Яркие крымские краски, море, солнце произвели на Исаака Ильича сильное впечатление, они оживили немного до того глуховатую, с безрадостной чернотой и рыжим цветом палитру художника. Он стал смелее, увереннее, цветистее, свежее.
Пробыл Левитан в Крыму недолго, работал с обычной для него жадностью и увез в Москву несколько небольших картин и много этюдов. На периодической выставке Общества любителей художеств они привлекли всеобщее внимание: как колориста Левитана еще знали мало.
Была ранняя весна, были деньги, было восхищение перед красотой южной природы, но Бабкино оставалось милее, и художник торопился туда. Здесь он для М. В. Киселевой написал маленький этюд -- мотив бабкинских окрестностей. На крохотном пространстве, на клочке бумаги берег речки, зеленый луг, кромка леса... Но над этим чисто северным пейзажем словно светило невидимое крымское солнце, насыщало и пропитывало этюдик. В крымскую поездку Левитан еще глубже понял барбизонцев, чудесную силу колорита, света, понял как бы наглядно, работая под знойным солнцем юга и делая заказную копию с Коро. В тот год Исаак Ильич изучал французский язык, чтобы прочесть в подлиннике книгу Руже Милле о жизни великого француза.
Весной 1886 года Чеховы приехали в Бабкино одни. Левитан отправился на Волгу. Давнишнее желание его исполнилось. Великая русская река с самых юных лет часто снилась художнику, он видел с нее тысячи снимков, он создал свою особую воображаемую Волгу. Левитан ожидал чего-то потрясающего, неизгладимых художественных впечатлений на всю жизнь. Он подъехал к могучей реке, держа на сердце руку. День был пасмурный, накрапывал дождь, правый нагорный берег, покрытый чахлыми мокрыми кустарниками, с серыми обрывами, как лишаями, показался унылым, однообразным, а левый, низкий, лесной, сплошь залитый вешней полой водой, еще печальнее. Тоскливая картина! Огромное сизое грозовое небо громыхало, дождь то усиливался, то стихал, но совсем не кончался, он обдавал холодной пылью, дул сильный свежий ветер с северо-востока.
Исаак Ильич почувствовал себя одиноким с глазу на глаз с громадным водным пространством и затосковал. Очарование исчезло. Никакой величественной красавицы реки не существовало. Была Волга плачущая, заурядная, некрасивая, мрачная. Левитан с унынием огляделся. Вода, вода, вода... Лес, лес, лес...
Художник, пригорюнясь, сел на большой камень, которого с одной стороны касалась волна. Вдруг Левитану захотелось, несмотря ни на что, все-таки умыться в Волге. Он с нежностью в душе зачерпнул полные пригоршни еще не прогретой солнцем, ледяной воды. Порыв прошел через мгновение. Вода в Волге была мутная, как квас. Левитан подумал, что он не захочет писать ее. Не поворотить ли обратно? Неужели под Москвою нельзя найти достойного материала? Уж столько лет подмосковные рощи, ручья, озерки, деревни изображались на его этюдах и картинах! Левитан вспомнил о Бабкине: издалека оно показалось еще прелестнее. Там так хорошо работалось. И никогда он не чувствовал одиночества. Исаак Ильич едва не уехал.
Дурная погода мешала ему работать. Он почти не спал. За стеной мирно храпели две старушки, хозяйки. Исаак Ильич прислушивался и завидовал беззаботной жизни людской, безмятежному сну простых, скромных женщин. Некстати настигла Левитана незванная гостья -- привычная отчаянная тоска. Она смешала все планы и надежды художника. Всякий раз, как он страдал от нее, и после того, как наконец безумие проходило, Исаак Ильич думал, что больше не повторятся тяжелые дни.
Однажды бабкинский Микешка принес почту. Конверт на имя Антона Павловича был надписан акварельной кисточкой. Чехов нетерпеливо вскрыл письмо и стал хмуриться. Левитан жаловался:
"Нервы расходились, просто смерть! А впрочем, черт меня возьми совсем! Когда же я перестану носиться с собой? Но что же делать, я ие могу быть хоть немного счастлив, покоен, ну, словом, не понимаю себя вне живописи. Я никогда еще не любил так природу, не был так чуток к ней, никогда еще так сильно не чувствовал я это божественное нечто, разлитое во всем, но что не всякий видит, что даже и назвать нельзя, так как оно не поддается разуму, анализу, а постигается любовью. Без этого чувства не может быть истинный художник. Многие не поймут, назовут, пожалуй, романтическим вздором --пускай! Они благоразумные... Но это мое прозрение для меня источник глубоких страданий. Может ли быть что-нибудь трагичнее, как чувствовать бесконечную красоту окружающего, подмечать сокровенную тайну и не уметь, сознавая свое бессилие, выразить эти большие ощущения... Господи, когда же не будет у меня разлада? Когда я стану жить в ладу с самим собой? Этого, кажется, никогда не будет. Вот в чем мое проклятие... Не скажу, чтобы в моей поездке не было ничего интересного, но все это поглощается тоской одиночества, такого, которое только понятно здесь в глуши. Не писал вам все это время, не хотелось вновь говорить о моем беспрерывном бесплодном разладе, а отрадного ничего не было. Меня не ждите -- я не приеду. Не приеду потому, что нахожусь в состоянии, в котором не могу видеть людей. Не приеду потому, что я один. Мне никого и ничего не надо. Рад едва выносимой душевной тяжести, потому что чем хуже, тем лучше и тем скорее приду к одному знаменателю. И все хорошо..."
Антон Павлович аккуратно сложил по сгибам листочки, убрал в конверт, отклеил марку для Сережи и Саши и спрятал письмо в томик Лескова, лежавший на столе. Чехов нарисовал воображаемый профиль Левитана, потом Весту, потом пейзаж Волги и глубоко задумался. Вечером Левитану послали шуточное письмо, покрытое подписями, приглашая срочно прибыть в бабкинский курятник. Антон Павлович особо от себя приписал несколько строк, угрожая, что левитановский сарайчик сдадут другому художнику, что трава в Бабкине пахнет, птицы поют, каждая ветка ждет Левитана и требует его кисти. Исаак Ильич скоро приехал.
Он привез с собой картины "Вечер на Волге", "Пасмурный день на Волге", "Плоты", <Разлив на Суре" и десятки волжских этюдов. Печальные настроения мешали, но творчество художника подчас не зависит от него, повелевая и принуждая. Исаак Ильич сделал много. Художественное развитие мастера шло безостановочно к подъему.
Несмотря на отчаяние Левитана перед трудностью выражения в красках увиденного им в природе, картины на волжские мотивы удались. В них строгая, почти суровая краткость, скупой отбор только тех изобразительных средств, которые давали нужный эффект. Исаак Ильич уже добился от себя умения передавать в пейзаже главное, опуская все лишние подробности. Внимание зрителя, помимо его воли, сосредоточивалось на основном. Разочарованный в Волге, Левитан все-таки угадал характерное для ее пейзажа. Он сам еще не был вполне доволен -- да и когда Левитан испытывал полное удовлетворение! Взыскательность его к себе была чрезвычайная. Впоследствии Исаак Ильич возвращался к тем же волжским мотивам. Окончательное выражение пришло в годы зрелости и расцвета. В картинах "Разлив на Суре", "Пасмурный день на Волге", "Вечер на Волге" -- то непререкаемо левитановское, своеобразное, лирическое, интимное, какого не найдешь у другого русского художника. Картины эти и без подписи Левитана был" бы узнаны. К ним притягивала особенная поэтическая взволнованность чувства, безупречно переданное настроение.
В волжской глуши Исаак Ильич еще глубже продумал законы прекрасного, яснее
понял, как с помощью их выражать большие ощущения. Вскоре после поездки появилась картина "Осеннее утро. Туман". Вещь выделялась на выставке среди произведений многих мастеров.
В. В. Верещагин, знаменитый художник, был на вернисаже. Он остановился перед ней, пораженный я растроганный. Верещагин тотчас же купил ее. Позднее Василий Васильевич принес "Осеннее утро" в дар Третьяковской галерее.
КУВШИННИКОВА
Недалеко от Хитрова рынка, притона отверженных и преступников, страшного и зловещего московского дна, помещалась мяс-ницкая полицейская часть. Во двор ее днем и ночью привозили пьяных, искалеченных, убитых. Под самой каланчой находилась скромная казенная квартира полицейского
врача Дмитрия Павловича Кувшинникова. Но все, кто здесь бывал, считали ее квартирой Софьи Петровны, докторской жены. Дмитрий Павлович с утра до ночи был занят по службе, а супруга рисовала, училась живописи, играла на фортепьяно и наряжалась. Рядом, под окнами докторской квартиры, буйствовали пьяные, кричали распоротые хулиганскими ножами и покалеченные кистенями разные несчастные, дико выл непослушный хитрованец, избиваемый городовыми, -- у Кувшинниковых стояла тишина. Софья Петровна была очень даровита. Из кусков и лоскутков дешевой материи она шила себе прекрасные костюмы. Она умела придать красоту любому жилью, самому захудалому и унылому, простой сарай преображая в кокетливый будуар. Четыре небольшие комнаты своей квартиры с необыкновенно высокими, как в нежилом помещении, потолками, Софья Петровна убрала по своему вкусу. Искусной женщине недоставало средств, но она не унывала и так ловко изворачивалась с самыми скромными деньгами, что украшенное ею гнездо Кувшинниковых казалось роскошно меблированным.
В комнате мужа ничего не было, кроме кровати, крохотного стола и стула да трех голубеньких кувшинчиков с бессмертниками на подоконниках. В столовой царил "русский стиль" -- взамен стульев и кресел стояли деревянные лавки, буфетик был расписной, с фантастическими голубыми и розовыми цветочками на створках, на стенах висели полотенца, вышитые красными петухами. Для гостиной Софья Петровна отвела самую просторную комнату с турецкими диванами, а рыбацкие сети, заменявшие занавески, выкрасила в какой-то нестерпимо яркий золотистый цвет. И все это было оригинально, подходило к общему устройству квартиры художницы. Свои апартаменты хозяйка устроила с антресолями. В них вела витая лесенка. На антресолях была спальня и жил ручной журавль. Он признавал только одну хозяйку, по слову которой плясал, взмахивал крыльями, наскакивая на запоздавшего гостя, ложился на пол, притворяясь мертвым и долго оставаясь неподвижным. Журавль враждовал с двумя сестрами Дмитрия Павловича и с ним самим. Капризному баловню Софьи Петровны покорно во всем уступали собаки, как и сам доктор безмолвно подчинялся воле затейливой своей жены.
Внизу, под спальней, Софья Петровна раскинула причудливый персидский шатер. Сюда в тесный уют и тепло уединялись влюбленные, ревнивцы, усталые от многолюдного общества гостиной, желающие отдохнуть в одиночестве.
Софья Петровна была чудесно сложена. С фигурой Афродиты, темноглазая, смуглая мулатка, она привлекала общее внимание неповторимой своей оригинальностью. Цветы, написанные Кувшинниковой, покупал Третьяков, ее игрой на фортепьяно заслушивались общепризнанные московские пианисты -виртуозы. Софья Петровна любила охоту не меньше, чем искусство, и, подолгу пропадая в подмосковных лесах, одна, одетая по-мужски, возвращалась с полным ягдташем. Софья Петровна говорила, повелевая, словно имела над своими собеседниками такую же неограниченную власть, как над мужем, избалованная его терпением, молчаливостью, большим сердцем и глубокой затаенной нежностью. Кувшииникова была горда и смела, презирая всякие сплетня о себе. Софья Петровна смотрела прямо в глаза своему новому знакомому или знакомой и говорила:
-- Вы очень напоминаете древнего германца. Только грубее еще. Вам не хватает красок, душенька, а то вы были бы совсем милой... Посмотрите, посмотрите -- в лице ее что-то от Греза, от Генсборо, от смольнянок Левицкого!
Кувшинникова отличалась невиданной рассеянностью. Надев туфли, она благодарила самое себя. Извозчика она нанимала: "Туда и обратно -- сорок копеек". Извозчик спрашивал, куда ему ехать, Софья Петровна почему-то возмущалась и резко произносила: "А вам какое дело?"
Знакомство у Софьи Петровны в Москве было огромное. В ее причудливом салоне под пожарной каланчой собирались врачи, писатели, художники, музыканты, артисты. Кувшинникова любила молодежь, опекала ее, любовалась всем красивым, свежим, даровитым.
Она постоянно окружала себя молоденькими красивыми девушками, юношами. Они являлись желанными посетителями .ее дома наряду со всякими знаменитостями. На вечерах у Софьи Петровны бывало весело. Гости пели, не умолкала музыка, писатели читали новые свои произведения, молодежь танцевала, свободно и радостно смеялась, флиртовала... Софья Петровна умела занимать гостей, знала привычки и слабости каждого, с улыбкой их поощряла. Она распоряжалась своим салоном одна. Муж не показывался в нем до ужина. Дмитрий Павлович имел нескольких приятелей, таких же безмолвных, как и он сам. В бедной его комнате, где на столике едва умещалась шахматная доска, доктор сидел с приятелем за шахматами. Ровно в полночь в дверях гостиной появлялась крупная, улыбающаяся фигура хозяина. Он в одной руке держал вилку, в другой нож.
-- Пожалуйте, господа, покушать, -- громко и торжественно произносил Дмитрий Павлович фразу, знакомую завсегдатаям салона.
Ее дожидались, привыкли к ней, перестали улыбаться на нее за давностью употребления и сразу переходили в столовую. Стол ломился от закусок. Там было бы тесно лишнему прибору. Все скромное, дешевое, но вкусно приготовленное. Софья Петровна почти всегда подбегала к своему мужу, брала его за голову и громко говорила:
-- Дмитрий! Кувшинников! Господа, посмотрите, какое у него великолепное, доброе, незаурядное лицо!
За ужином Дмитрий Павлович по большей части молчал, аппетитно кушал, приветливо угощал гостей и не мешал своей супруге царствовать в застольной беседе.
Левитан пришел к Софье Петровне с Чеховыми. Там уже бывал раньше художник-анималист Степанов, друживший с обоими Кувшинниковыми. Необыкновенная красота Левитана резко выделяла его среди всех гостей. Стареющая, под сорок, женщина, пережившая не один легкомысленный роман, полюбила Левитана по-новому. Исаак Ильич ответил ей. Чувство ее было глубоким, большим, мучительным. Художнику недавно исполнилось тридцать. Разница в летах беспокоила Кувшинникову, и она постоянно сознавала непрочность своего счастья. Связь с Левитаном прикрывалась ученичеством у него. Дмитрий Павлович все понимал, переносил молча, только чаще и чаще к нему стал приходить художник Степанов, и они помногу пили вина. Каждое лето Софья Петровна уезжала с Левитаном на этюды, в Саввину слободу, на Волгу. Возвращалась Кувшинни-кова поздно осенью. Дмитрий Павлович счастливо улыбался.
-- Дмитрий! Кувшинников! -- искренне и радостно восклицала она, тепло обнимая его.-- Дай я пожму твою честную руку! Дай мне посмотреть хорошенько на твое благородное лицо!
Антону Павловичу Софья Петровна не нравилась, он жалел ее мужа и осуждал Левитана. Роман с Кувшинниковой едва не разлучил старых друзей навсегда. Чехов написал знаменитую свою "Попрыгунью", изобразив в этой роли Софью Петровну, в образе доктора Дымова бедного Дмитрия Павловича, а Левитана в образе коварного, себялюбивого и черствого художника Рябовского. Левитан обиделся и за себя и за свою любовь. Он перестал встречаться с Антоном Павловичем, собирался вызвать его. на дуэль, ссора была затяжной, тяжелой, продолжалась больше года, измучила обе стороны.
Однажды зимой в мастерскую Исаака Ильича заехала Татьяна Щепкина-Куперник, молодая писательница. Она пользовалась особым благоволением Софьи Петровны, постоянно посещала вечера ее, летом жила вместе, роман с Левитаном проходил на глазах юной приятельницы Кувшинниковой.
Увидев Щепкину-Куперник, Левитан очень обрадовался, помог освободиться от покупок, которыми были полны ее руки, и взял заиндевевшую от мороза шубку своей нежданной гости. Радостная, веселая и звонкоголосая, какими умеют быть только юные девушки, она наполнила тихую мастерскую художника приятным шумом и смехом. И Левитан с удовольствием слушал оживленную свою посетительницу, приветливо улыбался ей, показывая новые этюды, которые она заехала посмотреть.
Щепкина-Куперник говорила быстро, торопливо, беспокойно взглядывая на свои часики. Художник обратил внимание на ее беспокойство и спросил об этом. Левитан узнал, что у нее оставалось полчаса времени и что она должна была попасть на вокзал к отходящему поезду, с которым ехала в Мелехово -- имение Антона Павловича. И Левитан перестал улыбаться, задумался, потом признался девушке, что очень жалеет о своем разрыве с Чеховым. Щепкиной-Куперник было известно, что Антон Павлович морщился, вспоминая свою незадачливую "Попрыгунью", поссорившую его с Левитаном. Щепкина-Куперник решила воспользоваться удобным случаем и примирить бывших друзей.
-- Едемте! -- воскликнула она и перестала смотреть на этюды, которые показывал ей художник. -- Едемте сейчас же, только собирайтесь скорее, мы опоздаем на поезд.
Левитан был в нерешительности: энергичный натиск девушки пугал и втайне радовал.
-- Как, сейчас? -- спросил он тихо и растерянно развел руками, сплошь перепачканными в красках.
-- Помойтесь и едем!-- почти приказала женщина. -- Я уверена, что Антон Павлович только этого и ждет и не прогонит вас.
Исаак Ильич недовольно нахмурился, поняв, что гостья была на стороне Чехова. Левитан помедлил, вяло отошел к большому окну студии и грустно стал смотреть на огромную ель перед фасадом, всю засыпанную, как пушистым хлопком, вчерашней метелью.
-- А вдруг Антон Павлович не поймет моего порыва, --- пробормотал он печально. -- И приезд мой будет совсем некстати.
-- Я за все отвечаю! -- воскликнула Щепкина-Куперник. -- Я не сомневаюсь, что доставлю ему большое удовольствие, если привезу вас. Собирайтесь же! Время идет. Наверно, был уже первый звонок, в поезд скоро отправится.
Она взяла свои покупки со стула. Исаак Ильич заволновался, быстро отошел от окна, швырнул кисти в желтенькое ведрышко, где они обыкновенно хранились, и поспешно принялся мыть руки.
Левитан промолчал всю дорогу в поезде. На конечной остановке пересели в сани. Лошади пошли бойко по обкатанной легкой зимней дороге.
-- Танечка, а если, а если мне суждено пережить неприятную минуту? --словно простонал Исаак Ильич, поежился, спрятал лицо в поднятом воротнике шубы.
Спутница ничего не ответила, ей передалось его волнение, она пожалела, что слишком погорячилась и была, может быть, напрасно самоуверенной. Страх за Левитана все усиливался. Теперь она вздыхала не меньше, чем Исаак Ильич.
В сумерках показался низенький мелеховский дом. Левитан думал, что колокольчик под дугой звенел ненужно громко. Сани с шумом раскатило на повороте к дому, и лошади остановились у крыльца. Вышел Антон Павлович. Левитан робко и нехотя вылезал из саней. Друзья с минуту постояли друг против
друга в замешательстве и... поздоровались. За ужином они сидели рядом, как будто ничего в прошлом не случилось и они никогда не расставались.
ПЛЕС
Огромный белый зонт стоял за городом у дороги. Под ним приютился Левитан. День был праздничный. В Плесе на Волге звонили. Мимо Левитана шли женщины; они возвращались после обедни в соседнюю деревню, остановились молча, долго смотрели на странного человека под необыкновенным зонтом и о чем-то перешептывались между собою. Левитана это стесняло. Он положил кисти. Тогда женщины почти побежали, подняв с пухлой летней дороги желто-серую тучу пыли. Исаак Ильич закрыл свежий этюд своим чесучовым пиджаком, пока проносило пыль, -- она могла повредить этюд.
Проходили одни, другие... Дорога опустела. Над ней и над прилегающим полем было то летнее безмолвие, какое наступает в самые жаркие часы после полудня. Солнце, небо и безлюдная земля... Исаак Ильич снова вернулся к работе. Вдруг из оврага показалась отставшая старушонка. Она несла в белом платочке просвиру и поминальник. Богомолка доковыляла до Левитана и оперлась на свою кривую клюшечку. Было много солнца, и черный платок с глубоким напуском на глаза не спасал старухи, как она его не поддергивала ниже. Прохожая долго смотрела на улыбавшегося художника, жевала губами и что-то потихоньку говорила. Потом перекрестилась, поискала в узелке копеечку, со страхом положила ее в ящик с красками, низко поклонилась и запылила по дороге. Левитан взял теплую монетку и, не отрываясь, взволнованный, провожал ласковым взглядом древнюю бабушку. С тех пор он свято хранил ее дар как талисман и никогда не расставался с ним.
Под белым зонтом у дороги Левитан сидел часто, любуясь широким, длинным плесом Волги, пригорками, лугами, городком в кудрявой зелени. Исаак Ильич проводил лето охваченный каким-то спокойным очарованием. Он поверил, что хандра больше никогда не повторится, впереди у него одни безоблачные годы, радостные, успешные, счастливые.
Левитан не испытывал теперь одиночества. Его всюду сопровождала Софья Петровна Кувшинникова. Вместе с ней он провел два лета в Саввиной слободе, пока наконец окрестности русского Барбизона ему не надоели. Пьяницу Каменева кормили зайчатиной чаще. Софья Петровна стреляла метко. Иногда она уходила на охоту нарочно, чтобы не мешать работать Левитану, -- и Каменев был в выигрыше. Но Исаака Ильича потянуло к новым местам, к свежим впечатлениям. Волга пугала после первого неудачного путешествия. Выбрали Оку. Из приокского села Чулкова, в котором думали надолго обосноваться, пришлось бежать. В Чулкове еще продолжался одиннадцатый--двенадцатый век. Темные люди ходили за художниками толпой и пристально разглядывали их, как заморских гостей. Потом стали осторожно ощупывать одежду приезжих.
Едва Левитан и Кувшинникова раскрыли зонты на задворках и начали писать ветряные мельницы, село переполошилось. Одна дурная крикливая бабенка с бессмысленно вытаращенными глазами, с куском хлеба в руке, дико выкрикнула:
-- Лихие господа приехали!
Левитан начал собираться в отъезд. Проходивший в Нижний Новгород пароход подобрал художников, отчаянно махавших ему огромной красной шалью и тиковой дорожной наволочкой. Ока померкла. Левитан грустно осматривал чужие берега. Нигде не тянуло пристать. Из Нижнего отправились вверх по Волге и добрались до Плеса. Маленький, тихий, красивый, поэтичный городок показался тем мирным уютным и теплым уголком, какого давно жаждала душа художника. На волжском берегу путешественники сняли две небольшие комнаты. Таланту Софьи Петровны было где проявиться. Охапка сена, два стола, два ковра, несколько скамеек -- и бивуак художников почти походил на зимний салон Кувшиниковой. Левитан лихорадочно раскладывался. Утром следующего дня Софья Петровна не слыхала, когда он выбрался за двери.
Исаак Ильич целыми днями бродил по окрестностям городка и бесконечному волжскому берегу, таская за собой нелегкие художнические принадлежности. Его манило развернуть зонт через каждые пять шагов.
Художник щелкал пружиной зонта. Софья Петровна садилась рядом под своим.
В Плесе люди немногим отличались от чулковских. Смотреть на художников, живущих по-своему, ие .похожих на коренных жителей, вышло много любопытных. Наблюдали издали. Базарным кумушкам достались свежие новости о новоприбывших, пересуды и потеха. Левитан быстро притерпелся, он научился не замечать дикого внимания, был полон собой, своими творческими замыслами.
Плес вдохновлял. Левитан уверовал, что все неясное, бродившее в душе он в силах выразить, передать красками и линиями. Еще недавно, в Саввиной слободе, на Оке, на пароходе сюда, он сомневался в этом, приходил в отчаяние, с отвращением озирался по сторонам, почти ничем не привязанный к жизни, готовый с нею без сожаления расстаться. В такие минуты Левитан бросал совсем работать, сознавал себя лишним, ненужным: существование без искусства становилось в тягость.
В Плесе Исаак Ильич открыл ту Волгу, какую создавало его художественное воображение с юности. Вторая поездка к великой русской реке оказалась удачной. В первое же лето он написал здесь картины: "Вечер. Золотой Плес" и "После дождя". Антон Павлович увидел их осенью.
-- Знаешь, -- сказал он Левитану, -- на твоих картинах даже появилась улыбка..
Утро, свет, солнце, легкий ветерок... Это лучшие часы для живописи. Исаак Ильич любил их. Самые дорогие, задушевные мысли, образы тогда вставали перед ним. Белый зонт Левитан складывал грустя: день кончался, и не все, не все еще было сделано в эти обидно короткие часы; зачем-то наставала ненужная ночь, когда краски спят и вымытые кисти просыхают в ведерке.
Рассвет заставал художника на ногах. В маленькой круглой коробочке из-под пудры лежала копейка -- талисман. Он хранил ее всегда в ящике для красок и брал с собой. Он всю жизнь по утрам не ходил, а почти бежал, как Алексей Кондратьевич Саврасов. Плес просыпался позднее художника. Вместе с ним вставала природа. Пели птицы, радуясь своему пробуждению. Плескалась в Волге рыба, ловила на золотой глади мошек, стрекоз, кузнечиков. Обманутые тишиной и гладью, они садились на воду и вдруг пропадали в глубине. Они хотели пить, впиваясь хоботками в воду, и не успевали напиться, погибая.
Кричали кулички и чайки на бурых и рыжих отмелях. Трава после ночной росы стояла острым ершиком. Словно вытянулись и выпрямились, помолодели деревья, каждый листок стал тугим и упругим, полным соков. Коршун кружил над левитановским белым зонтом, не узнавая крылатой диковинной птицы, неподвижно рассевшейся на земле и словно стерегущей кого-то.
Однажды на кровлю художника напали пчелы. В ясное, желтое, прозрачное утро, похожее на теплый мед в сотах, Левитан услышал странный певучий гул в ближней низине. Шум и гул нарастали, все густея. Исаак Ильич с недоумением посмотрел кругом. Но не успел он все оглядеть, как воздух потемнел, совсем близко раздалось мощное жужжание, по зонту словно застучали крупные градины. "Пчелы!" -- пронеслось в сознании, и художник прижался к мокрому лугу. Жужжание уже оглушало, оно поглотило все другие звуки, не слышно было куликов, чаек, звонкоголосых ласточек. В глазах Левитана почернело. Пчелы летели густо, плотно, садясь на вздрагивающий от тяжести зонт. Исаак Ильич лежал не шевелясь, будто придавленный. Зонт подрагивал, и это было страшно. Левитан боялся, что зонт не выдержит и упадет на него. Художник почувствовал приближение привычной тоски. Надвигалась смерть... Она висела над головой. Тысячи пчелиных жал могли сейчас вонзиться в слабого и беззащитного человека. У Левитана стучали зубы, как на морозе. Протекли мгновения, но, казалось, время тянулось медленнее, чем всегда. Исаак Ильич закрыл глаза. Вдруг где-то раздался выстрел. Зонт сильно качнуло. Пчелы снялись -- и черная туча рассеялась.
Левитан поднялся с земли, вытирая холодные капли пота со лба, расстегнул ворот рубашки: он душил. И сразу Исаака Ильича охватило ликующее чувство освобождения от беды и восхищение перед мудрой природой. Она создала самое совершенное из насекомых -- пчелу. Рождаются молодые пчелы, старый дом им тесен, они ищут нового жилья, и рой улетает. Вечным, таинственным, великим повеяло на художника. Невольно для самого себя, уже забывая о пронесшейся угрозе, Левитан сохранил в сердце навсегда очарование грозного полета пчел.
Первые утренние часы Левитан работал в одиночестве. Потом приходила со своим зонтом Софья Петровна. Они перекочевывали о места на место, забредали далеко, возвращались в сумерках, усталые и удовлетворенные удачным днем.
В Плесе нравилось Исааку Ильичу все. Казалось, свежих впечатлений хватит здесь на всю жизнь. Когда любишь -- преувеличиваешь. На окраине города стояла одинокая старинная деревянная церквушка со звонницей. Она доживала свой век, никому не нужная. За ветхостью служить в ней было опасно. Древнюю церквушку Левитан заметил в день своего приезда в Плес и сразу очаровался ее оригинальной архитектурой. Маленькая, удивительных пропорций, с двухскатными крутыми крышами, она была созданием талантливой плотничьей артели, какие обстраивали избяную, церковную и мирскую Русь лет четыреста--пятьсот назад.
Вскоре Исаак Ильич пришел к приходскому священнику, прося разрешения сделать этюд церквушки снаружи и внутри. Ржавый замок давно не отпирали. На другой день Левитан явился с пузырьком подсолнечного масла. Священник, посмеиваясь, экономно покапал в замочную скважину, на дужку, и сказал:
-- Помазание елеем... Ваше рвение да будет угодно Флору и Лавру, во имя коих созидался сей храм...
Но все-таки пришлось звать слесаря. Замок загремел и развалился, как сломанный крендель. Только с приходом мастера Исаак Ильич вступил внутрь помещения. Здесь, как и снаружи, на всем, сверху донизу, словно мелкая сизая шерстка, был мох, плесень; почернелые образа с еле проступающими ликами. Пауки покрыли своими искусными серыми вуалями; кое-где стоял кривой древний подсвечник, резной, крашеный, в каплях воска. Левитан втянул какой-то особый запах, смешанный с сыростью, точно древний ароматный ладан не рассеялся через столетия, впитался в дряхлые стены и запоздало благоухал.
Исаака Ильича оставили одного. Он стал писать, волнуясь, представляя себе отдаленных временем людей, когда-то заполнявших церквушку. Софья Петровна пришла позже. Ее охватило желание оживить этот старый некрополь, зажечь в нем огни, накурить ладаном. Левитан увлекся. Он понимал, как
художник, всю декоративную прелесть совершаемого обряда в такой древней руине.
Священник сначала не соглашался служить в опасном месте. Художники настаивали. Наконец он позвал дьячка. Старики служили обедню для двух любопытных людей. Было все по порядку. На старой звоннице сторож зазвонил в маленький древний колокол.
Под карнизами спокойно жили голуби. Небывалый звон вспугнул их. С шумом и резким треском крылышек взвились выше единственной главки на церквушке и стали кружиться вокруг нее. Священник и дьячок, оба дряхлые, желтые, с чахлыми голосами, всем своим видом подходили к общему запустению. Батюшка не пожалел ладана для заказной обедни. Густыми, завивающимися облачками плыл дым из кадила, словно в нем жгли бересту. Огарки полупудовых свечей чадили в нескольких подсвечниках. Заказчики просили, чтобы риза на священнике была самая древняя, какую только можно достать в Плесе. Священник перерыл всю свою ризницу, нашли ризу столетней давности, из золотой, потускневшей парчи.
Уже в самом начале обедни, при первых возгласах, Левитан заволновался. Софья Петровна заметила на глазах его слезы. Вдруг он наклонился к ней и стал расспрашивать, как и куда ставят свечи. Батюшка и дьячок служили, косясь на удивительного богомольца, который ни разу не перекрестился, но бродил у иконостаса с пучком свечей и ко всем образам ставил их. Щеки Левитана заалелись. Он конфузился улыбающейся Софьи Петровны и старался смотреть мимо нее.