Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Песня первой любви

ModernLib.Net / Современная проза / Евгений Попов / Песня первой любви - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Евгений Попов
Жанр: Современная проза

 

 


Евгений Попов

Песня первой любви

Солнце всходит и заходит

Обращение к читателям

Очень надеюсь, что, прочитав эту книгу рассказов, написанных в основном более тридцати лет назад, вы одобрите их и согласитесь с моей нехитрой мыслью. Она заключается в том, что, конечно же, новая жизнь окончательно вошла в наши крутые берега, всё у нас теперь вроде бы по-другому, включая цены на бензин, размеры нашей страны и степень раскрепощенности ее граждан. Однако «связь времен» все же не распалась окончательно и бесповоротно, как у принца Гамлета. Так называемые простые люди не усложнились от того, что завели себе компьютеры, корейские машины узбекской сборки, съездили в Анталию. Или, наоборот, обнищали до состояния бомжей и частичной потери жизненных ориентиров. Люди по-прежнему остаются людьми: праведники праведниками, дураки дураками, мерзавцы мерзавцами, честняги честнягами. Любовь и кровь по-прежнему самая актуальная рифма. Родильные дома, кладбища, больницы и тюрьмы функционируют бесперебойно. Солнце по-прежнему всходит и заходит. Волга все еще впадает в Каспийское море.

Вот почему я без ложной скромности полагаю, что предлагаемые вам тексты не потерялись во времени и пространстве, не протухли, как скоропортящиеся продукты в старом холодильнике, не устарели, как вчерашние новости, не скукожились, как зимние сугробы в марте.

Тем не менее отдельные фразы моих ранних сочинений нуждаются сейчас, на мой взгляд, в некоторых дополнениях, уточнениях и объяснениях. Конкретные детали прежнего бытия могут вызвать недоумение у представителей нового поколения любителей литературы, которым не довелось жить при социализме и ходить на демонстрации трудящихся с портретами членов Политбюро. Кроме того, определенные слова «сибирского русского», на котором зачастую изъясняются мои персонажи, могут быть не поняты людьми, живущими в европейской части страны, а то и за ее границей. Из уважения ко всем моим читателям, искренне желая вам непременно «во всем дойти до самой сути», как велел поэт Борис Пастернак, мною и составлены комментарии, которые вы найдете в конце каждого рассказа.

Приятного чтения. И храни вас всех Господь, дорогие земляки.

Ваш Евгений ПоповМосква, 2008 год

Электронный баян

Жестокость

Рылись в бумагах, опрашивали рабочих, поднимали наряды за прошлые годы, уехали хмурые, парниковых огурцов «на дорожку» не взяли. Груня Котова тормошила мужа:

– Ты чего? Чего? Ты бы хоть в город позвонил кому…

А директор как сел в «газик», так и пустились во все тяжкие. Вместе с тишайшим и вернейшим главбухом Коленькой Николаевым.

Пили на салотопке, пили у рыбаков, в слободе пили. Допились до того, что шофер Степан вышел из машины, бросил ключи под ноги в пыль и ушел, даже спиной не сказав ни единого слова.

– Чует… крыса бегущая! – Директор проводил его тяжелым взглядом.

– Зато я, я – все равно, я всегда с вами, до самого конца, – лепетал Коленька.

Дальше стало уж совсем невмоготу: денежки все прекратились, домой ехать – тошно, и само собой созрело: на выселки, к Ваньке Клещу.

А у Ваньки Клеща дом стоял высокий да красивый. Свежий тес белел; бегал, свистя кольцом по проволоке, пес.

Дым плыл, и все что-то в доме скрипело, ухало, ныло, посвистывало.

На стук да лай и сам хозяин вышел – плешив, могуч, бородат.

И домочадцы высыпали – баба Ванькина, белоголовые деточки, старуха.

– А что, Ваня, здравствуй, Ваня, – присунулся было бухгалтер. – Как живешь, Ваня? Как, Ваня, твоя химия процветает – не взорвалась еще твоя химия?

Но Клещ, на него внимания не обращая, отнесся непосредственно к директору:

– Приполз, Котов, приполз-таки?

Директор отвернулся. Он и не выходил из машины.

– Приполз, приполз, – не унимался Ванька. – Я знал, что приползешь!

– Да что уж там? Кто старое, как говорится, помянет, тому, как говорится, глаз вон, – снова зачастил бухгалтер. – А давайте-ка мы, милые други, самогоночку твою маленько попользуем, Ваня. На машиночке отъедем к лесу до родничка, ножки в его все положим да и отдохнем маленько.

Так и сделали. А лишь хватили по одной, Ванька завел прежние речи.

– Во, Котов! Крыл! Крыл ты меня на собраниях, тараканил, в сорок восьмом за куль картохи усадил, а нынче и сам получаешься – полный тюремщик!

– Я б тебя и сейчас посадил, – вскинулся директор. – Люди голодовали, а ты добро на дерьмо переводил.

– Вот! Эт-то точно. А только чем ты-то щас от меня отличаешься? Тюремщик. Будущий полный тюремщик! И будут твои Светка с Валеркой обои сиротки при живом папаше-тюремщике.

Директор закрылся ладонями. Когда все это началось? С чего? Как полезли в руки эти нечистые проклятые деньги – уж и не помнил директор. А только и Груня последнее время поговаривала, что хватит, однако, что пора и чур знать, не ровен час случись что – вечный конец.

– Да как же тебе не стыдно, Иван?! Ты совсем потерял чувство реальной меры! – гневно сказал бухгалтер. – А кто совхоз в люди вывел? Ты помнишь, что после войны жрали? А нынче, что ни дом – полная чаша.

– Особливо у директора, дорогого товарища Котова, – осклабился Ванька. – Вы что ж думаете – народ слепой? Народ, орлы, он все видит. Вы пакетами со складу таскали и на машине возили, вот на этой!

Ванька сплюнул.

– Ах, ведь и я уж ему тоже говорил, – вдруг неожиданно заплакал Коленька. И продолжал, всхлипывая:

– Осторожней, говорю, ведь правильно? Ведь говорил, Иван Алексеевич? Но я, я – все равно, я всегда с вами, до самого конца.

Ванька встал. Его лицо сияло. Он взял в руки четверть.

– Старые вы, старые, – радостно сказал он. – И жили по старинке и воровать – хватились, когда воровать! Щас и без воровства исключительно жить можно. Вот ты возьми меня! Эт-то ты правда сказал, что я ране добро на дерьмо переводил. Зато щас у меня в аппарате все участвует – и стиральная машина, и холодильник «Бирюса». Весь, братцы, прогресс на меня работает! И это ж стала не самогонка, братцы, это ж стала теперь у меня натуральная слеза, Москву видать!

И Ванька приложил четверть к глазам.

Но видна была сквозь четверть далеко не Москва. Был виден лог широкий, березы, поле, серые крыши и вся родная Сибирь, в которой люди могут и должны жить долго и счастливо.

А только вдруг сползла с физиономии самогонщика улыбка. Клещ отбросил четверть и завопил:

– Иван Лексеич! Родной! Гони, родной! Помогай! Изба, изба моя горит! Ох ти-ти!

Бухгалтер опешил. Директор глядел в упор.

– Что сгорит, то не сгниет, – ухмыльнувшись, сказал он.

– Да Лексеич! Да родной! Век молиться буду! Ноженьки твои целовать! Помогай, родной! – выл Ванька Клещ.

Но директор молчал. И самогонка булькала.


* …в сорок восьмом за куль картохи усадил… – 7 августа 1932 года было подписано постановление ЦИК и СНК СССР об охране госсобственности, более известное как «указ семь-восемь» или «закон о колосках». Колхозная собственность здесь приравнивалась к государственной, и виновный мог получить по этому закону «вышку» или десять лет «с конфискацией». Подробнее об этом смотрите в книге А.Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ».

Тюремщик – в Сибири так почему-то именовали и тех, кто сидел, а не только тех, кто за зэками присматривал.

Четверть – узкогорлая стеклянная бутыль размером в одну четвертую ведра, которое, в свою очередь, является русской дометрической мерой объема жидкостей, равной двенадцати литрам.

Электронный баян

– Дома-то щас будет как непременно хорошо! Катька поварешкой в борще зашурудит. А борщ тот красный, как знамя. Что ж она, лапушка, на второе-то приготовит? Если курочку… или баранинки потушила… с капустой свежей… картошечки туда, помидорчиков – замечательно! Ну, а коли просто яишню сжарила с колбасой – тоже красиво. Господи! За что мне счастье-то такое, простому человеку? Витяха в колени сунется. «Папка! Папка! Давай будем конструктор собирать, луноход на Луну пустим!» Смышленый растет, чертенок, а не избаловался бы на всем обилии. Мы-то в его годы чрезвычайно не так жили. Вечно не жрамши… или хлеба там какого с солью подшамаешь… Господи! И за что мне счастье-то такое? Одному, все одному мне, простому человеку!

Таким примерно образом размышлял направляющийся домой после напряженного рабочего дня честный человек и хороший специалист среднего звена Пальчиков Петр Матвеевич, тридцати семи лет, семейный, как видите.

А дом его, равно как и десятков других семей рабочих и служащих, расположился, глубоко вписавшись в подножие отрогов Саянских, на правом берегу реки Е., довольно далеко от центра, а стало быть, и от места работы Петра Матвеевича, откуда он добирался и трамваем и автобусом.

Вот только и было одно неудобство, что транспорт этот. А так, согласно всем требованиям нынешней планировки и градостроения, имелось у них в микрорайоне решительно все, что нужно современному человеку для жизни полнокровной, интересной, насыщенной в любом отношении.

Судите сами – помимо ванн в домах всегда парила на морозе прекрасная большая баня с прачечной и приемным пунктом химчистки, про магазины «Трикотаж», «Булочная-кондитерская», «Бакалея-гастрономия», «Рыба» и говорить смешно – тут они, под носом. Неподалеку же – колхозный аккуратный рынок с умеренными ценами, для игрищ и забав – клуб завода резинотехнических изделий, функционировал даже и пивной бар в микрорайоне, а к услугам любителей имелась настоящая музыкальная школа. Да в таком микрорайоне тыщу лет живи – и все помирать не захочешь!

Ну, в пивной бар Петр Матвеевич заходить, естественно, не стал. Там грязно, накурено, кричат. Пьянь какая-нибудь пристанет, вымаливая двадцать копеек. И ко всему прочему – не уважал Петр Матвеевич пиво, хотя и был наслышан о его волшебных свойствах. Что, дескать, оно и того, и сего… бодрит, стимулятор. В сон его и дрему тянуло с пива, а Петр Матвеевич всегда хотел жить, а не спать. Вот он и прихватил в магазине четвертинку. Шел, прихрустывая ледком, по смеркающимся улицам, где в домах уже зажигались желтые огни, и синие горы уже темнели, и небо уже сливалось с ними. Шел привычной дорожкой, но ее всю страшно разбили ногами, и грязь, несмотря на ледок, кое-где еще не схватилась.

Петр Матвеевич влез раз, влез другой, ругнулся и решил идти по территории музыкальной школы. Там сразу же от штакетника начиналась асфальтовая дорожка и у противоположного штакетника заканчивалась. Там нужно было махнуть через забор, и уж дом – вот он, тут, рядом.

Сам Петр Матвеевич вообще-то не сильно поощрял подобное шастанье по территории школы. И сыну Витяхе наказывал, и дружков его чурал. «Нехорошо, пацаны, – убеждал он их. – Ведь вы уже взрослые мужики, правда? А там затрачен труд дворника. Играйте где-нибудь в другом месте, учитесь уважать чужой труд, парни…»

Не поощрял. Но тут – уж больно не хотелось окончательно марать в грязи новые коричневые полуботинки. «И по досточкам, по кирпичикам, – шептал Петр Матвеевич, – доберетесь домой как-нибудь», – напевал он.

И хоть был целиком погружен в заботы о сохранности собственной чистоты, а также в думы о грядущем семейном счастье, но все же вдруг углядел, что окна школы светятся для такого вечернего времени довольно неестественно: все до одного и ярко. Обычно в такое время – ну, одно там, два горят, там, где на скрипочке пилят, либо на пианино бренькают, или еще – разевают рот, а через стекло-то и не слышно, что за песня из него льется.

Любопытствуя, Петр Матвеевич напялил очки и обнаружил близ двери, на белом бумажном листе следующий рукописный текст:

ЭЛЕКТРОННЫЙ БАЯН
ИГРАЕТ КУДЖЕПОВ
ПРОИЗВЕДЕНИЯ КЛАССИКИ И СОВЕТСКИХ КОМПОЗИТОРОВ
БИЛЕТЫ ПРОДАЮТСЯ

– Билеты продаются! – протянул Петр Матвеевич. И сплюнул в сердцах: – Это ж надо такую чуму придумать – электронный баян! Совсем с ума съехали!

Осудил, но с места дальше не трогался.

Потому что много он в своей жизни видел баянов и гармоник знал чрезвычайное количество, но вот чтобы это был баян электронный, то уж этого он себе представить не мог при всем старании. А руганью лишь распалял любопытство. Потому и решил все-таки сходить, чтобы на случай чего иметь и на этот предмет свое мнение. Лучше, как говорится, один раз увидеть, чем сто раз услышать. Кроме того, и семье потом можно будет описать это интересное явление, и на работе потолковать о его практической пользе либо вреде. Так что решил все-таки сходить Петр Матвеевич и, расходами не стесняясь, приготовил бумажный рубль.

Однако, войдя в фойе, он увидел, что, во-первых, билеты никакие не продаются, да и кассы-то никакой нету. А во-вторых, из-за белой двери доносились уже звуки какой-то организованной человеческой речи.

Петр Матвеевич сунул шапку в карман, осторожно приоткрыл дверь и оказался на последнем ряду маленького зальчика.

На него глянули рассеянно. Билета никто не спросил, только шепнули «тише», когда он скрипнул стулом. Все слушали человека, стоящего на эстраде.

– Таким образом, дорогие друзья, электронный баян – это очень интересное нововведение в музыке. И мы все надеемся, что наша промышленность вскоре начнет серийный выпуск этих замечательных инструментов, которые мы пока покупаем за границей и, к сожалению, за валюту, товарищи. – Говоривший тряхнул гривой. – Так что не за горами, товарищи, тот день, когда громадное число наших слушателей, любителей музыки, насладится глубокими звуками этого инструмента, который, как я уже говорил, богатством тонов близок в органу и клавесину, совмещая все это с компактностью и даже ординарностью исполнительского мастерства.

Это, по-видимому, и был сам Куджепов. Издали Петр Матвеевич не мог подробно разглядеть его лица. Так, видно было, что человек, видать, уже не первой молодости, с залысинами, несмотря на гриву, в черном костюме, аккуратненький – ну это уж как у них полагается.

Да и баян был как баян. И ничего электронного в нем почти не наблюдалось. Разве что шнур уползал за кулисы? А так – баян да и баян.

– Надуваловка элементарная, – буркнул Петр Матвеевич. – Это ж надо такую чуму придумать!

А пока бурчал, то все и прослушал. Потому что Куджепов еще что-то сказал и тут же проворно развел мехи.

И вдруг – хватило! Схватило, закружило, понесло, к сердцу подступило, заполонило, ознобило, согрело – сладкая истома, головокружение. Мелодия, и сладкая боль, и молодость, и старость – все вместе!

– Это что такое? – прошептал Петр Матвеевич. – Эт-то что же такое?

– А это нужно знать, молодой человек, – с достоинством ответила ему соседка, сухонькая старушка в очках, подмотанных ниточкой.

– Я не про то. Со мной что такое? – шептал Петр Матвеевич.

– Не мешайте слушать! – рассердилась старушка.

– Я ничего, – смешался Петр Матвеевич.

И вдруг слезы беззвучно потекли по его щекам, и он не стыдился слез, и плакал ровно, совершенно беззвучно, прямо глядя вперед. Расплывались в глазах и зал маленький, и черный музыкант, и инструмент его волшебный. И плыла, плыла музыка.

Петр Матвеевич полез за носовым платком и внезапно наткнулся на четвертинку. И вдруг его такая злоба взяла, что он, окончательно изумив соседку, с места вскочил, потоптался, нелепо махнул рукой, что-то крикнул и пулей вылетел на улицу.

А на улице была прежняя ночь, поскрипывал от ветра фонарь, ровным светом горели жилые окна, все вокруг дышало ночью, тишиной, спокойствием.

Разгоряченный Петр Матвеевич хотел было хряпнуть четвертинку об асфальт, но потом передумал, помрачнел лицом, решительно надвинул шапку на глаза и пошел домой, не выбирая дороги.

– Господи! Извалялся-то весь, как чушка! Все штанины в грязи! – ахнула жена. – Да где тебя, черта, носило-то?

Петр Матвеевич раздевался молча, но с остервенением.

– Выпил, что ли, с кем? – присматривалась жена.

Тут Петра Матвеевича прорвало.

– «Выпил»! «Выпил»! – заорал он. – Тебе бы все «выпил»! Тебе бы все пить да жрать! Кусочница! Живешь как карась подо льдом! И меня к себе в могилу тянешь? Да ты знаешь ли, как другие люди живут? Что там у тебя седни по телевизору? Штирлиц? Или кто?

– «Семья Тибо». Франция, – упавшим голосом сказала супруга. – Сейчас покушаем и будем все смотреть.

– Дура! – крикнул Петр Матвеевич, набрав воздуха и повторил: – Дура! Дура!

Жена охнула, а Витька бросил конструктор «Луноход» и всхлипывал, пятясь в угол:

– Папа! Папа! Ты что? Ты зачем маму ругаешь?

– Пошел вон! – затопал на него отец.

А сын уже плакал навзрыд. И тут Петр Матвеевич вроде бы очнулся, вроде бы возвратился в себя. Он медленно огляделся. Дом как дом. Квартира как квартира. Мебель как мебель. Люди как люди.

– Действительно… что-то я это… такое… – он повертел пальцем у виска. – Ты, Катя, не сердись на меня. Накрутишься на этой работе проклятой, надергаешься… Вот сегодня опять: фонды же нам выделили на листовой алюминий, а я на базу приезжаю – нету, говорят. Пока вырвал… Дергают весь день, и сам дергаешься. А тут еще иду, и около музшколы – знаешь чуму какую придумали? Цирк номер два – электронный баян, ты это можешь себе представить?!

– Ну, ты меня напугал, напугал, артист, – облегченно засмеялась жена. – Что, думаю, пьяный он, видать, что ли. Или умом чиканулся, как Мишка, у нас в цехе подсобником который работал…

Петр Матвеевич тоже засмеялся. Они оба смеялись и колотили друг друга по мясистым спинам.

И лишь сынок Витька смотрел волчонком. Слезы на щеках у него уже высохли, но губы были крепко сжаты.


* «И по досточкам, по кирпичикам» – творческая переделка персонажем знаменитой советской песни «Кирпичики», ставшей городским фольклором и породившей множество подражаний и пародий. Например, сцена ограбления пижона и его дамочки, которая в результате этого осталась лишь «в лифчике и в рейтузиках»:

Тут сказал ей бандит наставительно:

– Выбирайте посуше где путь!

И по камушкам, по кирпичикам

Доберетесь домой как-нибудь…

Триста шестьдесят пять белых рубах

В назначенный день и час появилась на нашей тихой улице автолавка с надписью «промтовары». Грузовик, что ее привез, стлал уже бензинное марево где-то далеко, аж на другом квартале, и Петр Никанорович Гурьянов – бессменный продавец и директор автолавки – крутил ухо свинцовой пломбы, скрипел ключом в гнездышке замка…

Петра Никаноровича разве что приезжие не знали, а так – каждая малая собака. Со стародавних времен нэпа торчал он в заведении, скрытом за стеклянной витриной с золотом по ней пущенными буквами «ТОРГСИН». Потом он ничего не делал и, отроду имея раскосые глаза, стал чрезвычайно похож на китайца, отрастил жиденькую бородку и даже передвигался как-то косовато…

Он открыл наконец окошко. Долго передвигал штуки фланели, ситца, байки, с помощью слюны разглаживал складки на залежавшихся молескиновых костюмах, платья приспособил на крючки, сапоги и ботинки поставил носок к носку и, совершая все это, как-то по-особенному перстил пальцами.

Вдруг завопил:

НАРЯДУ,

Наряду с полным ассортиментом отечественных

товаров.

НАРЯДУ,

Наряду с по-о-олным а-а-ассортиментом

отечественных товаров,

ИМЕЕТСЯ

ПОЛНЫЙ ГОДОВОЙ КОМПЛЕКТ ИМПОРТНЫХ

БЕЛЫХ РУБАХ.

– Чиво? – спросил мой дед, который сычом сидел на завалинке, оглядывал прохожих и раздумывал, почему это он вдруг дед, а не молодой парень.

– Чего, – крикнул он, – Петрован, чего комплект?

– Бумажные рубахи, – кротко и степенно отвечал Петр Никанорович.

Он уже держал в руках деревянный метр, с помощью которого отпускал байку бабе, чей ребенок, слабый и замусоленный, кружился рядом, пел невнятные песни и одновременно правой рукой ковырял в носу.

– Рубаха есть бумажная, импортная. Ты ее кажный день утром одеваешь, а к вечеру снял и – хошь в печку, хошь в сортир, а хошь – куда хошь. И всего-то их столько, сколько дён в году с учетом високосного: то ись – трыста шестьдесят пять штук.

Так поучал Гурьянов – бессменный продавец и заведующий автолавкой «ПРОМТОВАРЫ», и дедка мой обомлел, очумел, глаза выпучил, побежал домой, денег за иконкой достал да и скупил все эти рубахи.


А я вот сижу сейчас и зачем-то все это вспоминаю. Тот день вижу, дедовскую харю, рыжим не бритую, почерневший забор, автолавку, и башенный кран на соседней улице, где уже снесли старые халупы и вели большое строительство, и листья желтые-прежелтые, тополиные, что устлали улицу нашу, что шуршали в шагу, что и ночью шуршали в шагу, когда человек маленький становится под этими звездами осенними, холодными, чистыми. Я тогда еще совсем маленький был, а дед взял да и купил себе триста шестьдесят пять белых рубах. И все смотрел на стопку эту белую, а верхнюю рубаху все пальцами трогал, желтыми. Табачными.

И после этого совсем рехнулся дед, совсем ни с кем не говорил, радовался, на рубахи смотрел и стал помаленьку помирать. А я недавно домой приехал, на кладбище был, где синие ромашки, полынь и битый кирпич, где могила деда есть под серым деревянным крестом.

А дома сверток поискал и нашел, но только тронул пальцем его – рассыпались в бумажный прах все триста шестьдесят пять.

Вот ведь странно, жутко: книги старые по тысяче лет живут и ничего им не делается, а рубахи раз-раз – и начисто.

Чудеса.


* Публикуется впервые

ТОРГСИН – специальный магазин (ТОРГовля С ИНостранцами). Такие магазины существовали в СССР с 1931 по 1935 г. В них не только иностранцы, но и простые граждане, имеющие золото и валюту, могли купить дефицитные товары. См. соответствующие сцены романа «Мастер и Маргарита» М.Булгакова.

…молескиновых костюмах… – от английского moleskin, дешевые изделия из плотной прочной хлопчатобумажной ткани, обычно темного цвета.

…отпускал байку… – мягкую ворсистую хлопчатобумажную ткань, тоже, как и многое другое, пребывавшую в дефиците.

Жених и невеста

Брат лежал на тюфяке у самого окна и пытался спать. Оконное стекло преломляло солнечный луч, и он ложился на пол желтым квадратом, граница которого медленно двигалась к бритой физиономии брата. Было утро, и оно обещало такой день, такой жаркий день, какого еще никогда не видел город К., да и вся Сибирь не видела. В такую рань на нашей сонной улице еще не поднялась пыль, не загудели моторы грузовиков, а скрипели пока ставни, зевали девки, собираясь на работу, последним криком горланили петухи.

Брат работал в другом городе, на оптическом заводе, и почему-то привез много лимонной кислоты. Мы сыпали искрящийся порошок в кружки с ледяным квасом, до устали пили квас и обливались пoтом, так как лето стояло жаркое, сухое, безветренное.

Мне тогда тринадцать стукнуло, а брат был здоровый парень и для меня все одно что мужик.

Он приехал в белой рубашечке с отложным воротником, в чесучовых брюках, сандалиях на босу ногу, и я, оробев, по-перву звал его на «вы», а потом он дал мне разок папироской затянуться и сразу стал мне от радости «ты».

Он привез еще и подарков много: матери шелковый отрез на платье, сестре белые туфли-лодочки и зимнюю вязаную шапку, «менингитки» их у нас называли.

А мне ничего не привез. Так мне и не надо было, зато он со мной целые дни гулял, а к вечеру, дойдя до одного дома на нашей улице, давал мне рубль и выпроваживал.

Но я за ним как-то подсмотрел и увидел, как стучал он в окошко, и на его стук вышла Люба в белом платье, и они пошли, взявшись за руки и не смотря друг на друга, и долго-долго ходили, так что мне надоело за ними подсматривать, и я пошел домой спать, а ночью светлой услышал, как брат щеколдой скрипит, о притолоку стукнулся, тихонько чертыхается, пробираясь на свой тюфяк.

И было утро жаркого дня, и брат пытался уснуть, а желтый квадрат все подбирался к его бритой физиономии.

И тут я задумал его облить и пошел набрать воды из огромной бочки, стоявшей под водосточным желобом, крашенным красным суриком. Но когда руку я опустил в бочку, то понял, что вода такая не подойдет, потому что была она теплая и вялая.

И я заставил угодливо склониться длинную жердь колодца – журавля, и та, поднявшись в небо, дала мне полведра воды такой чистой и холодной, что когда я отпил глоток, у меня сладко заныли зубы и струйка, попавшая за пазуху, щекотнула до визга.

Я набрал ковшик этой воды и встал над братом, а желтый квадрат все приближался и приближался к его бритой физиономии. На дне ковшика были видны все щербинки-ржавчинки, я выплеснул воду, и хоть летела она сотую долю секунды, успели поиграть в ней все цвета солнечного луча.

Рысью вскочил неспавший брат и в одних трусах, громадными прыжками кинулся за мной.

Я бежал, сам не зная куда, я, раскинув руки, бежал, бешено колотилось мое сердце, путала ноги трава и слепило солнце.

– Ага, попался, гадость! – завопил брат. Он взял меня за ноги и понес. Совсем близко я видел быстро убегающие зеленые травинки и босые ноги брата, а когда с усилием поднимал голову, то видел и синее небо, и край крыши, и свирепую смешную рожу брата.

Он стал совать меня в бочку. Я не сопротивлялся, я открывал глаза и хватал руками зеленую слизь, которой обросли стенки, брат вынимал меня, приговаривая: «Попался, попался, зачем кусался?» – и я видел тогда бурые края бочки и желтый песок, а брат опять меня в слизь, в темноту. В наказание.

Вдруг он бросил меня. Я живо вылез из бочки, открыл глаза и в золотых звездочках света увидел в наших воротах Любу. Она хохотала, светлые пряди волос мешали ей смотреть, она откидывала их, и глаза у нее были коричневые, как и у всех нас.

Брат еще немного постоял остолопом и побежал надевать штаны.

А я к Любе подошел и спрашиваю:

– А чё это вы ходите, за руки беретесь, а не целуетесь?

А она мне говорит:

– Дурак.

А я ей:

– Дай закурить, дай закурить. Жених и невеста поехали по тесто, жених и невеста…


* …почему-то привез много лимонной кислоты. – Эка невидаль! Спер на своем заводе да и привез.

Телевизор

Когда Антонов приходил с получки пьяный, его всегда попрекали телевизором.

– Ты посмотри, нет, ты посмотри, блядский муженек, не вороть морду, – у Григорьевых есть, Лукины «Рекорд» купили, Валька, на что уж – мать-одиночка, и та имеет, одни мы, как собаки.

На что Антонов важно и смешливо отвечал:

– Ну и купим, чего там, купим, будет время свободное и купим, ох ты, золотая моя золотаюшка, подойду да присяду я с краюшка.

Дети смотрели волчатами, увертывались, не давали себя гладить, теребить за кудри.

От обиды Антонов стелил на пол шубу, курил, ворчал нудно, незаметно начинал посвистывать носом и лишь потом храпел – мощно, раскатисто, с переливами.

Увидя, что отец уснул, дети крались, опасаясь скрипа половиц, таскали из его кителя деньги и делились на холодной кухне.

Утром Антонов, не проспавшийся, виноватый, считал деньги, огорчался и тормошил детей: «Ребяты, вы не брали у меня вчера?» Но разве сознаются они. Антонов боязливо гремел тарелками, чистил ботинки и уходил на службу.

Месяц назад он умер.

Тесная и сухая квартирка его вся была в бумажных цветах, венках. Приторный сосновый дух – грустный спутник похорон – витал в комнатах и длинном коммунальном коридоре, где молча курили небритые красноглазые мужчины.

Входная дверь хлопала, и в плотных клубах появлялись люди, которые, увидя мрачное оживление коридора, впервые понимали, что правда все это. И какая-то старушка, крестя сухой рот, шептала: «Ибо тогда будет великая скорбь, какой не было от начала мира доныне и не будет».

Евдокия Александровна, жена Антонова, сидела перед гробом на венском гнутом стуле. Она была в блестящем от старости платье из дорогой синей материи с громадной брошкой-заколкой на груди.

Сторожко входил в комнату новый человек – она смотрела на него, припухшие веки щурила и говорила что-нибудь вроде:

– Ну, вот видишь, Валя, не дождался Сережа нас.

– Удрал нам Сережа, ох как удрал, – не отводила Валя глаз от покойника. Обнимала Антонову и помогала ей плакать в сотый раз за день.

Первую неделю ходила Евдокия Александровна на могилку ежедневно: то принесет еловый веночек, то – цветок восковой, а иной раз просто постоит, погладит холодную фотографию на памятнике. Потом все реже и реже, потому что трудно было грузной, опухшей от слез женщине трястись полчаса в набитом автобусе, где и место редко кто уступит.

Ей дали месячный отпуск, и зря: теперь она часто плакала одна над такой же карточкой, что и на кладбище, только оправленной в березовую аккуратную рамочку.

Утром сын, облачась в черный хлопчатобумажный свитер, молча и недовольно уходил в школу. Евдокия Александровна цепляла на нос очки с круглыми стеклами, в которых ее глаза походили на две луковицы, долго перебирала старые письма, счета, почетные грамоты, удостоверения, фотографии – всю ту бумажную рухлядь, что накопили они с Антоновым за двадцать четыре года жизни.

Знакомые подсказали, что за покойного можно получить единовременное денежное пособие – довольно крупную сумму.

Она живо взялась за дело – написала заявление «в связи с утратой кормильца…», которое сын отнес на службу Антонова. Ходил он туда и еще несколько раз, ждал в коридорах и беседовал с начальником отдела – лысым конфузливым человеком. Тот-то и помог все быстро устроить.

Долго думали, что бы купить на нежданные деньги. Сначала хотели «в память об отце» обзавестись новой мебелью, взамен расшатанных стульев и фанерного, крашенного под дуб гардероба. Но в магазине не было путного гарнитура, да и денег поубавилось: были розданы вечные долги и куплена всякая мелочь. Хотели купить аккордеон для детей, но те не любили и не умели играть. И как-то сам, из неприятных воспоминаниий о ссорах, обидах, попреках выплыл предмет – «телевизор».

Утром Евдокия Александровна дала сыну денег, и он сбежал с третьего урока в магазин, где на полках пели, играли, разговаривали товары. Он взял первый попавшийся телевизор, предварительно осмотрев его с видом знатока.

Неожиданно приятно было назвать кассиру большую сумму и веерком развернуть хрустящие красные бумажки.

Сын расплатился с таксистом и, прижав тяжелый груз к животу, неловко засеменил по двору.


* Публикуется впервые

– Удрал нам Сережа, ох как удрал. – Пример богатой сибирской лексики, искажающей для собственных нужд канонический литературный русский. УДРАЛ НАМ – в смысле создал проблемы, неприятности. И одновременно – ушел от нас.

Когда настало пробужденье

Я проспал в этой комнате детский сад, школу-десятилетку и пять курсов Института народного хозяйства по мясомолочному отделению и остальные года, что составляют разницу между моими тридцатью и временем «встать на ноги».

Я теперь немного лысею, а толстенький был всегда. В школе меня звали «мясокомбинат», «жиртрест» и «комбижир» – вариациями одного и того же смыслового корня, означающего сытость, довольство и простоту. И я убежден, что мясомолочное отделение Института народного хозяйства не было случайной страницей моей биографии. Я быстро терял своих товарищей. Они бурлили и лопались, как газировка. Они уезжали на периферию и вешались: на шеи жен, на изобретения и, наконец, с помощью обычной бельевой веревки. Они становились знаменитостями и чудаками. Они умирали и воскресали, чтобы затем опять исчезнуть.

В моем сердце, для меня, потому что я любил своих товарищей, но себя – больше, и каждое известие или событие было волнами от камня, брошенного в старый, заросший тиной, покрытый ряской пруд.

И в этот день я шел к вечеру домой, чтобы спать. А в авоське хозяйственно звенели три бутылки кефира, теснились кулечки с ветчиной, колбасой, сыром, матово блестели румяные сайки.

Дома меня ждала мать. Мне хорошо было думать о том, что я обязательно и хорошо пообедаю: съем две тарелки жирных щей с говядиной и на второе – тефтели, а в перерывах и потом буду, отдуваясь, тянуть кефир, стакан за стаканом, и поднимать вилкой ломтики снежно-красной ветчины.

Я шел по серой и сырой снежной дорожке, опустив голову, и видел окурки, пуговицы, отложения собак и клочок письма, которое начиналось словами «здравствуй, Вася…».

«Вася – это я? – подумал я. – А, ладно, какое там мне может быть письмо».

И действительно, потом оказалось, что это письмо не имеет ко мне никакого отношения, а на плавный ход моей жизни повлияли совершенно иные события.

Мать встретила меня сурово, скрестив руки. Что-то нарушило ее внутреннее спокойствие: она молчала, но тарелка, поварешка и кастрюля тревожно дрожали в ее властной руке. И она даже не спросила, где это я там надолго задержался. А задержался у одного товарища, собственной секретарь-машинистки. Я все время смотрел на часы, именно потому, что боялся – мамаша всыплет за опоздание.

Уж совсем посинело за окном. Я прилег, читал книжку, но с каждой страницей все невнимательней, а потом тихо уснул.

Первый раз я проснулся от того, что напротив, на стройке, включили прожектор и желтые его лучи тревожили меня. Я задернул штору, пожаловался матери на жару в квартире, открыл форточку и опять уснул.

Второе пробуждение было похоже на прикосновение шершавой натруженной ладони. Кто-то гладил меня по пузу, по спине, по лицу. Я вздрогнул и открыл глаза. Никого…

На улице началась пурга. Вихрь закинул в раскрытую форточку горсть снега, а штора сделалась желтой, как сливочное масло.

Мне стало страшно.

– Чего бояться, – успокаивал я себя, – это все плотная пища, жара в квартире, повышенное кровяное давление.

И я перестал бояться, но уснуть уже не мог. В голову лезли обрывки стихов, жаркие споры и страшные картины.

Я вспомнил, как записался однажды в баскетбольную секцию и в одних трусах бегал за коричневым мячиком, и ушел из этой секции, потому что девочки сказали, будто я толстый. Я представил, как отвратительно трясу жирными грудями, пробираясь к корзине. И такая меня злоба взяла сейчас, что я ушел, а не плюнул, не закинул мяч в сетку точным-точным броском…

– Я бы стал крепким юношей с тонкой талией и железными бицепсами, а потом усталым мужчиной с квадратной челюстью, – шептал я.

И вспомнил, как бессчетное число раз уходил спать домой с вечеров, концертов, как засыпал над книгой. Вспомнил и чуть не взвыл от злобы.

И сам себе удивлялся: почему проснулись мысли во мне, воспоминания, почему столько лет не просыпался я, живое сало, а тут проснулся с мыслями, которые наверняка перекроят мою жизнь, повернут вспять, взорвут, разломают. Сколько в мире есть волшебного, чего я не знал никогда, не понимал, какие цвета, философии, звезды гасли и рождались, чего я не понимал, погибая днем на идиотской работе, а вечером и ночью в этой идиотской комнате.

Какие в России кони есть еще, черногривые, ноздри раздуваются.

А черногривого коня

Поил симпатия моя.

Так я промаялся до самого утра, до хриплого вопля будильника, и все не мог понять, что за черт, что со мной творится.

Но проведя день на службе, к вечеру успокоился и забыл.

А следующей ночью опять проснулся.

Шершавая рука опять коснулась меня, и я опять думал, страдал, рвался и впервые в жизни закурил.

«О, распахнуть бы эти тяжелые створки, – думал я, – и выйти в снег и помолодеть».

Просыпался я и еще несколько ночей подряд. Наконец мне стало невмоготу. Бодрый, тугой пружиной рванулся я с постели, включил свет и завопил.

О, горе! О, боже ты мой, единственный, милосердный. Постель моя была полна клопов.

Вишневые и отвратительные, они переползали по-пластунски и прятались в мелких складках гигантской подушки.

– Ох, гады! – кричал я.

– Чего орешь? – спросила мать.

– Клопы, – ответил я.

– У нас не было клопов, – бормотнула мать, – это ты их принес.

И опять уснула. А я сражался с клопами – и какая это была битва!

Я ловил клопов на газетную бумажку и, поймав, давил. Клопы лопались с коротким треском, оставляя алое пятно моей крови. Двое с испугу полезли на ковер, но я и там их достал. Я убил клопов, разрушил их дома и личинки. Я насчитал их семнадцать штук. Утром я достал клопомор, дуст и т. д. И неделю продолжал священный бой, и сплю я сейчас спокойно. Порядок. Не будем волноваться.


* Публикуется впервые

…с ветчиной, колбасой, сыром, матово блестели румяные сайки. – Еда в самом начале 60-х, во время царствия Никиты Хрущева, еще была даже в провинциальных магазинах (см. «Затоваренную бочкотару» В.Аксенова). Это потом, при Брежневе, на полках стало шаром покати.

Постель моя была полна клопов. – Удивительно, сплевываю через плечо, но, кажется, после развала СССР в нашей стране почему-то исчезли клопы. Тараканы и мухи остались, а на клопов что-то больше никто не жалуется.

«Песня первой любви»

…А я был тогда страшно молод, поступил в Литературный институт, работал грузчиком на железной дороге, снимал комнату в предместье, писал свою «Песню первой любви».

Однажды, когда я, покушав на ночь холодного супу, сел работать, у них за тонкой стенкой вроде бы опять началось.

Но я, пытаясь не отвлекаться, упорно строчил: «Со Степаном это было впервые. Никогда раньше он не испытывал ничего подобного». Скрипнула кровать. «Степан сначала удивлялся, откуда пришло это – неизведанное, незнакомое? Может, он заболел или слишком устает на тяжелой физической работе, этот молодой смущающийся паренек из Сибири?» «Постой, постой, – залепетала женщина. – Да погоди ж ты, милый…» «И вот в один погожий летний день, когда, казалось, вся природа была погружена в сонную дрему…» Железные ножки кровати… Цок, цок… «Лето выдалось в тот год дождливое, с долгими обложными утренними грибными туманами, когда призрачно в лесу и не шелохнется ветка…» – Это просто свинство, – специально громко сказал я. «И вот, когда, осторожно раздвигая руками волглые листья папоротника, они вышли на полянку, косой луч солнца…»

Утробный вопль, по всем признакам, предвещал конец, но я, как всегда, ошибся. Дрались они, душили ль друг друга – не знаю, но умоляющий свистящий шепот, вопль, удар тел о тонкую стенку сменились этим леденящим душу пением, гимном ли – не знаю, как и определить эту ошеломляющую мерзость с разрывными нотами, рыданием, плачем, слезами.

ОНА. Ах, кончай, скорей, кончай, кончай, кончай!..

ОН (басом, тяжело дыша). Кончать-то кончай, а может, снова начинай?

ОН и ОНА. Кончим, кончим, кончим днем, Вечером снова начнем, Кончим вечером, ночью начнем, Кончим утром, кончим днем, кончим вечером и кончим ночью…

ОН (басом, тяжело дыша). Во-о-очию!

И непосредственно за этим – женский крысиный визг. Во мне тоже все перевернулось. Я швырнул авторучку и стал колотить в стену. В ответ сначала пустота и молчание были мне ответом, а потом в стену тоже заколотили и, по-видимому, в четыре руки, потому что у меня сорвалась с полочки меднолитая статуэтка А.М.Горького и больно упала мне на затылок. Я тогда взвыл и, не сознавая себя, выскочил на улицу, в снег.

А снег в наступающих сумерках был дьявольски красив, фиолетов, свеж. Я стал нервно нажимать кнопку звонка в их тамбуре, желая сказать, что нельзя все же столь громко себя вести, что всему есть предел и определенные границы. Однако звонок, наверное, не работал, и я стал пинать дверь ногой.

И тут дверь резко распахнулась, на меня выкатился толстый бородатый человек с поднятой рукой, которой он меня сразу же, не сказав ни единого слова, до крови ударил по лицу. Но я не зря работал на железной дороге, таская мешки. Я его тоже ударил подводом снизу, но с ног не сбил, хоть он и покачнулся. Мы сцепились, ломая штакетник. Была ночь, выпукло всходил острый месяц, и был почти неразличим острый зубец соснового леса, расположенного в непосредственной близости от нашего поселка. Нечеловеческим усилием я извернулся, схватил его левой рукой за глотку, а правой нанес еще один мощный удар, но все приливало и приливало. И я хотел ударить еще раз, но тут на крыльце появилась эта гнусная баба, босая, в разъезжающемся пальто на голое тело. Она летела по снегу босая, с визгом вцепилась мне в волосы, горячая потная кожа коснулась моего лица…

Тут же со мной все и кончилось. Судороги били меня. Я на четвереньках отполз в сторону. Бородатый выплевывал в снег черную кровь. «Хулиган! Мы на вас в суд подадим!» – кричала баба.

Я тогда поплелся домой, собрал свои немудрящие пожитки и наутро съехал с этой квартиры, несмотря на то, что мной было уплачено хозяйке за всю зиму. «Песню первой любви» я заканчивал уже в другом месте, и она вскоре была напечатана сначала в журнале, а потом и отдельным изданием, с чего, собственно, и началась моя писательская биография. Этих людей я, разумеется, никогда больше не встречал, и зачем я вам рассказал эту гнусную историю, – а даже и не знаю, не знаю, молодой человек. Не знаю – возможно, для того, чтобы вас предостеречь, потому что вы симпатичны мне своей искренностью, верой в «настоящее искусство»… От чего предостеречь? Тоже не знаю. Не знаю, не знаю, решайте сами, молодой человек. Все вы, нынешние, – экстремисты и думаете, будто мы, старое поколение, были совсем уж слепы. Нет, вы видите, что это не так. Но мы сделали свой выбор, а как будете жить вы – ну что ж, это ваше дело, ваше право…


* За этот рассказ, опубликованный в 1979 году в альманахе «МЕТРОПОЛЬ», я был обвинен в том, что пишу «только о пьянстве и половых извращениях». Судите сами, так ли это.

Сани и лошади

Тогда нашу улицу еще не замостили, вернее – замостили, но не сразу. Сначала не замостили, а потом выложили звонким булыжником, а потом накатились асфальтовые катки, заклокотали асфальтовые чаны. Замазали все, закатали, пригладили улицу и даже стали зимой убирать снег. Вот какие изменения вышли на нашей тихой улочке.

А тогда было лето. Тогда была летом желтая и серая пыль, которую поднимали колеса телег, курицы и пацаньи ноги.

Пыль, где прятались маленькие невидные стеклышки, которые вспарывали пятку, и получались шарики, капли пыли. А кровь густела от желтой и серой пыли, и шла сначала грязная кровь, и она потом густела, и вообще ничего уже не было, и заживало все намертво.

Снег выпадал, и его мяли полозья по прямой, но еще не было скрипа. А лошадка заносила ножки немного вбок, потому что быстро: и горяч пар пасти лошадиной, и спиралька в воздухе исчезает. Изредка полуторка проедет или «ЗИС», а так все больше – сани и лошади.

Сани были разные. Самые любимые мои – трест очистки города – ездили с квадратными деревянными коробками. Внутри труха, грязный снег – ненужное за город. Цепляешься сзади – и спереди не видно, и удобно. И катишь каретным лакеем.

А вот сани «Хлеб» и сани «Почта» – отвратительные. Гладкие, все в железных замках, холодные.

А вот розвальни, они такие – середка на половинку: ехать-то можно, а коли заметят, так и жиганут кнутом за милую душу.

Сани, лошадей вижу, а вот физиономии возчиков, кучеров стерлись все. Начисто. Некая обобщенная фигура. Полушубок. Опояска. Катанки. Шапка. Ватные рукавицы.

И лишь харя одного молодца мне все помнится и помнится. Как живая передо мной мельтешит. И ухмыляется, препаскудная.

Сани были кошевые, от начальника. Из-за угла шли ровно и медленно, хотя конь горячил, дергал башкой, грыз железо. А хозяин вожжу на руку намотал, и «хр-р-р» – конь желтые зубы показывает. «Хр-р-р».

И смотрит кучер на меня и знает, что я уже приспособился, ноги напружинил. И знает, что ни в жизнь не коснусь я его саней, потому что понял, что и он тоже все про меня понял.

И тогда – а вид его был таков: москвичка – цигейковый воротник шалью, валяные сапоги – в сено по голяшки запиханы, спелая прядка выбивается из-под папахи, а рыло дышит силой, молодостью и красотой – и тогда:

– Мальчик, – кричит, – а ты цепляйся, я прокачу, чё ты, пацан!..

А я молчу.

– Да ты не бойсь, дурачок, цепляйся, мы прокатимся щас.

Ну, я и цепляюсь, значит, дурачок.

А он коня тогда кнутом.

И – эх несемся мы! Я на запятках, он папаху заломил. Поет «Ты лети с дороги, птица».

И от скорости кажется, что сани не по ровной дороге мчат, а по некой волшебной волнистой поверхности. И заносит, и выносит их, а голову опустишь – мельк в глазах, мельк снежно-серый. И ничего не видно.

– Ты лети, – говорит, – с дороги, птица…

– Зверь, – говорит, – с дороги уходи…

А потом обернулся да как харкнет мне – прямо в морду ли, в лицо? Не знаю даже, как и назвать это после того, как в него плюнут.

Ну, я утерся, и мы дальше едем. Но только я уже со смущенной душой, тоскуя и томясь. Прыгать надо, а страшно. А возчик-то, змей, и не смотрит на меня. И ни «га-га-га» и ни «хи-хи-хи».

А потом обернулся да и еще раз в меня «харк» – и вот это-то и погубило его, неразумного.

Потому что после второго раза я приобрел сноровку и смелость я приобрел.

Ссыпался с саней. Ледышку подобрал, кинул и вдарил точно по мужику. Со страшной силой. И вижу, что точно по башке я ему и заехал.

И тормозит раненый мужик, а я в подворотню. Встречную старушку в сугроб, сам за забор – скок. Пальтишко только мелькнуло. Дрова. Сарай. Затаился в углу.

И слышал тягостные скрипучие шаги, и скрежет зубов, и кашель, и мат, но был умен, тих, неподвижен, а потому и не найден.

А отсидевшись, вышел на ту же нашу улицу и вижу – снег, снег, снежинки новые уже падают, а на старом снегу, комковатом, желтеющем, – красные пятна. И их новые снежинки засыпают, засыпают. Скоро все скроют.


* Катанки – валенки (сиб.).

– Ты лети, – говорит, – с дороги, птица… Зверь, – говорит, – с дороги уходи… – из популярной советской песни про тачанку-ростовчанку и конницу Буденного.

Стиляга жуков

Стиляга Жуков был ребенок,

но джинсы он уже носил.

И всех попавшихся красоток

он с ходу в ресторан тащил.

Из поэзии Н.Н.Фетисова

В один из осенних вечерков 1959-го у нас в школе состоялся вечер отдыха учащихся. И уже с утра в школе чувствовалась приподнятая атмосфера: по-особому звонко звенел звонок, по-хорошему звонко отвечали мы на вопросы преподавателей, и даже вахтерша Феня была в то утро на диво трезвая.

И неудивительно! Ведь праздник есть праздник. Все были по-настоящему взволнованы. Директор школы Зинаида Вонифантьевна сказала взволнованную, но теплую речь, а потом начался концерт художественной самодеятельности.

Пелись песни Матусовского и Богословского, разыгрывались сценки и скетчи Дыховичного и Слободского, читались стихи Маяковского, а я исполнил на домре-приме танец из оперы Глинки «Иван Сусанин». Мне аккомпанировал школьный оркестр духовых и эстрадных инструментов: баян, труба, пианино, контрабас. «Наш джаз» – как шепотом называли мы его в кулуарах (в туалете).

– А теперь – танцы! – торжественно провозгласила Зинаида Вонифантьевна.

И началось – кружение вальса, перестуки гопака и плавные переходы кадрили. Танцевали все: сама Зинаида Вонифантьевна с учителем физики по прозвищу Завман, завуч Анастасия Григорьевна, вся в пышнейших кружевах, юные, только что с институтской скамьи учительницы в длинненьких юбках и даже комсорг Костя Мочалкин, «Мочалка», в курточке-москвичке, из нагрудного кармашка которой выглядывала стальная головка «вечного пера». Сыпались кружочки конфетти, вершился бег в холщовых мешках и срезание с завязанными глазами различных конфеток, развешенных на ниточках. Взявшись за руки, шутливо кружились мы в веселом хороводе вокруг наших любимых наставников.

И вдруг все стихло.

Все стихло, потому что в зал вошел стиляга Жуков.

Стиляга Жуков был в длинном пиджаке, с прилизанным коком надо лбом, усеянным прыщами. Стиляга Жуков держал за локти двух размалеванных девиц с прическами, выкрашенными желтым.

Троица пробралась бочком и уселась рядком на стулья под стеной. Жуков выпустил локти подруг и поддернул свои узкие и короткие брюки, из-под которых ослепительно и фальшиво мелькнули красные носки.

Все стихло.

– А скажите, Жуков, кто это вас пустил сюда в таком виде? – громко спросила Зинаида Вонифантьевна.

– Тетя Феня пустила, потому что я – ученик, – тихо ответил Жуков, глядя в пол.

– А эти кто, две… особы? – грозно поинтересовался Завман.

– Они – Инна и Нонна. Это – Инна, а это – Нонна, – так же робко объяснял Жуков. – С профтехучилища.

– «Нонна»! – только и крякнул Завман.

– А что, Саша, – криво улыбнувшись, обратилась к Жукову его юная классная руководительница, – твоим папе и маме нравится, что ты ходишь в таком обезьяньем виде?

Тут Жуков смолчал.

– Отвечайте, Жуков! Ведь вас, по-моему, спрашивают?!

Но Жуков опять смолчал.

– Это что же получается, друг? Шкодлив как кошка, а труслив как заяц? – недобро сказал Завман. И вынул расческу и зачесал на темя все свои оставшиеся волосы.

А Жуков и опять в ответ ничего. Зато, к удивлению всех, заговорили его лихие подруги.

– Ты чё тащишь на пацана! – хрипло выкрикнула в лицо директрисе или Инна, или Нонна, не разобрать было, потому что обе они были совершенно одинаковые.

Зинаида Вонифантьевна остолбенела.

– «Папа с мамой»! Папа с мамой щас валяются по тюфякам после получки, им нас не нянчить. Ха-ха-ха! – развеселилась вторая девка.

– Господи боже ты мой! – простонала директриса, с тревогой оглядываясь на столпившихся учеников. – Что творится в этих неблагополучных семьях!

– Господи, господи – все люди прoспали, – проворчала первая девка. И обратилась: – Жук, а Жук, пошли отсюда, а то развели тут муру!

– Пошли, – согласился Жуков и на глазах у всех поцеловал девку, с готовностью подставившую ему красные губы.

И они ушли. А веселье после некоторой заминки не только продолжилось, но и восторжествовало. Стали играть в «почту» и «море волнуется». Я помню, выиграл картонную дуду.

Но не все играли. За кулисами, у пыльного задника с изображением колхозника, несущего сноп, и сталевара в войлочной шляпе, и конника на коне, и пулеметчика у пулемета, плакала комсорг 9 «а» класса Валя Конь. Одетая в аккуратненькое форменное платьице с беленьким воротничком и фартучком, и с пепельными кудряшками, и с чисто вымытым личиком, и с золочеными часиками на запястье, она плакала на руках у Зинаиды Вонифантьевны, приговаривая ей:

– Ах, Зинаида Вонифантьевна! Ах! Ведь все-таки в нем тоже есть много хорошего, чистого и светлого. Он лобзиком выпиливает. У него есть щенок Дружок. Не надо с ним так.

– Пойми, девочка, – с мудрой улыбкой говорила Зинаида Вонифантьевна, – мы обычно идем на это как на крайнюю меру. Уж лучше сразу отсечь больной орган, чем позволять ему гнить дальше. Это – полезнее и для тела, и для органа, – с мудрой улыбкой говорила Зинаида Вонифантьевна.

А неподалеку мыкался Завман.


* «Наш джаз» как шепотом называли мы его в кулуарах (в туалете). – К джазу отношение было тогда крайне подозрительное, как к продукту разложения буржуазной культуры. М. Горький именовал его «музыкой толстых», а Никита Хрущев – «шумовой музыкой жаст».

…«вечного пера»… – Так именовали первые появившиеся в СССР авторучки, которыми, кстати, сначала не разрешали писать в школе, куда ученики приходили со своими стеклянными чернильницами-«непроливайками».

Котелок походный прохудился

У деды Прони был медный котелок, в котором он варил пшенную кашу и гороховый суп.

Деда Проня очень любил котелок. Он его чистил песком речным, пока в городе не стал кругом асфальт. А потом – пастой «Скаидра» по цене 60 копеек пластмассовая баночка.

И вот надо же – котелок походный прохудился.

Деда Проня налил воды и включил электроплиту, а электроплита зашипела от котелка. И шипела, и шипела, и шипела.

А у деды Прони имелся также телефон. Деда Проня набрал номер под названием «Бюро добрых услуг».

– Алё!

А ему в ответ:

– Бюро добрых услуг.

– У меня… эта… котелок. Надо лудить, – объяснил деда Проня.

«Добрые услуги» сильно задумались:

– Как вы сказали?

– Лудить. Надо лудить. Оне… он прохудился. На донышке дырочка маленькая. Надо лудить.

– То есть вы хотите, дедушка, чтобы мы дырочку как бы заштопали? – добро рассмеялись «добрые услуги».

– Ну.

– Мы этого не делаем. Мы болоньевые плащи штопаем, кожгалантерею. Впрочем, ладно. Оставьте телефон. Я позвоню.

Довольный деда Проня, потирая старые руки, сходил к холодильнику и отрезал кусок рыбного пирога, купленного в домовой кухне. Пирог он запил кисло-сладким квасом, приобретенным на том же углу из цистерны.

Покушав, сел у телефона и стал дремать, дожидаясь сигналов.

…Старый дом снесли, выделив однокомнатную квартиру. Старуха давно померла. Дети разъехались по белу свету.

Аккуратненький старичок, содержащий себя в полном порядке. Рубашка, штанишки – из прачечной. Оттуда же – свежие простыни. Деда Проня сам нашивал свою именную метку. 3С625.

– Ты бы женился, Проня, – говорили ему друзья. – Одному не светит.

– Я не один. Со мной весь советский народ, и прачечная под боком, – обычно отвечал Проня. И глаза его не туманились.

– Помрешь, и никто не определит, – сулили друзья.

– После смерти моя смерть меня не интересует. Давайте-ка лучше споем.

И они запевали – три друга: Проня, Ваня и Николай.

Течет реченька да по песочичку-у,

Золотишко моет…

…Дзы-ынь. Разбудил телефонный звонок.

– Насчет котелка вы звонили? В общем – нигде. Придется вас огорчить. Подобного вида услуг не оказывается.

– И что мне делать?

– А я откуда знаю? Ха-ха-ха! Кастрюлю купите, эмалированную.

– Ты со мной, барышня, шутки не шути, – обиделся деда Проня.

– Вы простите, я так… Старик, – пояснила барышня кому-то шепотом. – Впрочем, попытайтесь на углу Засухина и Кривцова, там есть один, Сеня его зовут.

– Вас понял. Благодарю. Вас понял.

– Я вас давно понял, – бормотал деда Проня, выходя на улицу.

Чистый старик в черном длинном драповом. Укутанный в тепленький шарфик. Черная кепка. 3С625.

В мастерской он сразу сообразил, который из них Сеня. Тот сидел в свободной позе, но вид имел деловой. Плотненький молодой человечек с кудрявыми бачками. Нейлоновая сорочка и яркий широкий галстук.

– Сень, а Сень, ты подь сюда, – сказал дедушка.

– Это вы меня? – приподнялся Сеня, беседовавший за загородкой с двумя вальяжными дамочками. Одна шутя била Сеню замшевой перчаткой по волосатым пальцам.

– Если ты Сеня, так тебя.

– Я Сеня.

Дамочки не смотрели на просителя. Деда Проня только открыл рот, чтобы сказать дело, но тут вдруг совсем рядом дико рявкнул магнитофон, и обоеполый голос взвыл:

А

Я

Жду у моря, жду у моря —

При-хо-ди!

И различные электро– и просто инструменты завыли такими электро– и просто воплями, что у деда зарябило в глазах. Дальнейший разговор с умельцем Сеней выглядел так:

– Ну!

– Чё?

– Ну вот…

– Чё вот?

– Котелок.

– Ну и чё?

– Надо лудить.

– Не.

– Чё не?

– Не можем.

– Денег дам.

– Все дают.

– Выключите вы свиристелок! – заорал деда Проня магнитофонщикам.

Те удивились и выключили.

– Сеня, будь другом, сделай, – тоскливо заговорил дедушка. – Я в долгу не останусь.

– Да ну правда же, дед. Я без туфты. Я правда не могу. И инструмента у меня на это дело нету.

– Точно?

– Без туфты. Я же говорю.

И деда Проня покинул веселую мастерскую, где Сеня немедленно продолжил свои ладушки с замшевой перчаткой.

И довольно долго везде ходил, но не добился положительного успеха. Даже и не обещали: на Русаковской штамповали латунные пуговицы для пиджаков, на Еремина – чинили электробритвы, а в Николаевке вообще – гравировали таблички про покойников.

Деда Проня встал на углу. Народ шел туда и сюда. Мужик нес старый телевизор, завязанный в простыню.

– Ты куда его тянешь? – поинтересовался деда Проня. – В ателье?

– Не, – мужик показал головой. – Сдавать иду, а доплачу – и куплю новый.

– Цветной, что ли?

– Не, – мужик почему-то испугался. – Нам не цветной. Нам на цветной доходы еще незначительные, – нервно засмеялся мужик.

– Наверняка цветной купит, пес, – сказал деда Проня, провожая его взглядом. – А что хорошего в цветном? Разве только что цветной, а так – телевизор да и телевизор.

Так сказал деда Проня и отправился на мост.

А мост – ажурное создание из камня и бетона – соединял новую и старую части города.

Видны были: широкая панорама развернувшегося до небес строительства, и стадион на десять тысяч мест, и купола Покровской церкви, и телевышка «Орбита», и бесконечная отступающая тайга, отступающая, тающая, уходящая.

Под мостом текла Енисей. Он был серый. Енисей тек из Тувы в Ледовитый океан.

– Надо же – столько воды и вся пойдет на дело, – пробормотал деда Проня и, перегнувшись через перила, выпустил котелок из рук.

Котелок летел вниз. Он летел вниз и, ослепительно сияя на солнце, превращался в точку. Он превратился в точку, но вошел в воду с плеском.

Плесь! И нету котелка!


* Нам не цветной. – Цветной телевизор тоже считался сначала предметом роскоши.

Дома пусто

Мать моя осталась тогда одна в нашем родном городке, который разросся за счет притока заводов из Европы во время последней мировой войны.

А я поехал на Алдан с целью заработать много денег, чтоб потом мы тихо зажили с матерью в собственном домике на окраине городка и жили там так, пока не умерла бы сначала она, а потом и я.

Существовал без шума. Если по первому времени работа была для меня тяжела, то потом я пообвыкся и тяжести ее не замечал. Я канавы рыл в геологической партии, со взрывом. Сначала бурку бурил, потом грунт взрывал, потом кайлом да лопатой углублял, расширял, чистил – забуришься, взорвешь, углубишь, расширишь, почистишь – и готово дело.

Но это только так кажется легко, как я написал на бумаге, а на самом деле, как многие говорили, зверская это работа, и многие с нее уходили, потому что – физическое изнеможение каждый день, невзирая на хорошую оплату.

…Я заканчивал школу-десятилетку, а жили мы все в том же коммунальном доме, в котором и осталась после одна моя мать, без меня.

Я-то уж знал, что из меня получится что-нибудь такое эдакое, отличное от всего того, что меня окружало, а окружало меня одиночество матери, люди маленького нашего городка, который разросся за счет притока заводов из Европы во время последней мировой войны, отсутствие блистательной родни и книги Паустовского по вечерам, когда верхний свет убран, а в центре светового овала настольной лампы милые сердцу страницы и у мальчика ком в горле от неземной нежности.

Ходил по городу, камушки в реку бросал и знал, что все будет не здесь и все будет другое, а когда, где и как, далее и не задумывался и не знал, и никто в целом свете, в том числе и Паустовский, никто ничего не мог мне подсказать.

Ну и вот. Школа… Вечер выпускной. Бал. Я задыхался. Угостили, плясал чарльстон, который я плясать не умею и никогда, по-видимому, не научусь. Выбегал на лестницу, раздувал ноздри, выкинул даже в окно последние свои школьные стихи – листочек из тетрадочки в клеточку. «Лети, лети! Это письмо в жизнь, а я скоро прибуду сам, я скоро буду, я скоро прибуду следом за письмом своим, я буду умен и важен, я буду на коне, на белом коне, в гриву которого вплетены красные ленточки…» Противно мне это вспоминать.

И потом как-то все не так, не туда: в институт поступил, поучился, заболел, отстал, плюнул, хотя, если разобраться, зачем мне было в инженеры? Поотирался и по различным мелкоинтеллигентным должностям – лаборант, чертежник, коллектор, техник, и все при разных институтах. Надеялся я таким путем, через институты, хотя бы заочный факультет кончить, что ли?

Пока к такому выводу не пришел, к которому все, кто не вылез, не прорвался, рано или поздно приходят, к простому такому выводу, что не будет толку.

А понял я это, когда как-то заполночь центральной улицей домой пробирался. А навстречу мне поток белозубой молодежи. Лет по семнадцати. Гитары они имели и играли звонко, а к нижней губе сигаретка приклеилась, а как одному играть надоест, так он гитару по воздуху приятелю своему перебрасывает, и приятель ровно с того места мелодию продолжает, на котором первый закончил.

Серость моя и незаметность на фоне этого парада новых форм были столь очевидны, что я даже и ночь бессонную проводить не стал, а напротив – хорошенько выспался и на следующий день хорошенько выспался, и уж через недельку примерно объявил матери, как мы с ней дальше будем жить: что будут деньги и будет домик, свой, домик с двойным одиночеством, и что для этого всего мне нужно немного, но крепко поработать.

Мать моя книжек довольно много прочитала, пока окончательно не разболелась. И хотя книжки в то время, когда она не болела, продавались все больше сейчас неизвестные – без приключений, людских слабостей и всемирного негодяйства, она тоже не хотела видеть меня советским мещанином в собственном домике на окраине, тоже ей нужно было от меня чего-нибудь «эдакого», «такого», ну, в общем, чуть выше, чем папа с мамой жили, поинтересней и чтоб как-нибудь не так.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3