Сергей Городецкий рекомендовал Есенина отцу как молодого, нигде не печатавшегося поэта с крестьянской тематикой и образами.
– У Есенина крупный поэтический талант, и ему нужно открыть дорогу, – говорил Сергей Митрофанович.
Городецкий покровительствовал Есенину, поместил его у себя на квартире. Первые месяцы после приезда Есенин часто бывал у нас в будние дни, заходил запросто, обедал, делился своими впечатлениями и как-то особенно задушевно и наивно беседовал с моей мачехой Клавдией Ивановной, женщиной чуткой и умной, которая лет на семнадцать была старше его и хорошо знала закулисную жизнь писателей.
Помню, как волновался Есенин накануне назначенного свидания с Анной Ахматовой: говорил о ее стихах и о том, какой он ее себе представляет, и как странно и страшно, именно страшно, увидеть женщину-поэта, которая в печати открыла сокровенное своей души
1.
Вернувшись от Ахматовой, Есенин был грустным, заминал разговор, когда его спрашивали о поездке, которой он так ждал. Потом у него вырвалось:
– Она совсем не такая, какой представлялась мне по стихам.
Он так и не смог объяснить нам, чем же не понравилась ему Анна Ахматова, принявшая его ласково, гостеприимно. Он не сказал определенно, но как будто жалел, что поехал к ней.
Мы знали, что, приехав в Петроград, Есенин прямо с вокзала явился к Блоку, и осторожно спросили, не разочаровал ли его Блок при личном свидании? Ведь Блок, говорили мы, такой гордый или самоуглубленный, не поймешь, ходит высоко подняв голову, не замечая простых людей. Я именно таким запомнила Блока. Как-то поздним зимним вечером он приезжал к отцу с Натальей Потапенко, спросил меня ледяным голосом: "Дома ли Иероним Иеронимович? Если никого нет, я пройду к нему, а если кто-нибудь есть, – мы уедем…" И просил, чтобы никто не входил.
Помнится, как горячо стал Есенин защищать Блока:
– Тут другое… Блок не только такой, как его стихи, он намного лучше своих стихов.
Есенин говорил, что Александру Блоку он бы простил все.
Осенью, не помню точно когда, только деревья стояли оголенные и было пасмурно, Есенин появился с Николаем Клюевым, и с тех пор они почти всегда приходили вместе.
Мне показалось, что Клюев был вдвое старше Есенина, хотя на самом деле разница в возрасте равнялась всего восьми годам. Николай Клюев, по-видимому, уже "понаторел" в хождении по писательским кружкам и гостиным: он успел выработать нарочитую манеру держаться степенно, говорить нараспев глуховатым тенорком и одеваться под "ладожского дьячка"
2. Ходил он в очень длинной, почти до колен, бумазейной широкой кофте, темной старушечьей расцветки с беленькими крапинками-цветочками и подпоясывался шелковым пояском с кистями.
Рядом с Клюевым Есенин, простой, искренний, производил чарующее впечатление: в его внешности было что-то легкое и ясное. Блондин с почти льняными, светлыми волосами, слегка вьющимися, Есенин был довольно коротко острижен (отпускать волосы он стал позднее), глаза голубовато-серые, очень живые и серьезные, внимательные, но с какими-то удивительно озорными искорками, которые то вспыхивали, то вновь исчезали. Вообще он был красив типичной неброской славянской красотой, довольно распространенной на севере; надо приглядеться, чтобы заметить ее. Казалось, Есенину не хотелось, чтобы обращали внимание на его внешность. Позже, в Москве, в 1918- 1920 годах он стал иным, даже любил покрасоваться.
Сергей Есенин был очень собранным: все его движения были грациозны, бесшумны и четки. Навсегда запомнилась мне походка поэта – свободная и легкая. Когда позднее он писал:
…В переулках каждая собака
Знает мою легкую походку
3, -
это было метко и верно.
Мои воспоминания о внешнем облике С. Есенина не совпадают с тем, что писал о юноше поэте Максим Горький: "Кудрявенький и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором, он очень напоминал слащавенькие открытки Самокиш-Судковской, изображавшей боярских детей, всех с одним и тем же лицом". Горький отмечал также, что Есенин был мал ростом и выглядел "мальчиком 15-17 лет". Мне, сверстнице Есенина, молодой поэт показался немного старше своих лет, ему можно было дать и двадцать один год: на лице лежала печать озабоченности, житейского опыта. Он был немного выше среднего роста. Одевался по-европейски и никакой русской поддевки не носил. Костюм, по-видимому, купленный в магазине готового платья, сидел хорошо на ладной фигуре, под костюмом – мягкая рубашка с отложным воротничком. Носил он барашковую шапку и черное пальто. Так одевались тогда в Питере хорошо зарабатывавшие молодые рабочие.
Есенин имел городской вид и отнюдь не производил впечатления провинциала, который "может потеряться в большом городе". Держался он со скромным достоинством и не отличался застенчивостью. Чувствовалось, что он новичок в литературной среде, к которой приглядывался с жадным любопытством. Поэтому у нас, на Черной речке, Есенину было интересно. Когда собирались гости, говорили много, чаще всего об искусстве, внимательно следили за ростом молодых писательских сил, спорили о направлениях. Истинное наслаждение доставляли рассказы стариков, в том числе и моего отца, о старине, о встречах с Тургеневым и Гончаровым, с Салтыковым-Щедриным и Всеволодом Гаршиным, с Сергеем Атавой (Терпигоревым). Врезались в память рассказы о Софье Перовской и о Кибальчиче, участниках убийства Александра II в 1881 году. Тут даже мелочи были дороги. Конечно, говорили и о войне, о правительственных перемещениях, воровстве в армии и о кризисе самодержавия. О политике говорили бестолково и сумбурно. Отец был "пораженцем", а называл себя анархистом, последователем Петра Кропоткина, с которым ряд лет действительно поддерживал переписку.
Надо сказать, что Есенин в этой новой для него среде никогда не терял самообладания. Самостоятельность чувствовалась и во взаимоотношениях его с Николаем Клюевым. Многим приходилось читать о том, что Клюев и Есенин в Петрограде очень дружили, а потом Есенин охладел к старшему другу. (Клюев уже после смерти Есенина и устно, и в печати клялся, что, если бы дружба продлилась, он сумел бы предотвратить самоубийство.) На самом же деле их взаимоотношения не были основаны на дружеском расположении, а были навязаны, заданы, как актеру дается роль, да и то не всегда по душе.
У Клюева было какое-то снисходительное, покровительственное и вместе с тем заискивающее отношение к Есенину. Он часто публично демонстрировал свою якобы влюбленность в молодого поэта, например, садился рядом с ним, когда хвалили стихи Есенина, начинал гладить его по спине, приговаривая: "Сокол ты мой ясный, голубень-голубарь" и тому подобное. Однажды моя подруга, не выдержав комизма этой сценки, задала Есенину очень непосредственный вопрос.
– Как вам приходится этот дядя? Он – родственник или земляк?
Есенин сразу ничего не ответил, сделал "скучное лицо", а затем, улучив момент, когда внимание Клюева было отвлечено, почти одними губами, насмешливо, прошептал:
– Вроде "дядьки"… приставлен ко мне.
* * *
Вскоре, в один из воскресных дней, Есенин и Клюев читали у нас свои стихи. Эти чтения повторялись несколько раз. Читал Есенин такие произведения: "В хате" ("Пахнет рыхлыми драченами…"), "Корова", "Песня о собаке", "Лисица", "Край любимый…", "На небесном синем блюде…" и другие стихи. Есенин для чтения отбирал такие стихи, в которых чувствовался "крестьянский дух" и, по-видимому, те, что нравились Сергею Городецкому (стихи, в которых было много предметности). Они были встречены восторженно, их обсуждали и разбирали. Отец, ссылаясь на примеры русских классиков, советовал строго соблюдать правила русской грамматики. Советовал Есенину заменить такие слова, как "крячет" (о цапле), возражал против сочетания "жуткая выть", ссылаясь на словарь Владимира Даля, где указан глагол "выть", а имя существительное "вытье". Также говорил, что нельзя отсекать слоги в словах и в падежных окончаниях, хотя у классиков, например, у Лермонтова встречаем: "из пламя и света рожденное слово"
4. Есенин же отстаивал право поэта на диалектизмы, на изменение окончаний слов, хотя осуждал "заумь" футуристов. О стихах Н. Клюева говорить избегали, он уже печатался, хотя был мало известен.
Печататься тогда, в условиях военного времени, было трудно, поэтому решили организовать вечер чтения стихов Есенина и Клюева. У нас, на Черной речке, в узком кругу литераторов, стихи Есенина оценили как новаторские, оригинальные, а главное, русские, и это сулило успех Сергею Есенину. Поэтому, естественно, обращали большое внимание на форму, чтобы не дать повода злостным критикам для нападок и насмешек в прессе.
Подробно обсуждалась и есенинская манера читать стихи. Их надо было "подать" для большой аудитории любителей поэзии, которые в течение полутора десятков лет воспитывались главным образом символистами и понимали поэзию прежде всего как звучащее слово, по известной формуле французского поэта Поля Верлена: "Музыка, музыка прежде всего". Столичная публика, посещавшая "поэзо-концерты", была избалована: она знала различные и очень разнообразные способы "подачи" поэзии с эстрады у символистов, акмеистов, эгофутуриста Игоря Северянина и у кубофутуристов. Широкая публика, в поисках "изюминки" заглядывавшая в подвал "Бродячей собаки", уже заинтересовалась чтением Маяковского, утверждая, что в его манере "что-то есть". Таким образом, у Есенина было много соперников. Учитывая это, поэту давали всевозможные советы, тренировали, некоторые строфы просили повторить. На Черной речке Есенин как бы имел последнюю репетицию перед публичным выступлением.
И надо сказать, Сергей Есенин выдержал экзамен с честью! Манера чтения у него уже была выработана. Позднее он только отделывал детали, научился модулировать и управлять голосом, но главное – постановка голоса, певучесть с некоторым усилением ее в конце строки – все это уже было, и было свое, ни у кого не заимствованное. Читал Есенин уже тогда изумительно хорошо, свободно, с упоением. Когда читал – преображался, жестикулировал, увлекался сам и увлекал других. Жесты его были как бы аккомпанементом, хотя и не соответствовали ритму стиха, в то же время он заметно раскачивался в такт. Эта манера чтения значительно усиливала впечатление от стихов.
Припоминаю, как читали тогда другие поэты. В. Я. Брюсов читал чеканным голосом, дикция у него была безупречной, он стоял на эстраде неподвижно, затянутый в черный сюртук, часто со скрещенными на груди руками, как бы "приневоливая себя к бесстрастию". Это была аристократическая, как тогда говорили, "парнасская" манера чтения. А когда читал Есенин, в нем ничего не было ни от гордого парнасца, ни манерного кафешантанного кривлянья Игоря Северянина.
* * *
Первый вечер, когда Есенин выступал вместе с Клюевым, состоялся в зале Тенишевского училища на Моховой улице
5. Этот зал пользовался солидной репутацией: там читали публичные лекции для молодежи Поссе, Георгий Чулков, профессора Жаков, Сперанский и другие. За несколько дней до вечера, когда все было готово и билеты распроданы, возник сложный вопрос – как одеть Есенина. Клюев заявил, что будет выступать в своем обычном "одеянии". Для Есенина принесли взятый напрокат фрак. Однако он совершенно не подходил ему. Тогда С. M. Городецкому пришла мысль нарядить Есенина в шелковую голубую рубашку, которая очень шла ему. Костюм дополняли плисовые шаровары и остроносые сапожки из цветной кожи, даже, кажется, на каблучках.
В этом костюме Есенин и появился на эстраде зала Тенишевского училища. В руках у него была балалайка, на которой он, читая стихи, очень неплохо и негромко себе аккомпанировал. Балалайка была и у Клюева, но никак не вязалась с его манерой держаться и "бабушкиной" кофтой. Волнистые волосы Есенина к этому времени сильно отросли, но из зрительного зала казалось, что по ним прошлись щипцы парикмахера. Голубая рубашка, балалайка и особенно сапожки, напоминавшие былинный стих "возле носка хоть яйцо прокати, под пятой хоть воробей пролети", – все это изменило обычный облик Есенина. В строгий зал, предназначенный для лекций, диссонансом ворвалась струя театральности. Когда раздались с эстрады звуки балалайки, многим из публики показалось, что выступят русские песельники. Оперный костюм, о котором упоминает в своем очерке Максим Горький, и был причиной заблуждения части слушателей. Однако публика, привыкшая в то время к разным экстравагантным выходкам поэтов, скоро освоилась, поняв, что это "реклама" в современном духе и надо слушать не балалайку, а стихи поэтов.
Читал Есенин на этом первом вечере великолепно. Он имел успех. Вечер был отмечен в печати.
* * *
Раза три отец поручал мне проводить Есенина до остановки к разным линиям трамвая со стороны или Новой Деревни, или Лесного, обычно по кратчайшим дорогам, неизвестным жителям центра. С Есениным обычно уходило несколько человек попутчиков, дороживших обществом молодого поэта.
Однажды я провожала Есенина к Новой деревне и по дороге, как гид, рассказывала о литературных достопримечательностях Черной речки. На даче, в Лесном, летом 1844 года, совместно проживали В. Г. Белинский и И. С. Тургенев. За Удельным парком, на поляне, в сторону Коломяг лежит небольшой черный, совершенно необтесанный камень, "дикий", без всякой надписи – здесь происходила дуэль Пушкина с Дантесом. Есенин собирался посетить это место, и я объясняла, как проехать и пройти туда. Не знаю, успел ли Есенин выполнить свое намерение.
На Строгановской набережной, на берегу Невки, я показала Есенину дачу графа Строганова – красивый, двухэтажный барский дом, выкрашенный светлой охрой, с белыми наличниками. Здесь в тридцатых годах прошлого века жил на даче Пушкин с женой и детьми. Мы подошли близко к дому. На нем, конечно, тоже не было мемориальной доски. Обширный парк, выходивший также и на набережную узкой и вонючей Черной речки, до войны содержался в большом порядке. Теперь он был наполовину вырублен. В парке появились новые временные постройки, где разместились военные склады. Все вокруг было захламлено. В доме помещалась воинская часть, и нам не разрешили проникнуть внутрь. Есенин был искренно огорчен тем, что в столице разрушаются литературные памятники, а ему так хотелось "походить по тем комнатам, где Пушкин жил с женой", услышать, как скрипят половицы в старинном доме.
Есенин был литературно образован. Он многое успел прочесть.
Тогда я узнала от него, что он в Москве жил года три, работал и учился в народном университете Шанявского. Он мне говорил, что печатался в детском журнале и напечатал одно стихотворение в газете "Правда". Он сказал, что в университете Шанявского было интересно, и спрашивал нас, где находятся курсы для взрослых при реальном училище Черняева, как поставлены там занятия и стоит ли посещать эти курсы.
* * *
В 1916 году, насколько мне помнится, Есенин был призван на военную службу и зачислен в один из царскосельских госпиталей санитаром. Он редко появлялся у нас и приходил в штатском, а не военном костюме. Одевался он в это трудное время с иголочки и преображался в настоящего денди, научился принимать вид томный и рассеянный. Он был уже вполне уверен в себе, а временами даже самоуверен. Раньше, когда читали и разбирали его стихи, он внимательно прислушивался к критике или, по крайней мере, делал вид, что слушает. Теперь он обиделся, когда ему посоветовали переделать строку "пляшет девок корогод" на более понятное – "хоровод". Есенин быстро отпарировал того критика, который указал ему за год до этого, что в словарях великорусского языка нет слова "выть" в качестве существительного. Теперь Есенин сослался на словарь Владимира Даля, где слово "корогод" в значении "хоровод" действительно можно найти.
– Пишите просто, к этому вы все равно придете, милочка. Читайте больше Пушкина, читайте и перечитывайте Пушкина по два часа ежедневно, – советовал Есенину отец.
– Что мне Пушкин! – возразил Есенин. – Разве я не прочел Пушкина? Я буду больше Пушкина…
Это было на заседании кружка имени К. Случевского.
После я упрекнула Есенина за эту демонстрацию самоуверенности. Никого из литераторов на этот раз не было. Думала, что Есенин обидится на меня, и ждала, что он ответит надменно и насмешливо. Ничуть не бывало: он сказал подчеркнуто мягко:
– Если бы Иероним Иеронимович упрекнул меня наедине… сказал бы с глазу на глаз… А то сидит Федор Сологуб с бородавкой на щеке и думает, что я не читал Пушкина. А я Пушкина люблю. Но сейчас России нужны другие стихи, иная поэзия.
* * *
В 1916 году, по рекомендации отца, на собрании, состоявшемся на Черной речке, Есенин был принят в общество поэтов имени Константина Случевского. После смерти Случевского, в 1904 году, участники кружка – это стало традицией – собирались в доме то одного, то другого поэта. Чтения сопровождались ужином с вином. На заседаниях кружка было несколько чопорно и торжественно: мужчины являлись во фраках и визитках, поэтессы в вечерних туалетах. В 1916 году отец дважды принимал у себя участников кружка, один раз зимой, другой – поздней весной. Оба раза присутствовал и читал стихи Есенин. На первом из этих заседаний его приняли в члены кружка. В назначенный день на Черной речке, у нас, появился официант во фраке и в белых перчатках, ужин доставили из известного ресторана "Вилла Родэ" в Новой деревне. Отец на оплату счета из ресторана "ухнул" гонорар за какой-то роман и вышел с честью из положения. Доставать продукты становилось все труднее – начиналась разруха.
Мне как-то странно было видеть Есенина в окружении поэтов кружка Случевского. По возрасту это были люди солидные, преобладали лысые. Половина из них служила в каких-то министерствах, получая чины, в журналах их имена встречались редко, и книжечки своих стихотворений они издавали за свой счет. На общем фоне выделялись писатели-профессионалы: Федор Сологуб и Гумилев. Тогда Есенин, очевидно, впервые увидев Гумилева, так и впился в него. Гумилев с его стройной фигурой, высокий, широкоплечий и худощавый, с бледным до синевы лицом, как бы припудренным пеплом, походил на рыцаря, успевшего снять доспехи и сошедшего с какого-то гобелена или с средневековой картины Эрмитажа. Серо-свинцовые глаза Гумилева смотрели напряженно и чуть презрительно, а на высокий лоб падали гладко зачесанные пряди пепельных волос, подстриженных в виде челки, спускавшейся до самых бровей. А челка тогда была модной женской прической.
Когда принимали Есенина в члены кружка, он держался довольно свободно, Гумилева рассматривал дерзко-внимательно, несколько раз перевел глаза с челки "вождя" акмеистов, скрывавшей его лоб, на челку хорошенькой молоденькой поэтессы. Я перехватила взгляд Есенина: в глазах его вспыхнуло насмешливо-озорное, знакомое мне выражение и угасло. Есенина попросили читать стихи. Он вышел, как-то особенно лихо тряхнув головой, будто говоря про себя: "Ну что ж, сразимся с рысаками". Он выбрал для чтения стихи о природе. Есенина приняли в общество. Гумилев не выступал с критикой, он только читал стихи. Федор Сологуб не слушал.
Конечно, Есенин был чужд этой среде модных поэтов, лениво и небрежно открывших ему свои объятия. Все наигранное, фальшивое Есенин презирал.
Только год прошел с тех пор, как Есенин, огорченный и смущенный, говорил нам, что "Ахматова не такая, как ее стихи". А теперь он уже научился применяться к среде. С этого времени я заметила в его манере поведения и обращения с людьми какую-то раздвоенность. Есенин часто брал на себя роль, которую на людях, чуждых ему по духу, по складу мыслей и характеру, добросовестно разыгрывал; попадая же в общество простых людей, он сам становился искренним и естественным.
Есенин был во власти больших ожиданий политических перемен, которые в корне должны изменить жизнь России. Вспоминается мне один знаменательный разговор, происходивший осенью 1916 года в присутствии молодого писателя Пимена Карпова, выпустившего роман из жизни сектантов-хлыстов "Пламень".
Есенин был у нас. Он был в плохом настроении. Торопился попасть к назначенному сроку в район Литейного проспекта, хотя и говорил, что очень не хочется туда ехать, но необходимо. Я вызвалась проводить Есенина и П. Карпова через огороды к новой трамвайной линии на Лесной проспект, что давало значительный выигрыш во времени.
Пошли краткой дорогой. Отодвинув доски, пролезли в расщелину забора. Наши собаки проворно выпрыгнули и увязались за нами. Они, конечно, чуяли, что предстоит великолепная прогулка, и не пожелали упустить случая. Шутя я сказала, что наши собаки "литературные" и не прочь познакомиться с автором "Песни о собаке".
Я сказала, что "Песня о собаке" мне очень нравится, я вижу в ней глубокий социальный смысл.
Этот ребяческий разговор и простор питерских окраин вдруг резко изменили настроение Есенина. Он оживился. Стали болтать на разные темы, и между прочим зашел разговор о долголетии. Я сказала, что боюсь смерти, хочу своими глазами увидеть жизнь после революции. У нас дома в тот вечер много говорилось о похождениях Григория Распутина.
Есенин так и загорелся:
– Только короткая жизнь может быть яркой. Жить – значит отдать всего себя революции, поэзии. Отдать всего себя, без остатка. Жить – значит сгореть.
Он привел в пример Лермонтова и сказал:
– Жить надо не дольше двадцати пяти лет!
Есенин вообще не любил говорить много и долго, но уж если начинал говорить, то говорил веско и убедительно, хотя и выслушивал возражения со вниманием.
П. Карпов тоже напал на меня: он стоял на той же точке зрения, что и Есенин. Но Пимену Карпову было лет за тридцать, а потому его высказывания не казались мне убедительными.
Есенин стал отвергать мой довод: хочу жить долго, чтобы посмотреть, как революция изменит жизнь.
– Да ведь для этого не надо жить долго, – говорил поэт, – революция будет завтра или через три месяца. Какие настроения на фронте! Об этом говорят солдаты в лазаретах и госпиталях.
Я рассказала ему о митингах-летучках в Психоневрологическом институте, где и мне довелось побывать.
Мы шли по огородным грядкам. Урожай был уже убран – торчали только, как маленькие пенечки, срезанные у корня капустные кочерыжки. Налево виднелись туманные очертания деревянных домов и растрепанные безлистные ивы, а с правой стороны громоздились высокие здания заводов с ярко освещенными окнами и дымили фабричные трубы. Есенин обратил внимание на эти контрасты "века нынешнего и века минувшего":
– А вот съедает Выборгская сторона вашу Черную речку.
– Ну что ж, съест и не подавится, – весело ответила я, указав поэту на растущие, как грибы, на Черной речке, в Языковом переулке и на Головинской улице доходные многоэтажные дома с "дешевыми" квартирами для рабочих. Только затянувшаяся война приостановила строительство.
Есенин спросил, приходилось ли мне бывать в домах новой стройки и в каких домах, новых или старых, жить рабочему дешевле и здоровее. Тогда мне показалось, что Есенин экзаменует меня, и я постаралась привести побольше известных мне примеров "за" и "против" новых домов. Есенин как будто проверял какие-то свои наблюдения над бытовыми условиями жизни питерских рабочих, связывая с этим вопрос о близости и возможности революции. Пимен Карпов рассказывал, как в 1906-1907 годах в деревнях жгли помещичьи усадьбы. Есенин горячо поддерживал его мысль о том, что революция близка и победит.
– Начало революции положит питерский рабочий и солдат, отведавший фронта, и "вся Россия" пойдет за ними.
* * *
С Есениным я встречалась еще несколько раз в Москве в 1918 и 1920 годах. Однажды мы беседовали с ним о долге поэта и путях развития поэзии в условиях победившей революции. Есенин вспомнил, как он "предсказал" близость революции еще в 1916 году. Он не сомневался в том, что Советская страна победит на фронтах гражданской войны и тогда начнется расцвет культуры и литературы. С большой любовью говорил поэт о В. И. Ленине.
Из крестьянской колыбели вынес Сергей Есенин мечту о счастливом будущем народа, и, хоть он многое не сразу понял в нашей революции, – он был родным сыном Советской России, он был и остается искреннейшим и большим поэтом Земли Русской, Земли Советской.
‹1956›
П. В. ОРЕШИН
МОЕ ЗНАКОМСТВО С СЕРГЕЕМ ЕСЕНИНЫМ
Часов около девяти вечера слышу – кто-то за дверью спрашивает меня.
Дверь без предупреждения открывается, и входит Есенин.
Было это в семнадцатом году, осенью, в Петрограде, когда в воздухе уже попахивало Октябрем. Я сидел за самоваром, дописывал какое-то стихотворение. Есенин подошел ко мне, и мы поцеловались. На нем был серый, с иголочки костюм, белый воротничок и галстук синего цвета. Довольно щегольской вид. Спрашивает улыбаясь:
– С Клюевым ты как… знаком?
– Нет.
– А с Городецким? А с Блоком?
– Нет.
Попросил чаю.
– Вот чудак! А ведь Блок и Клюев… хорошие ребята!… Зря ты так, в стороне…
Засунул обе руки в карманы, прошелся по большой комнате, по ковру, и тут я впервые увидел "легкую походку" – есенинскую. Никто так легко не умел ходить, как Есенин, и в первые дни нашего знакомства мне все казалось, что у него ноги длиннее, чем следует. На цветистом ковре, под электрической лампочкой, в прекрасно сшитом костюме, Есенин больше походил на изящного джентльмена, чем на крестьянского поэта, воспевающего тальянку и клюевскую хату, где "из углов щенки кудлатые заползают в хомуты"
1. Потом поглядел на меня так, поглядел этак и сел за стол:
– А Клычкова знаешь?
– И Клычкова не знаю.
– Ну, ладно… я не за тем пришел… Это я так… Хорошая у тебя комната!… А Ширяевца знаешь?
– Никогда не видал.
Смеется.
– Вот чудак!
Поглядел я на него: хорош! Свежее юношеское лицо, светлый пушок над губами, синие глаза и кудри – все то, о чем потом все мы читали в его позднейших стихах: "Я сыграю на тальяночке про синие глаза", которые "кто-то тайный тихим светом напоил"
2, о которых говорил он в последние годы: "Были синие глаза, да теперь поблекли"
3. Ему всего двадцать два года, от всей его стройной фигуры веяло уверенностью и физической силой, и по его лицу нежно светилась его розовая молодость: "Глупое, милое счастье, свежая розовость щек". Если бы я не видел его воочию, я никогда не поверил бы, что "свет от розовой иконы на златых моих ресницах" – написано им про самого себя.
А когда он встряхивал головой или менял положение головы, я не мог не сказать ему, что у него хорошие волосы, и опять он вместо ответа улыбнулся и заговорил о стихах. После я понял эту его улыбку, которая говорила: "А ты думаешь, я не знаю, что хорошо и что плохо… отлично знаю!" И действительно, разве мы не читали потом: "старый клен головой на меня похож", "ах, увял головы моей куст", или "тех волос золотое сено превращается в серый цвет", или "запрокинулась и отяжелела золотая моя голова".
В комнате было холодно, пришлось подогреть самовар и достать из-за гардины с подоконника запасную колбасу и хлеб. За окном висел густой петроградский туман. Самовар крутился горячим паром к самому потолку. Я сидел на диване. Есенин под электрической лампочкой, на середине комнаты читал стихи, взмахивая руками и поднимаясь на цыпочки.
Но вот под тесовым
Окном – Два ветра взмахнули
Крылом;
То с вешнею полымью
Вод
Взметнулся российский
Народ
4.
Голос его гремел по всей квартире, желтые кудри стряхивались на лицо. Гляжу: дверь слегка приоткрывается… Что такое? Оказывается, вся хозяйская семья, человек шесть, кроме ребят, столпились возле двери – послушать Есенина. Читка его в те времена была еще не такая роскошная, какую мы слышали позже, но уже и тогда он умел отточить каждое слово, оттенить каждый образ и приковать к себе внимание слушателей. По крайней мере, хозяйская семья, толпившаяся за дверью, потом уже вся постепенно влезла в комнату и простояла около часа, пока Есенин не кончил читать. Окончив чтение, Есенин сел на стул и вздернул на коленях отлично выутюженные брюки и вопросительно прищурил глаза.
– Очень хорошо! – сказал я.
От всей моей колбасы и от всего самовара через каких-нибудь два-три часа ничего не осталось. За эти два-три часа мы переворошили всю современную литературу, основательно промыли ей кости и нахохотались до слез.
– Вот дураки! – захлебываясь, хохотал Есенин. – Они думали, мы лыком шиты… Ведь Клюев-то, знаешь… я неграмотный, говорит! Через о… неграмотный! Это в салоне-то… А думаешь, я не чудил? А поддевка-то зачем?… Хрестьянские, мол!… Хотя, знаешь, я от Клюева ухожу… Вот лысый черт! Революция, а он "избяные песни"… На-ка-за-ние! Совсем старик отяжелел. А поэт огромный! Ну, только не по пути… – И вдруг весело и громко, на всю квартиру: – А знаешь… мы еще и Блоку и Белому загнем салазки! Я вот на днях написал такое стихотворение, что и сам не понимаю, что оно такое! Читал Разумнику, говорит – здорово, а я… Ну, вот хоть убей, ничего не понимаю!
– А ну-ка…
Я думал, что Есенин опять разразится полным голосом и закинет правую руку на свою золотую макушку, как он обыкновенно делал при чтении своих стихов, но Есенин только слегка отодвинулся от меня в глубину широкого кожаного дивана и наивыразительнейше прочитал одно четверостишие почти шепотом:
Облаки лают,
Ревет златозубая высь…
Пою и взываю:
Господи, отелись!
5
И вдруг громко, сверкая глазами:
– Ты понимаешь: господи, отелись! Да нет, ты пойми хорошенько: го-спо-ди, о-те-лись!… Понял? Клюеву и даже Блоку так никогда не сказать… Ну?
Мне оставалось только согласиться, возражать было нечем. Все козыри были в руках Есенина, а он стоял передо мной, засунув руки в карманы брюк, и хохотал без голоса, всем своим существом, каждым своим желтым волосом в прихотливых кудрявинках, и только в синих глазах, прищуренных, был виден светлый кусочек этого глубокого внутреннего хохота. Волосы на разгоряченной голове его разметались золотыми кустами, и от всего его розового лица шел свет. Я совершенно искренне сказал ему, что этот образ "господи, отелись" мне тоже не совсем понятен, но тем не менее, если перевести все это на крестьянский язык, то тут говорится о каком-то вселенском или мировом урожае, размножении или еще что-то в этом же роде. Есенин хлопнул себя по коленке и весело рассмеялся.