– Эй, дурошлеп! Разве не видишь – у человека хорошая роба?! А ты прислоняешься!
Другой мальчуган по просьбе Есенина с большой охотой спел чистым, как слеза, за душу берущим детским голоском песню беспризорников "Позабыт, позаброшен…".
Провожали нас до дверей всей оравой и кричали вдогонку:
– Приходите еще!
Мы вышли на улицу порядочно взволнованные.
Есенин шел большими шагами и все время говорил, как-то странно заикаясь и размахивая руками. Он говорил о том, что больше с этим мириться нельзя, невозможно дальше спокойно наблюдать, как у всех на глазах гибнут, может быть, будущие Ломоносовы, Пушкины, Менделеевы, Репины!
– Надо немедленно,- громко говорил Сергей, хватая меня за локоть, – немедленно очистить от монахов все до единого монастыри и поселить там беспризорных! Нечего церемониться с попами и монахами, тем более с такими, которые убивали красных воинов!
Как раз в те дни были опубликованы в газетах материалы о "святых отцах" Ново-Афонского монастыря около Сухума, которые с винтовками боролись против Красной Армии.
– Я завтра же пойду к Миха Цхакая и скажу ему об этом! – говорил Сергей.
Спустя три дня в "Заре Востока" появились его стихи – "Русь бесприютная"
4. Там были такие строки:
Над старым твердо
Вставлен крепкий кол.
Но все ж у нас
Монашеские общины
С "аминем" ставят
Каждый протокол.
У них жилища есть,
У них есть хлеб,
Они с молитвами
И благостны и сыты.
Но есть на этой
Горестной земле,
Что всеми добрыми
И злыми позабыты…
…Я только им пою,
Ночующим в котлах,
Пою для них,
Кто спит порой в сортире,
О, пусть они
Хотя б прочтут в стихах,
Что есть за них
Обиженные в мире.
Был Есенин и у председателя Закавказского Центрального Исполнительного Комитета – Миха Цхакая.
В ответ на эмоциональное заявление поэта старый большевик-ленинец сказал, что правительство уже нашло для беспризорных хорошие помещения, где в самом ближайшем будущем должны быть организованы трудовые колонии… А в Новом Афоне, освобожденном от монахов, будут созданы отличная здравница и совхоз…
В последние два года жизни Есенин часто говорил о своем желании написать повесть о беспризорниках, которые в те годы буквально заполонили все большие города и железнодорожные узлы. Это была его неутолимая, горестная тема
5. ‹
…›
ИЗ МОЕЙ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ
‹…›
Есенин быстро схватывал нужное, был довольно проницателен и предугадлив. Любил говорить:
– Не-ет, мужика и леший в лесу не обкрутит!
Я ни разу не заметил у Есенина ни одного заискивающего взгляда или жеста. Вместе с тем в нем не было и ничего такого, что говорило бы о высокомерии. Это был спокойный человек, уверенный в себе и во внутренней правоте своего призвания.
Есенин был далеко не красноречив, устная речь его, особенно во время спора, была нескладна, отрывиста, часто непоследовательна. Казалось, что слова и фразы вылетают у него, опережая и даже заслоняя мысль. Эта "бесталанность к гладкому разговору" иногда угнетала поэта, и он становился молчаливым.
Есенин прекрасно читал свои стихи, никогда не сбивался, ничего не забывал.
Если в отдельных местах произведения он читал, что называется, "с нажимом", то это был "нажим", идущий от сердца, от переживания самого поэта, а не от законов декламации или от актерства.
Все знавшие и слыхавшие чтение Есенина тоже подтверждают, что память никогда ему не изменяла на стихи. Они словно жили в нем неотделимо, однажды родившись.
Есенин много раз и с большим простодушием спрашивал у меня:
– Что за человек – Горький?… Как ты думаешь – что это за человек?
И до прозрачности ясно было, что он действительно никак не может постигнуть – откуда пришла к этому всегда взволнованному художнику этакая невероятная широта мысленного охвата жизни, такая редчайшая способность все время трудиться над разрешением множества житейских и творческих вопросов…
– Когда мы встретились в Берлине, я при нем чего-то смущался, – сказал однажды Есенин. – Мне все время казалось, что он вдруг заметит во мне что-нибудь нехорошее и строго прицыкнет на меня, как, бывало, цыкал на меня дед. Да еще каблуком стукнет о пол… От Горького станется!
По свидетельству современников, в 1925 году Есенин часто выражал свое желание поехать в Италию к Горькому. В июне он написал ему письмо, где говорил об этом.
Из поэтов Есенин активно не любил Надсона. Пушкина на Кавказе начал ценить выше Лермонтова, которого до этого считал непревзойденным. У Гоголя больше всего ему нравились лирические отступления в "Мертвых душах".
– Так мог написать только истинно любящий Россию человек! – говорил он.
От Достоевского Сергей быстро уставал и признавался, что после этого писателя ему "плохо спится".
Спросил я его как-то про Блока.
Есенин пожал плечами, как бы не зная, что сказать.
– Скучно мне было с ним разговаривать, – вымолвил он наконец. – Александр Александрович взирал на меня с небес, словно бог Саваоф, грозящий пальцем… Правда, я тогда был совсем мальчишкой и, кажется, что-то надерзил ему… Но как поэт я многому научился у Блока. ‹…›
ЗА РАБОТОЙ
Иногда, оставаясь дома и забывая обо всем на свете, мы бросали на пол широкий войлок, подушки, ставили на низенький столик блюдо с пряной кавказской зеленью и острым овечьим сыром, нарезанным тончайшими ломтиками, раскупоривали бутылку светлого гурджаанского вина и, как выражался Вениамин Попов, – "предавались Пушкину".
Попов хорошо читал. Есенин слушал внимательно и взволнованно, а в наиболее захватывающих местах вздрагивал и хватал кого-нибудь за руку.
Особенно восхищали его миниатюры, вроде "На холмах Грузии…", "Делибаш", "Предчувствие", "Воспоминание", "Дружба", "Телега жизни" и другие. Их он мог слушать без конца.
По поводу стихотворения "Дар напрасный" он однажды сказал:
– Вот небось не говорят про эту вещь: "упадочное"! А у нас, как чуть где тоскливая нотка, сейчас же начинают кричать: "упадочный", "припадочный"!
Попов по этому поводу вспомнил запись в дневнике у Гёте: "Вчера, – сказано было там, – мои дочери вернулись из театра счастливые – им удалось немного поплакать".
А мне пришла в голову такая мысль: как бы ни был прекрасен наш поэтический оркестр, но, кроме щебетания скрипок, тромбонного громогласия и веселой переклички кларнетов, хочется иногда услышать и вздох задумчивой валторны, от которого душу охватывает сладкая тревога…
Пушкину мы предавались подолгу. Некоторые вещи перечитывали по нескольку раз, отыскивая все новые и новые замечательные подробности.
В один из таких вечеров Есенин признался мне, что он именно теперь, на Кавказе, начал читать великого поэта, как он выразился, "в полную силу", стал находить в нем "что-то просветляющее".
Есенин любил всякие литературные поиски.
Он часто говорил:
– Народу свойственно употреблять в самом обыкновенном разговоре образы, потому что он и думает образно. Мы все говорим: "след простыл", "глаз не оторвать", "слезу прошибло", "намозолили глаза" и тому подобное. Даже одно такое слово, как "сплетня", – сплошной образ: что-то гнусное, петлястое, лживое, плетущееся на хилых ногах из дома в дом… А возьмем пословицы и поговорки – ведь это же сплошная поэзия!
Вопросы формы всегда живо интересовали Есенина. Он постоянно обогащал свой словарь, часами перелистывал Даля, предпочитая первоначальное его издание с "кустами" слов; прислушивался к говору людей на улице, на рынке, сокрушался, что не знает грузинского и армянского языков.
Раз я застал его в подавленном состоянии. Он никак не мог простить себе плохой перенос в строках:
Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа.
– "Лебеда", – говорил он,- должна была войти в первую строку, обязательно! Но я поленился…
Мне пришло в голову такое построение:
Лебеды не мять в кустах багряных,
Не бродить и не искать следа.
Есенин подумал, потом сказал:
– Тоже не годится, слишком большое значение придается "лебеде". Ведь главное во фразе – "бродить". Второстепенное – "бродя, мять лебеду". И потом уже объяснение – зачем я это делал? "Искал след"… В общем, надо совсем переделать всю строфу!… ‹…›
‹1958›
Л. И. ПОВИЦКИЙ
СЕРГЕЙ ЕСЕНИН В ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВЕ
(По личным воспоминаниям)
В МОСКВЕ
Литературная студия московского Пролеткульта в 1918 году была притягательным местом для молодых поэтов и прозаиков из среды московских рабочих. Первыми слушателями студии были тогда Казин, Санников, Обрадович, Полетаев, Александровский и другие, вошедшие позднее в первое пролетарское литературное объединение "Кузница". Слушателем студии был и я.
Бродя однажды по широким коридорам особняка Морозова, в котором с удобством расположился Пролеткульт, я наткнулся на спускавшихся по внутренней лестнице дома двух молодых людей. Одного из них я знал. Это был недавно поступивший на службу в канцелярию Пролеткульта крестьянский поэт Клычков. Он остановился и, кивнув на стоявшего с ним рядом молодого парня в длиннополой синей поддевке, сказал:
– Мой друг – Сергей Есенин!
Рядом с высоким, черноволосым, с резко выраженными чертами лица Клычковым – худощавый, светлолицый, невысокого роста Есенин казался женственно-хрупким и слабым на вид подростком. Это первое впечатление еще более усилилось, когда он улыбнулся и певуче произнес:
– Сергей Антонович меня здесь приютил у вас, – и он указал куда-то неопределенно вверх.
Позднее я к ним заглянул. Они ютились в получердачном помещении, под самой крышей. Большая, с низким потолком комната была вся уставлена сборной мебелью: столами, тумбами, табуретками и мелкой древесной всячиной. По-видимому, эта комната служила складочным местом для ненужного и лежащего внизу хлама. Здесь, у Клычкова, и поселился недавно переехавший из Петрограда Есенин. ‹…›
По приезде в Москву Есенин очутился в затруднительном положении. С Зинаидой Николаевной Райх он разошелся, и собственного угла у него не было
1. Толстые журналы были закрыты, и печататься было негде. Голод в Москве давал себя чувствовать все сильнее и сильнее. Надо было что-то предпринимать.
После одной долгой беседы мы пришли к мысли открыть собственное издательство. Мы разработали устав, согласно которому членами этого кооперативного издательства могут быть только авторы будущих книг. Из чистой прибыли двадцать пять процентов отчисляются в основной фонд издательства, а остальные семьдесят пять поступают в распоряжение автора книги. Есенин взял на себя подбор родственных по духу лиц для организации этого дела
2.
Первым он пригласил Андрея Белого. Как позднее он объяснил в своей автобиографии: "Белый дал мне много в смысле формы". В лице Белого он хотел продолжить связь с символистами, занимавшими тогда господствующее положение в русской поэзии. К символистам, в частности к Александру Блоку, он определенно тяготел в предоктябрьскую пору своих поэтических исканий:
О Русь – малиновое поле
И синь, упавшая в реку, -
Люблю до радости и боли
Твою озерную тоску.
Холодной скорби не измерить,
Ты на туманном берегу.
Но не любить тебя, не верить -
Я научиться не могу.
("Запели тесаные дроги…")
Конечно, эти строки – от Блока, а не от… Алексея Кольцова, которого он, ради "чести рода", называет своим старшим братом.
Кроме того, Белый, вместе с Блоком и Брюсовым, открыто приветствовал Октябрьскую революцию, которую Есенин в ту пору еще окрашивал в радужные цвета своей долгожданной "Инонии".
На первом организационном собрании будущего издательства нас было пять человек: Есенин, Клычков, Петр Орешин, Андрей Белый и я. Название издательству было подобрано легко и без споров: "Трудовая артель художников слова". Роли членов "Артели" были распределены так: заботы о финансовой стороне дела были возложены на меня; ведение переговоров с типографией и книжными магазинами взяли на себя Есенин и Клычков; что-то было поручено Орешину, а Андрей Белый, восторженно закатывая глаза, взволнованно заявил:
– А я буду переносить бумагу из склада в типографию!
Есенин тихонько мне шепнул:
– Вот комедиант… И глазами и словами играет, как на сцене…
Когда возникли долгие споры и разговоры о том, как достать бумагу для первых двух книжек, Есенин вдруг решительно произнес:
– Бумагу я достану, потом узнаете как…
Все запасы бумаги в Москве были конфискованы и находились на строжайшем учете и контроле. Есенин все же бумагу добыл. Добыл тем же способом, какой он несколько позднее применял в новом своем издательстве "Имажинисты". Способ этот был очень прост и всегда давал желаемые результаты. Он надевал свою длиннополую поддевку, причесывал волосы на крестьянский манер и отправлялся к дежурному члену Президиума Московского Совета. Стоя перед ним без шапки, он кланялся и, старательно окая, просил "Христа ради" сделать "божескую милость" и дать бумаги для "крестьянских" стихов. Конечно, отказать такому просителю, от которого трудно было оторвать восхищенный взор, было немыслимо.
И бумагу мы получили.
Первой была напечатана книжка стихов Есенина "Радуница". В нее вошли циклы: "Радуница", "Песни о Миколе", "Русь" и "Звезды в лужах". Вслед за "Радуницей" вышли в свет "Голубень", "Сельский часослов", "Преображение", "Ключи Марии" *.
* По предложению Есенина мы ввели новое летосчисление и на обложках наших книжек можно было читать: "2-й год 1-го века".
Намечены были к изданию, как гласило объявление на последней странице "Преображения", книжки стихов Клычкова, Орешина, Ширяевца, Повицкого, Кузько, Спасского и других. Однако даже ненапечатанные книги "имеют свою судьбу": издательство неожиданно "лопнуло". Пришли ко мне Есенин и Клычков и объявили, что в кассе "Артели" нет ни копейки денег, купить бумаги не на что, и, следовательно, "Артель" ликвидируется.
Есенин взволнованно и резко обвинял во всем Клычкова, утверждая, что тот, будучи "казначеем", пропил или растратил весь наш основной фонд. Клычков не признавал за собой вины и приводил какие-то путаные объяснения. Так или иначе, но продолжать дело нельзя было. Издательство "Трудовая артель художников слова" перестало существовать. После распада "Артели" материальное положение Есенина снова ухудшилось. Он временами переживал подлинный голод.
Характерен в этом отношении следующий случай.
Однажды Есенин с Клычковым пришли ко мне на квартиру в "Петровских линиях", где я тогда проживал. Поговорили о том, о сем, и я предложил гостям поужинать. Оба охотно согласились. Я вышел в кухню для некоторых приготовлений. Возвращаюсь, "сервирую" стол и направляюсь к буфету за продуктами. Там хранился у меня, как особенно приятный сюрприз, довольно большой кусок сливочного масла, недавно полученный мною от брата из Тулы. Ищу масло в буфете и не нахожу.
Оборачиваюсь к гостям и смущенно говорю:
– Никак масла не найду…
Оба прыснули со смеху. Есенин признался:
– А мы не выдержали, съели все без остатка.
Я удивился:
– Как съели? Ведь в буфете хлеба не было!
– А мы его без хлеба, ничего – вкусно! – подтверждали оба и долго хохотали, любуясь моим смущенным видом.
Конечно, только буквально голодные люди могут наброситься на масло и съесть его без единого кусочка хлеба.
Я решил временно увезти Есенина из голодной Москвы. Я уехал с ним в Тулу к моему брату
3. Продовольственное положение в Туле было более благополучным, чем в Москве, и мы там основательно подкормились. Для Есенина это была пора не только материального достатка, но и душевного покоя и отдыха. Ни один вечер не проходил у нас впустую.
Брат, человек музыкальный, был окружен группой культурных людей, и они тепло встретили молодого поэта. Ежевечерне Есенин читал свои стихи. Все написанное им он помнил наизусть. Читал он мастерски. Молодой грудной тембр голоса, выразительная смысловая дикция, даже энергичная, особая, чисто есенинская, жестикуляция придавали его поэтическому слову своеобразную значимость и силу.
Иногда он имитировал Блока и Белого. Блока он читал серьезно, с уважением. Белого – с издевкой, утрируя как внешнюю манеру читки Белого, так и содержание его потусторонних мистических "прорицаний".
Часто Есенин пускался в долгие филолого-философские споры с собравшимися, причем философические его искания были довольно туманного порядка, типа рассуждений об "орнаменте в слове", несколько позднее изложенных им в "Ключах Марии".
Доставляли огромное наслаждение музыка его речи, душевная взволнованность, напряженность мысли, глубокая убежденность в правоте своих исканий, необычная для того времени тема его откровений. Спорщики в конце концов затихали и сами с интересом вслушивались в густо насыщенную образностью и старорусской песенностью импровизацию на тему об орнаменте в слове и в быту. ‹…›
Днем мы с Есениным шатались по базару. На это уходило время между завтраком и обедом. Есенин с азартом окунался в базарную сутолоку, вмешивался в дела базарных спекулянтов и завсегдатаев рынка.
– Да ты посмотри, мил человек, что за сало! Не сало, а масло! Эх, у нас бы в Москве такое сало!
– Отчего же не купишь, если так расхваливаешь? – спрашивали любопытные.
– А где мне такие "лимоны" достать? – отвечал Есенин к общему удовольствию публики.
"Лимонами" тогда на базаре называли миллионы.
За обедом он делился рыночными впечатлениями, тут же дополняя их собственными вымыслами и необычайными подробностями. Все слушали его с удовольствием.
Все нравилось Есенину в этом доме: хозяева, их гости, уютные небольшие комнаты, распорядок дня и ночи. Но в искренний восторг он приходил от одного, будто маловажного обстоятельства. К завтраку, обеду или ужину нас никогда не звали. Приглашение к столу заменяла музыка: сигналом к завтраку служила "Марсельеза", к обеду – "Тореадор", к ужину – какая-нибудь популярная ария из оперы или оперетты. Есенин уверял, что он только потому и ест с аппетитом, что он сам, как корова, очень отзывчив на "пастушью дудку".
Иногда мы посещали местный театр. Нам подавали заводские просторные сани-розвальни, и мы валились на них по 5-6 человек. Есенин стоя помогал возчику править. Он оглушительно гикал, свистел и восторженно оглашал улицу криками: "Эй, берегись! Право! Лево!"
Игра артистов доставляла ему меньшее удовольствие…
Вернувшись в Москву, он часто рассказывал друзьям о "тульских неделях", по обыкновению приукрашивая и расцвечивая недавнюю быль. ‹…›
В 1919 году произошла встреча Есенина с Мариенгофом и возник их литературно-бытовой союз
4. Мариенгоф романтику в стихе сочетал с трезвым реализмом в быту. Время было еще голодное, и Мариенгоф прежде всего позаботился о материальной базе молодого союза. Для этой цели очень пригодным оказался товарищ Мариенгофа по гимназии Молабух (он же "Почем соль"). Этот новоиспеченный железнодорожный чиновник получил в свое распоряжение салон-вагон, разъезжал в нем свободно по железным дорогам Союза и предоставлял в этом вагоне постоянное место Есенину и Мариенгофу. Мало того, зачастую Есенин с Мариенгофом разрабатывали маршрут очередной поездки и без особенного труда получали согласие хозяина салон-вагона на намеченный ими маршрут. ‹…›
По пути предприимчивым поэтам удавалось наспех, на скорую руку, пользуясь случайными связями, отпечатать какую-нибудь тощую книжечку стихов и тут же прибыльно ее продать. Так в Харькове была ими напечатана "Харчевня зорь" – сборник нескольких стихов Есенина, Мариенгофа и Хлебникова *. Последний, теоретик и основоположник русского футуризма, получил место в сборнике за рекламное стихотворение "Москвы колымага…". Стихотворение в целом представляло собой сумбурный набор рифмованных строк психически больного человека, каковым в то время уже несомненно являлся Хлебников, но оно нужно было воинствующим имажинистам как знак их влияния даже в могущественном лагере футуристов.
* Харьковская типография, боясь ответственности за неплановую трату бумаги, место издания обозначала "Москва".
В чем, собственно, состояла причина обостренных, резко враждебных, отношений между имажинистами и футуристами?
В "Ключах Марии" Есенин говорит: "Футуризм… крикливо старался напечатлеть нам имена той нечисти (нечистоты), которая живет за задними углами наших жилищ". И далее: "Он сгруппировал в своем сердце все отбросы чувств и разума и этот зловонный букет бросил, как "проходящий в ночи", в наше, с масличной ветвью ноевского голубя, окно искусства".
На мои неоднократные обращения к Есенину за разъяснениями по этому вопросу я получал от него другой, весьма лаконичный ответ: "Они меня обкрадывают".
Смысл этих слов заключался в том, что Есенин считал себя хозяином и монополистом образного слова в поэзии. Футуристы под иной вывеской прибегали, мол, к тому же имажинистскому методу, насыщая его "для отвода глаз" гиперболоурбанистским содержанием. Это Есенин считал этически недопустимым приемом. Никто и ничто не могло его разубедить в этом, созданном его воображением, своеобразном представлении о "литературной собственности", и вражда к футуристам жила в нем до последних дней. ‹…›
К критике собственных стихов он прислушивался чутко, хотя внешне старался это не обнаружить. Я на материалах "Радуницы", "Голубени" и "Инонии" дал анализ творчества Есенина как по линии мотивов его поэзии, так и используемых им изобразительных средств. Доклад свой я прочитал на вечере в "Стойле Пегаса", в присутствии Есенина. Он слушал внимательно и по окончании заявил слушателям:
– Много правды сказал обо мне Лёв Осипович. Это я должен признать. Я только несогласен с тем, что революционное творчество будто бы нуждается в обновлении законов рифмы и ритма. Я очень люблю мою старую русскую рубашку, мне в ней легко и удобно, – зачем же мне ее менять?
После чтения он подошел ко мне и попросил рукопись:
– Мы ее скоренько отпечатаем, а у тебя она залежится. Я отдал ему рукопись в присутствии Мариенгофа и… больше не видел ни рукописи, ни книжки. И Есенин, и Мариенгоф уверяли, что она затерялась не то в типографии, не то у них на квартире. ‹…›
В начале своего возникновения творческий союз Есенина с Мариенгофом был плодотворным для обоих. У них шло здоровое и полезное обоим соревнование. Мариенгоф работал над "Заговором дураков", Есенин засел за "Пугачева". В эту пору им были написаны "Кобыльи корабли", "Сорокоуст", "Пантократор", ряд лирических стихов: "Душа грустит о небесах…", "Все живое особой метой…", "Не жалею, не зову, не плачу…" и др.
На "Пугачева" Есенин возлагал большие надежды. Очень хотелось ему увидеть свое первое драматическое произведение на сцене. За это дело взялся Мейерхольд. Помню читку "Пугачева" перед коллективом театра Мейерхольда. Мейерхольд представил своей труппе Есенина, сказал несколько слов о пьесе и предложил начать чтение.
Кто-то из артистов спросил:
– Кто из нас прочтет?
Мейерхольд подчеркнуто произнес:
– Читать будет автор.
И когда Есенин по обыкновению ярко, вдохновенно развертывал перед слушателями ткань своего любимого произведения, я уловил выразительный взгляд Мейерхольда, обращенный к сомневавшемуся артисту:
– Ты прочтешь так, как он?
Из попытки Мейерхольда ничего не вышло.
Неудачей с постановкой "Пугачева" Есенин был очень огорчен.
В ХАРЬКОВЕ
Меня друзья давно звали в Харьков – город и без того мне близкий по студенческим годам. Я приехал в Харьков и поселился в семье моих друзей. Конечно, в первые же дни я им прочел все, что знал наизусть из Есенина. Девушки, а их было пятеро, были крайне заинтересованы как стихами, так и моими рассказами о молодом крестьянском поэте. Можно себе представить их восторг и волнение, когда я, спустя немного времени, неожиданно ввел в дом Есенина. Он только что приехал в Харьков с Мариенгофом, и я их встретил на улице
5. Конечно, девушки настояли на том, чтобы оба гостя поселились у нас, а те, разумеется, были этому очень рады, ибо мест в гостиницах для таких гастролеров в то время не было.
Пребывание Есенина в нашем доме превратилось в сплошное празднество. Есенин был тогда в расцвете своих творческих сил и душевного здоровья. Помину не было у нас о вине, кутежах и всяких излишествах. Есенин, как в Туле, целые вечера проводил в беседах, спорах, читал свои стихи, шутил и забавлялся от всей души. Девушки ему поклонялись открыто, счастливые и гордые тем, что под их кровлей живет этот волшебник и маг художественного слова. Есенин из этой группы девушек пленился одной и завязал с ней долгую нежную дружбу. Целомудренные черты ее библейски строгого лица, по-видимому, успокаивающе действовали на "чувственную вьюгу", к которой он прислушивался слишком часто, и он держался с ней рыцарски благородно.
Есенин часто оставался дома. Вечером мы выходили во двор, где стоял у конюшни заброшенный тарантас. Мы в нем усаживались тесной семьей, и Есенин занимал нас смешными и трогательными рассказами из своих детских лет. Изредка к тарантасу подходил разгуливавший по двору распряженный конь, останавливался и как будто прислушивался к нашей беседе. Есенин с нежностью поглядывал на него.
Однажды за обеденным столом одна из молодых девушек, шестнадцатилетняя Лиза, стоя за стулом Есенина, вдруг простодушно воскликнула:
– Сергей Александрович, а вы лысеете! – и указала на еле заметный просвет в волосах Есенина.
Есенин мягко улыбнулся, а на другое утро за завтраком прочел нам:
По-осеннему кычет сова
Над раздольем дорожной рани.
Облетает моя голова,
Куст волос золотистый вянет.
Полевое, степное "ку-гу",
Здравствуй, мать голубая осина!
Скоро месяц, купаясь в снегу,
Сядет в редкие кудри сына.
Скоро мне без листвы холодеть,
Звоном звезд насыпая уши.
Без меня будут юноши петь,
Не меня будут старцы слушать.
Новый с поля придет поэт,
В новом лес огласится свисте.
По-осеннему сыплет ветр.
По-осеннему шепчут листья.
Девушки просветлели и от души простили свою молодую подругу за ее вчерашнее "нетактичное" восклицание
6.
Очень заботили Есенина дела издательские. В Москве издаваться становилось все труднее и труднее, и он искал возможностей на периферии. Здесь, в Харькове, ему удалось выпустить небольшой сборничек стихов, о котором я упомянул выше. Стихи были напечатаны на такой бумаге, что селедки бы обиделись, если бы вздумали завертывать их в такую бумагу. Но и это считалось успехом в то нелегкое время.
Воинствующие имажинисты в своих публичных выступлениях применяли в Харькове обычные свои крикливо-рекламные приемы. Пестрые афиши извещали харьковскую публику, что кроме обычного чтения стихов на вечере в городском театре состоится торжественное объявление поэта Хлебникова "Председателем Земного шара". Это "торжество" представляло жалкое и обидное зрелище. Беспомощного Хлебникова, почти паралитика, имажинисты поворачивали во все стороны, заставляли произносить нелепые "церемониальные" фразы, которые тот с трудом повторял, и делали больного человека посмешищем в глазах ничего не понимавшей и так же бессмысленно глядевшей публики
7.
Один, без Мариенгофа, Есенин иногда делал более интересные вещи. Утром, в один из дней пасхи, мы с ним вдвоем прогуливались по маленькому скверу в центре города, против здания городского театра. Празднично настроенная толпа, весеннее солнце, заливавшее сквер, вызвали у Есенина приподнятое настроение.
– Знаешь что, я буду сейчас читать стихи!
– Это дело! – одобрил я затею.
Он вскочил на скамью и зычным своим голосом, еще не тронутым хрипотой больничной койки, начал импровизированное чтение. Читал он цикл своих антирелигиозных стихов.
Толпа гуляющих плотным кольцом окружила нас и стала сначала с удивлением, а потом с интересом, слушать чтеца. Однако, когда стихи приняли явно кощунственный характер, в толпе заволновались. Послышались враждебные выкрики. Когда он резко, подчеркнуто, бросил в толпу:
Тело, Христово тело,
Выплевываю изо рта!
8-
раздались негодующие крики. Кто-то завопил:
– Бей его, богохульника!
Положение стало угрожающим, тем более что Есенин с азартом продолжал свое совсем не "пасхальное" чтение.
Неожиданно показались матросы. Они пробились к нам через плотные ряды публики и весело крикнули Есенину:
– Читай, товарищ, читай!
В толпе нашлись сочувствующие и зааплодировали. Враждебные голоса замолкли, только несколько человек, громко ругаясь, ушли со сквера.
Есенин закончил чтение, и мы вместе с матросами, дружески обнявшись, побрели по праздничным улицам города.