Ничего прямо, все в изящных вуалях. А разве скинешь с чаши весов мою безупречную биографию? Происхождение, восхождение, жизнь. И разве в мастерской художника не может стоять кислота, если уже десять лет я занимаюсь ксилографией? "Нет". Правда, у Марии, если мне память не изменяет, брат умер от белой горячки. "Нет". Правда, у покойной были странности – иногда она на неделю-две пропадала из дома. "Нет". Правда, племянник моей жены осужден за ограбление. Деревенские они, неразвитая эмоциональная основа, тяжелое детство. Я сам родом из деревни, я знаю…
Сейчас бы я добавил и еще кое-что, это бы сократило процедуру до двух разговоров: "У моей дочери тоже обнаружены странности. Какие? Она закончила художественный институт, по специальности живопись, но уже три года не притрагивается к холсту, к карандашу, к кисти".
В любой ситуации главное – не растеряться. Принять ее как данность и действовать. Это снимет первый, глубинный стресс. Но потом случившееся все же просачивается до эмоциональных основ. О, как страх, неуверенность, злоба начинают трясти душу! Бессонная ночь разматывает перед тобою мерзкий кинофильм случившегося. И днем, что бы ты ни делал, как бы ни старался отвлечься, тревога и страх вползают в душу. Но и здесь я нашел противоядие. Боль от любой утраты стихает на третий день, выход из любого, самого безвыходного положения начинает брезжить в конце третьих суток. Да будут благословенны они, третьи сутки! Помни о третьих! С этой мыслью я готовлюсь принять любое известие.
Зазвонил телефон, по которому могло звонить только очень большое начальство. А большое начальство как кара небесная, здесь редко ждешь радости. И тем приятнее, когда у правила бывают исключения. Я, как всегда при таком звонке, подобрался, отринул сиюминутное, мобилизовал память, внимание, реакцию. Я – чиновник.
– Семираев слушает.
По первым звукам голоса я понял, что звонит Иван Матвеевич – и начальство, и друг, если только на горных вершинах административного успеха есть дружба. Но если ее нет, она удачно заменяется солидарностью сходного отношения к жизни, к ремеслу, к жизненным благам, к приемам профессиональной деятельности. Людям, одинаково понимающим эти проблемы, нет надобности расшифровывать их, подавать друг другу опознавательные знаки, какими-то особыми действиями выявлять свое отношение друг к другу. Мы, как птицы, узнаем друг друга по полету, по неуловимым признакам, не по словам. Слова – это лишь слова, жизнь соскучилась по поступкам. Важны не поздравления к празднику, а суть, отношение к человеческому делу. Иван Матвеевич не только мое художественное начальство, но и человек, верящий в меня, в мое искусство. Часто, когда я вижу, как глубоко и заинтересованно он разглядывает мои картины, я думаю: а может быть, я излишне строг к себе? Может быть…
О это сладостное "быть может"!
– Семираев слушает!..
Но начальство все же начальство. Любовь любовью, однако она возникает лишь тогда, когда есть исполнительность, рвение с твоей стороны и уверенность в тебе, а лучше твердое знание, что ты не подведешь, – с той. Здесь надо уметь слушать и горькие истины.
– Слушай, Семираев, – как всегда, Иван Матвеевич берет проблему за рога, – здесь мы подумали, посоветовались, и, в общем, есть мнение…
Я боялся об этом и подумать. Неужели мне?.. Ведь это неправда, что выживают во времени только шедевры. Иногда даже среднее произведение, случайно продравшись через века, прицепившись, как ракушка к кораблю, к старым развалинам или новым дворцам, выплывает в сегодняшний день. В конце концов, мозаики Помпеи – лишь остатки массовой художественной культуры римлян, а фаюмские портреты – лишь инвентарная "фотография" покойника. Все ругают Исаакиевский собор за тяжеловесность, но Монферан-то принадлежит будущему, и сколько еще веков экскурсоводы будут поминать его фамилию, а также тех живописцев и скульпторов, кто помогал украшать здание. Как важно примкнуть к большому делу… А дело сделано – пусть потом разбираются. Значит, Иван Матвеевич будет предлагать э т о мне.
– …В общем, – продолжает Иван Матвеевич, немножко потягивая новость, о которой я уже догадался, – есть мнение, чтобы фреску в Русском зале Института языка в Париже поручить тебе. Заказана тема "Русские реалисты"…
Друг другом, но с Иваном Матвеевичем я знаю, как говорить. Говорить надо выдержанно.
– Понятие "русские реалисты", – осторожно перебиваю я Ивана Матвеевича, – видимо, надо трактовать широко. Я бы включил сюда и Шевченко, и Абая, и Низами. Можно и еще подумать.
– Правильно рассуждаешь, Семираев. Подкованно. Не зря мы тебя сделали директором музея. Когда подготовишь списочек, подъезжай, потолкуем. У нас тоже будут предложения. Рад?
– Рад, Иван Матвеевич. Но у меня есть один вопрос.
Радость – вещь пустая. Мне некогда предаваться разнообразным эмоциям. Пока идет разговор – я считаю.
Что там счетная машина "Минск" в третьем поколении. В своем деле, свое, мною запрограммированное, я считаю быстрее. Я уже вижу эту фреску, вижу лица, вижу композицию. Выхожу на европейский класс! Вот он, мой корабль, который унесет меня и сотни моих картин в будущее. И я сделаю это. Я же мастер, и я об этом знаю, и все знают об этом. Я сделаю как мастер.
А надо как гений. И здесь одному мне не справиться. Здесь нужен Славка с его чертовщиной, преувеличениями. Мне нужно это Славкино «чуть-чуть». Две трети он всегда городит лишнего, но я его поправлю, перепишу. Поправлю так, что он и сам не узнает себя. Но все сразу станет живо. Такая площадка для меня великовата. А у него длинное дыхание. В свое время мотив карусели к моей знаменитой фреске «Рабочая окраина» дал он.
Я ведь не жадный, не мздоимец. Когда пять лет назад мне предложили расписать целую стену в новом московском клубе, я объявил тему у себя в институтской мастерской. Честно и искренне рассказал о трудностях этой своей новой работы студентам и предложил: в качестве курсовой контрольной работы каждый делает по эскизу. Все было скучно, традиционно. Только у Славика на переднем плане в воздухе плыли качели, и на них стояли во весь рост девушка в высоких башмаках (наверняка с Маши по памяти рисовал) и ухватистый лихой гармонист с цветком в петлице. А для профессионала от этих качелей до карусели, плывущей над рабочей слободкой, было совсем рядом. Когда уже готовую, на стене, работу смотрел весь курс, что-то шевельнулось в глазах у Славы и Маши, но тут все ахнули, потому что на фреске был вроде тот же самый парень с гармошкой, хороший, ладный, ухватистый, но парень этот был с лицом Славы. Прямое признание. Я так силен, что мне нечего скрывать. Ай да мастер, ай да молодец, ай да хитрец!
И в этой работе без Славы мне не обойтись. Значит, не зря, как чувствовал, законсервировал я его в реставрационной мастерской. Ревность? Интуиция?
– Ну что там у тебя за вопросик, Семираев?
– Ведь работа большая, ответственная. Мог бы я взять с собой за границу помощника?
– Ты только, Семираев, не размахивайся. Но одного-двух помощников себе подбери. Не больше. Командировка валютная. Пробьем.
Я повесил трубку и сразу посмотрел на музу, венчающую своего грека. Как, красавица, хватит ли в твоем магазине лаврушки? Придется быть порасторопнее. Пора, касаточка, выписывать на зелень наряд и требование. Особенно за количеством не гонись, но по всем правилам: венок, лента, овации, пресса, статья в энциклопедии. До основного издания дело пока не дойдет, я согласен и на статью в "Ежегоднике". И хватит шутковать. Отпущенное для вас, миледи, время истекло.
Сейчас – Славик. Режим наибольшего благоприятствия. Он мой ученик, жених моей дочери. А родственникам надо помогать.
Славик вошел в кабинет со своим плоским чемоданчиком, который называют почему-то "дипломат". Значит, не заходил в реставрационную и не считает нужным скрывать, что сегодня опоздал. Пока он шел к столу, я заметил, что он бледнее обычного. И еще совсем уже дурацкая мысль пришла мне в голову. Как всегда, Славик весь был чистенький, вымытый, ботинки блестели, на брюках стрелки, рубашка отменной свежести. Когда же он успевает так утюжиться? Кто стирает ему рубашки и пришивает пуговицы?
Но расслабляться на этих легких бытовых соображениях я не стал. Крепкие широкие скулы на лице моего ученика каменели более обычного, а далеко поставленные глаза суховато блестели. Как трудно с этими непредсказуемыми личностями. Что задумал этот крепыш? Решил сдать мать в больницу для хроников и уезжает на Северный полюс? Сделал гениальные иллюстрации к "Мастеру и Маргарите" и бросает работу? Пришел меня убить? Просить денег? Мириться? Но при всех условиях – спокойствие. Выигрывает не тот, кто сбивает одну за другой пешки противника, а кто ставит мат королю. Как хорошо, что Иван Матвеевич вовремя позвонил: один ход в запасе у меня уже есть.
– Юрий Алексеевич, я пришел вам сказать… – начал Слава.
– Бог с тобой, Слава. А где здравствуйте?
Инициатива уже в моих руках.
– Здравствуйте, Юрий Алексеевич.
– Как мама, Слава?
Не наградил Бог меня большим умом, не дал то, что называется большим талантом. Я середняк. Но именно поэтому мне пришлось работать, защищаться. Мои сверстники были талантливы, но ленивы. Гениальны, но пили вино и без разбора любили женщин. Я люблю только свое будущее. Им не надо было доказывать, что они художники божьей милостью. А мне пришлось имитировать ум – и я взял начитанностью, талант я взял работоспособностью, точным расчетом, терпением. Их всегда любили окружающие потому, что они такие. А я заставлял себя уважать и любить. Я должен был знать людей. Высчитывать каждую их реплику и движение, аккуратно подыгрывать и, якобы споря, соглашаться. Они говорили, витийствовали, дискутировали во время наших студенческих застолий, а я молчал. Я открывал рот только в том случае, если за вечер собирал фразу, которая, будучи выкинута на стол, производила впечатление козырного туза. А теперь даже я говорю про себя: интуиция. А интуиция – это лишь опыт, знания, железное терпение и чугунный зад.
Интуиция меня не подвела.
– О маме я и пришел с вами поговорить.
Я замолчал. Не надо помогать человеку у тебя просить. Иначе наполовину ты сам становишься просителем.
– Врач сказал, что… – Боже мой, какой белый стал Слава!
Ты можешь не договаривать, мой мальчик. Ведь человеческое не чуждо и мне. Хотя, конечно, мама – это единственное в мире существо, которое поймет и простит. Только мать и могла простить меня. И сейчас тоже на том свете – если есть тот иной свет – она молит за меня. Ну, так что сказал врач?
– Врач сказал, что все з а к о н ч и т с я в течение одной-двух недель. Я бы хотел, Юрий Алексеевич, чтобы на работе…
– Все ясно, Слава. С сегодняшнего дня ты на работе находишься столько, сколько сочтешь нужным. Мы тебе будем отмечать табель. Если тебе нужны деньги, обращайся ко мне. У меня сейчас есть. Если не будет – найду. Не благодари. Экономь силы. Помни: я на тебя рассчитываю. Ты же давно хотел посмотреть Париж? Летом на два-три месяца мы с тобой туда поедем: мне предложили там работу. А кого же брать в помощники, как не собственного ученика? Иди, Слава, быстро. Каждую минуту ты должен быть с мамой. Закрой рот, не благодари. Быстро. Чтобы через минуту тебя в музее не было. Быстро! Быстро!
Здесь я на него почти кричал.
Он никогда не слышал, чтобы я кричал. Я не умею кричать. Это последнее оружие, и я знаю, что на окружающих, привыкших к моему тихому, выработанному многолетней привычкой сдерживаться, интеллигентному, мягкому голосу, это действует оглушительно. Здесь тоже есть свой механизм. Я начинаю т о к о в а т ь, внутри оставаясь совершенно холодным, развязываю одну за другой накрепко завязанные узелки на тайничках души и природной психики: глубоко дышу, сжимаю кулаки, физически напрягаюсь – и вдруг рождается крик. Я представляю, что у меня краснеет лицо, меняется выражение глаз. Но внутри я спокоен и могу остановить себя в любой момент. Где-то я читал, как Сальвини с семнадцатилетней Яблочкиной играл "Отелло" в Малом театре. В финальной сцене, когда в ужасе замер зал, этот ужас перед диким Мавром, с пеной на губах стискивающим ей горло, передался и актрисе. И уже неподдельный, неактерский, а животный, человеческий страх прочел Сальвини в глазах юной партнерши. Тогда великий трагик неслышно для зала по-французски шепнул ей: "Не бойтесь, дитя мое". Кажется, по современной актерской терминологии это называется школой представления. Как называется, бог с ним, важно, чтобы школа действовала.
Я смотрел на солдатски крепкую спину Славки, когда он покидал мой кабинет, и думал, а шейку-то ты, сынок, держишь уже не так прямо. Благодарность – это, милый, то, что тебе не дано перешагнуть. Слабачок ты в этом. Не дано. Теперь и будешь долго бежать за мною, вывозя меня к славе, к венцу жизни.
Мои последние слова – в приемной тихая паника, секретарша изо всех сил лупит по машинке, чтобы заглушить несущийся из кабинета крик, – мои последние слова еще не затихли под фривольной лепниной графской спальни, а глаза уже смеялись, я улыбался, я ликовал.
Слава закрыл дверь. И я мысленно увидел его, белого, сломленного, стоящего прямо под табличкой "Директор музея Ю.А.Семираев".
ГЛАВА II
Жизнь всегда вяжет крепкие узлы. Полного счастья нет. Пока доберешься до сладкого ядрышка, обломаешь зубы о каменную скорлупу. И главное: все через полосочку, одно к одному. Да это кто же позволит Сусанне, когда я того гляди махну в Париж, лихим виражом выходя на пик своей жизни, кто же позволит ей выкидывать фокусы, подрывать мой авторитет, наводить сиюминутную тень на личность профессора Семираева? Это что у профессорской жены за подозрительные родственники в Канаде? Что за престарелая тетка? Она что, раньше не могла возникнуть или Сусанна не может еще годик потерпеть? Нет, и канадской дуре приспичило наконец-то объявиться, и московской приспичило в гости. Подозрительно. Хорошо, живем в либеральное время, и все же…
Какого ей, Сусанне, надо рожна в Канаде? Барахлом и здесь вся осыпана, не знает, что надеть, а что и продавать пора. Почти у каждой армянки какая-нибудь тетка сидит за рубежом уже сто лет и помирает от ностальгии. А если все начнут разъезжать, то в век энергетических трудностей горючего не напасешься. Может, ей, Сусанне, тоже мировой славы захотелось? Да там, за рубежом, этих телепаток и волховательниц, этих сомнительных лекариц навалом, хоть бочками грузи.
Реализоваться надо здесь, на родине! Не баклуши бить, не бегать по премьерам, приемчикам и примеркам, а из-за письменного стола задницы не поднимать. Счастье и фортуна в науке, да и в жизни тоже, даются лишь тому, у кого пьедестал чугунный.
Нет, Сусаннушка, хоть и в один день нам с тобой подфартило, хоть чуть ли не в один и тот же час известия пришли тебе от ветхозаветной тетушки, а мне из инстанций от будущей славы, но тебе придется погодить. С зарубежной теткой, голубушка, тебе рано, для общего сведения, открываться. Вот вернется домой в блеске и триумфах, в лаврах на челе и с зарубежными чемоданами муж, поклонившись Елисейским полям, наглядевшись на ненавистные сокровища Лувра, вот тогда и твоя очередь вояжировать. Лети в любую точку света. Но только мы тебя, ласточка наша, слишком хорошо знаем, изучили досконально твой неукротимый норов – "Я близ Кавказа рождена!", – поэтому торопиться не будем, мнения своего пока не обнародуем, полсловечка упрека не промолвим, мы изобретем что-нибудь эдакое инфернальное, что тебе самой не захочется из Москвы, из теплой квартиры куда-то за тридевять земель, к черту на кулички.
Думай, профессор, думай!
Почему из дорогой столицы не захочется уезжать нашей подруге? Что произойдет? Что случится? А может быть, проще? Ничего не случится, а так, общая слабость, женщине под сорок, неможется…
Ах, Сусанна, дни наши с тобой золотые… Что я без тебя, что без меня ты? Но я ведь хитроумный и так все совершу, что даже Ивану Матвеевичу, давнему твоему дружку, пожаловаться на меня не сможешь. А ведь он все поймет. Наш с тобою сват, наш Гименей. Соединитель рук и душ. К обоюдной пользе и радости.
Кем я был до этой женитьбы? Всего лишь м о д н ы й художник. Начинающий модный художник. Ну, зарабатывал прилично. Но уже тогда хотел большего. Ни музея, ни звания еще не светило. Квартира, правда, уже имелась.
Я люблю свой дом в центре города, свою квартиру. Я строил ее долго и упорно, как муравей, потому что понимал: это не только моя крепость, не только спасательный плот на случай непредвиденных крушений – картины, мебель, иконы, – но это и моя визитная карточка, броская реклама для иностранцев, для заказчиков, для сильных мира сего, это как бы овеществленная вывеска моих художественных привязанностей, широты культуры, терпимости в искусстве. Здесь все имеет свой смысл и свой подтекст, рассчитанный на постороннее восприятие.
Я долго бился за эту квартиру. Пришлось написать не одну начальственную даму и не одну даму, муж которой имел хоть касательное отношение к живительному роднику распределения жилищных площадей. И я таки вырвал верхний этаж старого московского особняка – и уже дело техники, смазанной некими суммами, было перестроить чердак под огромную светлую мастерскую.
О молодость, пора дерзаний! Разве смог бы я сейчас с тем же стоизмом выдержать наглых шабашников, казуистику добывания стройматериалов и саноборудования через чиновников з о д ч е с т в а б л а г о п о л у ч и я всех рангов! Склоку с ГлавАПУ – Главным архитектурно-планировочным управлением? Последнее пало жертвой шабашников, рожденных предприимчивостью. Целая бригада мастеров в пятницу вечером сняла с дома все чердачные перекрытия, а в понедельник вместо ржавой крыши уже стояли стеклянные, на металлических рамах, изготовленных заранее, фонари, дающие свет в мастерскую, и новенькая, вздыбленная на полтора метра выше, чем раньше, кровля, отливающая дефицитным цинком. Сколько здесь было скандалов, нервов, крика, писем в газеты. "Вы что, разве не видели: на доме мемориальная доска?" Так хотелось, но тогда я не мог сказать крикунам, что рано или поздно на доме будет и вторая мраморная доска. Подумаешь, третьестепенный поэт XVIII века! Если бережно дышать на старину, то ведь и живым прохода не будет. В конце концов, каждая пядь земли выстлана костями. И что же – шагу не ступи? Пусть покойники заботятся о своих мертвецах. Мы живые, мы хотим крепко стоять на ногах, расширяться.
И опять знаменитый и модный Семираев написал пару портретов, и все скандалы постепенно ушли, потонули, забылись. И вот уже прагматический жэк требует заплатить излишки за мастерскую – я безропотно, за год вперед. А потом в свою очередь потребовал у жэка, чтобы мастерскую приняли на баланс, внесли в инвентарный план, – и принимают, и вносят. А еще через год я принес в контору справку, что как член Союза художников на основании постановления Совета Народных Комиссаров имею право на пользование дополнительной площадью, и за излишки платить перестал.
Все текло к лучшему в этом лучшем из миров. И все плохое забывалось. Сейчас профессор Семираев просто занимает два верхних, на собственные средства переоборудованных этажа в старом, переполненном жильцами особняке. Профессора не волнует неухоженный, с вонючими мусорными баками двор, куда приходит по утрам его служебная "Волга", грязь на лестницах, пахнущих дореволюционными старухами и кошками, слесаря, на троих распивающие в подъезде, в который когда-то, придерживая стальную шпагу, вбегал третьестепенный поэт XVIII века. Профессор так любит эту часть города, нетронутость ее старинной культуры, что ни за что не переедет ни в одну современную художественную мастерскую. (Хотел бы он, правда, знать, где это сейчас строят для живописцев такие мастерские.) Да Семираев и сам – культура, и вряд ли справедливо лишать ее столицу.
Пусть в его квартире и беспорядок, даже не совсем живописный. Беспорядок, но не безответственность! Слишком много слесарей клубится в подъезде? Но профессор не такой уж неприспособленный к жизни дурачок, поэтому, естественно, его квартира подключена к электронной охране, к пульту. И если кто-нибудь прислонится только к скромной входной двери в квартиру, обитой стареньким ветшающим дерматином, либо тронет стекло в высоких, как башни, фонарях мастерской, на пульте в ближайшем отделении милиции сразу раздастся тревожный сигнал, и уже через пять минут желтая милицейская "канареечка" подлетит к дому, и лихой наряд начнет шуровать на лестничной клетке и крыше. Дороговаты эти услуги, но мы за ценой, как говорится, не постоим!
А что квартира без настоящей, разворотливой хозяйки? Улей без пчел. И соты есть, и цветов вокруг благоухание, а не жужжит ничего окрест, значит, и меда нет.
Улей был, злость была, молодые зубы, страсть выгрызть себе место в жизни, терпение были, непогрешимая – от природы – верная рука была, да дружба молодого тогда Ивана Матвеевича. Тогда иногда я называл его еще Иваном, а когда изредка выпивали в мастерской, обращался и на "ты", но уже тогда Иван Матвеевич вращался в высоких сферах. Я рано распознал в нем птицу высокого полета. Хотя не по центральным вращался он, как сейчас, орбитам, а вроде спутника, в сторонке, но дружба его и тогда была почетна и полезна: человек при должности, со связями, услугами богат. А что с меня за ту дружбу было взять? Нечего! Разве только ключ от мастерской, когда с какой-нибудь сотрудницей надумает провести время в приватной обстановке. На этот случай в холодильнике всегда мерзла бутылка шампанского, лимон хранился, ветчина да бутылка коньяка для "шлифовки" – свободных денег у него никогда не водилось ни раньше, ни теперь. И конечно, о всех юношеских шалостях Ивана Матвеевича я молчал. Мертво. Как граф Монте-Кристо. Иван умел быть благодарным. Дружба его была верна и выгодна.
Он-то мне и сказал, вернее, напомнил, о чем и сам я догадывался: "Юрий Алексеич, тебе надо жениться. И чтобы старые слухи закрыть, и потому что без женитьбы тебе ходу не будет". Иван Матвеевич и познакомил меня с Сусанной. Вернее, вслух помечтал.
Нам тогда было лет по тридцать шесть – тридцать семь, возраст самый переходный, радикулитный, соли за то время, что мы в юности поели и попили, на суставах понаросло – поясницу утром не разогнешь, вот Иван Матвеевич и зачастил по медицине. А попал в руки Сусанны: почти кандидат наук, новые методы. Именно с легкой руки Ивана Матвеевича и пошла о Сусанне громкая слава по начальству.
И про женитьбу он завел разговор уже с прицелом. "Есть, – сказал, – у меня на примете для тебя, Юрий Алексеич, одна женщина. Оба вы друг другу подойдете, будете друг друга подпирать. Натуры артистические. Растете, оба пробиваетесь к жизни. Я ей тоже о тебе рассказал". – "Ну, тогда познакомьте". – "Нет, – ответил Иван Матвеевич, – знакомить я вас не буду. Она познакомится с тобой сама. Она женщина неожиданная". – "А как хоть, скажите, ее зовут". – "Не скажу, со временем сам узнаешь". Я тогда о Сусанне не знал, ни что она в моду вошла, ни даже того, что многие лечатся у нее, ни того, что оба мы в принципе и з о б р а ж а е м свою особенность, свою уникальность и свой талант. А может быть, все изображают, а потом эта масса и переходит в свое качественное изменение, сгущается, как материя, сжимается, как галактика, в то, что человеческая молва называет талантом?
Стоял июль, жаркий, парной. Надо было уезжать из Москвы, но еще загодя, в конце июня, меня пригласил на день рождения знаменитый композитор, чей портрет я тогда только что закончил. На такие мероприятия ходить мне неинтересно, но надо. Должно было быть много народа, а в толчее лучше всего заводить нужные знакомства. Всегда не знаешь, где потеряешь, а где найдешь. Я выработал в себе привычку: к таким вещам относиться как к работе, как к необходимой, хотя и скучной, ее части. Выпить как следует нельзя, еда самая обычная, день потерян, но может возникнуть н е ч т о. Или услышишь что-нибудь важное из нашей художнически-культурной жизни: о готовящемся конкурсе, о хлебном заказе, который потом постараешься схватить или хотя бы передать кому-нибудь из своих, нужных друзей, а такие вещи не забываются, познакомишься с человеком, который может пригодиться в дальнейшем. А помощь в нашей жизни может возникнуть любая, ведь все в молодости нужно: и новая машина, и стройматериалы для дачи, и сменить талон в водительских правах, и организовать путевку, и попасть в зарубежную поездку. "Надо терпеть, Семираев", – говорил я в эти минуты себе. Тратился на подарок, улыбался престарелым женщинам, старался нравиться, делал вид, что крепко пью, строил из себя рубаху-парня, эдакого милягу, самородка, пришедшего с котомкой в Москву, говорил с подвыпившими мужиками о хоккее, о футболе, о счете матча Карпов – Корчной, об этих ненавистных мне предметах, потому что уже тогда, нет, еще раньше, с молодых лет, с первого курса института, меня интересовало только одно – мое будущее, слава, к которой я должен был протиснуться и пробиться.
Прием был назначен на дневные часы, на даче, среди берез. На сколоченных из досок столах среди полянки стояли бутылки, блюда с ветчиной, салатами из ресторана, соленой рыбой, помидорами, редиской, луком. Возле забора, в углу огромного дачного участка, шофер знаменитости жарил шашлык, доставая из пластмассового голубого ведерка и нанизывая на шампуры кусочки баранины. Запах паленого мяса пронизывал окрестности.
Было человек сто пятьдесят. Народ постоянно подъезжал. Проезд к даче был заставлен машинами с изнывающими на жаре шоферами. Присутствовали балерины, генералы, писатели, ученые, врачи, сфера обслуживания: от портнихи хозяйки до дантиста знаменитого композитора. Я ходил в этой толпе, часто чокался – доверие всегда вызывает хорошо пьющий человек, – часто чокался, но не пил, перекидывался со знакомыми невинными анекдотами, приглядывал возможных заказчиков, улыбался, слушал.
Гости табунились по интересам. Было суетно, разобщенно, лениво. Такое мое фланирование по саду продолжалось довольно долго, пока я не почувствовал, что происходит нечто неожиданное. Все как-то напряглись, встрепенулись и начали подтягиваться к высокой стройной женщине лет тридцати, только что вошедшей в садовую калитку. Я сразу зафиксировал: острый пронзительный профиль, черные прямые волосы, разделенные пробором, мрачноватые глаза, утонувшие в глубоких глазницах. Послышалось, как рокот: Сусанна, Сусанна. Экстравагантное имя я отнес за счет восточного происхождения вошедшей, а всеобщее внимание расценил по-другому: "Чья-нибудь дочь, восточная княжна..".
– Кто это? – переспросил у стоявшего рядом хозяина.
– Неужели ты не знаешь? Ну, это та, которая лечит. Та самая, которая стажировалась у великой Джуны и, говорят, уже ее переплюнула.
Это теперь "та самая" мне ясна и понятна. Это теперь я знаю ей цену и цену ее дорогостоящей упаковки. Ну что ж, сам создавал ей оправу, ставил декорации, помогал придумывать постоянную маску. Разве сравнишь сегодняшнюю Сусанну с той дилетанткой: какая уверенность в себе, какие позы, каков салон, в котором она принимает гостей, в котором она варит свою известность!
На наших двух верхних этажах особнячка все четко разграничено. Конечно, никаких видимых демаркационных линий нет, но исторически сложилось: верх мой – впрочем, домашние давно ко мне в мастерскую не поднимаются, – а внизу, в квартире, неприкосновенной является комната Маши. Она всегда бывает очень раздражительна, когда, даже предварительно постучав, заходишь к ней.
Сусанна же человек общительный. В трех комнатах, которые числятся за ней, все полно какой-то нелепой чертовщины. По стенам висят африканские маски, не подлинной, конечно, старины, а нечто, что для современных туристов африканцы строчат со скоростью конвейера. Висят всякие амулетики, картинки и масса самых плохоньких, до олеографий, икон. Сусанна сумела завесить ими всю стену в столовой, вынеся кое-что в коридор, откуда, кстати, я забрал в мастерскую прекрасный натюрморт Осмеркина. Под этой экспозицией "ритуальных" изображений стоит огромное резное кресло XVIII века, которое Сусанна тоже добыла где-то на периферии жизни, а рядом с креслом тяжелая китайская ваза, в которой небольшое опахало – все не так просто. В кресле она восседает во время своих публичных вечеров, "наложения" рук и предсказательных сеансов, а об особых функциях опахала я узнал сравнительно недавно. В кульминационный момент своих врачеваний и ученых сборищ Сусанна с опахалом в руке часто гасит свет, нажимая ножкой на напольный выключатель торшера. Свет меркнет лишь на мгновение: Сусанна предупреждает гостей, что это делается для сосредоточения, для облегчения медитаций, но за это мгновение Сусанна – в ее руке все время колышется опахало – в темноте поднимает опахало кверху и за своей спиной легко проводит им по иконам, картинкам и медальончикам.
Потом вечер продолжается в зависимости от программы, но в самом конце, когда включается люстра и Сусанна появляется из кухни, толкая перед собой легкий столик с закусками и парой бутылок сухого вина, кто-нибудь обязательно заметит: все амулетики и иконки на стене висят уже не в прежней стройности, а перекошены, скособочились. Все внимательно рассматривают данный феномен. А Сусанна с подчеркнутой, но ложной скромностью говорит: "И вот так бывает после каждого опыта. Мне каждое утро приходится наводить здесь порядок. Какая-то истекающая из меня сила кособочит все иконы".
Как-то я разозлился и спросил у нее:
– Какая из тебя истекает сила? Ты бы лучше дописала свою диссертацию.
Взгляд у Сусанны сразу же стал пронизывающим, сухим и острым, как игла. Будто в зрачках, как в объективе, сдвинулась на последнее, двадцать второе, деление диафрагма. Ответ Сусанны был в характере моих собственных наблюдений:
– Истекает эмоциональная сила. Биополе. Его не зафиксируешь с фотографической точностью.
"З н а е т?"
– Очень уж научно ты, Сусанна, говоришь. Скорее, физически осязаемая точность рук.
Руки у Сусанны действительно золотые. Все ее врачевание, пристальное глядение в глаза – все это чушь, хотя уже десять лет она ведет какие-то исследования в лаборатории с определением своего уникального биополя, потенциала волновой энергии, вероятности концентрации. Я всегда шучу, когда мы изредка встречаемся в нашей бескрайней квартире: "Ты, Сусанна, не женщина, а электрический скат".