По характеру своей работы мне приходилось бывать в кабинете у Председателя ВЦИК Я. М. Свердлова, который иногда беседовал со мной о положении продовольственного дела на местах и о крестьянстве. Однажды мы заговорили и о Есенине. Я рассказал Якову Михайловичу о своем знакомстве с поэтом. Оказалось, что Свердлов знал о Есенине и ценил его талант, хотя ему не нравилось есенинское преклонение перед патриархальной Русью.
Те два рекомендательных письма, которые дал мне в Петрограде Есенин на имя А. Белого и Л. Столицы, я все как-то не удосуживался использовать – некогда было. Месяца через три после приезда в Москву в Доме союзов состоялся литературный вечер, на котором выступал и Андрей Белый. Есенин познакомил меня с ним.
В Москве у Есенина появилось много новых друзей, в числе которых были Мариенгоф, Шершеневич, Колобов.
Есенин и Мариенгоф открыли книжный магазин на Никитской улице, который назывался магазином "Артели художественного слова".
Когда я заходил в магазин, я всегда заставал Есенина за чтением книг. Меня интересовало, что он читает. Оказалось, это были почти всегда книги древнерусской литературы, как, например, "Слово о полку Игореве", "Послание Даниила Заточника" и др. Есенин говорил мне, что чтение таких книг обогащает его творчество. (Вспомним его книгу "Ключи Марии".)
В феврале 1919 года я был откомандирован в распоряжение украинского Наркомпрода в Киев, где пробыл до августа.
По возвращении в Москву меня направили в войска внутренней охраны республики.
Летом 1920 года меня, по просьбе наркома Луначарского, как бывшего журналиста откомандировали в распоряжение Наркомпроса, где я стал ученым секретарем Литературного отдела.
Теперь наши встречи с Есениным в основном продолжались в ЛИТО.
В ЛИТО происходили литературные "пятницы". На этих вечерах помимо пролетарских и крестьянских писателей выступали артисты Художественного театра, в том числе Качалов, Орленев, Тарасова, Шевченко, а также такие режиссеры, как Таиров, Мейерхольд, Берсенев. Заходил к нам и художник Якулов, автор проекта памятника в Баку 26 комиссарам, и многие другие.
Когда публика узнавала, что в очередную "пятницу" будет выступать Владимир Маяковский или Сергей Есенин, зал набивался до отказа.
Помню, в первом номере журнала "Художественное слово" (1920 г.), выходившем под редакцией Брюсова, появилась небольшая рецензия Валерия Яковлевича о "Голубени"
6. Брюсов очень хорошо отозвался о "Голубени", указав и на некоторые ее недостатки. Я показал эту рецензию Есенину, он был очень обрадован.
У меня сохранилась запись от 31 января 1926 года одной из моих бесед с Мейерхольдом о Есенине.
Тогда Всеволод Эмильевич был уже женат на Зинаиде Николаевне Райх (бывшей жене Есенина). Я заходил к Мейерхольдам несколько раз. С Мейерхольдами жили и дети Есенина.
В одно из посещений Мейерхольда мы разговорились о Сергее Александровиче. Я попросил Всеволода Эмильевича высказать свое мнение о Есенине и его творчестве (Всеволод Эмильевич знал его еще в Петербурге)
7. Он сказал мне следующее:
"Путь Есенина не был прямым, ровным. Он был изгибным и излучным.
Но у Есенина был еще путь подгорья и были высокие взлеты и глубокие падения. Он жил – и его творчество временами сливалось с жизнью, и это трудно отделить.
Он рос и формировался под сильным влиянием среды, иногда ей целиком поддаваясь, иногда с нею борясь. Тут могли быть и глубокие трагические моменты.
У Есенина была борьба с петербургским влиянием Мережковских, городецких и с религиозным уклоном Клюева. Затем острое изображение в определенных заостренных тонах богемной грязи и тины. Ему всегда приходилось вести борьбу с вредными влияниями.
И лиризм – оттого, что жизнь и поэзия временами в нем нераздельно сливались.
Есенин читал мне "Пугачева", и я почувствовал какую-то близость "Пугачева" с пушкинскими краткодраматическими произведениями. Есенин читал мне пьесу как бы в конкурсном порядке, когда предлагались и другие произведения к постановке. Он читал, так сказать, внутренне собравшись
8.
В этом чтении, визгливо-песенном и залихватски удалом, он выражал весь песенный склад русской песни, доведенной до бесшабашного своего удальского выявления. Песенный лад Есенина связан непосредственно с пляской – он любил песню и гармонику. А песня подобно мистерии, – явление народное.
Ни Качалов, ни Книппер совсем не умеют читать Есенина".
В последний раз я видел Есенина на Тверской. Это было почти накануне его отъезда в Ленинград…
Разговор наш как-то не клеился. Мы перекинулись обычными в таких случаях фразами и разошлись…
1963-1964
С. Т. КОНЕНКОВ
ИЗ КНИГИ "МОЙ ВЕК"
Мастерская на Пресне, которую до меня арендовал скульптор Крахт, была всем хороша: простор для работы, уединенность (уютный деревянный флигель стоял в глубине зеленого двора, среди зарослей сирени, жасмина и шиповника), возможность устраивать во дворе подсобные службы. Как показала жизнь, студия на Пресне – это готовый выставочный зал. ‹…›
Ранней весной 1914 года стал переезжать на Пресню и обживаться на новом месте. ‹…› В апреле мы с Григорием Александровичем вскопали пустырь вокруг флигеля и посеяли рожь с васильками. Мастерская на Пресне стала местом родным и желанным. Я с головой ушел в работу. ‹…›
Еще перед поездкой в Грецию я в Караковичах
1целыми днями слушал монотонное, под аккомпанемент лиры пенье слепцов, расспрашивал их, лепил из глины их лица и постоянно размышлял об их доле. Захотелось мне поведать людям об этих сирых, убогих людях. Забрезжила в сознании идея "Нищей братии". К осуществлению замысла я приступил только в пресненской мастерской. И снова, как и прежде, я выискивал интересных с точки зрения моего замысла слепых бродяг, приводил их в студию. Лепил их и вырубал из дерева. Один из них, по фамилии Житков, стал прототипом "Старичка-кленовичка". Просил их петь, сказывать сказки. Тогда в Караковичах один слепой, долго живший в нашем доме и сроднившийся со мной, подарил мне лиру и научил меня нехитрой премудрости обращения с этим древним инструментом. Я подыгрывал моим пресненским натурщикам на лире и узнал, пожалуй, все жалостливые песнопенья российских нищих-горемык. ‹…›
При таких-то вот обстоятельствах и познакомился я с Сережей Есениным, которого привел ко мне в мастерскую мой друг со времен баррикадных боев 1905 года поэт Сергей Клычков. Как они передавали потом, перед дверью Есенин услышал звучание лиры и поющие голоса и придержал своего провожатого.
– Стой, Сережа. Коненков поет и играет на лире.
Дослушав до конца песню, они вошли. Передо мной предстал светловолосый, стриженный в скобку мальчишка в поддевке.
– Поэт Есенин. Очень хороший поэт, – заторопился с похвалой Клычков, видя на лице моем удивление крайней молодостью незнакомца.
– Сережа знает и любит ваши произведения, – продолжал аттестовать друга Клычков, а Есенин, не дождавшись конца затянувшегося объяснения, порывисто, с подкупающей искренностью вставил свое слово в строку.
– Очень нравится мне и пенье ваших слепых. Я знаю некоторые из этих песен.
Клычков – в критическом обиходе именовавшийся не иначе как крестьянским поэтом – лучше нас мог пропеть Лазаря. Я взял в руки отложенную было в сторону лиру, и мы втроем довольно стройно спели песню об "Алексии божьем человеке, о премудрой Софии и ее трех дочерях Вере, Надежде, Любови".
Вдруг Сережа сделался грустным и сам предложил:
– Я вам почитаю стихи.
Наша вера не погасла,
Святы песни и псалмы.
Льется солнечное масло
На зеленые холмы.
Верю, родина, я знаю,
Что легка твоя стопа,
Не одна ведет нас к раю
Богомольная тропа.
Все пути твои – в удаче,
Но в одном лишь счастья нет:
Он закован в белом плаче
Разгадавших новый свет.
Там настроены палаты
Из церковных кирпичей;
Те палаты – казематы
Да железный звон цепей.
Не ищи меня ты в боге.
Не зови любить и жить…
Я пойду по той дороге
Буйну голову сложить.
– Хорошо! Читайте еще.
И он весь напружинился, посветлел лицом и молодым, ломающимся, но сильным голосом стал читать нам веселые стихи о Руси, что тропой-дорогой разметала по белу свету свой наряд.
На плетнях висят баранки,
Хлебной брагой льет теплынь.
Солнца струганые дранки
Загораживают синь.
Мы стали друзьями. Трио наше еще не раз пробовало свои силы.
2Есенину очень нравилась моя пресненская обитель. Во ржи и васильках, с поленницей дров возле сарая, с дневавшими и ночевавшими тут знаменитыми музыкантами и мудрыми слепцами. Он всегда появлялся неожиданно и бесшумно: старался застать живую песню. Мои знакомые передавали изустный рассказ Есенина про то, как однажды он, пройдя в калитку, не замеченный дядей Григорием, сквозь кусты сирени наблюдал и слушал, как Коненков, сидя на пеньке возле сарайчика в глубине двора и подыгрывая себе на гармошке-двухрядке, пел очень печальную песню. ‹…›
Владимиру Ильичу принадлежит инициатива создания мемориала в память павших героев Октябрьской революции. В постановлении Совнаркома от 17 июля 1918 года записано: "Обратить особое внимание Народного комиссариата по просвещению на желательность постановки памятников павшим героям Октябрьской революции и, в частности в Москве, сооружения, кроме памятников, барельефа на Кремлевской стене, в месте их погребения".
В августе Моссовет предложил шести скульпторам и архитекторам принять участие в конкурсе. Среди этих шести был и я. В середине сентября жюри рассмотрело проекты. Четыре из них – скульпторов Бабичева, Гюрджана, Мезенцева и художника Нивинского – были отвергнуты. Мой проект и проект архитектора Дубинецкого при голосовании получили равное число голосов. После открытого обсуждения комиссия избрала мой проект. ‹…›
Никогда я не работал с таким увлечением. Один набросок следовал за другим. Зрелище освобожденного Кремля, заря над Москвой, гобелен, вышитый еще во времена крепостного права, – эти виденья возбуждали фантазию, в бесчисленных карандашных рисунках слагались в патетический образ. Во время работы над реальной доской он уточнялся, вбирая в себя все новые краски жизни, возбуждая в нас революционное чувство.
В октябрьские дни 1918 года, когда Советская республика готовилась отметить первую годовщину своей жизни, на улицах звучали революционные песни, и мне так хотелось, чтобы на древней Кремлевской стене зазвучал гимн в честь грядущей победы и вечного мира.
Во время установки мы дневали и ночевали у Кремлевской стены
3. Во время работы ночью стояла охрана и горел костер. Проходившие спрашивали: "Что тут происходит?" А одна старушка поинтересовалась:
– Кому это, батюшка, икону ставят?
– Революции, – ответил я ей.
– Такую святую я слышу в первый раз.
– Ну что ж, запомни!
Наконец все готово.
Торжественный красный занавес скрыл широкими складками доску, которую должен был открыть Владимир Ильич. Возле доски возвышался помост, а чуть в стороне – высокая, со многими ступенями трибуна.
С утра 7 ноября 1918 года Красная площадь начала заполняться делегациями заводов и фабрик, красноармейских частей. День ясный, холодный.
Было известно, что Владимир Ильич прибудет на Красную площадь вместе с колонной делегатов VI съезда Советов. Выглядывая долгожданную колонну, я несколько растерялся, когда увидел Ленина, идущего к Сенатской башне. На нем было пальто с черным каракулевым воротником и черная каракулевая шапка-ушанка. Он поздоровался со всеми присутствующими, со мной, как со старым знакомым, сказав: "Помню, помню нашу беседу в Совнаркоме".
Началась короткая церемония открытия.
К стенке была приставлена небольшая лесенка-подставка, на которую должен был взойти Владимир Ильич, чтобы разрезать ленточку, соединявшую полотнища занавеса. Ленточка была запечатана.
Я держал в руке специально сделанную мной ко дню открытия живописную шкатулку, в которой лежали ножницы и выполненная мною деревянная печатка. На ней значилось: "МСРКД" (Московский Совет рабоче-крестьянских депутатов).
Владимир Ильич обратил внимание на шкатулку и на печатку:
– А ведь это надо сохранить. Ведь будут же у нас свои музеи, – взял и стал внимательно рассматривать печатку, а потом передал шкатулку с печаткой одному из товарищей, стоявшему рядом.
– Передайте в Моссовет. Это надо сохранить, – сказал Владимир Ильич.
Я передал ножницы Владимиру Ильичу. Он разрезал красную ленту. Когда раскрылся занавес, заиграл военный духовой оркестр и хор Пролеткульта исполнил кантату, написанную специально ко дню открытия. Автором музыки был, как уже упоминалось, композитор Иван Шведов, слова написали поэты Есенин, Клычков и Герасимов.
Спите, любимые братья.
Снова родная земля
Неколебимые рати
Движет под стены Кремля.
Новые в мире зачатья,
Зарево красных зарниц…
Спите, любимые братья.
В свете нетленных гробниц.
Солнце златою печатью
Стражем стоит у ворот…
Спите, любимые братья,
Мимо вас движется ратью
К зорям вселенским народ
4.
Под звуки кантаты все собравшиеся у Кремлевской стены в молчании внимательно рассматривали мемориальную доску.
Крылатая фантастическая фигура Гения олицетворяет собой Победу. В одной ее руке – темно-красное знамя на древке с советским гербом; в другой – зеленая пальмовая ветвь. У ног фигуры – поломанные сабли и ружья, воткнутые в землю. Они перевиты траурной лентой. А за плечами надмогильного стража восходит солнце, в золотых лучах которого написано:
ОКТЯБРЬСКАЯ 1917 РЕВОЛЮЦИЯ
На мемориальной доске, внизу, начертаны слова:
ПАВШИМ В БОРЬБЕ ЗА МИР И БРАТСТВО НАРОДОВ
Эти слова были девизом моей работы, и мне радостно сознавать, что они были одобрены и утверждены В. И. Лениным. ‹…›
В пятитомнике собрания сочинений Сергея Есенина опубликован любопытный архивный документ:
"Заведующему отделом изобразительных искусств Комиссариата народного просвещения
Заявление
Просим о выдаче нам, Сергею Клычкову и Сергею Есенину, работающим над монографией о творчестве Коненкова, размером в два печатных листа, по расчету в тысячу рублей лист, аванс в 1 тысячу (одну) рублей.
Сергей Клычков, Сергей Есенин
19 октября 1918".
Не знаю, удалось ли моим друзьям получить аванс, но об их добром намерении написать монографию мне было доподлинно известно. Больше того, не раз и не два друзья-поэты били по рукам: "Завтра с утра начнем, а сегодня… сегодня давайте песни петь!"
Народных песен оба знали великое множество, кое-что им неведомое мог предложить и я. Есенинские стихи, ставшие народными песнями, нынешняя молодежь знает наперечет, но мало кто знает, что всем известную удалую песню "Живет моя отрада" сочинил Сергей Клычков
5. И надо было видеть и слышать, как два Сергея разделывали этот любовный разбойничий романс. В мастерской стояли "Степан Разин с ватагою" – они были подходящей декорацией для певцов-удальцов.
Монографию обо мне два Сергея, два друга – метель да вьюга, так и не собрались написать. Скорее всего потому, что дело это, по существу, им было не свойственно
6. Монографию написал известный художественный критик Сергей Глаголь. Она вышла в петроградском художественном издательстве "Светозар" вскоре после смерти Глаголя, который умер летом двадцатого года. Клычков, Есенин и приставший к ним Петр Орешин написали заявление о необходимости крестьянской секции в Пролеткульте, которое они назвали манифестом
7. Поскольку обсуждение такого манифеста проходило у меня в студии. я, конечно же, участвовал во всех разговорах, под этим документом стоит и моя подпись.
"Великая Российская революция, разрушившая коренные устои старого буржуазного мира, – говорилось в нем,- вызвала к жизни творческие силы, таящиеся в русских городах и деревнях. Сам живой голос жизни поставил на очередь вопрос об образовании особых организаций, которые могли бы повести великое дело собирания и выявления этих скрытых в массовой толпе творческих возможностей".
Есенин и был той огромной творческой силой, которая проявлялась у меня на глазах. Я любовался им, относился к нему как к сыну. Он платил дружеской привязанностью. Его постоянно тянуло ко мне на Пресню.
Весной двадцатого года Есенин позировал мне для портрета. Сеансы продолжались с неделю. Я вылепил из глины бюст, сделал несколько карандашных рисунков. Но несмотря на быстроту, с какой я справился с трудным портретом (надо сказать, работа эта увлекла меня настолько, что я вошел в азарт и не давал себе передышки), мои поэты заскучали и в один прекрасный день исчезли, как духи: куда-то уехали, кажется, в Самарканд.
Есенинский бюст я переводил в дерево без натуры, корректируя сделанный с натуры портрет по сильному впечатлению, жившему во мне с весны восемнадцатого года. Тогда на моей пресненской выставке перед толпой посетителей Есенин читал стихи
8. Возбужденный, радостный. Волосы взъерошены, наморщен лоб, глаза распахнуты.
Звени, звени, златая Русь,
Волнуйся, неуемный ветер!
Блажен, кто радостью отметил
Твою пастушескую грусть.
Звени, звени, златая Русь…
9
Пока я работал над бюстом, все время держал в памяти образ поэта, читающего стихи рабочим прохоровской мануфактуры – они тогда пришли экскурсией на выставку. Читая стихи, Есенин выразительно жестикулировал. Светлые волосы его рассыпались. Поправляя их, он поднял руку к голове и стал удивительно искренним, доверчивым, милым.
Нет, наши отношения с Есениным не были идиллическими. Мы, случалось, спорили и громко, и рьяно, но никогда не переступали при этом границ взаимного дружеского расположения. Обычным предметом столкновения была космогония, к которой я в поисках смысла мироздания испытывал неукротимый интерес, Есенин же был человеком истинно чтившим все земное, да к тому он успел всерьез рассориться с богом, подведя итог жестокой строкой: "Не молиться тебе, а лаяться научил ты меня, господь"
10.
Как ни в ком из поэтов того времени, жила в нем глубокая и чистая любовь к родине, к России. С какой искренностью и задором сказано им:
Если кликнет рать святая:
"Кинь ты Русь, живи в раю!"
Я скажу: "Не надо рая,
Дайте родину мою"
11.
Случалось, Есенин без предупреждения надолго пропадал и появлялся столь же неожиданно. Как-то за полночь стук в дверь. На улице дождь, сверкает молния. "Наверное, Сергей", – подумал я.
– Кто там?
– Это я – Есенин. Пусти!
По голосу понял, что друг мой помимо дождя где-то изрядно подмок. И теперь вот среди ночи колобродит. Дай, думаю, задам ему загадку, решил я спросонья, совершенно упустив из виду, что человек под дождем стоит.
– Скажи экспромт – тогда пущу.
Минуты не прошло, как из-за двери послышался чуть с хрипотцой, громогласный в ночи есенинский баритон:
Пусть хлябь разверзнулась!
Гром – пусть!
В душе звенит святая Русь,
И небом лающий Коненков
Сквозь звезды пролагает путь
12.
Пришлось открывать. Вечер поэта Сергея Есенина во флигеле дома номер девять на Пресне закончился на рассвете. Ночи не было.
Читал он так, что душа замирала. Строки его стихов о красногривом жеребенке сердце каждого читающего переполняют жалостливым чувством, а вы попробуйте представить, какую глубокую сердечную рану наносил он своим голосом, когда одновременно сурово и нежно, неторопливо выговаривал трогательные слова:
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он. куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?
13
С Есениным мы ходили на журавлиную охоту. Завидя нас, когда мы были за версту от них. журавли поднимались. А баб, которые жали рожь в подмосковном поле в пятидесяти шагах от них, не боялись. Какие догадливые птицы журавли! А мы, хоть и издалека их увидели, и тому рады. Не зря десять верст прошагали.
В голодном двадцать первом году в Москву приехала знаменитая танцовщица Айседора Дункан. Приехала, чтобы основать в Советской России школу пластического танца. На вечеринке у художника Якулова Дункан встретилась с Есениным. Вскоре они поженились.
Под школу-студию отвели дом балерины Балашовой на Пречистенке. Дункан поселилась в одной из раззолоченных комнат этого богатого особняка. Есенин проводил меня туда.
Меня глубоко интересовало искусство Айседоры Дункан, и я часто приезжал в студию на Пречистенку во время занятий. Несколько раз я принимался за работу. "Танцующая Айседора Дункан" – это целая сюита скульптурных портретов прославленной балерины.
В первых числах мая 1922 года Дункан увезла Есенина в Европу, а затем и в Америку. Вернулся он в августе 1923-го.
Появившись у нас на Пресне, сразу же спросил:
– Ну, каков я?
Дядя Григорий без промедления влепил:
– Сергей Александрович, я тебе скажу откровенно – забурел.
И в самом деле, за эти полтора года Есенин раздобрел, стал краситься и пудриться, и одежда на нем была буржуйская.
Но очень скоро заграничный лоск с него сошел, и он стал прежним Сережей Есениным – загадочным другом, российским поэтом.
Стояли последние жаркие дни недолгого московского лета. Большой шумной компанией отправились купаться. На Москве-реке, в Филях, был у меня заветный утес, с которого любо-дорого прыгнуть в воду. Повеселились вволю. По дороге к дому Есенин, вдруг погрустневший, стал читать неизвестные мне стихи:
Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдет, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.
Ты теперь не так уж будешь биться,
Сердце, тронутое холодком…
Тяжелая тоска послышалась мне в его голосе. Я перебил его:
– Что ты? Не рано ли?
А он засмеялся.
– Ничего, – говорит,- не рано.
И опять Есенин пропал из моего поля зрения. На этот раз – навсегда.
1970
H. Г. ПОЛЕТАЕВ
ЕСЕНИН ЗА ВОСЕМЬ ЛЕТ
Хорошо ивняком при дороге
Сторожить задремавшую Русь.
С. Есенин
1
Даже на фоне нашей неповторимой эпохи четко выделялась эта красивая, блестящая фигура – Сергей Есенин. Где бы он ни появлялся, он обращал на себя общее внимание, к нему невольно приковывался взгляд, и он оставался в памяти надолго, если не навсегда. Может быть, сожженный этой своей красотой и славой – и погиб он.
В первый раз я встретил Есенина в 1918 году в Пролеткульте на литературном собеседовании в нарядной гостиной морозовского особняка. Кого только не перебывало на этих собеседованиях! Рядом с седовласым поэтом Вячеславом Ивановым – молодой пекарь Федор Киселев, против угрюмого Александровского – восторженный, жестикулирующий Андрей Белый, Казин, Орешин, Шершеневич. Все они называли друг друга "товарищ". Только В. Иванову да Белому делались иногда исключения: называли их по имени-отчеству. Не помню, кто читал стихи, когда вошел Есенин. Я ни разу не видел его прежде и сразу был поражен его видом. Как ни типичны были все другие фигуры, на нем прежде всего у всякого остановились бы и застыли глаза.
Он был одет в шелковую белую вышитую длинную русскую рубаху и широкие штаны. Костюм сельского пастушка с картины восемнадцатого века. Да и сама наружность его: волосы цвета спелой ржи, как будто кипевшие на точеной красивой голове, пышные, волнистые; черты лица тонкие, почти девичьи; голубые глаза, блестевшие необычной улыбкой. Думалось – как мог появиться здесь такой человек в годы пулеметной трескотни, гудящих аэропланов, голодного пайка? Я решил, что, наверное, это артист, пришел читать чьи-нибудь стихи, но, нечаянно услышав фамилию Есенин, я подумал: "А как он все-таки похож на свои стихи!" Но и первое мое предположение, как я потом убедился, было верно: в этом большом, глубоко волнующем поэте, на редкость искреннем,- были черты театральности.
В этот же вечер Есенин прочел нам несколько своих стихотворений, из которых мне запомнились "Зеленая прическа" и "Вот оно, глупое счастье". Читал он необычайно хорошо. В Москве он читал лучше всех. Недаром молодые поэты читали по-есенински:
Вот оно, глупое счастье
С белыми окнами в сад!
По пруду лебедем красным
Плавает тихий закат.
Возможно ли было в четырех строчках нарисовать полнее картину вечера, дать этой картине движение, настроение. "Березка" его так и звенела в ушах звоном осеннего прощального ветра. В этом юноше – ему тогда было двадцать три года – мы сразу увидели большого мастера. Нечего и описывать наше удивление и восторг. Когда вечером я возвращался домой с одним старым восторженным коммунистом, он беспрерывно повторял мне:
– Подумайте только, какая сила прет из рабочей и крестьянской среды: Александровский, Казин и, наконец, такая красота – Есенин!
Познакомившись с Есениным, я узнал, что он живет тут же, в Пролеткульте, с поэтом Клычковым, в ванной комнате купцов Морозовых, причем один из них спит на кровати, а другой – в каком-то шкафу на чем-то для спанья совсем непригодном. Чем они жили, довольно трудно было сказать, – тогда и все-то неизвестно на какие средства жили, но были веселы и стихи писали, как никогда.
В этом же году я был в гостях у одного студийца Пролеткульта, куда был приглашен и Есенин. Семья, к моему величайшему тогда изумлению, оказалась буржуазной: богатая обстановка, рояль, дочь с высшим музыкальным образованием. Есенин к такому обществу и такой обстановке, казалось, уже давно привык и держался свободно, как избалованный ребенок. По просьбе хозяев он довольно охотно читал стихи, те же самые, что и в Пролеткульте, и, странное дело, за чайным столом их приятнее было слушать. Дочь хозяев очень долго и хорошо играла нам на рояле, причем Есенин особенно просил играть Вертинского. На мое удивление, что ему нравится в Вертинском, он сказал:
– Вот странно – нравится, да и все!
На вопрос дочери хозяина, нет ли у него нот на его собственные стихи, он беззаботно отвечал:
– Мне подарил N (он назвал одного известного и модного композитора) ноты, но они где-то запропастились.
Обычно говорил он мало, отрывистыми фразами, стараясь отвечать более жестами и улыбкой красивых глаз, в которой больше было любезности и блеска, чем ласки и внимания. Видно было, что эта обстановка, эти люди были привычны для него и нимало его не удивляли. Одет он был на этот раз в костюм, как всегда хороший, что называется – с иголочки. Помню, я все удивлялся: крестьянский сын, двадцати всего лет,- и уже он известный поэт, он небрежно теряет ноты известного композитора, сочиненные на его стихи, он снисходительно любезно обращается с барышнями с высшим музыкальным образованием. Мы возвращались из гостей вместе: я – в свое молчаливое, как могила, Дорогомилово, он – в ванную купцов Морозовых. А кругом была вьюга, на тротуарах непроходимые горы снега. Было все непонятно и хорошо. Был восемнадцатый год. Ели мерзлую картошку, но голову не вешали. Говорили мы с ним о литературе. Я спросил его, чем он сейчас больше всего интересуется.
– Изучаю Гоголя. Это что-то изумительное!
Есенин даже приостановился, а потом неподражаемо прочел несколько гоголевских фраз из описаний природы. Он, видимо, затруднялся объяснить красоту того или другого выражения и старался передать ее мне голосом, интонацией, жестами, всеми средствами своего мастерского чтения. Вся его театральность куда-то исчезла. Передо мною вырос человек, до самозабвенья любящий красоту русского слова. ‹…›
Кафе поэтов "Домино". В нем были два зала: один для публики, другой для поэтов. Оба зала в эти года, когда все и везде было закрыто, а в "Домино" торговля производилась до двух часов ночи, были всегда переполнены. Здесь можно было разного рода спекулянтам и лицам неопределенных профессий послушать музыку, закусить хорошенько с "дамой", подобранной с Тверской улицы, и т. д. Поэты, как объяснил мне потом один знакомый, были здесь "так, для блезиру", но они, конечно, этого не думали. Наивные, они и не подозревали, как за их спиной набивали карманы содержатели всех этих кафе, да поэтам и деваться было некуда. Спекулянты и дамы их, шикарно одетые, были жирны, красны, много ели и пили. Бледные и дурно одетые поэты сидели за пустыми столами и вели бесконечные споры о том, кто из них гениальнее. Несмотря на жалкий вид, они сохранили еще прежние привычки и церемонно целовали руки у своих жалких подруг. Стихи, звуки – они все любили до глупости. Вот обстановка, в которой в 1919 году царил С. Есенин. Нас, молодых, выдвигавшихся тогда поэтов из Пролеткульта, пригласили читать стихи в "Домино". Есенин тогда гремел и сверкал, и мы очень обрадовались, узнав, что и он в этот вечер будет читать стихи. Он стоял, окруженный неведомыми миру "гениями" и "знаменитостями", очаровывая всех своей необычной улыбкой. Характерная подробность: улыбка его не менялась в зависимости от того, разговаривал ли он с женщиной или с мужчиной, а это очень редко бывает. Как ни любезно говорил он со всеми, было заметно, что этот "крестьянский поэт" смотрел на них как на подножие грядущей к нему славы. Нервности и неуверенности в нем не было. Он уже был "имажинистом" и ходил не в оперном костюме крестьянина, а в "цилиндре и в лакированных башмаках". Я полюбил его издалека, чтобы не обжечься. В этот вечер он сделал очередной большой скандал.