— Да, его величество хотя и правит, но не обладает властью над придворными, и наш господин не может позволить, чтобы его величество огорчался из-за него.
— И аристократы прекрасно это знают!
— Неужели сам господин не признает, что его презирают за то, что он воин, хотя он с придворными одного ранга?
— Тогда почему его величество это допускает? Дайте мне спросить у самого императора! Я буду драть горло, пока этот вопрос не достигнет его ушей во дворце!
— Безумцы! Тупицы!
Слуги замолчали, но продолжали сердито покачивать головами. Притворясь, что не слушал их, Киёмори наблюдал за ними и наконец поднялся. Разведя руки, он обнял головы с обеих сторон от себя.
— Послушайте, вы, воины, к чему эти стоны и сетования? Разве у вас не больше здравого смысла, чем у жаб и ехидн? Наше время еще не пришло. Неужели не можете потерпеть? Разве мы не остаемся пока притоптанными сорняками? Это время все еще не позволяет нам поднять головы. Так должны ли вы по-прежнему жаловаться?
Он прижал их к себе, и крепкий запах разгоряченных тел и винных паров наполнил его ноздри. Горькие слезы горячими каплями падали ему на колени. Как птица притягивает своих птенцов ближе под крыло, так и растроганный Киёмори притянул к себе своих слуг, потребовал еще сакэ и осушил чашу одним глотком.
Привыкшее к клетке животное, выпущенное на свободу в поле и предоставленное само себе, со временем возвращается к дикому состоянию. Варварская природа человека утверждается даже еще быстрее, и верность этой мысли подтвердил Морито, чье превращение в дикаря, казалось, произошло в одну ночь.
— Следует ли мне продолжать жить? Не лучше ли прекратить жизнь? Как я должен поступить с этой сущностью? Они все так же преследуют меня и не дают времени на размышления. Я должен отдохнуть, но за мной гонятся. Я останавливаюсь, чтобы перевести дух, а они опять… Я… я… я… — повторял себе Морито, не понимая, что сущность, с которой он отождествлял себя, умерла.
Той ночью, когда убийца бежал из дома в Ирисовом переулке и загадочным образом ускользнул от своих преследователей, ноги сами несли его, но в какую сторону, Морито вспомнить не мог. Он спал под открытым небом, прятался в дуплах деревьев и ел то, что мог найти, не прекращая неконтролируемого бегства. Его одежда превратилась в лохмотья, на босых ногах запекшаяся кровь смешалась с грязью, а глаза блестели как у дикого зверя.
Морито — просвещенный человек, одаренный от природы, на него возлагались такие большие надежды… Кто бы узнал его в этом облике? Кто бы поверил, что именно он пренебрежительно поглядывал на своих приятелей сверху вниз? Хотя облик этот продолжал дышать, шагать, двигаться. Раньше — жил, теперь — просто существовал.
Его слух обострялся при каждом птичьем крике, а вид кроликов и оленей больше не пугал. В этой «пустыне» с птицами и зверями он чувствовал себя одиноким. Но от малейшего звука приближавшегося человека волосы у него вставали дыбом. Вот они — идут! Перехватив круглый предмет, который он держал в руках, Морито на мгновение застывал в оцепенении, испуганно вращая воспаленными глазами.
От своего верхнего кимоно он оторвал рукав, чтобы завернуть предмет, который он крепко прижимал к себе. То была голова Кэса-Годзэн. С той самой ночи он ни на мгновение не выпускал ее из рук. Просочившаяся кровь смешалась с росой и землей, засохла и затвердела до такой степени, что от всего этого ткань выглядела как лакированная. Более двух недель прошло с тех пор, как бежал Морито, и от головы стал исходить запах разложения. Но он прижимал ее к себе днем и ночью, а когда дремал, то снова видел Кэса-Годзэн как бы воочию.
В ней ничего не изменилось. Он слышал шелковистый шорох ее одежд, когда она близко придвигалась к нему, что-то нашептывая. Морито вдыхал ее аромат, чувствовал тепло прислонившегося к нему тела. Хотя пауки и ткали свою паутину вокруг подушки, сооруженную им из опавших листьев, и бледные, не видевшие солнца грибы прорастали рядом с его головой, они казались менее реальными, чем фантазии, посещавшие его в бреду.
Они с ней снова были мальчиком и девочкой и, как бабочки, кружили над клумбами в дворцовом саду. Затем он видел себя самого, жалкого юношу, страдающего от безнадежной любви — безумно, смертельно. И во сне Морито стонал:
— О, Кэса-Годзэн, отчего ты не смотришь на меня? Никто, кроме тебя, не избавит меня от этих мук, о, бессердечная! Зачем принадлежишь ты Ватару? Сжалься надо мной! Дай мне одну лишь ночь провести с тобой рядом. Позволь один только раз сорвать этот запретный цвет, а после пускай это преступление, более тяжкое, чем все Десять грехов, бросит меня вниз, в бездонную, жаркую яму ада, ибо какое страдание сравнится с тем, что я испытываю сейчас?
И в своих возбужденных снах беглец видел ее закрытые глаза и искал своими губами ее губы. В складках помятого кимоно мелькали ее руки и линия обнаженной груди, но, потянувшись к ней, он уже терял ее, сон растворялся и оставлял его мучиться и тосковать. Проснувшись однажды, беглецу захотелось разразиться плачем и рыдать, пока вся полуночная природа не присоединится к его причитаниям.
Все еще было темно, когда Морито, устав от слез и снов с привидениями, проснулся. Поднявшись на ноги, он машинально двинулся вперед, пошатываясь и спотыкаясь, не соображая, где находится, когда внезапно все его нервы задрожали, реагируя на странное новое ощущение. Казалось, ледяной поток с грохотом пронесся в его мозгу и исступленный рев ворвался в уши, неоднократно повторившись эхом в голове.
Пороги Нарутаки — по дороге к горе Такао с ее кленами!
Наступил рассвет, в небе висела бледная луна. Морито огляделся, впитывая глазами темно-красные кленовые листья по всему склону горы. Никогда еще утренний свет не казался таким кристально чистым. Он еще раз вернулся к нормальному состоянию. Затем события той ночи — 14 сентября — ожили в нем, будто он снова находился там, где они произошли. Грохот порогов Нарутаки и плеск воды вдруг зазвучали как страшные причитания отчаявшейся матери — ржание от ненависти лошади Ватару, смех его друзей-стражников и гневные выкрики толпы.
Повернувшись к порогам, Морито крикнул, будто в ответ:
— Дайте мне умереть! Я не могу живым смотреть миру в лицо!
Покачнувшись, он уцепился за валун и посмотрел вниз, в кипящий поток, и заметил группу камнетесов, двигавшуюся с другого берега, прыгая от скалы к скале, по направлению к нему. Словно молния, Морито развернулся и бросился прочь, быстро вскарабкавшись на вершину горы.
Поднявшись, он положил свой узелок на землю и тяжело упал на колени, переводя дыхание. Пот катился по его телу, и беглец вытер волосатую грудь, часто и тяжело дыша.
Умереть необходимо теперь, когда к нему вернулся здравый смысл, подумал он.
— Прости меня, любимая! — крикнул он затем, воздев руки в молитве. Одно за другим шептал он имена тех, кого знал, моля о прощении, и наконец снял материю с головы. — Теперь взгляни на Морито, который все искупит своей жизнью, — прошептал он. — Посмотри еще раз на мир, ибо я также скоро обращусь в прах.
Оцепенело смотрел Морито на то, что увидел. Волосы, спутанные, лакированные кровью, прилипли прядями к щекам и лбу.
— Ах, возлюбленная моя, разве это ты?
Голова не напоминала ничего, кроме разве что большого глиняного кома. Когда свет заполнил небо, Морито увидел, как сжалась плоть под спутанной сеткой волос; кости выступили, а кожа покрылась пятнами. Уши сморщились и выглядели как высохшие мидии, глаза казались вырезанными из голубого воска с белыми пятнышками. Нигде не находил он тех черт, которыми когда-то восхищался.
И убийца взмолился:
— Дай-нити Нёрай, Дай-нити Нёрай! (Великий просвятитель!)
От маски смерти, лежавшей перед ним, его взгляд обратился к небу. Как огненный шар, вставало солнце. Крыши столицы, Восточные горы и пагоды со шпилями лежали, окутанные туманом, и все, что мог он видеть, было огромное, пылающее колесо света.
Уединенное жилище, где часто бывал настоятель Какуё, стояло во впадине гор Тоганоо, на дороге к Такао, в том месте, где поток от порогов Нарутаки устремлялся к порогам Киётаки. Хотя он был настоятелем храма Тоганоо, но существенную часть времени проводил в Тобе, и жители района привыкли называть его настоятелем из Тобы — Тоба Содзё. Когда-то он был настоятелем храма Энрякудзи на горе Хиэй, но в те времена, когда монахи ходили с оружием, поджигая и грабя, люди слышали, как Тоба Содзё часто говорил, что монах из него никудышный, так как он терпеть не может драки.
Жизнь настоятеля также не была обычной. Вместо того чтобы использовать в усадьбе послушников, он взял прислуживать молодого воина и троих мужчин-слуг, и любопытным, которые не без удивления спрашивали его, кто же живет в усадьбе — монах или мирянин, настоятель важно объяснял, что слуги принадлежат не ему, а персоне высокого ранга из Киото, навещающей его.
Достигший уже семидесятилетнего возраста Тоба Содзё был одним из многочисленных сыновей блестящего и своенравного придворного, прославившегося в свои дни авторством хроники. Какуё унаследовал значительное состояние, духовный сан принял, будучи довольно молодым, но вскоре обнаружил, что монашеская жизнь ему не по вкусу. И тогда, пренебрегая обязанностями, он начал получать удовольствие от своей склонности к живописи. Из-под его кисти появлялся свиток за свитком: плоды язвительного ума, полные сатиры и насмешек. Ничего подобного прежде не бывало; его глаз, воспринимающий критически этот суетный мир, видел людей в их сходстве с животными — обезьянами и зайцами, участвующими в скачках, барсуками в одеждах монахов, важными лягушками в венцах. Его кисть изображала пороки духовенства, экстравагантную нелепость аристократов, их фантастические суеверия, борьбу за власть среди чиновничества и все глупости и пороки человечества.
Однажды поглощенному живописью настоятелю слуга доложил о госте. Отложив кисть и прибор для туши, Тоба Содзё вышел принять посетителя, юного стражника из Приюта отшельника Сато Ёсикиё.
— Завидую я вашей жизни, ваше преподобие. Всякий раз, приезжая к вам с визитом, я убеждаюсь, что человеческая жизнь должна проходить рядом с природой.
— Зачем же завидовать? — отозвался Тоба Содзё. — Я не понимаю, почему вы не выберете ту жизнь, которая для вас наиболее желательна.
— Легче сказать, чем сделать, ваше преподобие.
— Тот, кто живет в горах, тоскует по городу, а городскому жителю хотелось бы жить в горах, — посмеиваясь, заметил настоятель, — и ничто никогда не устраивает всех…
— О, ваше преподобие, рисунки улетают — ветер!
— Эти клочки бумаги? Не обращайте внимания. Лучше скажите: вы приехали сюда любоваться кленами и сочинить одно-два стихотворения?
— Нет, ваше преподобие, я здесь по пути в храм Ниннадзи по делам, имеющим отношение к императорскому паломничеству.
— Да? Просто поразительно, как его величеству не надоест смотреть все эти скачки. Я бы не удивился, если б человеческая раса превратилась в стаю пороков, бегущих сломя голову, а стражники стали бы табуном диких норовистых лошадей. Вот действительно пугающая мысль!
Тоба Содзё резко повернулся в сторону задней комнаты и позвал:
— Эй, парень, созрела ли хурма, о которой я спрашивал? Принеси несколько штук моему гостю.
Ответа не было, но из задней части дома донесся слабый шепот нескольких голосов. Затем к веранде приблизился появившийся из-за угла дома юноша. Несколько камнетесов, живущих поблизости, сообщил он, пришли перепуганные и рассказали, что утром видели странного одичавшего мужчину, который бродил босым по соседним горам. На его кимоно не хватало одного рукава. Они украдкой наблюдали за его передвижениями, последовали за ним и видели, как он исчез в густых зарослях и спрятал там довольно крупный предмет, которым, по всей видимости, дорожил. Заметив приближавшихся камнетесов, это существо моментально скрылось в глубине леса на Такао.
— Ну и что? — воскликнул настоятель. — Зачем беспокоиться по пустякам? Ты думаешь его найти?
— Нет, не то чтобы… Но камнетесы возбужденно обсуждают, не стоит ли его схватить. Они думают, что он разбойник.
— И пусть его, пусть. Сейчас трудное время и даже разбойникам нужно жить. Его будут кормить, если посадят за решетку, но что будет с женой и детьми этого бедолаги? Не так ли, Ёсикиё?
Но Ёсикиё, видимо пораженный какой-то мыслью, отсутствующим взглядом уставился на затянутую облаками вершину горы Такао. Он собирался ответить, но передумал и вместо этого, извинившись за свой долгий визит, быстро покинул усадьбу.
Золотисто-красные плоды хурмы, те, которые не съели птицы, висели на фоне осеннего неба, и звуки стамесок камнетесов разносились безучастным эхом между облаками, накрывшими вершину горы.
Глава 6.
Мальчик с бойцовым петухом
Уже появилась изморозь, и можно было услышать визгливые крики сорокопута. Желтые и белые хризантемы, которые сорняками цвели у дороги, начинали сморщиваться. В воздухе появилась какая-то унылость.
— …Дайте взглянуть. Разве это подходящее место для дома аристократа — на окраине города, в окружении разваливающихся лачуг простолюдинов?
Стоял солнечный октябрьский день, теплый, будто весенний, и Киёмори брел по Седьмой улице с письмом от своего отца к чиновнику из правительства Фудзивары Токинобу в Центральное хранилище, где тот служил. Прибыв туда, Киёмори узнал у младшего служащего, что названный господин совсем недавно отправился в Ведомство наук и образования, чтобы навести там некоторые справки. Получив совет поискать его в библиотеке, Киёмори пустился в путь к Ведомству, расположенному в нескольких шагах от Императорской академии и от Центрального хранилища. Однако там ему сказали, что Токинобу их уже покинул, правда, служащий не только осмелился сообщить, что пошел он домой, но даже дал адрес Токинобу на Седьмой дороге, поэтому Киёмори направил свои стопы туда.
Киёмори ужаснули грязные улицы и убожество тех мест, где он оказался. Ему не встречалось ничего, что напоминало бы особняк. Ни внушительных ворот, ни величественных строений, так гармонично сочетающих стиль династии Тан с исконной архитектурой, характерных для центральной части столицы, где веками располагались правительственные учреждения, дворцы знати и особняки сильных мира сего. Этот район на окраине столицы и кварталы за широкими дорогами немногим отличались от чистого поля с разрозненными поселениями, где оружейники, изготовители бумаги, дубильщики и красильщики следовали своему призванию. Последние осенние дожди затопили улицы, превратив их в речушки и ручейки, в которых уличные мальчишки ставили силки на бекасов или ловили карпов, разжиревших на выброшенных на дорогу экскрементах.
Киёмори остановился, чтобы оглядеться и понять, нельзя ли здесь навести справки, и увидел кучку возбужденных людей, собравшихся в круг.
С той стороны донеслось громкое кудахтанье — петушиный бой! Не успел Киёмори оглянуться, как сам очутился в толпе. С веранды ближнего дома, по-видимому принадлежавшего дрессировщику бойцовых петухов, его жена, пожилая женщина, и несколько детей вытягивали шеи, пытаясь увидеть происходящее. Несколько прохожих под давлением дрессировщика с жестоким лицом были вынуждены присутствовать в качестве свидетелей, а помощник дрессировщика стоял позади, держа корзину с бойцовым петухом. Молоденький парнишка вызывал дрессировщика, а тот громко торговался о сумме пари.
— Монеты — ничего, кроме монет! Низкая ставка не возместит мне повреждения, которые может получить моя птица! Я буду драться за деньги. Ты принес деньги, парень?
— Деньги при мне, — ответил мальчишка лет четырнадцати или пятнадцати на вид. Он был маленького роста, но адресованный дрессировщику смелый взгляд соответствовал вызывающему виду петуха, которого парнишка держал под рукой; он пренебрежительно улыбнулся дрессировщику, и на щеках у него появились ямочки. — Сколько? Сколько ты ставишь?
— Хорошо! Что скажешь на это? — предложил дрессировщик, отсчитав несколько монеток в маленькую корзинку, и мальчик бросил туда такое же количество денег.
— Готов? — Продолжая крепко держать вырывавшуюся птицу под рукой, парнишка присел на корточки, прикидывая расстояние от себя до петуха своего противника.
— Погоди, погоди! Еще есть желающие сделать ставки. Не будь таким нетерпеливым, мальчик. — Дрессировщик повернулся к зрителям и обошел каждого из них, насмешливо, полушутливо приговаривая: — Ну что же вы, это не развлечение — просто смотреть. А если поставить деньги — совсем чуть-чуть?
Сразу же стали звякать монеты. Только после этого появились судья и посредник. Оказалось, что довольно многие из зрителей решили поставить на птицу дрессировщика и лишь некоторые рискнули поддержать парнишку.
— Слушайте, я возмещу остальное за мальчика! — крикнул Киёмори. Он вытащил несколько монет. Их как раз хватило.
— Готовы? — подал сигнал судья.
В напряженном молчании взгляды всей толпы мгновенно притянуло к маленькому участку земли.
— Мальчик, как зовут твою птицу?
— Ее зовут Лев, дрессировщик. А вашу?
— Не знаешь? Это же Черный Бриллиант. Начинаем!
— Стойте! Судья подаст сигнал.
— Удивительно, ты ведешь себя как профессионал!
Обе птицы рвались вперед, вытянув шеи. Судья дал сигнал, и петухи наскочили друг на друга. Затрещала галька, и в воздух полетели окровавленные перья. Бой начался.
В кругу зрителей находился старик, не обращавший внимания на петушиный бой, зато с видимым наслаждением поглядывавший на лица зрителей. На нем были монашеские одежды и соломенные сандалии; он стоял, опершись подбородком на набалдашник посоха, поодаль дожидался сопровождавший его молодой слуга.
— Ах, настоятель из Тобы! — Киёмори пришел в смятение, поскольку петушиные бои запрещались, а настоятель к тому же осуждал любые азартные игры на улицах; он ни в коем случае не должен был это видеть, потому как часто бывал во дворце. Но Киёмори, беспокоившийся о собственных деньгах, не мог просто сбежать, вместо этого он попытался притаиться за своим соседом.
Громкий крик потряс окрестности. Бой закончился. Парнишка сгреб выигрыш, прижал к себе птицу и, слегка задев Киёмори, окрыленный, умчался прочь.
Ошеломленный Киёмори собирался продолжить свой путь, когда неожиданно услышал, как кто-то произнес его имя:
— Молодой человек! Киёмори из дома Хэйкэ, куда направляетесь?
— Ах, ваше преподобие!
В голосе настоятеля не слышалось и намека на укор.
— Ну разве не чудесно? Я также был уверен, что победит птица мальчика, и оказался прав.
Чувствуя чрезвычайное облегчение и набравшись смелости, Киёмори спросил:
— Ваше преподобие делало ставку на бой?
Настоятель искренне рассмеялся:
— Нет, для этого я слишком беден.
— Зато вы правильно угадали победителя.
— Едва ли меня можно назвать знатоком бойцовых петухов. У дрессировщика старая птица, совсем как я, а у того парня — молодая, как вы. Никаких сомнений насчет победителя не могло быть, но ваш выигрыш… Вас обманули.
— Все из-за вашего преподобия. Не будь вас здесь, я бы забрал деньги.
— Нет-нет, вы бы в любом случае проиграли. Неужели непонятно, что сей парнишка является сообщником дрессировщика? А может быть, и не важно, понимаете вы это или нет. А кстати, как поживает ваш отец? Я слышал, он ушел в отставку и живет затворником.
— Да, ваше преподобие. У него все хорошо. Ему неприятно, когда его впутывают в дворцовые интриги.
— Очень понимаю его чувства. Передайте ему, чтобы берег свое здоровье.
— Благодарю вас, — сказал Киёмори, собираясь уходить. — О, ваше преподобие, вы не знаете, проживает ли в этих местах Токинобу из Центрального хранилища?
— Вы имеете в виду того Токинобу, который прежде служил по Военному ведомству? Мальчик, — сказал настоятель, повернувшись к слуге, — ты знаешь?
Слуга ответил, что знает, и показал Киёмори путь по каналу вдоль Седьмой дороги до старого святилища бога врачевания. Особняк находится по другую сторону бамбуковой рощи на территории святилища, сказал он, добавив совершенно излишнюю деталь: названный Токинобу не только считался странным из-за своих тесных связей с домом Хэйкэ, но к тому же был беден; он считался кем-то вроде ученого, а значит, человеком с причудами, и плохо подходил Военному ведомству, и даже теперь в Центральном хранилище его считали весьма эксцентричным. Его особняк, заключил он свой рассказ, вполне вероятно, окажется чем-то удивительным.
— Гм… — задумался настоятель, — должен сказать, очень похоже на вашего отца. Таким образом существуют аристократы, похожие на вашего отца. Молодой человек, скажите вашему отцу, что в горах Тоганоо становится слишком холодно для меня, вскоре я перееду зимовать в свое жилище в Тобу и продолжу там заниматься живописью. Попросите его время от времени меня навещать. — И произнеся эти слова, настоятель повернулся и пошел своей дорогой.
Киёмори миновал бамбуковую рощу у святилища и очутился у плетеной ограды, тянувшейся, по всей видимости, вокруг всей территории. Обветшавшие ворота очень удивили Киёмори, потому что выглядели они крайне неприглядно даже по сравнению с воротами его собственного дома. Он даже боялся позвать привратника, чтобы шаткое сооружение не рухнуло от его крика. Впрочем, особой необходимости поднимать шум не было, так как Киёмори заметил в воротах достаточно широкую щель, через которую вполне можно проползти. Однако он все же решил сообщить о своем присутствии обычным способом и несколько раз громко крикнул. Скоро с противоположной стороны послышались шаги. Петли ворот заскрипели и застонали, сопротивляясь тому, кто с большим трудом пытался их приоткрыть, и внезапно между створками возникло мальчишеское лицо.
— О? — Сорванец уставился на Киёмори, округлив глаза.
Лицо Киёмори озарилось дружелюбной улыбкой узнавания. Они с ним встречались совсем недавно. Но мальчик внезапно оставил Киёмори и в сильном возбуждении, стуча сандалиями, исчез.
Ключ, бивший на территории святилища бога врачевания, протекал по искусственному руслу под стеной, огораживавшей владения, и далее через двор. Наподобие шелка, он петлял и струился через сад, мимо восточного крыла особняка Токинобу, вокруг рощицы и через бамбуковую чащу, пока не исчезал наконец под стеной с другой стороны участка. Особняк этот, по-видимому, в прошлом принадлежал императору, о чем свидетельствовало его пышное природное обрамление. Главное здание и оба крыла особняка находились, однако, в столь плохом состоянии, какое редко встретишь даже за пределами столицы. Но сад заботливо сохраняли во всем его прежнем изяществе, что соответствовало натуре его последнего владельца. Каждый клочок сада выглядел аккуратно и чисто.
Никого не дождавшись, даже младшего слуги, Киёмори заглянул внутрь и в нижней части сада заметил двух молоденьких девушек, стиравших одежду в ручье. Они закатали длинные рукава, а подолы верхнего кимоно подоткнули вверх, открыв белые лодыжки. Он не сомневался, что девушки приходились хозяину дочерьми, и вдруг обрадовался поручению, которое привело его сюда.
Если они были сестрами, значит, тот мальчик доводился им братом. Младшая из девушек все еще носила волосы по-детски — уложенные узлом на затылке; Киёмори заинтересовало, сколько лет могло быть другой сестре.
Они красили нитки, чтобы затем соткать материю. Поблизости стоял красильный чан, и длинные мотки шелка сушились, привязанные с одной стороны к перилам дома, а с другой — к темно-красному клену. Он сомневался, как к ним следовало обращаться, и боялся их испугать, но младшая из девушек внезапно подняла голову и увидела его. Она что-то прошептала на ухо другой; обе вскочили на ноги и, побросав все, что было в руках, унеслись в направлении одного из крыльев дома.
Хотя Киёмори и остался один в компании птиц, плававших в ручье, он не почувствовал раздражения, а решил воспользоваться удобным случаем, чтобы помыть в потоке руки.
— А, Киёмори, как поживаете? Входите, входите, — произнес знакомый голос, который он много раз слышал в собственном доме.
Киёмори низко поклонился в направлении крытой галереи, откуда донесся голос.
Когда Токинобу проводил его в комнату, скудно обставленную, но безукоризненно чистую, Киёмори передал ему письмо от отца.
— А, спасибо, — сказал Токинобу, взяв письмо с таким видом, словно уже знал его содержание. — Вы впервые здесь?
Киёмори скрупулезно отвечал на вопросы Токинобу с тем же чувством, которое испытывал на экзамене в академии. В разговоре, который вел Токинобу, проявлялась не столько педантичность его манер, сколько поглощенность мыслями о старшей дочери. Киёмори смотрел на всклоченную бороду и большой орлиный нос Токинобу с неприязнью, но мысли его блуждали, занятые чарующими образами увиденных у ручья девушек. Очень скоро он понял, что его принимают с гостеприимством, которого вряд ли заслуживал простой гонец. Подали сакэ и внесли подносы с едой. Несмотря на свои грубые манеры, Киёмори мог быть очень чувствительным и реагировать так же чутко, как арфа на малейшее движение воздуха. Он обычно выглядел довольно замкнутым, но не из потребности быть осторожным, а потому что по своей природе предпочитал откладывать суждения на потом. Сейчас же он устроился поудобнее на подушке, отбросив обычную скованность, и непринужденно пил сакэ, предоставив хозяину возможность наблюдать за своим молодым гостем, а сам пытался для себя уяснить, красива дочь Токинобу или нет. Время от времени она появлялась, а затем исчезала, словно дразня; и наконец вошла и села рядом с отцом. Она выглядела зрелой девушкой, хоть и не красавицей, но с белой кожей и овальным лицом. Киёмори с облегчением также отметил, что ее нос вовсе не был орлиным, как у ее отца. Очевидно, она являлась любимой дочкой.
— Это Токико, старшая из тех двух девушек, которых вы видели в саду, — сказал Токинобу, представляя ее. — А младшая, Сигэко, еще ребенок, и вряд ли выйдет, даже если я ее позову. — Хотя он сердечно улыбался, усталость и возраст были заметны в глазах, заблестевших под действием сакэ. Он начал вспоминать о матери Токико, чья смерть заставила его, как и Тадамори, в одиночестве воспитывать своих детей. Когда сакэ развязало ему язык, Токинобу слезливо признал, что не смог прийти в согласие с этим миром и ему не удалось дать дочерям обычные радости беспечного детства. Непроизвольно бросив взгляд на Токико, он добавил: — Ей девятнадцать лет, почти двадцать, а она все еще с трудом способна вымолвить слово перед гостями.
Девятнадцать! Киёмори пришел в смятение. Она же старая! Но ее затянувшееся девичество, подумал он затем, нельзя ставить ей в вину, потому что ответственность за это в какой-то степени лежит на его отце Тадамори. Он подумал о неослабной враждебности придворных. Они несколько лет плели интриги, чтобы вытеснить Тадамори с его привилегированной должности, пока неудача с задержанием Морито не предоставила им долгожданный шанс с позором выгнать его из дворца.
Токинобу был косвенно вовлечен на стороне Тадамори в несчастливые отношения отца с дворцовыми придворными, и роль, которую он сыграл, неблагоприятно повлияла на него и его дочерей. Их детство во многих отношениях походило на детство Киёмори, и теперь он понял, в каком существенном долгу находится отец перед Токинобу.
Чтобы понять обстоятельства, приведшие к уходу Тадамори из дворца, необходимо вернуться к марту 1131 года, когда Киёмори было тринадцать лет. В то время завершилось возведение великолепного храма Сандзю-Сангэн-До с тысячью изображений Будды, и вся столица участвовала в тщательно продуманной церемонии освящения. По такому случаю прежний император Тоба не только пожаловал Тадамори новые владения, но и возвел его в придворный ранг, что считалось беспрецедентной честью для воина. Это решение настолько оскорбило придворную знать, что они сговорились убить Тадамори в ночь пиршества во дворце, на котором он должен был присутствовать.
Анонимное письмо, подброшенное в дом Тадамори накануне пиршества, предупредило о покушении на его жизнь. Прочтя письмо, Тадамори хладнокровно улыбнулся и сказал, что встретит испытание как подобает воину, и в ночь пиршества явился во дворец с мечом. Там, на глазах у подозрительных придворных, он вытащил клинок и прижал лезвие к пучку своих волос. Сталь, сверкнув как лед в свете мерцавших светильников, наполнила опасениями души наблюдавших за ним придворных. Главный министр, проходивший тогда же по одной из открытых галерей дворца, заметил две подозрительные фигуры в полном вооружении, сидевшие в углу внутреннего двора, и окликнул их; скоро появился офицер шестого ранга с намерением разобраться со злоумышленниками, и они ему ответили:
— Мы верные слуги Тадамори из дома Хэйкэ. Нас предупредили, что нашему господину может быть причинено зло.
Придворные, быстро узнавшие о происшествии, пришли в смятение. На следующий день вместе с министром они потребовали наказать Тадамори за появление во дворце вооруженным и в сопровождении воинов. Озадаченный прежний император вызвал Тадамори для объяснения. Выразив, как подобало, сожаление, Тадамори спокойно вынул меч из ножен и показал, что лезвие оружия — просто бамбук, покрашенный серебристой краской. Его слуги, сказал он, всего лишь действовали так, как должны действовать верные вассалы по отношению к своему господину. Император похвалил отца Киёмори за мудрость, но придворные все более и более тревожились при каждом признаке хорошего отношения правителя к Тадамори, а когда узнали, кто предупредил его об их заговоре, вытеснили Токинобу из дворца. И этот несчастный, который и тогда находился в почтенных годах, вскоре обнаружил, что все возможности для его продвижения закрыты.
— Осторожнее, еще лужа! — возбужденно крикнул юный Токитада, указывая пылающим факелом под ноги Киёмори, когда они ощупью пробирались в обход бамбуковой рощи.
Киёмори был пьян, еле на ногах держался. Хотя он утверждал, что без проблем найдет дорогу домой, но Токинобу в этом сомневался и по настоянию Токико послал мальчика проводить Киёмори до пешеходной дорожки на Седьмой улице.
Когда Киёмори собрался уходить, Токико совсем не думала удаляться в свою комнату; она болтала и смеялась, и Киёмори чувствовал нежность взглядов, которые девушка бросала на него. Но, увы, ей было девятнадцать! Это мешало ему, скорее она казалась ему старшей сестрой. Не от того ли, что он сравнивал ее с Рурико? Тем не менее он решил сообщить отцу, что внешностью и нравом Токико вполне ему понравилась. А вот кто действительно увлек его воображение, так это Токитада, шестнадцатилетний брат Токико.