Датирование действия 27-м годом позволяет дать еще одно объяснение не совсем евангельскому возрасту Иешуа. Предыдущее (но не первое) было дано М.К. и З.Б.-С., отметивших, что в русской литературе уже был один Христос, и как раз 27-летний - князь Мышкин. Так что опять во всем виновата русская литература, конкретно, Достоевский, и возраст Иешуа - 27 лет - это цитата.
Нимало не оспаривая это объяснение, спросим: а в каком году и в каком возрасте погиб евангельский Христос? В 33-м году новой эры, на 33-м году жизни. В таком случае, сколько ему лет, ежели он погибает в 27-м году? Двадцать семь. Отметим - этим тонким наблюдением мы обязаны нашему другу Илюше Куранту.
И опять Эко все заметил и ничего не упустил. Ведь, как он счел нужным специально отметить в послесловии, выбора у него не было, материал определил дату за него, - и потому действие "Имени розы" происходит в конце ноября... 1327 года. Даже обидно - на весь четырнадцатый век другого года не нашел! Должно быть, не искал.
Однако вернемся к тождеству Москвы и Ершалаима. Оно выходит за рамки определения "Москва - Третий Рим", в котором слво "Рим" употребляется отчасти в значении "Иерусалим". Речь идет прежде всего о внешнем сходстве городов, а значит, и о внутреннем тоже. Его констатация - дело тривиальное, но это не означает, что совсем уж бесплодное. Обратим внимание: оба города охотно рассматриваются героями сверху:
"...Перед прокуратором развернулся весь ненавистный ему Ершалаим с висячими мостами, крепостями и - самое главное - с не поддающейся никакому описанию глыбой мрамора с золотою драконовой чешуею вместо крыши - храмом Ершалаимским..."
"Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город. Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной антониевой башней, опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом, Хасмонейский дворец с бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды... Пропал Ершалаим - великий город, как будто не существовал вовсе." (Кстати, какие пруды? Патриаршьи...)
"Эта тьма, пришедшая с запада, накрыла громадный город. Исчезли мосты, дворцы. Все пропало, как будто этого никогда не было на свете. Через все небо пробежала одна огненная нитка."
"Воланд, Коровьев и Бегемот сидели на черных конях, в седлах, глядя на раскинувшийся за рекою город с ломаным солнцем, сверкающим в тысячах окон, обращенных на запад, на пряничные башни Девичьего монастыря."
"...Воланд указал рукою в черной перчатке с раструбом туда, где бесчисленные солнца плавили стекло за рекою, где над этими солнцами стоял туман, дым, пар раскаленного за день города."
"Над черной бездной, в которую ушли стены, загорелся необъятный город с царствующими над ним сверкающими идолами над пышно разросшимся за много тысяч этих лун садом."
Не всегда даже определишь, о каком городе речь. Однако все эти цитаты восходят к одному источнику. К Апокалипсису, разумеется:
"И вознес меня... на высокую гору и показал мне великий город, святой Иерусалим... Светило его подобно драгоценнейшему камню... Он имеет большую и высокую стену, имеет двенадцать ворот и на них двенадцать Ангелов... Стена его построена из ясписа, а город был чистое золото, подобен чистому стеклу. Основание стены города украшены всякими драгоценными камнями... Улицы города - чистое золото, как прозрачное стекло."
Но вот Ангелов Булгаков называет идолами, да и вообще относится к городу отрицательно. Отсюда и "драконова чешуя". Ведь дракон - один из главных героев Апокалипсиса, Сатана, существо враждебное, с которым ведется упорная борьба. Только он переадресовывает драконовы свойства тому, кого считает врагом человечества - Небесному Иерусалиму.
Что-то ему в нем упорно не нравится.
Следственные материалы
Иешуа, как уже отмечалось, был знаком с позднейшей литературой, но евангельские цитаты вызывают у него сильнейшее недоумение. Зато у Пилата в руках находилось что-то вроде конспекта Евангелия, сообразуясь с которым он подсудимого и допрашивал. Как мы увидим, Евангелие у Булгакова - нечто вроде следственного дела.
Как ни странно, именно это обстоятельство позволяет точно ответить на вопрос о том, на какую из евангельских версий ориентировался Пилат. Или же наоборот: сообразуясь с какой частью Нового Завета Булгаков скомпилировал свои судебные материалы.
Речь, разумеется, о несиноптическом Евангелии от Иоанна, поставляюшем внимательному читателю версию, столь кардинально отличающуюся от трех остальных, что еретику вроде Булгакова просто грех ею не воспользоваться.
Дабы обосновать это утверждение, вернемся на время к классической дискуссии о том, как прошли, согласно первоисточникам, последние дни Христа.
Прежде всего, когда он был арестован и казнен?
Матфей рассказывает об этом следующим образом (главы 26-28).
"Когда Иисус окончил слова сии, то сказал ученикам Своим:
Вы знаете, что чрез два дня будет Пасха, и Сын Человеческий будет предан на распятие...
В первый же день опресноков приступили ученики к Иисусу и сказали Ему: где велишь нам приготовить Тебе пасху?"
Обратите внимание - на этот раз слово "пасха" написано с маленькой буквы, стало быть, это не что иное, как пасхальная жертва. И вообще, Последняя Вечеря - это хорошо знакомый нам пасхальный седер. Опять-таки, по Матфею.
"Когда же настал вечер, Он возлег с двенадцатью учениками."
Через несколько часов, еще до рассвета, Иисус был арестован.
"Когда же настало утро, все первосвященники и старейшины народа имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти;
И связавшие Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю."
Тот вынужден был распять его в тот же день, и Иисус умер еще до наступления вечера.
"Когда же наступил вечер, пришел богатый человек из Аримафие, именем Иосиф, который тоже учился у Иисуса;
Он пришел к Пилату, просил Тела Иисусова."
И суд, и распятие совершились в праздник Песах, в день 15 Нисана, который в том году пришелся на пятницу. Отметим в скобках, что еврейский календарь исключает выпадение 15 Нисана на пятницу, однако вряд ли стоит придавать этому обстоятельству слишком большое значение: вполне вероятно, что решение об этом было принято в несколько более поздние времена.
"На другой день, который следует за пятницею, собрались первосвященники и фарисеи к Пилату
И говорили: господин! мы вспомнили, что обманщик тот, еще будучи в живых, сказал: "после трех дней воскресну";
Итак прикажи охранять гроб до третьего дня, чтоб ученики Его, пришедши ночью, не украли Его и не сказали народу - "воскрес из мертвых"; и будет последний обман хуже первого.
Как известно, "по прошествии же субботы, на рассвете первого дня недели", конкретнее говоря, в воскресенье, Мария Магдалина и другие обнаружили, что Иисус воскрес.
Марк и Лука излагают эту истории на редкость сходным образом. Из Евангелия от Марка приведем две короткие цитаты, констатирующие, что казнь произошла в пятницу, в третьем часу дня:
"Был час третий, и распяли Его."
И далее:
"И как уже настал вечер, потому что была пятница, то есть день перед субботою,
Пришел Иосиф из Аримофеи... и просил Тела Иисусова."
То есть - когда стемнело и день казни кончился, наступила суббота.
Лука расходится с Матфеем и Марком в одной немаловажной детали, которая, однако, нас почти не занимает. Тем не менее:
"И как настал день, собрались старейшины народа, первосвященники и книжники, и ввели Его в свой синедрион,
И сказали: Ты ли Христос?"
То есть - попытка осудить Иисуса еврейским религиозным судом имела место в дневное время, как требует того еврейский закон. Вообще, ночью запрещено рассматривать дела, которые могут привести к смертному приговору обвиняемого. У Матфея и Марка, как неоднократно отмечалось, этот суд состоится ночью, а рано утром Иисус был передан Пилату.
Но по сравнению с тем, что происходит в Евангелии от Иоанна, это сущие пустяки.
Во-первых, по Иоанну Иисус был арестован вовсе не в пасхальную ночь.
Ведь уже после ареста "...от Каиафе повели Иисуса в преторию. Было утро; и они не вошли в преторию, чтобы не оскверниться, но чтобы можно было есть пасху." Стало быть, пасхальная ночь было впереди. И действительно, ни ??пасха??, ни ??возлежание с учениками??, то есть ??последняя вечеря?? у Иоанна не упоминаются.
Более того - его распяли в предшествующий празднику день, 14 Нисана, в "Эрев Песах" - и, вдобавок, не в третьем часу, а, самое раннее, в шестом:
"Тогда была пятница пред Пасхою, и час шестый... Тогда, наконец, он предал Его им на распятие."
Согласно Иоанну, Песах в том году благополучно начинался в субботу (а не в пятницу). И в самом деле:
"Воины, напоивши уксусом губку и наложивши на иссоп, поднесли к устам Его.
Когда же Иисус вкусил уксуса, сказал: совершилось! И, преклонив главу, предал дух.
Но так как тогда была пятница, то Иудеи, дабы не оставить тел на кресте в субботу, ибо та суббота была день великий (то есть 15 Нисана - А.Э.), просили Пилата, чтобы перебить у них голени и снять их."
Короче говоря, Иисус был распят в пятницу перед праздничной субботой, а не в праздничную пятницу, как в других евангелиях.
Интересно, что о воскрешении именно на третий день или на исходе третьего дня Иоанн прямо не говорит:
"Ибо они еще не знали из Писания, что Ему надлежит воскреснуть из мертвых", - без уточнения сроков (от Иоанна, 20, - последняя глава - 9).
Лука в последней, 24-й главе, говорит:
"...Сыну Человеческому надлежит быть предану в руки грешников, и быть распяту, и в третий день воскреснуть."
Матфей в предпоследней, уже цитированной 27-й главе:
"...мы вспомнили, что обманщик тот, еще будучи в живых, сказал: "после трех дней воскресну"."
Как мы помним, у Булгакова Пилат встретился с Иешуа строго по Иоанну утром в канун праздника, и через несколько часов подсудимый был казнен.
Но суть дела на этот раз не во времени и не в пространстве. А просто именно у Иоанна Пилат и Иисус ввязались в философскую дискуссию, закончившуюся, как часто бывает, предательством. Что Булгакову и требовалось.
Прежде всего, несколько слов об истине. На истине сошлись у Булгакова Иешуа и Пилат:
- А вот что ты все-таки говорил про храм толпе на базаре?..
- Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины...
- Зачем же ты, бродяга, неа базаре смущал народ, рассказывая про истину?.. Что такое истина?..
- Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова...
После этого Пилат приказал развязать арестованному руки.
У Иоанна, глава 18:
"Пилат отвечал: разве я Иудей? Твой народ и первосвященники предали Тебя мне; что Ты сделал?
Иссус отвечал: Царствго Мое не от мира сего... Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего.
Пилат сказал Ему: что есть истина? И, сказав это, опять вышел к Иудеям и сказал им: я никакой вины не нахожу в нем."
Итак, сошлись оба героя на вопросе об истине. Богословские обвинения сами собой отпали. И в евангелии, и в романе Пилат решил спасти обвиняемого.
В рамках уже достигнутого взаимопонимания булгаковские герои обмениваются следующими веселыми фразами:
- Чем ты хочешь, чтобы я поклялся? - спросил, очень оживившись, развязанный.
- Ну, хотя бы жизнью твоею, - ответил прокуратор, - ею клясться самое время, так как она висит на волоске, знай это!
- Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? - спросил арестант, если это так, ты очень ошибаешься.
Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы:
- Я могу перерезать этот волосок.
- И в этом ты ошибаешься, - светло улыбаясь и заслоняясь рукой от солнца, возразил арестант, - согласись, что перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил?
- Так, так, - улыбнувшись, сказал Пилат, - теперь я не сомневаюсь в том, что праздные зеваки в Ершалаиме ходили за тобой по пятам...
Признаемся, что никогда не понимали, что имел в виду Иешуа - ведь перерезать волосок вполне может и не тот, что подвесил... Отчего же это утверждение так понравилось Пилату?
У Иоанна это и короче, и яснее:
"Пилат говорит Ему: мне ли не отвечаешь? не знаешь ли, что я имею власть распять Тебя и имею власть отпустить Тебя?
Иисус отвечал: ты не имел бы надо Мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше; посему более греха на том, кто предал Меня тебе.
С этого времени Пилат искал отпустить Его..."
Итак, и подвесить, и перерезать могут только Небеса, и Пилат с этим согласен. Казалось бы, еще немного - и обвиняемый будет освобожден.
Но тут - у Булгакова и Иоанна, в отличие от Матфея, Марка и Луки, возникли политические обвинения.
У Булгакова все очень выразительно:
- Все о нем? - спросил Пилат у секретаря.
- Нет, к сожадению, - неожиданно ответил секретарь и подал Пилату другой кусок пергамента.
- Что еще там? - спросил Пилат и нахмурился.
Разумеется, в этот момент все было кончено - ведь совершенно очевидно, что римский прокуратор не готов занять место подсудимого.
У Иоанна эта история еще выразительнее:
"Иудеи же кричали: если отпустишь Его, ты не друг кесарю; всякий, делающий себя царем, враг кесарю...
Тогда была пятница пред Пасхою, и час шестой... Пилат говорит им: Царя ли вашего распну? Первосвященники отвечали: нет у нас царя кроме кесаря.
Тогда наконец он предал Его им на распятие."
В самом деле - а что ему оставалось? Подать в отставку? Покончить с собой, как подумывал булгаковский герой? Самому занять место подсудимого? Времена были лихие.
Все это - как и многое другое - отсутствует у Матфея, Марка и Луки, зато присутствует у Иоанна. И у Булгакова.
Пожары в русской литературе
И у Булгакова, и у Эко к пожарам слабость. Литературу, впрочем, они любят еще больше, чем пожары. С их точки зрения, текст, откуда бы он не взялся, порождает события, а не наоборот. Однако факт остается фактом: как только заканчивается магическое влияние текста, немедленно начинаются пожары. Это если сам текст не обладает поджигательным действием.
Как замечательно верно заметили М.К. и З.Б-С., смыслоносные пожары мы находим и в "Бесах", и в "Золотом теленке", и, разумеется, у нас с вами.
Что более всего удивительно в сих жарких пожарах - это обязательность, всенепременность. А всенепременный пожар - это поджог. Совершенный, например, чтобы скрыть преступление. Или получить страховку. Или хоть моральное удовлетворение.
В "Золотом теленке" так и сказано:
"Все было ясно. Дом был обречен. Он не мог не сгореть. И действительно, в двенадцать часов он запылал, подожженный сразу с шести концов".
В "Бесах" и того хлеще. Во-первых, "...нас и собрали тут нарочно, чтобы там поджечь", а, во-вторых, "...пожар в умах, а не на крышах домов". Умри, лучше не скажешь.
В "Мастере и Маргарите":
"Тогда огонь! - вскричал Азазелло, - огонь, с которого все началось и которым мы все заканчиваем."
Трудно отказаться от удовольствия привести еще одну цитату из Достоевского:
"Пожар испугал нашу заречную публику именно тем, что поджог был очевидный".
Умберто Эко, следуя этому благородному примеру, также признается в поджоге без всякого стеснения:
"...вентиляция была необходима для пожара. Этот-то момент, то есть что Храмина в конце концов должна сгореть, мне был ясен с самого начала".
Итак, вот она, пожарная общность, еще одним боком приобщающая Эко к русской литературе.
Все? Нет. Просто невозможно не отметить, что существует еще по крайней мере один литературный пожар, всем пожарам пожар, который тоже был "ясен с самого начала". Это, разумеется, пожар Москвы, захваченной Наполеоном в 1812 году - как он описан Л.Н.Толстым:
"Как ни лестно было французам обвинять зверства Растопчина и русским обвинять злодея Бонапарта или потом влагать героический факел в руки своего народа, нельзя не видеть, что такой непосредственной причины пожара не могло быть, потому что Москва должна была сгореть, как должна сгореть каждая деревня, фабрика, всякий дом, из которых выйдут хозяева и в который пустят хозяйничать и варить кашу чужих людей".
Поскольку принять это утверждение буквально никак невозможно - Толстой прекрасно знал, к примеру, что и не думают сгорать дачные поселки ни зимой, когда они пусты, ни летом, когда в них живут чужие люди - остается только отнести обязательность московского пожара в разряд символических, или, что то же самое, литературных.
Как известно, А.С.Грибоедов утверждал, что "пожар способствовал ей Москве - много к украшенью". Может быть, в отместку и сгорел у Булгакова его якобы собственный особняк ("Грибоедов"). Пожар может быть искуплен только пожаром. Но одинок ли Грибоедов в своей неконвенциональной оценке гибели Москвы в 1812 году? Вот что пишет далее Толстой:
"Пьера с тринадцатью другими отвели на Крымский Брод, в каретный сарай купеческого дома. Проходя по улицам, Пьер задыхался от дыма, который, казалось, стоял над всем городом. С разных сторон виднелись пожары. Пьер тогда еще не понимал значения сожженной Москвы и с ужасом смотрел на эти пожары".
По-видимому, было у пожара значение, позволявшее смотреть на него без ужаса. Может, вящее украшение города?
Толстой как зеркало
Мы не знаем точно, что имел в виду В.И.Ленин, называя Л.Н.Толстого "зеркалом русской революции", но, вне всякого сомнения, это сравнение многослойно и многозначительно. Вообще, зеркало - одно из самых удивительных изобретений природы и одновременно явлений мистического порядка. Зеркало настолько первозданно и хтонно, что никого не удивляет изумительное сопоставление, сделанное как-то на досуге Борхесом: "Зеркала и совокупление отвратительны". Почему отвратительны - да, например, потому, что, по словам, приписываемым Канту, при совокуплении мужчине приходится делать множество неприличных движений. А в зеркалах эти движения отражаются, становясь правилом.
И у Борхеса, и у Эко зеркала - одна из любимых тем. Борхес посвятил им целое исследование, а Эко в предисловии к "Имени розы" пишет (впрочем, мы это место уже цитировали): "...в 1970 году в Буэнос-Айресе, роясь на прилавке мелкого букиниста... я наткнулся на испанский перевод брошюры Мило Темешвара "Об использовании зеркал в шахматах"". В это-то самой брошюре и содержалась искомая рукопись отца Адсона. И вот Ленин проницательно назвал Толстого зеркалом. Следует ли из этого, что вождь Великой русской революции приписывал классику-романисту демонические черты?
Когда примерно полтора года назад мы спросили Майю Каганскую, почему в "Мастере Гамбсе" ни разу не процитирован Толстой и вообще, почему она его практически игнорирует, Майя ответила примерно так: "Потому, что у Толстого отсутствует демоническое, мистическое, непосюстороннее". То есть: он обходится логикой и причинностью, и потому без культурологии. Неинтересно.
"А не помните ли вы, Майя, как называлось имение Болконских?" спросили мы.
"Б-же мой, - ответила она, - "Лысые Горы". Неужели в самом деле?"
Увы, Толстой так же грешит демонологией, как и Достоевский, он питаем теми же источниками и, главное, питает ту же литературу, что и Достоевский. Поэтому, скажем, с Булгакова толстовские слои срезаются, пожалуй, с еще большей легкостью, что и достоевские. Да и немудрено: Толстой ему социально ближе.
Да, верно отмечено в "М.Г.": "Переименовав Голгофу в Лысую гору, он (Булгаков, разумеется) подсказал, что искать истоки иерусалимского сюжета надо в другом Городе, на границе другой империи". Да, Город - это Киев, в котором Лысая гора - не роскошь, а часть городского быта. А Киев - потому, что Гоголь, и еще потому, что и Булгакову он не совсем чужд. Ну, а Толстой?
Ничего не поделаешь - Гоголь не только один из классиков новой русской прозы, но и основоположник демонической темы. Темы начала и конца света. Поэтому Толстой и поселяет в Лысых Горах семейство, которому потом кочевать по русской литературе. И еще неизвестно, кого через несколько десятилетий цитирует Булгаков - Гоголя или Толстого. Ведь что ему до малороссийских преданий - если они не подкреплены великоросскими... Это вам не братья Стругацкие, устраивающие на Лысой горе слет нечистой силы!
Да, переименовать Голгофу в Лысую гору - дивный ход. Ведь что такое Голгофа? Это почти не искаженное еврейское галголет - череп, самая лысая голова, какую только можно себе представить. Для Булгакова это даже не перенос Иерусалима в Киев, а демонстрация родства этих городов. Полное тождество он оставил для Москвы - быть может оттого, что именно там развернулось, в основном, действие "Войны и мира".
Ну, а что было делать Эко, вспомнившему, что бунтовщик и ересиарх Дольчин, сын интересовавшей его эпохи, вместе со своей армией обосновался... на Лысой Горе, где и выдерживал осаду в течение трех лет? Восхититься и немедленно вставить его в роман - авось кто-нибудь заметит.
В русском переводе эту Лысую Гору переименовали в Лысый Утес. Не знаем, законно ли - ибо в английском переводе это просто-напросто Болд Моунтаин. Итальянский оригинал - не говоря уже о вымышленных латинском, грузинском и французском - нам в руки не попадал.
Итак, пожар Москвы, Лысые Горы... Неужели заглянув в толстовское зеркало, мы ничего больше в нем не увидели? Даже если мы - это всего только Булгаков, Эко, а за компанию еще и Ильф и Петров?
Треугольная шляпа
Повторим: Булгаков написал всего один роман - "Белая гвардия" - который потом неоднократно пересочинял. И не обнаружить в нем толстовские цитаты может только ленивый.
Впрочем, к чему цитаты, если самые что ни на есть основные булгаковские герои заимствованы из "Войны и мира". Алексей Турбин - это Андрей Болконский с его ранениями, Лариосик - Пьер Безухов из первого тома, а Елена Турбина не много ни мало Элен Безухова собственной персоной. Любопытства ради попробуем обосновать хотя бы последнее утверждение.
Ну, во-первых, надо обладать немалым нахальством, чтобы, будучи русским писателем, назвать красивую рыжеволосую героиню Еленой Васильевной - как толстовкую Элен. Если, разумеется, это не прозрачный намек. Но чтобы он, не дай Б-г, не прошел мимо цели, Булгаков, как впоследствие Эко, подсыпает читателю соли. На хвост. Горькой соли.
Несчастный, вдобавок, больной сифилисом поэт Ив.Русаков, большой любитель Апокалипсиса, бормочет, рассматривая свое тело перед зеркалом:
"Боже мой... Ах, этот вечер! Я несчастлив. Ведь был же со мной и Шейер, и вот он здоров, он не заразился. Может быть, пойти и убить эту самую Лельку?"
Леьку. А, между прочим, близкие называли Элен Безухову не иначе, как Лелей. "Друг мой Леля", - обращается к ней отец. Или: "Послезавтра Лелины именины".
Из этого, разумеется, не следует, что Русаков заразился (а Шейер не заразился) сифилисом от Елены Турбиной (разве что от Елены Тальберг). Оттрахали они, разумеется, какую-то разнесчастную падшую Лельку. Но об отношении Булгакова к героине это родство, безусловно, кое-что говорит. Ведь и Алексей Турбин влюблен в типичную падшую женщину - Юлию Райс, одну из многочисленных любовниц красавца, поэта, авантюриста и заодно террориста Михаила Шполянского. Происхождением Шполянский из русской литературы. По словам Русакова, сходство Шполянского с Евгением Онегиным было просто неприличным. Поскольку самого Онегина никто, естественно, никогда не видел, имеет кое-какое значение и комментарий: "Это неприлично походить на Онегина. Ты как-то слишком здоров... В тебе нет блпгородной червоточины, которая могла бы сделать тебя действительно выдающимся человеком наших дней..."
Вспомним: все падшие женщины в русской литературе ведут свою родословную от двух толстовских красавиц: Наташи Ростовой и Элен Безуховой. Сонечка Мармеладова, Катюша Маслова, Настасья Филипповна и Груша были уже потом.
Ростову, как читатель, вероятно помнит, назвал падшей Андрей Болконский в ходе исторической беседы с Пьером, состоявшейся после неудачного ее побега с братом Элен: "Я говорил, что падшую женщину нужно простить. Я не говорил, что могу простить..." И все-таки простил, уже после Бородина, и даже чуть не женился, да только Б-г прибрал.
А Элен назвал "низкой женщиной" собственный супруг, Пьер, и ей, по меткому замечанию Льва Николаевича, уже ничего не оставалось, кроме как помереть.
Так что Булгаков всего лишь восстановил справедливость.
Елене Этерман мы обязаны еще одним глубоким наблюдением. Она отметила в свое время, что образ Элен не оставил равнодушным не только Булгакова, но и авторов "Двенадцати стульев". Конкретнее, с нее вчистую списана Эллочка-людоедка. Замужняя (за беззубым интеллигентом), глупая, требовательная и корыстная. Дабы усилить сходство, авторы спародировали одно из основных отличительных свойств Элен - ее лаконичность. Разумеется, доведя его - свойство - до абсурда.
Предоставим читателю отгадать, с кого из героев "Войны и мира" списан Николка Турбин.
От Андрея Болконского Алексей Турбин унаследовал, помимо изящества манер, по меньшей мере три с половиной черты: некоторую отрешенность от окружающего мира, честолюбие, пытливый ум и лояльность. Болконского эти похвальные качества довели до Аустерлица, законодательных комиссий Сперанского, социальных реформ в Богучарово и, наконец, смертельной раны, полученной в Бородинском сражении. Ну а Турбина?.. Да до того же самого. С той только разницей, что булгаковский роман не пошел дальше Аустерлица. До Бородина - разгрома Деникина и Врангеля - дело не дошло.
Как сообщается в финальной сцене пьесы "Дни Турбиных", с вступлением Красной армии в Киев наступил эпилог. Булгаков, в отличие от Толстого, точно знал, что угроза сильнее исполнения.
Но если все прочие романы Булгакова суть лишь переложения "Белой гвардии", то где, к примеру, в "Мастере и Маргарите" Алексей Турбин? Или спросим лучше - где разместились в "Белой Гвардии" герои "Мастера и Маргариты" - хотя бы Иешуа и Пилат?
Как ни странно, ответ на эти вопросы лежит прямо на поверхности.
Диалог - единственный диалог - философа с прокуратором начался очень эффектно.
"Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить:
- Добрый человек! Поверь мне..."
Как известно, на это последовало "...кентуриона Крысобоя ко мне" - и избиение. Виноват - бичевание. И все это за доброе слово, которое и кошке приятно.
Однако даже бич Крысобоя не излечил арестованного от навязчивого словечка. Мало того, что он несколько раз пытается назвать "добрым человеком" Пилата, - добрые люди у него и все те, кто свидетельствовал против него, и некие Дисмас, Гестас и Вар-равван, и даже Крысобой. Разумеется, оттого, что "злых людей нет на свете", есть только несчастливые.
Теперь нам остается только обратиться к столь же единственному диалогу между коллегами - доктором (по венерическим болезням) Турбиным и поэтом-сифилитиком Русаковым.
- Кто направил вас ко мне?
- Настоятель церкви Николая Доброго, отец Александр.
...
- Вы что же, знакомы с ним?..
- Я у него исповедался, и беседа святого старика принесла мне душевное облегчение, - объяснил, глядя в небо.
...
- Сколько, доктор, вы берете за ваш святой труд?
- Помилуйте, что у вас на каждом шагу слово "святой"...
- Нельзя зарекаться, доктор, ох, нельзя, бормотал больной, напяливая козий мех в передней, - ибо сказано: третий ангел вылил чашу в источники вод, и сделалась кровь.
Итак, у Русакова на каждом шагу святые, подобно тому, как у Иешуа добрые. Мало того: за Иешуа ходит следом Левий Матвей с "козлиным пергаментом" и "непрерывно пишет". Ну, а Русаков - сам по себе обладатель козьего меха, который он то напяливает, то снимает.
Но с кем же беседует Русаков? С милым, интеллигентным, прогрессивных взглядов человеком, врачом, вдобавок? Да нет, все это наносное.
Конкретнее:
- Тут, видите ли, доктор, один вопрос... Социальные теории и... гм... вы социалист? Не правда ли? Как все интеллигентные люди?..
- Я, - вдруг бухнул Турбин, дернув щекой, - к сожалению, не социалист, а... монархист. И даже, должен сказать, не могу выносить самого слова "социалист".
Ну, а что произошло между Иешуа и Пилатом?
- В числе прочего я говорил, - рассказывал арестант, - что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесаря, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть.
На эту прекрасный, прямо-таки социалистический прогноз Пилат реагирует так:
- На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной власти, чем власть императора Тиверия! - сорванный и больной голос Пилата разросся.
Для полного сходства прокуратору оставалось только дернуть щекой.
Серый походный сюртук
Начнем с того, что монархистом является и наш старый знакомец Вильгельм Баскервильский - он принадлежит к партии императора Людовика, сражавшегося против папы римского Иоанна XXII. К партии светского властелина, насмерть боровшегося с духовной властью. Добавим - боровшегося безуспешно. Ибо духовную власть предпочтительно вышибать клином, а не силой оружия.
Однако давайте зададим прямой вопрос: что же, Иешуа и Пилат - это всего только Русаков и Алексей Турбин в новой упаковке? Разве приведенные выше цитаты дают достаточные основания для такого вывода?
Разумеется, этих цитат недостаточно. Можно было бы умножить их число, но нет необходимости. Ибо вышеупомяныутых героев объединяет между собой, а заодно и с некоторыми другими нечто более могущественное, чем цитата.