После церкви святой Елизаветы улица раздваивается: если держаться чуть левее, по ходу всей массы автомобилей, то снова придем к бывшему зданию доминиканского монастыря, закрытого Филиппом Красивым так же энергично, как ныне закрывают левые партии, и превращенного в университет. В этом здании расположен старинный актовый зал. Возможно, в нем бывал Ломоносов; Пастернак вместе с сестрами Высоцкими был точно, есть свидетельство. Зал выглядит очень величественно. Раньше существовал обычай: принимая абитуриента в университет, ректор жал ему руку. Есть вероятность, что этой церемонии не избежали и трое русских студентов в ХVIII веке.
От эпохи ученичества Ломоносова сохранилось четыре документа. Все они хранятся теперь в Гессенском государственном архиве. Все три понадобятся во время лекции. Интересно, конечно, было бы забежать и в облицованное желтоватым песчаником здание госархива. Оно построено в имперском стиле – строгие прямые линии, классический портик, – внутри стилизованные под факелы светильники. Так и кажется, что тут могло помещаться гестапо или что-то похожее. В советском кино именно в подобные дома входят люди в черной форме, на фоне таких интерьеров разгуливают Штирлицы; здесь обязательно должно пахнуть кожей и дешевым гигиеническим одеколоном.
Мимо архива я пройду, если хватит времени, в самом конце всей экскурсии, когда с замковой скалы, с другой ее стороны, от ратуши – макета номер два, – спущусь обратно в долины, чтобы гордо спросить у любого прохожего: «Не поможете ли мне найти улицу Бориса Пастернака?» Это приблизительно в одном районе. Фотографии улицы Пастернака и здания архива, как и копии документов, я много раз рассматривал в Москве. Каким образом, кстати, я смог увидеть их? Повторяю: копии, конечно, копии, но как тщательно сделанные, в какой чудесной папке!
Итак, от церкви снова пройдем по ступенькам, но уже вверх, и оглядимся. Слева улица, ведущая к университету, напротив – кафе, и мимо него поднимается к историческому центру нарядная и богатая улица. Наш путь к ратуше, к дому ректора Вольфа и далее. Но сначала хочу обратить ваше внимание на видимую с этого перекрестка большую аптеку. Кстати, если к церкви Елизаветы идти от почтамта, как раз напротив гостиницы есть еще одна аптека Adler –Apotheke, на нее тоже стоит обратить внимание.
Ах, как все же не хочется бесконечно вводить в роман современные фигуры и нагружать его политикой. Но, с другой стороны, какой роман без политики? Если же она написана плохо, то отпадает, как позолота на коже. «Позолота вся сотрется, свиная кожа остается!». Как понимать эту почти детскую прибаутку? Но – к кафе. Именно сюда в Alter Ritter (Старый рыцарь) сюда зашла, побывав в Марбурге зимним днем на встрече с учителями-русистами, супруга (мне-то лично ближе и теплее слово «жена», но не положено по протоколу) нынешнего президента России Людмила Путина. Да, просто зашла выпить кофе и поболтать с мэром Марбурга Mёллером и обаятельнейшей здешней русисткой Барбарой Кархоф. Перед этим ей уже был сделан драгоценный подарок: довольно большая папочка, в которой с немецкой аккуратностью были наклеены на специальные паспарту великолепно выполненные копии архивных документов, связанных с жизнью в Марбурге Ломоносова. Таких копий, такой ясности и чистоты ни у кого в России больше нет. Сунем сюда нос.
Боже мой, какое счастье, когда всё спокойно на душе, когда получаешь временную передышку! Сейчас, после телефонного звонка из Москвы, вроде бы и погода стала повеселее. Какие замечательные облака проносятся в небе высоко над крестами церкви Елизаветы! Можно совершенно отчетливо предположить, что Саломея уже позавтракала, сварила себе на молоке манную кашу, рассыпав при этом по всему кухонному столу крупу, по плите, на поддоне расплылось большое пятно от выплеска пришкваренного молока, которое разогревала для кофе – она позавтракала и умиротворена. Ну, что же делать, если я лучше подготовлен, чтобы мыть раковину, чистить кастрюли, вытирать плиту («Чем писать романы», – слышу я ее иронический голос, пропустим это мимо). Нельзя же из-за подобного раздражаться все время! Это моя плата за жизнь с замечательным и глубоким человеком, подпитывающим меня своим духовным здоровьем и ясным пониманием ценностей жизни. До сих пор во мне звучит ее партия Азучены в «Трубадуре». Мог ли я и смогу ли когда-нибудь своим незамысловатым искусством вызвать у людей такую же страсть и волнение? Может быть, всеми своими «успехами» я обязан ей. Просто, бывало, сидим, пьем чай, говорим об искусстве, о видимом подъеме кинематографа и о столь же зримом падении литературы. И ничего особенного она не говорит, просто, облизывая ложечку с черносмородиновым вареньем, замечает: «Нет в стране общественной жизни, вот и нет литературы. Все только друг с другом борются». Мне не надо ничего больше объяснять и разъяснять. Да и фразу эту в ее немыслимой простоте каждый мог бы произнести сам, но для меня всё будто осветилось. Детали – это моя специальность, их я достану, они уже давно вьются возле меня, ожидая, как я их уложу, и час настал: теперь только дело техники и исправности компьютера, чтобы построить на десяти страницах здание новой статьи, И потом кто-нибудь отметит: «Как проницателен этот профессор!». Да, он счастлив и поэтому проницателен. Это же надо: так проницательно разглядеть в студентке третьекурснице консерватории будущую оперную звезду, которая, в свою очередь, так проницательно из обычного филолога выстроит и дельного литературоведа и, похоже, какого ни на есть романиста.
Саломея выпила кофе, съела свою манную кашу, потому что всё время теряет в весе, и, конечно, теперь обе красотки – Саломея и Роза – сидят на балконе. На коленях у Саломеи какой-нибудь старый журнал из семейства «толстых». Её очки, с пластмассовыми линзами толщиною в палец, пока лежат в футляре. Если она очки ненароком уронит с балкона, их принесет дворник Володя; Саломея отвалит ему за это пятьдесят рублей. Дай Бог, чтобы в Москве стояла прекрасная солнечно-прохладная погода. Ветви разросшихся за нашу жизнь деревьев почти достигают нашего пятого этажа. Что Саломея чувствует, какую испытывает одинокую грусть, когда смотрит на верхушки деревьев, на гаражи, на играющих на асфальте детей? Роза сидит рядом. Спустив длинные ушки, она со щенячьим любопытством смотрит – что там делается внизу, поглядывает на мою припаркованную старенькую машину. Роза ревностно служит, всё замечает и всё держит в поле своего внимания. Иногда, особенно когда во дворе появляется незнакомая собака, Роза принимается лаять. Мощно, методично, голос у нее густой, полный обертонов, почти как у оперной певицы…
Итак, кафе, в котором сидела супруга президента (кстати, тоже филолог), имеяподарок, сделанный ей в городском архиве (филологи подарили филологу). Утаю, как удалось сунуть туда нос. Это другая история. Среди нескольких документов, которые хранились в пестрой, обтянутой ситцем папке, было письмо Ломоносова городскому аптекарю, которое я обязательно прочту на лекции. Оно выпечатано на отдельном листочке и на всякий случай переведено мною.
Есть определенный соблазн у романиста – вставить в своё произведение тот или иной текст. Но уже давно замечено, что «вставные» тексты эти – письма, большие поэтические фрагменты, документы – не самые выигрышные страницы. Как вставные зубы у бывшего красавца. Это соблазн повествователя, полагающего, что читатель с таким же вниманием, как и он сам, будет вглядываться в приведенные строки и на тесном пространстве отыскивать следы былой жизни. Читатель более свободен и, если позволено, легкомыслен, нежели писатель. Слушатель на лекции тоже не всегда, не в каждую минуту с одинаковым интересом внимает профессору. Но у профессора, так же как и у писателя, есть свои приёмы. Он всё время драматизирует повествование, сопоставляет факты выгодным образом, постоянно приглашает слушателя (а писатель – читателя) то на своё место, то на место героя. И тут как бы получается, что уже не профессор совершает открытия, а его беззаботный визави.
Все же письма Ломоносова в цельном виде не будет. Автору неизвестно также, где была та аптека Дитриха Михоэлиса, которому 4 декабря 1740 года было адресовано письмо, счастливо сохранившееся в архиве. (Храните письма!) Где он жил? Хотя почему бы аптеке не просуществовать до наших дней на одном месте, тем более в городе, где многие столетия, будто по воле какой-то потусторонней силы, все сохраняется в прежнем виде? Недаром же я раньше назвал обе известных мне в центре аптеки. А вдруг!..
Что надо бы знать, чтобы это письмо в сознании читателя приобрело особую выразительность? Несколько фактов. Первый. Фамилия Михоэлиса уже мелькала. Ранее был приведен некий реестр долгов, которые натворил молодой студиозус в немецком городе. Реестр этот был направлен Ломоносовым в Академию вместе со списком кредиторов. Но широка была проклятая царская власть: оплатили и счет портному, и счета учителям танцев и французского языка. Так вот, среди кредиторов значилось и имя марбургского аптекаря. Это, видимо, был высокообразованный человек. Обращаясь к нему, Ломоносов называет его «высокоучёным господином доктором».
Увидевшему в списке наделанных долгов против имени «высокоученого доктора» немалую сумму в 61 золотой рубль могло показаться, что ухаживающий в то время за юной Елизаветой-Христиной молодой человек потратил деньги на галантные подарки – румяна, белила и какие-нибудь духи – для своей возлюбленной или на другие духи, которыми было принято обливаться и мужественным кавалерам, или – чем черт не шутит! – на какие-нибудь притирания либо укрепляющие микстуры. Но чтобы по-настоящему удивиться письму к аптекарю, надо знать и некоторые другие обстоятельства жизни будущего российского академика. События эти произошли не в Марбурге, поэтому изложим их схематично, быть может, вернувшись к ним позже, когда почти на ратушной площади, на «втором» ярусе каменного макета, подойдем к дому, в котором жил проректор Вольф. Но прежде восстановим в памяти те условия, на которых Академия отправила в Германию талантливую молодежь. Их командировали, в первую очередь, для того, чтобы они изучили металлургию и горное дело. В России в то время бурно развивалась промышленность, и была нужда в специалистах. По первоначальному плану барона Корфа пытливые юноши должны были сразу же поехать на выучку в Саксонию, во Фрейберг, но, списавшись с коллегами в Германии (чужестранными, чтобы не путать читателя, назвать их по понятным причинам не решаюсь, но и соотчичами – тоже) и, поразмыслив, в Академии решили, что сначала лучше пропустить молодняк через «общее образование». Так Ломоносов оказался в университете принца Филиппа. И «прошаркал» студентом здешние мостовые не пять лет, а только с декабря 1736 года до конца июля 1739-го, но по сравнению с всего лишь летним семестром Пастернака это большой срок и, учитывая рвение в учебе, конечно, сопоставимый с полным курсом любого современного университета, где почти год еще составляют каникулы… Приплюсуем сюда девятимесячное пребывание во Фрейберге. А где же еще год? Потому что Пастернак почти прав: Ломоносов пробыл в Германии с конца 1736 года по май 1741-го.
Жизнь Ломоносова – это жизнь, полная разнообразных приключений. Если бы для ее описания нашелся русский Дюма! Какие бы завязались коллизии, интриги, какие бы молнии засверкали над этой замечательной головой! Во Фрейбурге у Ломоносова возникает конфликт с его новым учителем, человеком добросовестным, но, видимо, недалеким, бергфизиком Генкелем. Разрыв. Описывать не стану. Без каких-либо средств Ломоносов отправляется, ища защиты, к русскому послу в Лейпциг. Вернуться во что бы то ни стало в Россию. Намеченная встреча не состоялась. Тот отбыл на какое-то официальное мероприятие. Ломоносов за ним. Этого ломоносовского кружения по Германии в поисках властных соотечественников, с «залетом» в Голландию хватило бы на блестящий приключенческий роман. В мире вообще хороших приключений больше, чем добротных романистов.
Среди перипетий весны-осени 1740 года есть и фантастическая: вербовка в королевские войска и смелый побег из прусской неволи. Это было показано в фильме о Ломоносове, который сделало еще советское телевидение. Но пропустим и этот лакомый для изображения кусок, оставив его для будущих телевизионных сериалов. Будем скруглять историю. Ломоносов снова появляется в Марбурге: здесь жена, ребенок, наконец, Вольф. Все по закону. «Сын архангельского торговца» и Елизавета-Христиана Цильх, дочь уже покойного члена городского совета, обвенчаны 6 июня 1740 года в реформатской церкви. Ее отец был там старостой. Из Марбурга, из дома тещи он пишет подробное письмо в Академию, объясняет конфликт с Генкелем, многое объясняет. Хороший писатель на бумаге всегда прав, но оставим в покое внешнюю канву жизни, обратимся к основному её стержню – к непреодолимой жажде познания, неиссякающей в его душе.
Всё оборвано, разрыв с профессором, нахлебник, жизнь в доме тещи, отсутствие средств, нет возможности выехать на родину, чужая среда, впереди неизвестность. Но дни не должны лететь попусту. В письме в Академию Ломоносов пишет о своем страстном желании «научиться чему-нибудь основательному в химии и металлургии». Здесь же есть фраза, выявляющая метод работы молодого ученого и одновременно вскрывающая причину его конфликта со старым бергфизиком: «Естественную историю нельзя изучать в кабинете г. Генкеля, из его шкапов и ящиков, нужно самому побывать в разных рудниках, сравнить положение этих мест, свойства гор и почвы и взаимоотношение залегающих в них минералов». Побывать самому! Сравнить на месте!
Вот, собственно, здесь мы и подходим к письму аптекарю. И без цитатки из него, хотя бы крошечной, никак не обойтись. Да и зачем обходить уже раз сказанное хорошо. Ломоносов ссылаясь на прошлый свой опыт – может быть, здесь и хранится тайна неясных трат 61-го рубля в аптеке? А мы-то едва не позволили себе выдумать что-то странное, даже эротическое, какие-то случайные болезни и чуть ли не свинцовые препараты. Всё оказалось просто: Ломоносов уже похозяйничал раньше среди реторт и склянок в прекрасной химической лаборатории Михаэлиса. Ах, эта проклятая жажда знания! Он так обращается к высокоумному химику: «Ваша доброта, некогда ко мне проявленная, придает мне смелость просить разрешения исследовать в Вашей лаборатории некоторые процессы, которые кажутся мне неясными. Ибо я не доверяю никакому другому лаборанту…» Оборвём письмо. Сам! Убедиться своми глазами!
Вот такие соображения мелькнули у автора романа по выходе из церкви святой Елизаветы. Справа от него была аптека Орла, а слева аптека побольше. Что-то я не могу разглядеть название. Но переходить дорогу не стану, уступлю собственной лени. Что сейчас покупать в немецкой аптеке? Да, было время, когда всё через знакомых, через командировочных доставали за кордоном и везли в сумочках и чемоданах. Времена поменялись: те же препараты можно теперь свободно купить и в Москве. Поднимемся вверх по улице.
Так всегда было в Марбурге: внизу бедные крестьянские хижины деревень, вплотную примкнувшие к городу, а нынче и вошедшие в городскую черту – вспомним, где в I9I2 году поселился у вдовы-чиновницы Пастернак, внизу ремесленники, пролетарии и полупролетарии, а чем выше, тем социальный статус жителей становился весомее: на среднем этаже, возле ратуши и рыночной площади с фонтаном и скульптуркой святого Георгия, покровителя Марбурга, университетская профессура, крупные купцы, чиновники управленческого аппарата маркграфства, ремесленники побогаче: ювелиры, кузнецы, оружейники; здесь подороже были и места, так сказать, общественного питания: харчевни, таверны, а в начале ХХ века рестораны, кафе. На самом верху – графский замок, небожители; зимой, надо полагать, и в нём, в его каменных норах, залах и глубоких застенках для должников и врагов, было не тепло.
Но судя по документам и свидетельствам, ни Ломоносова, ни Пастернака эти самые верхние этажи жизни в юности особо не интересовали, оба чувствовали свою социальную предопределенность. Один – из настороженной еврейско-русской прослойки интеллигенции, несущий на себе долгие годы некоторую истеричность родителей и боязливую замкнутость уклада; другой – подлинно крестьянский сын глухого Белого Поморья, самозванно, чтобы повысить свой социальный статус, называвший себя то дворянином, то поповичем. И оба – во времена своей юности еще не догадывались, как, близко подойдя, соприкоснутся с обжигающе-холодной вершиной власти. Ну, один, «следуя общему обычаю ласкати царям», будет эту власть, по словам Радищева, «нередко не достойную даже гудочного бряцания», восхвалять и поднимать во имя прагматических задач науки: то ему нужны деньги на физическиё опыты – а раньше, как и теперь, близость к власти означала близость к бюджетному финансированию, – то нужна химическая лаборатория, и она была построена в фантастические даже для наших дней сроки и снабжена лучшими в мире приборами и аппаратурой. А сколько пришлось написать надписей для фейерверочных торжеств, искренних, с полётом и парением, од, не в честь то быстро, то ни шатко ни валко сменявших друг друга шести монархов, а во славу их предка или предшественника, единственного и неповторимого Петра Первого. А другой все-таки прямых контактов с самым высшим эшелоном власти не имел, но иметь хотел страстно, до умопомрачения, жаждал задушевных бесед. Тоже, между прочим, писал своеобразные полуоды к датам – три поэмы к разным юбилеям Первой русской революции: «905-й год», «Лейтенант Шмидт» и «Спекторский» и панегирики Ленину: «Высокая болезнь» и «Люди и положения». Как трудно у творцов понять, когда это поэтическое парение искренно, а когда нажевано, намято до степени искренности, но в обоих случаях безукоризненно.
Один писал форменные доносы на коллег по Академии, правда на воров и семейственников. Однако похоронили его с государственным почетом и по государственному регламенту при огромном стечении знатного и подлого народа. Другой в неловком телефонном разговоре со Сталиным все же не отбил в 30-х годах Мандельштама, проявил, видимо, и уклончивость и осторожность, и с этим чувством вины ушел в переделкинскую землю. Из старых друзей его хоронил народный артист СССР Борис Ливанов, с которым он был в конфликте, а писатели и коллеги выразили соболезнование через сообщение – скончался, дескать, член Литературного фонда. Потому что из элитного Союза советских писателей он был за передачу за рубеж «Доктора Живаго» дружно выдворен. Но дачу у вдовы не отобрали.
Улица Steinweg от перекрестка возле церкви поднимается вверх, к ратуше. Это Бродвей и Восьмая авеню Марбурга. Впрочем, продолжаясь и продолжаясь, улица эта имеет несколько названий. Следующее за Steinweg называется Neustadt – здесь сосредоточены самые дорогие магазины и рестораны, ателье, бары и кафе города. Но представить себе все это, не видя, сложно. Только удивительно изобретательные немцы смогли втиснуть в совершенно средневековые коробки современную начинку: электрические провода, газовые и электрические печи, современные кухни с гулом стиральных и посудомоечных машин, холодильников и электронных печей. Но это все внутри, вместе с игрушечными кабинами лифтов, с камерами слежения у входных дверей и тревожной сигнализацией. Снаружи, начиная со второго этажа, картина полного и определенного средневековья. Чуть просевшие крошечные окна, низкие этажи, деревянные конструкции по стенам, «когтистые» крыши, крытые серым шифером. Кажется, сейчас откроется окно, и белокурая красавица с пышным корсажем, отодвинув горшок красной герани, пошлет возлюбленному воздушный поцелуй. «Лети, лети, лепесток, через Запад и Восток, через Север, через Юг…»
Кавалера в добротных башмаках и белых чулках внизу нет, кавалер сегодня сплошь в джинсах и кожаных куртках. Кавалер внизу, в магазине, покупает дискетку для компьютера.
Мы странные, русские люди… Воспитанные в материальной скудости, мы до сих пор не можем опомниться от своего экономного детства. При виде магазинов глаза у нас разбегаются. Здесь на улице, как было сказано, располагаются самые лучшие и самые дорогие в Марбурге магазины, не исключено, что многие занимают эти места уже не один десяток лет. Сколько же нам, русским, всего надо! Даже занятые вроде бы возвышенным делом, мы не можем отвести глаз от роскошных и подробных витрин. Но здесь я убыстряю шаг.
Внизу в аптеку я еще вернусь, потому что надо купить карбонат кальция в таблетках. Обязательно в таблетках, у нас почему-то продается только в порошке. Это, практически, мел, больные, находящиеся на гемодиализе, должны с пищей принимать его постоянно: под действием растворов и препаратов кальций вымывается из костей и они становятся хрупкими и ломкими. Преследующая всех диализников новость, когда они сменой через день встречаются, это сломанная у кого-то из них рука или нога, иногда шейка бедра – это самое страшное. Такого больного упаковывают в стационар. Больше всего я боюсь подобной травмы у Саломеи и всегда, когда она хочет встать на табуретку, чтобы достать из кухонного шкафчика кастрюлю или какую-нибудь банку, бранюсь: «Попроси, я тебе достану. А если упадешь?» Поэтому внимательно слежу за тем, что она принимает. Но как противно столовой ложкой с пищей глотать заполняющий рот и гортань порошок, здесь Саломее всегда хочется пропустить очередь. Вот поэтому карбонат кальция в таблетках – неизменное задание для всех наших знакомых и моих аспирантов, выезжающих за рубеж.
Довольно быстро я поднимаюсь наверх. Здесь бы смотреть и смотреть русскому любопытному глазу на внутреннее состояние, сосредоточенность нельзя разменивать на пустое визионерство. Хорошо бы задержаться возле огромного антикварного магазина: я сам собираю недорогой фарфор с фигурками литературных героев. Хорошо бы покопаться в литографиях и плакатах, выставленных в другой витрине, и выбрать что-нибудь для дачной мансарды. Я почти бегом прохожу мимо одежды, обуви, парфюмерии, женского белья, сувениров и даже книг. На мгновение замираю возле бара, в котором, как я знаю, вечером толпится молодежь. Не там ли? Но этого установить невозможно. В качестве источника новой цепи ассоциаций я уже заранее выбрал кафе «Фетер», но оно выше. Я не могу удержаться и останавливаюсь только возле магазина с оборудованием для кухни. Это моя слабость. Но наши слабости часто проистекают из необходимости.
Для друзей, сослуживцев, знакомых я придумал изысканную легенду – какой я кулинар, хороший хозяин и на все руки мастер. Я всем внушил, что когда я режу морковку и тушу на плите мясо, я сосредоточиваюсь и размышляю над вопросами истории литературы. Когда покупаю моющие средства и калгон для стиральной машины, когда хожу по рынку и отбираю овощи и мясо, – я изучаю жизнь. Когда веду на даче электропроводку и сажаю на зиму на огороде чеснок, когда еду в питомник за рассадой помидоров, когда делаю грядки, – это лишь физические упражнения, держу себя в тонусе. Когда глажу белье и тряпкой обтираю корешки книг, – думаю о возвышенном, в этот момент в голову приходят мои лучшие мысли.
Я обманываю всех, когда говорю, что дома за письменным столом писать не могу, а моя стихия – положив листок на подоконник в кухне и приглядывая за кастрюлей с молоком, которое вот-вот должно закипеть, или на ходу, на листочках блокнота в метро, стоя в очереди в аптеке, сочинять свои статьи, и даже этот роман я напишу, ожидая поезд на вокзале. Я ненавижу всё это междуделье, испытывая стресс от того, что одно надо немедленно прекратить и тут же начать другое. С каким наслаждением я строил бы из себя большого писателя или крупного ученого, чтобы жена стучала в дверь моего кабинета, прежде чем подать стакан чаю с молоком или на блюдечке протертое яблоко. Но кто-то должен творить, а кто-то обслуживать жизнь и создавать условия.
Как обычно у нас было? Саломея в гостиной разучивает партию или занимается с аккомпаниатором, ее надо везти на примерку или на репетицию. Вечером она идет на приём в венгерское посольство, потому что летом будет петь в Будапеште, а идти одной неудобно. В день спектакля ей надо съесть что-нибудь легкое, а после спектакля поплотнее. И не дай Бог в день спектакля её разбудить: ты уходи в институт на свои лекции, когда хочешь, главное, не стукни чашкой о блюдце на кухне, не скрипни дверью, хоть вылетай в форточку. А тем временем белье должно быть постирано, выглажено и разложено по шкафам, цветы, которые вчера прислали из театра, подрезаны, пыль вытерта, чашки вымыты, торт – в холодильнике, на случай если заглянет кто-нибудь из коллег, в комнатах порядок и уют. Пропущу ад, который всегда нагоняют в дом помощницы, поклонницы, домработницы, лучше, по возможности, все делать самому. Или я не умею всё организовать?
Вот откуда у меня такая страсть к кухонным агрегатам, к электропечкам, кофейным и посудомоечным машинам, к электрическим блинницам, фритюринцам, к луко– и сырорезкам, к миксерам, грилям, печам «свч», к пароваркам, ножам и шумовкам из нержавеющей стали, к сковородкам с непригорающим тефлоновым покрытием, к соковыжималкам, к стеклянной огнеупорной и «небьющейся» посуде, ко всему, что легко чистится, моется, удобно и легко складируется, а главное, экономит мое время. Боже мой, какое это счастье – свободное, праздное время. Насколько прав блестящий экономист Маркс, затоптанный ныне (ему приписали еще и политическое исследование), утверждая, что свободное время – основное богатство человека. Только отсюда возникает искусство. И, что еще важнее, – сама жизнь, даже, если хотите, ее страдания.
Ну что же, внимательно разглядим тесно заставленную витрину с бытовыми приборами и разными хозяйственными приспособлениями. На несколько минут отложим в сторону проблемы двух знаменитых русских поэтов. Купить, может быть, ничего не удастся, но почему бы не пожить в прелестном мире фантазии собственного и бытового совершенства? Как всё блестит, манит и переливается! Какую обещает вкусную, нарядную и почти беззаботную жизнь. Какие приспособления для резки чеснока и какие тёрки для сыра! А почему нет специального дозатора для кормления моей собаки Розы? Почему еще не изобрели автомата для протирки книжных полок, и чтобы он, кроме книг, обтирал и чистил от пыли каждую безделушку, разные вазы, чаши и чашечки, подаренные благодарными поклонниками или растроганным жюри на вокальных конкурсах, японские и таиландские куклы, венки лавровые и те, где каждый листик выполнен из металла и прикреплен пружинкой? А почему отсутствует прибор, который чистит от жира газовую плиту и стерилизует мусорное ведро, вынимая старый, с мусором, пакет и вставляя из кассеты новый? Определенно руки у профессора, если принюхаться, пахнут кухонным жиром и тем почти неуловимым для классификации приторным до тошноты ароматом, который остается после мытья посуды. Но почему, профессор, нужно всегда вспоминать только о плохом?
Насладился видом сверкающей витрины? Умилился? Увидел свою жизнь в ином измерении? Удовлетворись этим, насыть свой взор этими прекрасными – результат изощренного ума ленивого человечества – предметами и успокойся: твоя жизнь до самой смерти, одинокой и печальной, не изменится. Пороха у тебя не хватит, чтобы ее изменить. А какая бездна людей на этом свете живет вообще без внутреннего удовлетворения и без любви! Угомонись. Будь счастлив даже испытаниями и теми счастливыми минутами, что уже были дарованы тебе Богом.
Это особенность предлекционного времени. Только идиот может думать, что хороший преподаватель двадцать лет читает по истлевшим конспектам и записям. Как надо не любить и не уважать себя, чтобы даже одну фразу повторить так же, как ты ее сформулировал и произнес в прошлом году. Ну что же, иногда понимаешь, что больше можно и не читать, не искать ничего нового до смерти, до последней лекции, на ближайшие пять-семь, десять лет хватит и наработанного, но инстинкт жизни и, пожалуй, уважение к себе заставляют искать и находить новые обороты, идеи или хотя бы их озвучивать. Остановиться – значит погибнуть, твердо дать себе понять, что впереди пусто, надежд больше никаких. Потом эта страсть к интеллектуальному и духовному движению превращается в автоматизм. В предлекционное время отодвигаешь в сторону даже желание пожалеть себя и себе же посочувствовать.
Подлая жалость разъедает тебя постоянно. Ну, почему же другие, даже в более почтенном возрасте, весело и красиво живут, пьют пиво, когда хотят, уезжают, когда хотят, в отпуск и командировки, бросают одних жен, потом других, бросают престарелых родителей и не занимаются детьми-наркоманами. А ты не можешь бросить и, главное, забыть – чтобы ничего в тебе не шелохнулось, не возникло никаких в душе неудобств – старую, когда-то знаменитую бабу и зажить с новой, молодой и развратной, пожить ради себя? Слабак, размазня, несовременный человек. Или сознаешь, что кормишься, интеллектуал и учёный, от ее духовных щедрот? Вот время – бабы стали сильнее и умнее мужчин. А может быть, это просто единственное, за что ты в этом холодном и жестоком мире смог зацепиться, слабый, рефлектирующий человек?
А улица всё ползет по скале вверх. Собственно, впереди осталось два объекта: сама ратуша с неизменным петухом на крыше и Георгием Победоносцем у фонтана на рыночной площади, да дом, где жил знаменитый Вольф. Знаменитый как ученый или знаменитый как учитель и наставник Ломоносова? «Учитель, воспитай ученика…» По знаменитому ученику в пыли столетий потом разыщут и тебя.
Улица в этот дневной час не слишком уж полна народа. Часикам к девяти-десяти здесь пройдут стада молодежи в тяжелых, звонко ступающих бутсах и с рюкзачками за спиной. Зажгутся окошечки ресторанчиков, кафе и баров, и за стеклом станет видно, что все столики заняты: кружка пива, две больших тарелки с едой – Германия традиционно страна больших порций. Иногда в неприметном переулке откроется дверь, и сразу темноту разрезает столб света с несколькими тактами громкой музыки – это в полуподвале, где раньше хранили картофель и турнепс, теперь бар с дискотекой. Так молодежь проводит свои вечера. Когда она читает книжки?
Во времена Пастернака и Ломоносова студенчество развлекалось по-другому. Тогда всё было немножко по-другому. Во-первых, студентов было вдвое меньше, а во-вторых, еще не буйствовала электроника. Побуйствовал ли в подобных подвальчиках российский подданный из Холмогоров? Генкель свидетельствует, что да, было дело: «Он уже и прежде в разных местах вел себя неприлично… участвовал в разных драках в винном погребке, братался со здешними молокососами-школярами…» Ничего не скроешь от истории! Она, как отставной кгбешник, следит за каждым своим знаменитым персонажем.