Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Перевод с подстрочника

ModernLib.Net / Евгений Чижов / Перевод с подстрочника - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Евгений Чижов
Жанр:

 

 


Из всех Олеговых друзей заикавшийся поэт, которого Печигин считал самым талантливым (он вообще никогда не сомневался в одарённости своих приятелей), недолюбливал Касымова наиболее явно и открыто. Тот, напротив, платил Владику Коньшину утрированным восхищением. Как-то они сидели в кафе вчетвером – Коньшин, Тимур, Олег и Полина. Касымов попросил Владика что-нибудь прочесть. Тот согласился только при условии, что после каждого стиха Тимур будет ставить ему рюмку водки. Наверное, думал, что он откажется, но щедрый Касымов легко принял условие. «Нет, я передумал, – Коньшин решил, что продешевил, – хочу коньяка! Рюмку коньяка!» Тимур согласился и на это. После третьего стихотворения заикание поэта, почти незаметное по трезвой, разительно усилилось. Застряв посреди длинного слова, он никак не мог сойти с недававшегося звука. Его челюсть ходила ходуном от мучительных усилий, лоб покрылся потом. Печигин, знавший многие его стихи наизусть, пытался подсказать, произнести сложное слово вместо него, но Коньшин властным движением отстранял его: не надо, сам справится. После пятой рюмки, начиная буксовать, Владик стал бешено материться – только с матом удавалось ему преодолевать препятствия, подстерегавшие теперь чуть не в каждой строке стиха. Почему-то именно матюги, бившие изо рта фонтанами вместе со слюной, позволяли ему справиться с заиканием. Когда он застревал особенно безнадёжно, Касымов умоляюще протягивал к нему руки, прося продолжения: «Ну же! Ну! Ещё немного!» Полина закрыла рот ладонью, чтоб спрятать смех. Но и поэт не оставался в накладе, поглощая рюмку за рюмкой дармовой коньяк. Взгляд его делался всё более бессмысленным и водянистым, но он был уверен, что в выигрыше, пока не отвалился на спинку стула и не стал сползать на пол. Под конец Касымов заказал сразу целую бутылку. «Всё, кончайте уже, хватит с него», – хотел вмешаться Печигин, но Владик упорно тянулся к бутылке из последних сил. Тимур отодвинул её: «Нет уж, сначала стихи». Владик только беспомощно шевелил ртом, икая. «Всё, готов, – констатировал Касымов. – Слабоват оказался. Хреновый, видать, поэт. Можем, пожалуй, отсюда трогаться».

Он хотел, прихватив коньяк, податься вместе с Печигиным и его девушкой куда-нибудь ещё – в те годы Тимуру ничего не стоило ночь напролёт прошляться из одного заведения в другое, а потом, проспав от силы пару часов, как ни в чём не бывало идти на службу (для правильно организованного человека, говорил он, это пустяк), – но Полина настояла, чтобы он вызвал Коньшину такси и отправил его домой. Ей было жаль Владика, хоть она и ничего не смыслила в поэзии.


– Для чего ей разбираться в поэзии, когда она сама поэма?! – сказал как-то Олегу Касымов, и услышавшая эти слова Полина (для которой они в действительности и предназначались) отвернулась в сторону, чтобы ни один из них не заметил на её лице улыбки удовольствия, вызванной этим сомнительным комплиментом.

Касымову она, конечно, не верила: во-первых, он был восточным человеком, а в Коврове, где она выросла, им никогда не доверяли, во-вторых, сын дипломата, выпускник МГИМО, философ и пижон, он обладал всем, чтобы выглядеть в её глазах выдуманным персонажем – такие встречаются в кино или в книгах, но не в жизни, во всяком случае, не в её. Пожив в Москве, она, правда, на многое нагляделась, и скрытое недоверие давно сделалось для неё привычным отношением к окружающему. Из-за высокого роста Полину часто приглашали модельеры, фотографы, дизайнеры и прочие мутные личности, которых она всех скопом звала «мистификаторами» (она любила такие длинные и таинственные слова), не испытывая при этом никакой потребности узнать, что они представляли собой на самом деле. Она часто принимала от них предложения подработать (постоянной работы у неё тогда не было), а потом со смехом рассказывала Олегу обо всех этих сверхзанятых типах, неутомимо имитирующих собственную значимость и возможности, говоря одновременно по нескольким мобильным, называя известных людей детскими прозвищами и всегда спеша с одной встречи на другую, что не мешало им успевать приставать к ней. Но хотя Полина выглядела открытой и как будто на всё готовой, из попыток клеить её ничего не выходило, потому что внутренне она всегда была настороже и держала дистанцию. Она смотрела на них ясным, прямым и чистым взглядом провинциалки – и не верила ни одному слову. Полине было присуще точное чувство формы, придававшее ей стать и осанку, от которых сверхзанятые «мистификаторы» забывали обо всех своих делах и останавливали её прямо на улице. Это чувство формы требовало дистанции между ней и чужим ей миром столицы и свободы, которую предоставлял ей Печигин (только убедившись, что он способен не ограничивать и не контролировать её, она решилась с ним остаться). Сама Полинина манера двигаться, выделявшая её в толпе, создавала расстояние между ней и окружающими. У Олега не раз перехватывало горло, когда он видел её среди прохожих, идущей ему навстречу. Удивление, что девушка, перед которой распахивались любые двери столицы, из всех открывавшихся ей возможностей выбрала его, не покидало Печигина всё время, пока длились их отношения, – так что, когда они в конце концов расстались, он воспринял это как восстановление неизбежного хода вещей.

Глядя на её такую законченную, самодостаточную, ни в чём с виду не нуждавшуюся красоту, Олег часто спрашивал себя, откуда бралась в ней потребность в нём – если даже мимолётной мысли о Печигине с его на ощупь писавшимися, часто ему самому, а не то что Полине непонятными стихами нечего, казалось, было делать на этом безоблачном челе. Он был не слишком высокого о себе мнения: взгляд в зеркало на своё одутловатое лицо обычно заставлял его криво ухмыльнуться, удавшиеся стихи Олег воспринимал как незаслуженный дар, и уж тем более таким даром виделась ему Полина. Он знал, что критерии красоты создаются неосознанным коллективным договором современников, поэтому любовь Полины мысленно приравнивал к признанию этих самых современников, на которое никогда особо не рассчитывал, – она была как бы их представителем, лучшим из того, что могло дать ему его время. Во всяком случае, пока она была с ним, ни о каком другом признании он и не помышлял. Иногда ему достаточно было увидеть её, например, читающей на кровати с полуоткрытым от внимательности ртом и забытым бутербродом в руке, чтобы прилив внезапного счастья переполнил его настолько, что даже близость не могла уже ничего к этому добавить: объём счастья, которое может вместить человек, не безграничен. Какое ещё, к ляду, нужно признание?!

Но гораздо больше, чем красота, трогало Печигина её бдительное недоверие к окружающему, распространявшееся не только на «мистификаторов», но и вообще на всё, не исключая Олега. Порой он ловил на себе её изучающий взгляд исподлобья: покусывая губы, она делала выводы, о которых ему оставалось только догадываться. Полина ничто не принимала как данность, не доверяла ничьим мнениям, хотя и вовсе не стремилась их опровергнуть, – просто с самого начала знала, что к ней они не имеют отношения. Она часто казалась Печигину человеком, для которого всё, бывшее прежде неё, недостоверно, похожим на наблюдательного иностранца в чужой стране, приглядывающегося к местным обычаям, ни с чем не споря, но и не соглашаясь. Живя с ней, Олег не раз испытывал стыд за то, как многое привык принимать на веру, из вторых рук, не удостоверившись, что ему не всучили подделку. Пока она была рядом, прогнившая, истёртая, проданная-перепроданная, до невозможности приевшаяся действительность столицы то и дело открывалась ему такой, как если бы он видел её впервые. (Когда она ушла, окружающее разом состарилось на десятки лет, высохло и окаменело, как поверхность Луны.)

Оборотной стороной Полининого недоверия ко всем и вся, включая несомненные, с точки зренья Печигина, авторитеты, была жуткая мешанина, царившая в её голове. Без всякого труда в ней уживались исключающие друг друга представления и вкусы, но все попытки Олега внести в этот хаос хоть какой-то порядок она встречала в штыки, воспринимая как давление на неё. Полина чувствовала давление в любом его отчётливом суждении, а уж если оно касалось её, готова была спорить до последнего. Ни с кем не убеждался Олег с такой ясностью в правоте излюбленной формулы Касымова: «Человек человеку – закон». Всё, что Печигин говорил и делал, даже если это не имело к Полине никакого отношения, становилось для неё законом, против которого она не уставала бунтовать. Но пока на всякое его «да» она отвечала «нет», а на «нет» – «да», он мог быть уверен, что она его любит. Когда в этом возникли первые сомнения, одним из признаков стало то, что она начала отмалчиваться, избегать споров и даже соглашаться. Но это было такое равнодушное согласие, что Печигин сам готов был выдвинуть против себя десятки возражений, чтобы только втянуть её в спор, как прежде. («Контакт – это конфликт, – говорил Тимур. – Без конфликта нет контакта».) Полина только пожимала плечами: «Наверное, ты прав…» – и Олег оставался со своей правотой один на один, не зная, что с ней делать и как от неё избавиться.

Касымов, на её взгляд, был по всем признакам «мистификатором» из «мистификаторов», но их сближала общая для обоих чужесть столичной жизни. Полина скрывала её, исподтишка наблюдая за окружающим, зато Тимур подчёркивал и демонстрировал, придавая тем самым уверенности и ей. Кроме того, из всех «мистификаторов» он был единственным, кто никогда к ней не клеился, и восхищение, бывшее у него всегда для неё наготове, казалось совершенно бескорыстным. Едва завидев Полину, он вскидывал в приветствии обе руки и начинал фонтанировать комплиментами. Её это смешило, она не верила ни слову, но не могла скрыть, что ей приятно.

Не верила она и в его бескорыстие и, осмелев от расточаемых Тимуром похвал, начинала даже сама провоцировать. Однажды, когда Касымов был у них в гостях, она первой предложила ему выпить на брудершафт, а потом, сделав вид, что устала от разговоров, включила музыку и, махнув в сторону Печигина рукой («Ты всё равно не умеешь»), позвала Тимура танцевать. Вставая с дивана, она как-то наискось повела плечами, точно выскальзывая из той своей формы, которую до этого момента тщательно блюла, при этом её слегка качнуло, хотя выпили они в тот вечер не так уж много. Но ей много было и не нужно, а Касымов пьянел (или делал вид, что пьянеет) от одного её присутствия. Он был ниже её почти на голову, но танцевал отлично, мощно двигаясь только начинавшим тогда полнеть телом и так и этак лихо вращая Полину. Она удивлённо и радостно вскрикивала на особо крутых поворотах, а Тимур оглядывался на Печигина и подмигивал.

Женщины окружали его всегда, Олег помнил, что даже в школе он пользовался постоянным успехом у одноклассниц, а позже не раз видел Касымова то с одной, то с другой, то сразу с двумя одновременно. Его неизменная уверенность, что всё здешнее лишено какой бы то ни было ценности, притягивала к нему тех, кто только и ждал повода махнуть на всё рукой и чувствовал в Тимуре обещание разом избавить их от вязкой тяжести жизни. В те годы, предшествовавшие отъезду в Коштырбастан, он был как смерч с воронкой пустоты посредине, отрывавший от земли всё, что втягивал в себя. Правда, как далеко заходили его отношения с женщинами, Печигину было неясно – в свою частную жизнь Тимур никого не пускал. В кафе на «Пролетарской» Касымов отзывался о женщинах по большей части пренебрежительно: «Они просто-напросто копировальные машины природы – только и ждут случая, чтобы воспроизвести тебя в каком-нибудь увешанном соплями недоноске! А любовь служит им смазкой». Поэты слушали его кто одобрительно, кто с усмешкой, а он, не обращая на их реакцию особого внимания, знай себе вещал: «Секс – это жалкий паллиатив, компромисс между подчинением и расчленением, то есть между искусством и преступлением: чужое тело требует либо покориться ему и воспроизвести кистью, карандашом, резцом скульптора или фотокамерой, либо победить и тогда разрушить его, развалить на части!» После таких (и множества подобных) фраз можно было подумать, что Касымов какой-то радикальный извращенец и обычные отношения с противоположным полом его интересуют в последнюю очередь, но Печигин знал его слишком давно, чтобы судить о нём по словам, поэтому нисколько не удивился, когда, незадолго до переезда в Коштырбастан, тот познакомил его с молодой женой, которую нашли ему родители, – окончившей МГУ красивой двадцатидвухлетней коштыркой из хорошей семьи. Крайние высказывания Тимура объяснялись не столько желанием произвести впечатление на слушателей, сколько его искренней тягой к любым крайностям. То, что они часто исключали друг друга, его не смущало. Ничто Касымов не отстаивал так истово и не воплощал так последовательно, как право человека противоречить самому себе. То он утверждал, что ислам должен заменить исчерпавшее себя христианство и спасти мир от буржуазной заразы, то доказывал, что ислам сам нуждается в спасении от клерикалов и законников, то предрекал неизбежную мировую революцию, то пришествие новой расы господ, то объявлял сверхчеловека единственным выходом из человеческой ситуации, то называл его концом человека и его смертью. Вообще идея сверхчеловека была его коньком ещё со студенческих лет, когда, учась на философском, он взялся писать работу о сравнении ницшеанского Ubermensch’a с «аль-инсан-аль-камилом» – «совершенным человеком» суфийских мистиков. С тех пор этот «аль-инсан-аль-камил» не сходил у него с языка. Печигин и его приятели в кафе на «Пролетарской» столько узнали о его предполагаемых свойствах и качествах, как если бы он приходился Тимуру близким родственником. Своё представление о нём он описывал им так:

– Вспомните самое сильное вдохновение, какое когда-либо у вас было. Увеличьте это состояние в тысячу или в десять тысяч раз – цифры здесь уже не имеют значения – и вообразите человека, для которого это было бы обыденностью, его естественным уровнем существования. Который испытывал бы такое вдохновение не от случая к случаю, а постоянно, ежеминутно! Это и есть совершенный человек – мост, или, по словам ибн Араби, перешеек между мирами Мульк и Малакут, между дольним и горним, ничем не замутнённое зеркало творящей силы мироздания! Для такого человека нет невозможного!

Работу о нём Тимур так и не дописал, но до того основательно освоил тему, что, впервые увидев президента Гулимова, сразу и без труда разглядел в нём максимально возможное приближение к образу «совершенного человека» – а может быть, и его самого.

Но в тот вечер, когда в гостях у Печигина он пил на брудершафт, а потом танцевал с Полиной, до этого было ещё далеко. «Аль-инсан-аль-камил» оставался абстракцией в голове Тимура, и никому из них троих не могла прийти мысль, что он когда-либо воплотится в реальности. Глядя на рьяно отплясывавшего Касымова, трудно было заподозрить в нём теоретика и будущего толкователя «совершенного человека». Смеша Полину, он изображал то испанского кабальеро, то ковбоя с Дикого Запада, то ещё кого-нибудь и, оборачиваясь к Олегу, подмигивал. Полина тоже то и дело смотрела на него через плечо Тимура. Они оба помнили о нём, оба поддразнивали его, но это было не обидно, Печигину даже казалось, что они танцуют больше для него, чем для себя. Его отношения с Полиной (как и дружба с Тимуром) никогда не были лёгкими, и довольно скоро им пришёл конец, он остался один и ни с чем, – но в тот вечер им было легко втроём. Одна мелодия сменяла другую, Полина смеялась, танцуя, точно шаривший по ней взгляд Касымова действовал на неё, как щекотка, она захлёбывалась своим смехом, запрокидывала голову, будто купалась в нём; наконец она оступилась, Тимур кинулся её ловить, Олег тоже вскочил с дивана помочь ему, но она всё-таки упала, потому что хотела упасть, рухнуть на пол, чтобы ничто не мешало покатываться со смеху. И они хохотали все вместе, сидя на полу, прислонясь кто к чему, заражая друг друга приступами смеха, и никак не могли успокоиться. И уже не вспомнить теперь, глядя в потолок большого дома старшего референта министра путей сообщения Коштырбастана, отправленного советником посла в Бельгию, и прислушиваясь к непривычным звукам коштырской ночи (кажется, по соседству держали животных, овец или коз, – Печигину иногда слышалось в темноте какое-то блеяние), что же в тот вечер было такого смешного?


С утра Печигин засел за перевод, но работа не пошла: длинные периоды Народного Вожатого, которые Олег безжалостно выкручивал, загоняя в нужный размер, хрустели суставами, не поддаваясь, ему казалось, что он ломает строки стихов об колено. Наконец, пробившись несколько часов впустую, он плюнул и вышел на улицу. Дневной жар, почти не ощущавшийся в доме, дохнул ему в лицо. Небо, стены, дувалы, асфальтовая дорога – всё было серым или белым, не сожжённые солнцем краски оставались только в одежде редких прохожих, да ещё две чёрные козы паслись на клочке травы напротив дома, укрывшийся в тени тутовника козопас приглядывал за ними вполглаза. Хотя центр города был близко, козы никого не удивляли, прохожие не обращали на них внимания. (Позже Олег узнал, что во время гражданской войны многие горожане покинули страну, а на их место, купив за бесценок освободившиеся дома и квартиры, въехали жители кишлаков, привезя с собой не только свой скарб и привычки, но и животных. Теперь пасущихся овец, коз или ишаков можно было встретить во дворах в двух шагах от возводимых высотных зданий.) Печигин спросил у проходившей мимо женщины, где ближайший рынок, и пошёл, куда она махнула рукой.

На рынке было людно, продавцы, поймав взгляд Олега, начинали зазывать его, отделаться от них было нелегко, поэтому он шёл между рядами, стараясь не задерживаться. Громоздившиеся на прилавках овощи и фрукты – помидоры, клубника, персики, сливы – были огромными, сочащимися цветом, спелостью, светом, точно он попал в павильон ВДНХ советских времён, где были собраны рекордные экземпляры всего, что можно вырастить на земле. Да и сами коштыры, заляпанные солнечным блеском, скалящие в зазывных улыбках золотые зубы, напоминали о безвозвратно канувшей эпохе дружбы народов. Расплачиваясь за купленные овощи, Олег заметил в дальнем конце ряда высокого мужчину, похожего на прятавшегося в тени тутовника у его дома козопаса. На его потном лице лежал слепой блик света, поэтому полной уверенности у Печигина не было, да и пастуха, выходя из дома, Олег едва разглядел, и всё же, когда тот возник неподалёку во второй, а потом в третий раз, сделалось не по себе: пастух за ним как будто следил. Чтобы проверить, Олег перешёл в ту часть рынка, где торговали золотом. И продавцами, и покупателями здесь были только женщины: одни сидели за прилавками, лениво перебирая разложенные на тёмном бархате украшения, другие приценивались, торговались, спорили, примеряли. Мужчин тут можно было пересчитать по пальцам, поэтому неспешно идущего между рядами женщин козопаса Печигин заметил сразу. Может, это Тимур приставил человека охранять его? Вряд ли. Зачем скрывать от Олега его охрану? Рынок был полон народа, но Печигин вдруг почувствовал себя до ужаса одиноко. Нет, этот небритый тип в мятой рубахе навыпуск следовал за ним не для того, чтобы охранять, а с какой-то неизвестной Олегу целью. Он не торопился, уверенный, что Печигин никуда не денется. Олег быстро вышел с рынка и свернул в безлюдный переулок. Если козопас пойдёт за ним дальше, не останется сомнений, что это не случайное совпадение, которым ещё можно было объяснить встречу на рынке.

Олег встал к стене в узкую тень второго этажа, выступавшего над первым, – единственное укрытие среди раскалённого белого камня. Двухэтажные старые дома выходили в переулок глухими стенами и ведущими во внутренние дворы деревянными дверями в круглых железных бляхах. Напротив Олега торчало из бугристого асфальта засохшее дерево без листьев, выглядевшее на фоне стены чёрной ветвящейся трещиной в кладке. Под деревом валялся стоптанный ботинок, в пяти шагах стоял трёхколёсный велосипед без руля и колёс, дальше, у стены, смятая пивная банка – не вещи, а останки вещей, обглоданные светом, брошенные здесь наедине со своими тенями: мир, высвеченный до дна, в котором некуда спрятаться. Козопас возник у входа в переулок и остановился в задумчивости, со сжатыми в позолоченную гримасу морщинами на обрюзгшем лице. Он стоял, наверное, с минуту, показавшуюся Олегу бесконечной, точно свет, достигнув яркости фотовспышки, превратил это невыносимо растянувшееся мгновение в моментальный снимок, застывший навсегда. Но даже поднимавшийся страх оставался на этом пекле вялым, недопроявленным. Наконец пастух кивнул (похоже, у него была привычка разговаривать с самим собой) и, не зайдя в переулок, тронулся дальше по улице.

Печигин ещё около часа бродил по переулкам Старого города, слишком узким в этой его части для транспорта, натыкаясь то на стайки детей, прекращавших при его приближении стучать мячом (видно, иностранцы заходили сюда нечасто), то на нищих на перекрёстках, протягивавших к нему коричневые руки. Нищие выглядели такими старыми, точно были одного возраста с окружавшими их щербатыми камнями. Несколько раз ему попадались сломанные автоматы для газированной воды, стоявшие здесь, очевидно, с советских времён, но до того обшарпанные, что смотрелись едва ли не ровесниками запертых и полуразрушенных средневековых мечетей. Всё в этих мёртвых от жары кварталах казалось бесконечно древним, только полуголые дети играли в свои игры, не подозревая об усталости и исчерпанности этого мира. Скоро Печигин заблудился, и ему пришлось дважды спрашивать дорогу, прежде чем удалось выйти на улицу, ведущую к дому. Ориентиром в лабиринте пыльных переулков ему служила рука Народного Вожатого с голубем на ладони, возносившаяся над крышами и видная почти отовсюду. Когда Олег добрался наконец до дома, козопас уже сидел под тутовником и даже не посмотрел в его сторону.


На вечер Олег был приглашён к Касымову. Тимур предлагал прислать за ним своего водителя, но Печигин сказал, что доберётся сам – до дома Тимура был прямой автобус. Он уже стоял на остановке, когда подошел Олег, все сиденья были заняты. Водитель куда-то отлучился, а пассажиров всё прибывало. Печигин вошёл и скоро был плотно сжат спереди и сзади, а в салон упорно и молчаливо лезли всё новые люди. Коштыры терпеливо уминались и тихо потели, никто не ругался и не жаловался. Смуглые, тускло отсвечивающие лица, готовые терпеть тесноту столько, сколько понадобится, окружали Олега со всех сторон. В левый бок ему упиралась полная, жгуче черноволосая женщина в малиновом халате с громадными розами, он ощущал рёбрами удары её тяжёлого сердца, бившего в него глухим ватным тараном. С другой стороны налегал мужчина с наголо стриженной головой, похожей на литой снаряд, – так мало места занимали на его длинном лице мелкие черты. Пытаясь повернуться, Печигин въехал ему локтем куда-то в ёкнувшую мякоть, извинился, тот мутно взглянул на Олега сквозь заливавший глаза пот и что-то произнёс по-коштырски. Вместо Печигина ему ответила женщина в малиновом халате, и между ними через голову Олега завязался разговор, Печигин был уверен, что о нём. Хотя на улицах изредка встречались русские лица, в автобусе он был единственным не коштыром: это был крайний предел его погружения в чужеродную среду, и давление, которое он испытывал, казалось силой, с какой среда его вытесняла. И, как идущий на глубину водолаз слышит в скафандре лишь собственное гулкое дыхание, так и он был оглушён своей чужестью, то есть самим собой, своим отличием от коштыров, ощущавшимся тем острее, чем сильнее они его сжимали. Ему представилось, что все до одного пассажиры обращают на него внимание, только виду не подают, и каждый спрашивает себя, что он здесь делает. Наконец появился водитель, включил музыку – высокий мужской голос принялся выводить жалобные рулады, – и автобус тронулся. Когда отъехали от остановки, Олег заметил за углом дома сидевшего в тени на корточках козопаса. Провожая взглядом автобус, он разговаривал по мобильному телефону.


Дверь Печигину открыла женщина в джинсах и безрукавке, выглядевшая совсем молодо, если не замечать её усталых глаз. Но Олег заметил сразу – это было первое, что отличало её от той Зины, жены Тимура, которую он знал в Москве и последний раз видел лет восемь назад. Тогда они успели стать почти друзьями – с ней было легче, чем с Касымовым, она была ровной, открытой, за её словами не сквозила постоянная ирония, ей было легко доверять. Она поступила в аспирантуру МГУ и совсем не хотела уезжать в Коштырбастан, не разделяя Тимурова энтузиазма по поводу президента Гулимова и ждущего страну грандиозного будущего. Но слово мужа – закон, и вот она здесь, мать двоих уже в Коштырбастане родившихся детей, хозяйка большого дома; Москва, сказала Зина, город, где она выросла, ей больше даже не снится.

– А прежде снилась?

– Долго. Но знаешь, когда ты тут из года в год, остальной мир не то чтобы вовсе перестаёт существовать, но как-то… совсем становится далёким. Мы здесь очень отдельно живём. Раньше меня ещё тянуло посмотреть, что у вас там нового, – муж ведь часто ездит, рассказывает, – но сперва дети не отпускали, а теперь уже и не тянет.

– Совсем?

– Почти…

Она улыбнулась. Печигин не ожидал, что будет так рад её видеть. Боялся, что едва узнает. И как только эти женщины ухитряются проходить сквозь годы, не меняясь? Наверное, надо было погрузиться в чужую и незнакомую жизнь Коштырбастана, чтобы встреча здесь – словно по ту сторону времени – с оставшимся прежним человеком из прошлого так обрадовала. Тимур задерживается в редакции, сказала Зина, будет через полчаса-час. Предложила кофе. Олег отказался: пить кофе в такое пекло?! (Хотя в затемнённой комнате было не жарко.) Нет уж, спасибо.

– Разве это пекло? Вот через месяц, в июне, будет настоящая жара, – она вздохнула и посмотрела в сторону окна, прищурившись, точно пробивавшийся между шторами свет причинял глазам боль. – А сейчас для нас ещё прохлада.

Сказав, что плохо спала ночью, Зина заварила кофе себе, а Печигину достала из холодильника минеральную воду, кинула в неё лёд. Потом села, словно эти несколько движений её утомили, положила на стол перед собой свою тонкую тёмную руку. Раньше в ней этой усталости не было. И ещё изменился рот: губы сжались в узкую линию, не раскрываясь даже при улыбке, как будто она привыкла молчать целыми днями.

Выпив кофе, Зина встала, чтобы показать Олегу дом. Они пошли через вереницу затемнённых комнат, расположенных, как и в доме референта министра, где жил Печигин, вокруг внутреннего двора. По стенам было много ковров, кишевших растительными или геометрическими орнаментами, глухо тлевшими в полумраке огнём своих горячих красок. «Это текинский… – пояснила Зина тусклым голосом музейного экскурсовода, – это эрсари… солар… ходжари…» На коврах висело старое оружие, музыкальные инструменты, в лучах света роились цветные ворсинки. Зина провела на ходу пальцем по дутару, показала, сколько собрала пыли.

– Здесь повсюду пыль, как с ней ни борись…

Безнадёжная борьба с пылью отнимала, похоже, большую часть её сил. Весь этот антиквариат был для неё лишь скопищем напрасно пылившейся рухляди.

– Это Тимур всё покупает, да ещё дарят ему. У нас это принято. Скоро совсем девать будет некуда.

В его большом кабинете книжные полки громоздились до потолка, но на столе ни клочка бумаги, ни следа того, что хозяин здесь бывает.

– Он же на службе с утра до вечера, – объяснила Зина. – А дома работает по ночам в своей спальне. Но туда лучше не заходить.

– Может, хоть заглянем?

Она приоткрыла дверь в комнату, большую часть которой занимала огромная расстеленная кровать, заваленная книгами, листами бумаги, газетами, журналами. Там же, среди складок шёлкового одеяла, были тарелки с остатками пищи, чашки, стаканы, заткнутая пробкой бутылка вина.

– Представляешь, он никому не даёт здесь убираться! Тут у него свой какой-то порядок, к которому мы, женщины, не должны прикасаться. Однажды Лейла по наивности здесь прибрала, так он её чуть не убил! Орал, как ненормальный, швырял в нас всем, что под руку подворачивалось. И мне тоже досталось, я оказалась виновата, что её не предупредила.

– Лейла – это домработница?

– Лейла – это наша младшенькая, как я её называю. Он что, не говорил тебе, что взял молодую жену?

Печигин изумлённо покачал головой: если б Тимур упомянул об этом, он не мог бы пропустить такого мимо ушей.

– Она хорошая девочка, мы с ней ладим. Скоро Тимур её с английских курсов привезёт – он за ней по пути с работы заезжает, – познакомишься. Ей, кстати, твои стихи очень понравились. А вот её комната.

Зина открыла дверь. Со стен на них глядели большие плакаты коштырских эстрадных певцов с приторными леденцами вместо глаз.

– Что ты хочешь, ей же ещё восемнадцати нет. Наверное, думаешь, как я отнеслась к тому, что Тимур ещё раз женился? У нас это обычное дело. У многих людей его уровня не две, а три, бывает, что и четыре жены. Конечно, я думала, что у нас с ним будет всё по-другому. Но мало ли что я думала… Пусть лучше так, чем любовницы…

Зина говорила это, не глядя на Олега, отвернувшись к окну. Полоса света легла наискось на её смуглое лицо.

– Ты работаешь?

– Нет, – она пожала плечами. – Зачем? Тимур хорошо получает. Вполне достаточно.

– Мне казалось, для тебя это важно. Ты же хотела заниматься наукой…

– Никому тут моя наука не нужна. Институт давно закрыли, сотрудники занимаются кто чем. Кто уехал, кто на рынке торгует… Да что наука… У меня вообще часто бывает чувство, что ничего, кроме Народного Вожатого, не имеет тут значения.

Окно, у которого они стояли, выходило на площадку перед домом, и они видели, как подъехала машина Тимура. Водитель открыл дверь сначала Касымову, потом молодой женщине в голубом платье с блёстками. Она распрямилась, разминая тело, вытянула вверх руки, и Тимур, смеясь, обнял её и уткнулся лицом в открывшуюся подмышку. Не прекращая обниматься, они пошли к двери.

– Никакого значения… – повторила Зина устало. – Знаешь, сколько тут во время войны погибло? Чуть не четверть населения. Но никто в мире об этом не знает и не помнит. Для внешнего мира нас как будто бы и нет…

Раздался длинный и радостный звонок в дверь, потом второй, нетерпеливый.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6