Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мужчина и женщина в эпоху динозавров

ModernLib.Net / Современная проза / Этвуд Маргарет / Мужчина и женщина в эпоху динозавров - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Этвуд Маргарет
Жанр: Современная проза

 

 


— Зачем? — спрашивает он.

— Нужно, — отвечает она. Она не хочет говорить дети, потому что он рассердится. Но она не хочет, чтобы они проснулись без нее и не знали, где она.

Он не отвечает; он продолжает наматывать и разматывать прядь ее волос, его волосы, будто перья, щекочут ей шею, теперь он скользит пальцами по ее подбородку и горлу, будто он глухой, будто он ее больше не слышит.


Суббота, 30 октября 1976 года

Леся

Леся идет рядом с Уильямом, ее рука в его прохладной руке. Здесь нет динозавров, только такие же гуляющие прочесывают территорию, без видимой цели патрулируют освещенную сетку центра города. На ходу Леся заглядывает в витрины магазинов одежды, универмагов, рассматривает манекены, похожие на мертвецов, что стоят, выпятив таз, уперев руки в бедра, расставив ноги, согнув одно колено. Если бы эти тела двигались, они бы крутили бедрами, дергались, как стриптизерки в оргазмическом финале. Но поскольку они из железной арматуры и застывшего гипса, они не нарушают пристойности.

Леся в последнее время часами блуждает в этих самых магазинах по дороге с работы. Она перебирает вещи на вешалках, ищет, что могло бы ей пойти; на что могла бы пойти она. Она почти никогда ничего не покупает. Она примеряет платья, длинные, летящие, вышитые, совершенно не похожие на вещи в приглушенном классическом стиле и джинсы, которые она обычно носит. У некоторых платьев пышные юбки почти до полу. Стиль кантри. Ее бабушка очень смеялась бы. Тихим смехом, будто дверь скрипит, из-под маленьких ладоней цвета грецкого ореха.

Она думает, не проколоть ли уши. Иногда, порывшись в платьях, идет в отдел парфюмерии и пробует духи у себя на запястьях. Уильям говорит, что одежда его не интересует. Его единственное требование — чтобы она не стриглась. Но это ничего, она и не собирается стричься. Так что она не идет на компромиссы.

Уильям спрашивает, не хочет ли она чего-нибудь выпить. Она говорит, что не отказалась бы от кофе. Они вышли из дому не для того, чтобы пить, а для того, чтобы пойти в кино. Но они слишком долго тянули время над выпуском «Стар» с кинопрограммой, пытаясь что-то решить. Каждый хотел, чтобы другой взял ответственность на себя. Леся хотела посмотреть повтор «Кинг-Конга» в университетском цикле лекций о кино. Уильям наконец сознался, что всегда хотел увидеть «Челюсти». Леся не возражала, ей было любопытно, как сняли акулу, ведь акулы — один из самых примитивных нынешних видов. Она спросила Уильяма, знает ли он, что желудок акулы плавает, а если подвесить акулу за хвост, ее парализует. Уильям не знал. К тому времени, как они добрались до «Челюстей», все билеты оказались проданы, а «Кинг-Конг» начался полчаса назад. Так что они отправились гулять.

Сейчас они сидят за белым столиком на втором этаже Колоннады. Уильям пьет гальяно, а Леся — кофе по-венски. Она с серьезным видом слизывает взбитые сливки с ложечки, а Уильям, уже простив ее за то, что из-за нее пропустил «Челюсти», рассказывает о своей последней проблеме: когда в конечном итоге теряется больше энергии — если использовать тепло от сжигаемого мусора для работы паровых турбин или если жечь мусор просто так? Уильям — инженер, специалист по охране окружающей среды, хотя иногда Леся, сидя с прилежно-внимательным лицом, слышит маленький вредный голосок, который называет это переработкой сточных вод. Однако Леся восхищается работой Уильяма и согласна, что для выживания человечества его работа гораздо важнее, чем ее. И это правда, им всем грозит утонуть в собственном дерьме. Уильям их спасет. Чтобы это понять, достаточно поглядеть на него, на его уверенность, на его энтузиазм. Уильям заказывает себе еще рюмку ликера и начинает распространяться о своем проекте выработки газа метана из разлагающихся человеческих экскрементов. Леся бормочет что-то одобрительное. Это еще и решение топливного кризиса.

(Главный вопрос тут: хочет ли Леся, чтобы человечество выжило, или ей все равно? Ответа она сама не знает. Динозавры вымерли, но это был не конец света. В моменты уныния — как сейчас, например, — она чувствует, что и людям недолго осталось. Природа что-нибудь придумает на замену. Или нет. Как получится.)

Уильям говорит про навозных жуков. Он хороший человек; почему же она его не ценит? Когда-то навозные жуки ее интересовали. Австралия решила свои проблемы с пастбищами — пастбища в Австралии скрывались под толстым слоем сухих коровьих лепешек и овечьих катышков, и трава переставала расти — массовым завозом гигантских африканских навозных жуков, и эта история когда-то вдохновляла Лесю. Леся, как и Уильям, восхищалась таким элегантным решением экологической проблемы. Но она уже не первый раз все это слышит. В конце концов ее начинает доставать оптимизм Уильяма, его уверенность, что всякая экологическая катастрофа — всего лишь задача, на которую обязательно найдется блистательное решение. Леся представляет себе мозги Уильяма — розовощекие и безволосые. Раньше она ласкательно называла его Уильям Англосакс, но потом оказалось, что он воспринимает это как враждебный намек на его национальность.

— Я ведь не зову тебя «Леся-латышка», — обиделся он.

— Литовка, — поправила она. (У Уильяма проблемы с названиями прибалтийских республик.) — Литвак. Можешь звать, пожалуйста, я не возражаю, — неискренне сказала она. — А можно я буду тебя звать Уильям Канадец?

Мальчик Билли, милый Билли.

Где ты был целый день [1].

Вскоре после этого у них вышел спор о второй мировой войне. Отец Уильяма в войну служил капитаном в военно-морском флоте, так что Уильям, конечно, крупнейший специалист по этой теме. Уильям считает, что британская армия (и, естественно, канадская тоже) вступила в войну по соображениям высшей морали — чтобы спасти евреев, не дать превратить их в облачко газа и горсть жилетных пуговиц. Леся не согласилась. Она заявила, что евреев спасали лишь постольку-поскольку. На самом деле спор шел о том, кто быстрее захапает территорию. Гитлер мог бы поджаривать евреев сколько душе угодно, если бы не захватил Польшу и не вторгся в Голландию. Уильям сказал, что Леся неблагодарная, раз так думает. Леся в ответ предъявила свою покойную тетю Рахиль, которую никто не спас, и ее золотые зубы безымянными осели на чей-то счет в швейцарском банке. Как ответить этой неотмщенной тени? Уильям, которому нечем было крыть, отступил в ванную — бриться. Леся почувствовала, что выиграла нечестно.

(А вот другая ее бабка, по матери, рассказывала ей: сначала мы были рады Гитлеру. Мы думали, он лучше, чем русские. А вот видишь, как вышло. В этом была некая ирония, потому что ее муж там, на Украине, был почти коммунистом. Поэтому им пришлось уехать: из-за политики. Он и в церковь не ходил, сказал, что ноги его там не будет. Плевал я на церковь, говорил он. Он уже давно умер, но Лесина бабушка все об этом страдала.)

Недавно Леся поняла, что больше не ждет, когда же он сделает ей предложение. Раньше она думала, что это само собой разумеется. Сначала люди живут вместе, для пробы. Потом женятся. Так поступали ее университетские друзья. Но теперь она понимает, что Уильям считает ее слишком экзотичной. Конечно, он ее любит — по-своему. Он кусает ее в шею, когда они занимаются любовью. Леся думает, что с женщиной своей породы — однажды она поймала его на такой формулировке — он ничего такого себе не позволил бы. Они бы занимались любовью, как два лосося, удаленно, Уильям оплодотворил бы прохладные серебристые икринки с безопасного расстояния. Он называл бы своих детей «потомство». Его потомство, с чистой кровью.

Вот в этом и загвоздка: Уильям не хочет ребенка от нее. С ней. Хотя она уже намекала ему; да она могла бы и залететь без спросу. Дорогой, знаешь что. Я в положении. От тебя. Ну что ж, скажет он, выйди из этого положения.

Ох, это клевета на бедного Уильяма. Он восхищается ее умом. Он любит, чтобы она пользовалась научным жаргоном при его друзьях. Когда она произносит «плейстоцен», у него встает. Он говорит ей, что у нее красивые волосы. Он тонет в ее смородиновых глазах. Он гордится ею как трофеем и как свидетельством своей непредвзятости. Но что скажет его семья, проживающая в городе Лондоне, провинция Онтарио?

Леся представляет себе его семейство многочисленным, розовым и блондинистым. Члены этой семьи по большей части проводят время за игрой в гольф, с перерывом на пару раундов тенниса с полной выкладкой. Когда они не играют в гольф и теннис, они толпятся на террасах — Леся представляет себе, что они это делают даже зимой, — и пьют коктейли. Они вежливы с чужими, но за глаза могут сказать, например: «Этот парень не знает даже, кто его дед». Леся отлично знает, кто были оба ее деда. Вот с прадедами будут проблемы.

Она знает, что на самом деле семья Уильяма совсем не такая. Но Леся, как и ее родители, считает, что любой человек с британской фамилией уже на пару ступенек выше по социальной лестнице, если только живет не под мостом. Она знает, что не надо так думать. Вряд ли родители Уильяма намного богаче ее собственных. Вот только замашки у них аристократические.

Когда-то она боялась встречи с ними, думала, что они ее не одобрят. Теперь ей даже хочется их увидеть. Она выкрасит зубы золотом, намотает на голову бахромчатые шали и явится, бренча тамбурином и топоча. Чтобы оправдать их жуткие предчувствия. Бабушка будет подбадривать ее, хлопая крохотными, как лапки крота, ладошками, скрипуче смеясь. Голос крови. «Мы беседовали с Богом, когда они балакали со свиньями». Будто народ, как сыр, с годами становится лучше.

— В неодевонском периоде не было навозных жуков, — говорит Леся.

Уильям осекается.

— Я не понял, о чем ты, — говорит он.

— Я просто подумала о параллельной эволюции: навозные жуки и навоз, — говорит она. — Например, что появилось раньше — человек или венерические болезни? Я предполагаю, что носители должны были возникнуть раньше паразитов, но так ли это на самом деле? Может быть, человека изобрели вирусы, чтобы им было где жить.

Уильям решает, что она шутит. Он смеется.

— Шутишь, — говорит он. Он считает, что у нее очень своеобразное чувство юмора.

Альбертозавр, или, как предпочитает называть его Леся, горгозавр проламывает северную стену Колоннады и стоит в растерянности, обоняя незнакомый запах человеческой плоти, балансируя на мощных задних ногах, прижав к груди крохотные передние лапки с острыми, как бритвы, когтями. Через минуту Уильям Англосакс и Леся Литвак превратятся в два комка жеваных жил. Горгозавр алчет, алчет. Ходячий желудок, он проглотил бы весь мир, если б мог. Леся, которая привела его сюда, смотрит на него с дружелюбной объективностью.

Вот тебе задачка, Уильям, думает она. Реши-ка ее.


Суббота, 30 октября 1976 года

Нат

Он не надел плаща. Водяная пыль оседает на грубошерстном свитере, на бороде, собирается на лбу, сбегает струйками вниз. Разве можно не пустить его в дом — мокрого, дрожащего и без плаща?

Он оставил велосипед на дорожке к дому — приковал цепью к кусту сирени и щелкнул замком. Как обычно; но сегодня — не как обычно. Они не виделись месяц. Четыре недели. Она плакала, он беспомощно пожимал плечами, и вообще все было как в дешевом телесериале, вплоть до фразы «Так будет лучше». Она за это время звонила ему пару раз, хотела, чтобы он пришел, но он уклонялся. Он не любит повторений, не любит предсказуемости. На этот раз, однако, он ей позвонил.

У нее квартира "А", 32А, в большом старом доме к востоку от улицы Шербурн. Главная квартира — с фасада, а в квартиру "А" входят через боковую дверь. Когда он позвонил, она открыла сразу же. Ждала его. Хотя не помыла голову к его приходу и не надела бархатный халат; она в брюках и слегка потрепанном светло-зеленом свитере. В руке — полупустой стакан. В нем плавает лимонная корка и кубик льда. Укрепление.

— Ну что ж, — говорит она, — с годовщиной тебя.

— С какой? — спрашивает он.

Суббота всегда была наш день. — Она почти пьяна, она зла. Трудно ее винить. Нат вообще не умеет никого ни в чем винить. По большей части он понимает, почему она сердится. Просто он ничего не может поделать.

— Не то чтобы она это особо соблюдала, — продолжает Марта. — То одно, то другое. Прошу прощения, что помешала вам, но у одной из девочек только что отвалилась голова. — Марта смеется.

Нату хочется схватить ее за плечи, хорошенько встряхнуть, шмякнуть об стену. Конечно, нельзя. Он стоит, капая на пол прихожей, и тупо смотрит на Марту. Его тело будто обвисает на позвоночнике, плоть обмякает, как свежая тянучка на палочке. Густая карамель. Он всегда предостерегает дочерей: «Не бегайте с палочками во рту», уже видя, как они падают, как палочка протыкает небо. Бежит, опускается на колени, берет на руки, крик, его собственный голос. Господи боже.

— Может, не будем впутывать сюда детей? — говорит он.

— А что такое? — говорит Марта. — Они и так уже впутаны, разве нет?

Она поворачивается и идет вон из прихожей, в гостиную.

Мне лучше уйти, думает Нат. Но идет за ней, сперва сбросив мокрые ботинки, беззвучно ступая по старому ковру. По старой колее.

Горит только одна лампа. Марта продумала освещение. Она сидит поодаль от лампы, в тени, на диване. Обитый плюшем диван, где Нат впервые поцеловал ее, распустил и гладил ее волосы, струившиеся по широким плечам. Большие, ловкие ладони. Он думал, что будет в безопасности в этих руках, меж этих коленей.

Она вечно прикрывалась детьми, — говорит Марта. На ней вязанные крючком шерстяные тапочки. Элизабет никогда бы не надела вязанные крючком шерстяные тапочки.

— Нельзя сказать, что она тебя не любит, — говорит Нат. Они уже не первый раз это обсуждают.

— Конечно, — говорит Марта. — Какой смысл не любить горничную? Я делала за нее грязную работу. По совести, она бы должна была мне платить.

Нат уже не впервые понимает, что слишком многое рассказывал этой женщине. Она передергивает, использует его откровения против него.

— Это несправедливо, — говорит он. — Она тебя уважает. Она никогда не вмешивалась. Зачем бы ей?

Он пропустил мимо ушей язвительные слова насчет грязной работы. Ему хочется спросить: «Так вот, значит, как ты на это смотрела?», но он боится прямого ответа. А ну, вали отсюда. Похабные разговоры в школьной раздевалке. Он чувствует собственный запах, мокрые носки, скипидар на штанах. Марта, бывало, дразнила его, когда они вдвоем сидели в ее ванне на львиных лапах, и Марта намыливала ему спину. Твоя жена не заботится о тебе как следует. Во многих смыслах.

— Да, — говорит Марта. — Зачем бы ей? Она всегда хотела и рыбку съесть, и косточкой не подавиться. Это ты, Нат. Ты — ее рыбка. Снулая рыба.

Нат вспоминает, что впервые увидел Марту за ее рабочим столом в фирме «Адаме, Прюитт и Штейн» — она украдкой жевала резинку. Позже она бросила жевать резинку, когда он намекнул, что ему эта привычка не нравится.

— Я понимаю, почему ты сердишься, — говорит он. Эту тактику — понимание — он позаимствовал у Элизабет, и потому чувствует себя подлецом. На самом деле он не понимает. Когда Элизабет ему так говорит, она тоже на самом деле не понимает. Но его этот ход всегда обезоруживает.

— Мне насрать, что ты там понимаешь, — воинственно говорит Марта. Ее не умаслишь пониманием. Она смотрит в упор, хотя ее глаза в тени.

— Я не для того пришел, чтобы говорить об этом, — говорит Нат, хотя ему вообще не ясно, о чем они говорят. В таких разговорах он обычно не понимает, о чем речь. Ему ясно, что она считает его неправым. Он поступил с ней неправильно. Неправедно. Но он старался быть с ней откровенным с самого начала, не лгал. Хоть кто-то должен оценить его благородство?

— Ну ладно, тогда зачем ты пришел? — спрашивает Марта. — Убежал от мамочки? Ищешь другую добрую тетю, которая даст тебе конфетку и уложит в постельку?

Нату ее слова кажутся вульгарными. Он не отвечает. Он понимает, что именно этого и хотел, — правда, сейчас не хочет.

Марта вытирает рот и нос тыльной стороной ладони. Нат понимает: она приглушила свет не для романтического эффекта, а просто знала, что будет плакать, и не хотела, чтобы он это разглядел.

— По-твоему, это так просто: включил-выключил, — говорит она.

— Я думал, мы сможем поговорить, — говорит Нат.

— Я слушаю, — говорит Марта. — Я просто замечательно умею слушать.

Нат решает, что это не совсем верно. Она умеет слушать, когда он говорит о ней, это правда. Вся обращается в слух. У тебя прекраснейшие в мире бедра. У нее неплохие бедра, это верно, но с какой стати лучшие в мире? Ему-то откуда знать?

— Ты, наверное, слыхала, что случилось, — наконец произносит он. Не зная, почему его надо утешать, если Крис умер. По логике вещей, Нат должен быть вне себя от счастья — он больше не рогоносец, пятно на его чести смыто кровью.

— Ты про Элизабет, — уточняет Марта. — В этом городе все всегда знают все обо всех. И уж конечно, куча народу приперлась мне об этом рассказать. Со смаком. Упомянут тебя и смотрят, что я сделаю. Вас обоих упоминают. Любовник Элизабет разнес себе голову. Некоторые из них говорят "хахаль Элизабет". И что? Что мне отвечать? Не повезло? Так ей и надо? Она его достала наконец? Что?

Нат никогда не видел ее в такой злобе, даже когда они жестоко ссорились. Больше всего ему нравилась в ней расплывчатость, нечеткость, отсутствие острых граней, какое-то облачное мерцание. А теперь ее как будто сбросили на тротуар с высоты, и она так и заледенела — одни раскоряченные углы да осколки.

— Она с ним не виделась какое-то время, — говорит он, наконец встав на сторону Элизабет — Марта всегда его к этому вынуждает. — Он хотел, чтобы она оставила детей. А она не могла.

— Ну конечно, — говорит Марта. Она смотрит в пустой стакан, роняет его на ковер меж колен. — Разве супермамочка может бросить своих деточек. — Тут Марта плачет, уже не пытаясь прикрыть лицо. — Переезжай ко мне, — говорит она. — Давай жить вместе. Пусть у нас будет шанс.

Может, у нас уже был шанс, думает Нат. Был, а теперь нет. Он начинает подвигаться вперед, выбираясь из кресла. Еще минута — и она бросится на него, оплетая шею руками, точно водорослями, прижимаясь мокрым лицом к его груди, тазом — к его паху, а он будет стоять, не в силах двинуться.

— Ты подумай, каково мне, — говорит она. — Будто у тебя роман с кухаркой, и ты к ней бегаешь по черной лестнице, только об этом все знают, а на ночь ты возвращаешься к своей чертовой жене и чертовым детям, а я читаю детективы до четырех утра, чтобы не сойти с ума.

Нат размышляет над образом кухарки. Метафора ставит его в тупик. Ну у кого в наше время есть черная лестница? Он вспоминает тот вечер, когда они, завернувшись вдвоем в одну простыню, смотрели по телевизору «Вверх по лестнице, вниз по лестнице» [2] и смеялись. Сын и наследник обрюхатил горничную, и мать семейства с каменным лицом ее отчитывает. Давным-давно, когда им еще было хорошо вместе. Не в субботу; еще до того, как Элизабет сказала: «Давай договоримся как разумные люди. Мы ведь должны знать, что можем в трудную минуту положиться друг на друга». Она взяла себе четверги, а он — субботы, потому что это выходной, и Марте не надо было на следующий день рано вставать. Потом он вспоминает другой вечер, когда Марта сказала: «Кажется, я беременна». И его первая мысль: «Элизабет этого не потерпит».

Если я стану ее утешать, она скажет, что я лицемер, думает он. А если не стану, скажет, что я козел. Прочь, пока не поздно. Это была большая ошибка. Забрать ботинки в прихожей. Зря я запер велосипед.

— Может, как-нибудь пообедаем вместе, — говорит он у двери гостиной.

— Пообедаем? — Ее голос наполняет прихожую. — Пообедаем? — Удаляющийся вопль.

Он крутит педали, пробиваясь сквозь дождь, нарочно въезжая в лужи, промачивая ноги. Кретин. Чего-то ему не хватает, такого, что есть у других. Не может предвидеть события даже на шаг вперед, вот что, даже когда все ясно как день. Это такое же уродство, как высокий рост. Другие люди проходят в двери, а он ударяется головой. Даже крыса после пары ударов научилась бы пригибаться. А ему сколько нужно уроков, сколько времени?

Через полчаса он останавливается на углу Дьюпонта и Спадайны — он знает, что там есть телефонная будка. Он прислоняет велосипед к будке и заходит внутрь. Стеклянный кубик, освещенный изнутри, — весь на виду. Псих-недоумок входит в будку, раздевается, стоит и ждет, что прилетит Супермен и вселится в его тело, а люди пялятся на него из проезжающих машин, и какая-то старая дама звонит в полицию.

Он вытаскивает десятицентовик из кармана и держит в руке. Это его пропуск, его талисман, его единственная надежда на спасение. На другом конце линии ждет худая женщина, бледное лицо обрамлено темными волосами, рука воздета, пальцы сложены в благословении.

Никто не берет трубку.


Воскресенье, 31 октября 1976 года

Элизабет

Элизабет сидит у себя на кухне и ждет сюрприза. В этот праздник ей всегда устраивают сюрприз; а еще — в день ее рождения, на Рождество и на День матери, который дети требуют праздновать, хоть она и говорит им, что этот праздник придумали владельцы магазинов и его не обязательно отмечать. Она хорошо умеет получать сюрпризы; она безукоризненно отыграет свою роль сегодня вечером: восклицания, радостная улыбка, смех. Она далеко от детей, ей приходится совершать целое путешествие только для того, чтобы расслышать их слова. Ей хотелось бы коснуться их, обнять, но она не может. Их поцелуи на ночь на ее щеке — капли холодной росы; их губки — идеальные розовые бутоны.

Из прихожей плывет запах горелой тыквы; две резные тыквы стоят бок о бок на окне гостиной, наконец-то в своем законном праве в свою законную ночь. Элизабет уже выразила должное восхищение. Выпотрошены на расстеленные газеты в кухне; горсти белых семян в гуще вязких нитей, будто причудливая радикальная нейрохирургическая операция; две девочки склонились над оранжевыми головами, в руках у них ложки и острые ножи. Маленькие ученые-маньяки. Такой азарт, особенно у Нэнси. Она непременно хотела, чтобы у ее тыквы были рога. Наконец Нат придумал использовать морковки, и теперь у тыквы Нэнси, кроме оскала, есть еще два кособоких рога. Тыква Дженет поспокойнее: полумесяц улыбки и два опрокинутых полумесяца глаз.

Взглянешь с одного боку — безмятежность, с другого — слабоумие. У тыквы Нэнси — страшноватая энергия, дьявольское злорадство.

Свечи будут гореть весь вечер, а потом праздник кончится. Дженет, благоразумное дитя, отправит свою тыкву в помойку, очищая плацдарм, готовясь к новому дню. Нэнси, судя по прошлому году, заступится за свою тыкву, пожалеет ее выбросить, и та будет стоять у нее на комоде, пока не обмякнет и не загниет.

Они заставили Элизабет выключить свет и сидеть в темноте, при единственной свече; Элизабет не смогла объяснить им, почему она этого не хочет. Свет мерцает на стенах, на грязных тарелках, которые кто-то должен очистить от объедков и сунуть в посудомойку, на объявлении, которое она лично повесила на кухонный шкафчик больше года назад:

УБИРАЙ ЗА СОБОЙ!

Разумный совет. Он все еще разумен, но сама кухня изменилась. Теперь это чуждое место, не такое, где человек может последовать разумному совету. Элизабет, во всяком случае, не может. На холодильнике — прошлогодний рисунок Нэнси, бумага закрутилась по краям: девочка улыбается красной улыбкой, солнце сияет, расточая желтые лучи; небо синее, все как полагается. Где-то в ином краю.

Черная фигура прыгает на нее из двери.

— У-у-у, мам!

— Ой, детка, — говорит Элизабет. — Дай посмотрю на тебя.

— Я страшная, правда, мам? — говорит Нэнси; скрюченные пальцы шевелятся угрожающе.

— Ужасно страшная, детка, — говорит Элизабет. — Просто замечательно.

Костюм Нэнси — вариация на ее любимую тему. Каждый год она его называет «Чудовище». На этот раз она пришила оранжевые чешуйки на черное трико; пустила в дело старую кошачью маску Дженет, пришив к ней рога из серебряной фольги и четыре красных клыка: два верхних, два нижних. Ее глаза блестят из кошачьих глаз. Ее хвост, бывший кошачий хвост Дженет, теперь увенчан красным картонным трезубцем. Элизабет думает, что к этому костюму не очень подходят резиновые сапоги, но знает, что критиковать ни в коем случае нельзя. Нэнси так возбуждена, что может расплакаться.

— Ты не закричала, — упрекает Нэнси, и Элизабет понимает, что забыла про это. Роковая ошибка.

— Это оттого, что у меня дух захватило, — говорит она. — Я так испугалась, что не могла кричать.

Нэнси удовлетворена.

— Они все по правде испугаются, — говорит она. — Они меня не узнают. Твоя очередь, — говорит она в дверь, и входит чинная Дженет. В прошлом году она была привидением, в позапрошлом — кошкой, стандартные костюмы. Она не любит рисковать; если чересчур оригинальничать, можно стать посмешищем, как это иногда случается с Нэнси.

Дженет в этом году без маски. Вместо этого она накрасилась: алые губы, черные брови дугой, румяна. Она взяла косметику не у Элизабет, Элизабет почти никогда не красится. И уж во всяком случае не красной помадой. Дженет кутается в шаль из аляповатой цветастой скатерти, которую кто-то подарил (мать Ната?), а Элизабет сразу отдала детям — играть. А под шалью — платье Элизабет, подвернутое и закатанное у талии, чтобы убрать лишнюю длину, перехваченное вместо пояса красным платком. Дженет выглядит странно старой, как женщина, усохшая с годами до размеров десятилетней девочки, или тридцатилетняя карлица. Неприятно похожа на проститутку.

— Просто замечательно, детка, — говорит Элизабет.

— Я изображаю цыганку, — говорит Дженет: она очень тактична, она понимает, что мать может не догадаться, и хочет избавить ее от необходимости задавать неловкий вопрос. Раньше Дженет точно так же объясняла свои рисунки. А Нэнси, наоборот, обижается, если зритель сам не сообразит.

— Ты умеешь гадать? — спрашивает Элизабет. Дженет застенчиво улыбается ярко накрашенными губами.

— Да, — говорит она. Потом: — Вообще-то нет.

— А где ты взяла мое платье? — осторожно спрашивает Элизабет. Детям не разрешают брать вещи без спроса, но Элизабет не хочет испортить вечер, устроив из этого целое дело.

— Папа мне разрешил, — вежливо говорит Дженет. — Он сказал, ты это платье больше не носишь.

Синее платье, темно-синее; последний раз она надевала его на встречу с Крисом. Его руки последними расстегнули этот крючок на спине — в тот день Элизабет пошла домой не застегиваясь. Ее огорчает это платье на дочери, оно как зазывная вывеска, как сексуальный флаг. Нат не имеет права распоряжаться ее вещами. Хотя она это платье и вправду уже не носит.

— Я хотела сделать тебе сюрприз, — добавляет Дженет, чувствуя, что мать расстроена.

— Ничего страшного, милая, — говорит Элизабет: вечное заклинание. Почему-то им важнее устроить сюрприз для нее, чем для Ната. Они с ним даже иногда советуются.

— А папа вас уже видел? — спрашивает она.

— Да, — говорит Дженет.

— Он пришпилил мне хвост, — говорит Нэнси, скача на одной ноге. — Он сейчас уходит.

Элизабет выходит к передней двери проводить их и стоит в прямоугольнике света, пока они преодолевают ступеньки — осторожно, потому что Нэнси мешают маска и хвост. Дети несут хозяйственные сумки, самые большие, какие смогли найти. Элизабет повторяет наставления: только в нашем квартале. Ходите с Сарой, она старше. Не переходите улицу где попало, только на перекрестках. Не надоедайте людям, если они вам не открывают. Кто-то может вас не понять, здесь живут разные люди, у них другие обычаи. Домой к девяти.

Другие голоса уже кричат: Берегись! Берегись! Ведьмы нынче собрались! Это буйное празднество — одно из многих, на которых Элизабет всегда была чужой и до сих пор чужая. Им не разрешали вырезать тыквы, не разрешали рядиться в костюмы и бегать по улице с криками, как другим детям. Им приходилось рано идти спать, и они лежали в темноте, слушая далекий смех. Ее тетушка Мюриэл не хотела, чтобы они, испортив себе зубы конфетами, ввели ее в расходы на дантиста.


Воскресенье, 31 октября 1976 года

Нат

Первым делом Нат тщательно моет руки овсяным мылом, облюбованным нынче Элизабет. В этом мыле есть что-то суровое, шотландское, покаянное. Некогда она тешилась сандаловым деревом, корицей, мускусом, ароматами Аравии, нежными и пышными одновременно. Тогда она покупала лосьоны с экзотическими именами и время от времени — флакончики духов. Она не его умащала этими лосьонами и не для него душилась за ушами, хотя он смутно помнит, что когда-то это делалось для него. Он знает, что, если бы захотел, мог бы вспомнить все как сейчас, но он не хочет думать об этом, об ароматах, о благоуханном танце бабочек, что танцевался для него одного. Зачем дергать больной нерв? Все ушло, флакончики пусты, все когда-нибудь кончается.

Значит, теперь мыло с толокном, что приводит на ум потрескавшуюся, обмороженную кожу. А для рук — никакой экзотики, только глицерин с розовой водой.

Нат мажет руки глицерином. Он обычно не заимствует у Элизабет косметику; разве что в таких случаях, как сейчас, когда руки неловки и словно ободраны, изъедены растворителем, которым он смывал краску и лак. Хотя все равно остаются коричневые линии, бурый полумесяц у основания каждого ногтя; и никогда не получается до конца изгнать запах краски. Когда-то Нат любил этот запах. Этот запах говорил ему: Ты есть. Далеко от бумажных химер, исков и ордеров, от словесных нагромождений, намеренно иссушенных до потери всякого осязаемого смысла. В те дни ему казалось, что материальные объекты обладают магией, загадочной аурой, которая сильнее тающего притяжения, скажем, политики или закона. Он ушел на третьем году практики. Займи активную этическую позицию. Расти. Меняйся. Реализуй свой потенциал.

Элизабет одобрила этот шаг, потому что ее тетю такие поступки приводили в бешенство. Элизабет даже сказала, что они могут жить на ее жалованье, пока он не встанет на ноги. Эта снисходительность доказывала, что она совсем не такая, как тетушка Мюриэл. Но время шло, он едва сводил концы с концами, и Элизабет мало-помалу перестала его одобрять. Морально поддерживать, как говорится. Слишком маленький дом, жильцы на третьем этаже, мастерская в подвале — предполагалось, напоминала ему Элизабет, что все это временно. Потом перестала напоминать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4