыляясь и несколько фамильярно. – Льет да льет…

– Да, скверно… Почитай совсем осень пришла, – отозвался Шумский.

– И что вам эти, сударь, извозчики стоят, – заговорил лакей нравоучительно. – Каждый день, почитай, отдавай трехгривенный… Вы бы уж пешком себя приневоливали. А то и выгоды мало. Десять рублей, гляди, в месяц ведь проездите…

Шумский промолчал и двинулся в соседнюю комнату. Это была столовая, небольшая, но поражавшая сразу своей обстановкой.

Стол обеденный, большой шкаф и все стулья, стоявшие в ряд по стенам, как шеренга солдат в строю – все было одного чистого готического стиля, резное из черного дуба. Этой столовой, по уверенью ее владельца, было около двухсот лет, причем она вдобавок не была куплена недавно, а уже принадлежала с тех пор все тому же роду, переходя от деда и отца к сыну и внуку… Задок или спинка каждого кресла оканчивалась шпицем наподобие колокольни любого средневекового собора. На всех спинках был резной причудливый герб под баронской короной. Массивный шкаф в два яруса был еще красивее кресел, так как верхний ярус его опирался на головы четырех рыцарей в полном вооружении, латах, шлемах, с пиками и мечами. Тонкая, замечательная работа всего этого поражала искусством, изяществом и законченностью…

Шумский, по-видимому, давно изучивший в подробностях эту столовую, не глянув ни на что, опустился на один из стульев близ дверей и тотчас задумался…

В эту минуту у него был вид просителя, явившегося к важному сановнику.

Никто не пошел докладывать об нем, лакей, впустивший его, ушел в противоположную сторону. Другой лакей, прошедший чрез минуту через столовую, тоже глянул на него равнодушно, как на обычное явленье в доме.

Прошло около получаса в полной тишине.

Наконец, раздался в доме звонок колокольчика за дверью той горницы, которая была прямо пред молодым человеком. Явился тотчас лакей, прошел в эту горницу, вернулся и позвал сидящего.

– Пожалуйте…

Шуйский поднялся, оставил свою шляпу на кресле, и вошел в горницу. Это был кабинет.

Все стены кругом были закрыты простыми высокими шкафами с книгами, на средине стоял, боком к окну, большой письменный стол, тоже сплошь покрытый книгами и тетрадями.

За столом на кресле сидел очень благообразный, седой, но моложавый лицом человек. Румянец на свежих и белых щеках, с легкими морщинками лишь около глаз, странно и красиво оттенял почти снежнобелые вьющиеся кудрями волосы. Можно было подумать, что это молодой человек, напудривший себе голову и слегка подрумянивший щеки. Бархатный лиловатый кафтан с позументами на воротнике окончательно придавал маскарадный вид этому бодрому и красивому старику.

Он поднял большие светлые глаза, кроткие и простоватые, немного навыкате и, глянув, не кланяясь, на вошедшего, произнес и сухо, и кротко, и вежливо, но важно:

– Здравствуйте, господин Андреев.

Шумский, молча, почтительно поклонился и стал перед столом.

– Вы сегодня снова немного опоздали, – тем же несколько сухим тоном, но все-таки кротко произнес старик.

– Я уже давно приехал-с… Я сидел в столовой в ожидании вашего…

– Я видел, когда вы подъехали к дому и снова все-таки позволю себе утверждать, что вы немного опоздали… Но на нынешний раз беды нет… ибо и дела никакого нет. Вот это вы возьмете с собой и дома увидите… Все, что по-французски, надо переписать… Все, что по-финляндски, вы не тронете, конечно, т. е. не станете переводить или переписывать. Дочь это сделает после… Вот…

Старик взял синюю тетрадь и легко перебросил ее на столе в сторону Шумского. Молодой человек взял тетрадь и, развернув ее, стал просматривать.

– Когда прикажете?.. Поскорее?..

– Нет, это не к спеху… Но все-таки дня через четыре, конечно…

– Через четыре… – повторил тихо Шумский и прибавил мысленно: – Старый шут!.. В четыре дня целую тетрадищу во сто листов. Да Шваньский мой издохнет от эдакого урока.

– Вы боитесь, господин Андреев, что не успеете. Ну, пять дней… Ведь не целую же неделю вам дать.

– Слушаю-с. Через пять дней будет готово. Больше ничего не прикажете?!..

– Нет.

– Я могу идти делать портрет баронессы?!..

– Да… Но, не знаю, согласится ли она сегодня на сеанс… Ее фаворитка больна! – оживился старик.

– Пашута! – быстро вымолвил Шумский, впиваясь глазами в его лицо.

– Да, Прасковья, – отозвался этот, как бы говоря: «для меня нет Пашут, а есть горничная Прасковья».

– Что же с ней? – тревожно повторил Шумский.

Старик глянул с улыбкой ему в лицо своими добрыми глазами и, важно поджав губы, произнес:

– Не любопытствовал еще узнать у баронессы Евы, чем изволит хворать ее фаворитка… да, кажется, и ваша тоже… И вы тоже успели, vous amouracher de la gamine[3].

– C'est un ange, monsieur le baron![4] – отозвался Шумский.

– Oh! Dechu, alors[5]… Это чертенок и по лицу, и по нраву, и по ухваткам. Вы, как талантливый художник, господин Андреев, должны знать, что во всей существующей на свете живописи, даже в испанской школе, не найдется изображения ангела, черномазого, как цыган и с дерзкими чертами лица. Прасковья хорошенькая девчонка, но она не ангел, а цыганенок… Скорее моя Ева напоминает собой тот тип, который принято давать ангелам и архангелам. Les trois В[6]. В понятии об ангеле буква Б имеет тоже значение…

«Ну… Поехали! Завели шарманку…» – подумал Шуйский и вымолвил:

– Совершенно верно, но только баронесса…

– Bonte, beaute, beatitude[7], – продолжал старик, не слушая. – Belle, bonne, blanche[8]… Я непременно в заключении или эпилоге к моему сочиненью…

Примечания

1

Приписывают богатым… (фр.).

2

выпить море (фр.).

3

вы влюбились в девчонку (фр.).

4

Это ангел, господин барон (фр.).

5

О! Падший тогда… (фр.).

6

три Б. (фр.).

7

Доброта, красота, блаженство (фр.).

8

красивая, хорошая, белая (фр.).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2