Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки Степняка

ModernLib.Net / История / Эртель Александр / Записки Степняка - Чтение (стр. 17)
Автор: Эртель Александр
Жанр: История

 

 


      Дед Наум поклонялся брюху и на весь мир божий смотрел с точки пригодности этого мира для насыщения телесных вожделений и уплаты оброка; Михайло же боготворил кулак, а мир почитал ареною для кулачного боя, в котором тот и умен, тот и достоин уважения, кто раскровянил более физиономий и своротил на сторону скул. Человек, не обладающий кулаком, подобным молоту, по мнению Михайлы стоил лишь плевка. Сочувствие его было всегда на стороне силы. Кто кого одолел, тот и прав. Впрочем, надо прибавить, что справедливость он признавал за той только силой, которая и его собственную превосходила. Разумеется, все, что я говорю о силе, относится к силе физической.
      Одним словом, взгляд Михайлы на жизнь граничил с первобытностью. Это давало ему возможность никогда и ни над чем не задумываться. Что превышало его мыслительные способности, на то он без долгих томлений махал рукой. К этому относилось все то, к чему не было никакой возможности применить теорию кулака.
      Как и все силачи, Михайло не имел большого ума, был страшно добродушен и терпелив, но уж раз если засучал кулаки, то стремительно разрушал все препоны и останавливался лишь на той из них, в которую упирался лбом.
      Работник был он великолепный и если обыкновенно ленился, когда работал один, то на виду, "на людях", ворочал так, что пыль стояла в воздухе. Его честолюбием было быть первым везде, где требовалась сила мышц. Надо было видеть, с каким, пожалуй что и величественным в своем роде, задором шел он во главе косарей и с каким могучим размахом косы валил под корень высокую рожь или густую траву.
      Но зато совершенно пасовал он, когда приходилось ему выразить словом какую-либо мысль (однако не чересчур уже первобытную). Тогда он и мямлил, и переступал с {206} ноги на ногу, и с яростью расчесывал затылок. Бестолковостью он вообще мог потягаться с дедушкой Наумом, и если тот выражал эту бестолковость многословием, то Михайло достигал того же невразумительным мычанием и ни к селу ни к городу не идущими бессвязными и запутанными речами.
      Теперь позвольте, читатель, представить вам моего работника Якова.
      Всего вероятнее, что и Наума и Михайлу, а пожалуй даже и Семена, случалось не раз встречать вам. Но встречали ли вы такую перелетную птицу, каков был Яков, - сомневаюсь. В том веке всевозможных пут и регуляторов, в котором имеем мы счастье обитать с вами, люди, подобные Якову, становятся чистейшим анахронизмом.
      В течение каких-нибудь пяти лет нанимался он ко мне по крайней мере десять раз. Придет, проживет два-три месяца и, глядишь, является смущенный и нахмуренный.
      - Что ты, Яков?
      - Воля ваша, Николай Васильич, разочтите!
      - Что так?
      - Да уж так... Служить больше не могу. (Глаза при этом устремляются куда-нибудь на угол печки.)
      - Может, обидел кто?
      - Как можно, чтоб обижать! Никто не обижал.
      - Что ж, разве пища плоха?
      - Нет, что ж, пища как следует - пища лучше желать нечего. (Лицо Якова делается все более и более тоскливым.)
      - Ну, значит, работы много? - допытываюсь я.
      Яков снисходительно усмехается.
      - Помилуйте, какая работа! Аль мы не работывали... Только воля ваша разочтите!
      Я рассчитывал его и потом узнавал, что он отправился либо в Ростов, или куда-то на Кавказ, или на Волгу. Спустя полгода, редко год, снова являлся мой Яков на хутор и опять нанимался, и опять повторялась прежняя история, с тою только разницею, что я уж без всяких расспросов отдавал ему деньги, да и он привык ко мне и уж не конфузился, а только усмехался во все лицо и предупредительно сообщал, что он теперь идет "потолкаться" на {207} Кубань или еще куда-нибудь к черту на кулички. Бывало и так, что он круглый год проживет в нашем околотке: месяц у меня, месяц у моего соседа, потом у другого моего соседа, затем опять у меня. Казалось, бес какой-то в нем крылся и не давал ему засиживаться на месте.
      Трудно сказать, что именно влекло его к странствиям. "Эх, закатился бы теперь в Астрахань!" - скажет он, бывало, и по обыкновению сплюнет сквозь зубы. "Да что ж там, в Астрахани-то?" - спросят его. "В Астрахани-то что? вызывающим тоном переспросит Яков и затем опять повторит: - Что в Астрахани-то?" - и затем уж либо крепко и скверно изругает ни в чем неповинного собеседника, либо промолчит и с шиком отплюнется.
      Большею частью всегда так оповещал он о тех краях, в которых приходилось ему бывать. Впрочем, иногда это выходило у него и пространнее. Так, раз рассказал он всей компании, собравшейся в кухне, как жил он в Царицыне у купца и какая у того купца была ляда-лошадь: "Ты ее стегнешь, а она задом!" - или опять, как жил он во Владикавказе, тоже у одного купца: "Так у него куфарка была, братцы мои, - семь пудов тянула!" А на вопрос: "Вот жил ты на Кавказе, видел горы, черкесов видел, ну, каковы те горы, и что за народ черкесы?" - "А что ж, горы ничего, большие горы есть, и черкесы опять - как не быть черкесам, на то - Капказ", - ответит Яков и тотчас же опять свернет разговор на какую-нибудь "куфарку", весившую семь пудов. Впрочем, иногда, если уж слишком расчувствуется, то покачает головой и скажет: "Эх, места есть, братцы, я вам скажу, - привольные есть места!" и замолчит в раздумье, а через час уж опять рассказывает, как он с купцами к "башкирцам" ездил, и как там одна башкирка в него врезалась, "старая-престарая, а строга".
      Кстати, о женском поле. Яков питал к этому полу какое-то необъяснимое пренебрежение. По мнению дедушки Наума, битьем да строгостью из бабы все-таки можно кое-что сделать небесполезное. Яков же шел дальше - он прямо почитал ее пятым колесом в телеге. Бить ее, по его мнению, конечно, следовало, "на то она баба", но ожидать от этого битья чего-либо путного было напрасным трудом. И, как нарочно, это-то презрительное отношение и влекло к нему баб. А он если и снисходил до близких отноше-{208}ний с ними, то лишь очень ненадолго. И боже избави его избранницу каким-нибудь образом дать заметить эту близость посторонним, - Яков немедленно колотил тогда неосторожную, отбирал у ней свое белье и платье, отданное для починки и мытья, и с достоинством покидал беднягу на произвол судьбы.
      Одною из жертв его жестокости была кухарка Анна. Это была солдатка чумазое, забитое существо, в вечном безмолвии, прерываемом одними вздохами, возившаяся с утра до ночи около печки. Она питала к Якову нечто вроде любви. По крайней мере в его присутствии она разглаживала вечные свои морщины, меньше охала и вздыхала и даже иногда улыбалась. Конечно, он третировал ее как нельзя хуже, но, кажется, в конце концов стал поддаваться ее упорному и немому обожанию.
      Несчастный случай все испортил. Вздумалось как-то Анне приготовить своему возлюбленному сковородку грибков, конечно секретно от других обитателей хутора. Задумано - сделано. В одно воскресенье, не успели еще обедавшие в кухне разойтись из нее, Анна и преподнесла Якову в виде десерта смачно шипящую сковородку. Все, разумеется, успели заметить это и намотать себе на ус. Надо было видеть гнев Якова. Сковорода с грибами стремительно полетела в радостно улыбавшуюся физиономию несчастной Анны, а через четверть часа Яков стоял уже около притолки в моей комнате и обычным своим тоном произносил:
      - Воля ваша, Николай Васильич, - пожалуйте мне расчет.
      Однажды все мои домочадцы собрались на канавке за хутором. Тут же, около них, поместился березовский мужичок Аким, который хотя и пришел за спешным делом (занять печеного хлеба на ужин), но тем не менее посиживал себе на канавке. Дело было летом. Знойный день угасал. Еще не остывший воздух, пропитанный запахом сжатой ржи, был сух и неподвижен. Алая заря тихо мерцала на краю неба. В голубой высоте с радостным трепетом вспыхивали звезды. Был праздник. В полях стояла тишина.
      - А у нас позавчёра странник проходил, - произнес Аким. {209}
      Все молчали.
      - Говорит: трясение скоро будет, - добавил Аким.
      - Как - трясение?
      - А так, значит... Земля затрясется.
      Молчание. Одна Анна тяжело вздохнула.
      - И еще, говорит, голод. Ужастенный голод, говорит, будет в ваших местах.
      - Это когда же?
      - А уж там понимай когда... Ему что! Он сказал... а уж ты понимай.
      Опять замолчали.
      - И глад, говорит, и трус, и мраз.
      - Это что же означает?
      - А то и означает, что... - рассказчик запнулся. - Ну, прощайте, произнес он, торопливо поднимаясь, - мне уж ко двору пора, небось ждут... и, отойдя шагов на пять, добавил: - И земля, говорит, будет у вас совсем неродимая, вроде как солонцы теперь...
      По уходе Акима с добрых четверть часа все молчали в какой-то задумчивости, и только одна Анна простонала раза два: "О-ох, грехи наши тяжкие!" Было тепло и тихо. Тени все гуще и гуще опускались на землю, но не приносили с собой ни сырости, ни прохлады. Небо на западе алело, зеленело, синело и все как бы уходило дальше и дальше от земли.
      - Нет, я чтобы теперь, - внезапно рассердился Михайло, - взял бы я теперь этого странника самого, да по шее бы, по шее...
      - Ну, не говори, - задумчиво возразил Семен, - странник тут ни при чем. Тут господь насылает... Тут одно - терпи. Вот что, друг ты мой. А странник что... Он в стороне... Тут господь, стало быть, прогневался...
      - Это за что же? - полюбопытствовал Михайло.
      - А он уж там знает, батюшка, за что. Твое дело - терпеть. Голод ли там, аль опять трясение какое, ты все должен претерпеть.
      - Эта пач-чиму же? - не унимался Михайло.
      - Потому. Зря тебя не тронут, а ежели есть такое попущение - значит, за дело, за грехи. Вот почему.
      - Терпеть, - скептически произнес Михайло, - за грехи?.. Не-э-эт... Он еще что-то хотел добавить, но {210} сжал кулак, сердито потряс им по воздуху и ничего не добавил.
      - Вестимо - грехи, - важно вымолвил Наум, поглаживая бороду, - без греха нельзя. На то и человек, чтобы грешить. Ну, и господь... господь знает, за что наказать, за что помиловать. Теперь, странник говорит: "Земля неродимая". Это опять, я тебе скажу, от господа. Всяко бывает. В Матренском клину, я еще помню, чернозем был. Теперь - солонцы. Все от бога. А что насчет грехов, к примеру, это опять верно: как не быть грехам. - Наум глубокомысленна помолчал. - Или опять - "мраз". Это, так надо полагать, мороз. Не иначе как мороз. Что ж, морозы бывают. Это он опять правильно: как не бывать морозам.
      Наума все выслушали внимательно, но ответить ему - ничего не ответили.
      Помолчали. Заговорил Яков:
      - Да уж оно и видно - к тому идет!.. Год от году. Я, как в позапрошлом году в Царицыне был, так там тоже странничек один... Или опять в Астрахани раз... Все, говорит, тлен! А то в Тифлисе я жил у армянина - тоже кобель был ужастенный... - Яков не договорил и молодцевато сплюнул.
      - А по-моему одно - по шее ихнего брата! - мрачно произнес Михайло, намять ему бока ежели хорошенько да всыпать чтоб, - он и знай!.. А то мра-аз ("мраз" он протянул чрезвычайно пренебрежительно). Их много таких, шляющих-то... Нет, кабы ежели отодрать его, паскуду... Разложить бы, да горррячих чтоб... Небось бы!.. Я раз тоже в Улитиных двориках ночевал... Но пристали ко мне мужики и ну... и ну... Особливо один... Кэ-эк я его полысну! Он - с ног... Другой!.. Кэ-эк я его садану - морда во!
      - Вспухла? - сочувственно воскликнул Яков.
      - А ты думал как? Дай-ка я тебе засвечу, небось вспухнет! - в скобках ответил Михайло и потом обычным тоном продолжал: - Ну, третий... Так я их тут, братцы мои, перешил... А наутро выезжаю - хозяин за поводья. "Тебе чего?" -- "За ночевку деньги". - "Деньги?" Кэ-эк я его... А то терпеть! Михайло самодовольно поглядел на свой здоровенный кулачище и, вероятно вспомнив подробности побоища, весело засмеялся. {211}
      Опять никто ничего не ответил. Помолчали. Яков опять заговорил:
      - А я так полагаю - на новые места!.. Удаляться на эти самые новые места, и шабаш!.. Теперь ежели на Белые-Воды аль к Капказу... У, хороши есть места!.. Аль опять на Дону... Я как в Ростове был, тоже проходил по местам-то, вот места!.. Аль Кубань ежели взять... Эх, закачусь по весне на Кубань! (Он вздохнул и сплюнул.) А ежели не в Кубань, так к башкирцам ударюсь, с купцами... Вот опять места!
      - Места, что говорить, места есть, - внушительно заговорил Наум. Только захотеть - места найдутся. Как не быть местам... (Он немного помолчал.) - Теперь, ежели захотел ты, к примеру, сейчас тебе пашпорт и - с господом. И какой пашпорт опять: на три ли там месяца, аль полугодовой. А то есть и такие, что на год. Всякие есть. Теперь взял ты, к примеру, пашпорт и с богом... Как не быть местам!.. Местов много.
      - Тоже вот в остроге ежели насчет местов... - хотел было сострить Михайло, но не договорил и фыркнул. И, вероятно, смех этот почли легкомысленным, ибо опять никто ничего не сказал.
      Помолчали.
      - Пытались на эфти на новые места-то... - робко и неуверенно произнес Семен.
      - А то нешто не пытались-то... - подхватил Наум,- вестимо, пытались. Тоже, пытались так-то, да и назад. Это что говорить. Это точно, что пытались. Снарядятся, к примеру, поедут, да и назад. Да. А то как, гляди, не быть местам!.. Места есть.
      - А на мой згад, живется тебе ежели, ну и живи, - возразил Семен. Господь с ими, с местами-то!.. Пущай их... А ты, ежели накажет тебя господь, - терпи... вот! Живем, покуда бог грехам терпит! И помрем... И здесь помрем, и на Кубани ежели, - все помрем! Конец один.
      И все дружно поднялись, чтоб идти ужинать. Только Михайло встал медлительно и, вставая, сердито бормотал: "Больше ничего, как по морде... Взять бы да хорошенько!.. Небось бы... А то этак-то, пожалуй, всякий..." {212}
      IX. СЕРАФИМ ЕЖИКОВ
      Стоял февраль.
      С самого крещенья держалась ясная погода, без ветров и метелей, с крепкими, сердитыми морозами. Глубокий снег, первоначально напавший в ту зиму еще до введенья и обильно подновляемый во все филипповки, ни разу не сгонялся паводками и теперь, скованный ноздреватым настом, мирно покоился на полях. Благодаря отсутствию ветров, снег этот покрывал землю ровною, слегка волнистою пеленою; даже вокруг жилищ не было сугробов. Дороги, не заносимые подземкою и не заметаемые метелью, были превосходны. Сани не ныряли по ним, как по волнам бушующего моря, и даже ночью путник не мог бы сбиться с них, ибо отчетливо чернелись на сером фоне зимней ночи правильные ряды соломенных вешек, еще не разнесенных бурею по степи и не поникших под напором бешеных снеговых волн. Небо не завешивалось мглою и не закрывалось хмурыми тучами, но с неутомимой яркостью синело и сверкало. Зори не погорали, зажигая небо зловещим багрянцем и, подобно пожару, пылая над пустынными снегами, но кротко и тихо сияли, нежно окрашивая и степь и небо приветливым румянцем и предвещая все ту же постоянную погоду на завтра. Днем ослепительно блистало холодное солнце. По ночам высыпали бесчисленные звезды, тускло мерцал Млечный Путь и светила голубая луна, обливая молчаливые поля меланхолически-сказочным сиянием.
      Но постоянной погоде этой близился конец, и на сретение, второго февраля, по небу забродили робкие тучки, а в морозном воздухе повеяло мягкостью. Вечером, {213} подавая самовар, Семен доложил мне, что наст ослаб и не только человека, как прежде, но и собаки не сдерживает проваливается.
      - Неужель оттепель будет?
      - Беспременно будет. Спокон веку вокруг сретенья отпускает.
      - Верно ли это?
      - Уж это будьте спокойны. Спокон веку примечено: "сретенские оттепели"... как же!
      На следующий день пушистый иней покрыл деревья и крыши, и хотя мороз снова покрепчал и сурово знобил лицо, но тучи на небе сгущались, поднимался ветерок, а на реке, без всякой причины, выступила из проруби вода, желтоватым пятном расплывшаяся под снегом.
      - Ну что, Семен, нет ли еще каких примет? - спросил я.
      Семен донес мне, что собаки целое утро катались по снегу, петухи кричали в совершенно необычное для них время и рамы в кухне заплакали.
      - Быть погоде! - утвердительно заключил он и с настойчивостью пригласил Михайлу дней на пять заготовить корму.
      Четвертого, в день чудотворца Кирилла, с самого раннего утра потянуло оттепелью. Влажный ветер медленно гнал с юга длинные вереницы тяжелых туч. Темная синева протянулась по кругозору и повисла над лесами и деревнями. Дороги и тропинки пожелтели. Снег уже не резал глаза сверкающей белизною, как то бывает в яркий солнечный день, но отдавал мягкими, теплыми тонами.
      К полудням ветер усилился; теплое дыхание его становилось резким и пронизывающим. Тучи сплотились в какие-то туманные клубы и все ниже и ниже опускались над полями. Синий цвет их окраин сначала уступил место темно-сизому, почти черному, затем и этот цвет стушевался, и небо стало одна сплошная мутная мгла. Синева над горизонтом час от часу таяла и сливалась с серою мглою; лишь узкая темноватая полоска, остаток этой синевы, упрямо обняла дали и не сливалась с тучами, не поддавалась им.
      Леса и деревни как будто придвинулись к хутору и получили какую-то неведомую в морозный день явственность и теплоту колорита. Молодые ракиты на плотине, {214} оттаяв от снега и вчерашнего инея, сиротливо распростирали по ветру свои гибкие красноватые ветви. Камыш, точно обмытый талым ветром, бурыми волнами разбегался по вершине и с какой-то неприятной сухостью шуршал своими безжизненными стеблями.
      Семен и Михайло торопливо носили корм с гумна и из риги на двор. Анна заботилась о топливе. Лошади шумно фыркали в конюшне. Воробьи с суетливым визгом копошились под пеленою амбара. Галки бестолково перелетали по крышам, садились на трубы и хрипливо кричали, обращая открытые клювы в упор ветру.
      Непогода близилась.
      К вечеру еще ниже свесились тучи над полями. Казалось, стоило бросить шапку кверху, и она застряла бы в тучах. Повалил мокрый, пухлый снег. Дали сначала завесились метелью, как будто кисеею, затем потонули в мутном, медленно зыблющемся море, сквозь которое только смутно синели леса и чернелись поселки. Но скоро море это сгустилось и, споспешествуемое наступающею тьмою, покрыло непроницаемой завесой и дали, и леса, и деревни. Хутор остался лицом к лицу с снежною бездной, тихо, но неудержимо падающей с неба.
      Когда стемнело, ветер превратился в бурю. Он загудел и заиграл с снежинками, закрутил их вихрем, понес подземкою. Мертвенно-тихое поле проснулось: заревело и застонало. Началась пурга.
      - Нну-у, разгулялась погодка! - воскликнул Семен, через силу добравшийся из кухни до дома, и долго кряхтел и отплевывался, протирая лицо, обивая сапоги и очищая одежду от липкого снега.
      Действительно, загуляла погода шальным, безобразным разгулом.
      Семен напоил меня чаем, напился сам и, накинув на плечи полушубок, отправился было затворять ставни. Но буря воротила его, и уж натянув полушубок в рукава, он снова отправился бороться с нею. И долго он возился с дверями и гремел железными затворами ставень. Мне слышно было, как вьюга буйно вырывала из его рук ставни, порывисто хлопая ими по стене, и в то время, когда он усиливался притворить их, она, словно поспешая, ударяла в стекла непрерывными волнами звенящего снега. Когда же, наконец, удалось Семену затворить {215} ставни, звенящие звуки превратились в глухой и смутный, слегка завывающий шум, на который утлые доски ставень отвечали жалобнейшим скрипом.
      - Диво творится! - с некоторым даже ужасом объявил мне Семен, тяжело отдуваясь и отряхаясь от снега. - Зги божией не видно в поле! - добавил он, отдохнувши, и, влезая на лежанку, с сокрушением произнес: - Упаси господи злого татарина...
      Я сел за книгу, но читать мне не хотелось. Я встал и стал ходить по комнате. Что-то смутно волновало меня, повергая не то в тоску, не то в какую-то нервную тревогу. Слабое пламя свечи, печально бросавшее круглый отсвет на белый потолок, треск половиц под моими ногами, непрестанный лязг маятника и тень, тихо двигающаяся за мною, смутный шум вьюги за стенами и легкое поскрипывание ставень - все это уносило меня в какой-то щемящий мир мечтательных грез и сказочных представлений...
      Я ходил, и думал, и вслушивался в дикие стоны вьюги.
      И казалось мне, что "диво" воочию встает предо мною и бушующее поле открывает мне свои тайны.
      Мне казалось - я вижу, как в тихое море падающего снега с неведомых высот ринулась буря и прихотливо закрутила это море исполинской спиралью... Снежинки сначала тихо и неуверенно, затем все быстрее и быстрее затолклись и заиграли в круговороте... Буря ширится, наполняя пространство диким завыванием... Буря захватывает уже не версты и не десятки квадратных верст, а целые области своею бешеною пляской и вместе с тем несется вперед по безграничному степному простору с безобразной, одуряющей быстротою... Кажется, нет силы, способной противостать ей и бороться с нею... Но есть эта сила. Сила эта - постоянный ветер, не утихающий в нижних слоях атмосферы. По мере того как буря свирепеет, - он усиливается. Буря кружит снежную бездну, вертит и буровит ее, - ветер мечет ее из стороны в сторону, разрывает в клочья и из правильного, бешено толкущегося круговорота превращает в какую-то воющую, бесформенную мглу... Буря сердится, плачет, гудит... Буря борется с ветром, страшно терзает и крутит несчастные снежные волны... Пространство уподобляется ис- {216}полинскому котлу, в котором с ужасным гулом клокочет и с неба летящий и вздымаемый от земли снег. И вой разъяренных зверей чудится в том гуле, и стоны озлобленные, и вопли человеческие, терзающие душу... - То - вихрь. То его буйно-унылые песни стоят над полем.
      Иногда буря осиливает, и тогда и дико ревущую мглу и воющие вихри весь бешено зыблющийся, безграничный, бессмысленный простор крутит и вертит она в одном исполинском хороводе...
      То жалобно, то буйно стонет и рыдает поле...
      Стихла буря. Подобно клочьям разодранной овчины, повисли тучи над полем. Кое-где промеж туч засветились туманные звезды в голубой синеве. Заредели хлопья снега. Смолкла адская музыка пурги, словно отдыхая от разгула. Лишь подземка, тихо, но беспрерывно скользя, наметая сугробы в ложбинах, громоздя бугры вокруг жилищ, а на дороге - ухабы, нарушает тишину, вдруг вставшую над полем.
      А даль насылает новые тучи. Угрюмая тьма снова обнимает небо, и снова снежное море потопляет степь, а буря, словно спохватившись, крутит это море, мечет его во все стороны, рыдает, стонет и голосит... Вот ворвалась она в осиновый лесок... Тронула покрытые гололедицей сучья, зашатала корявые деревья... Стон и шум поднялись по лесу... Словно вопль целого сонма грешников вырвался оттуда, - вырвался, заклокотал надрывающими диссонансами и слился в общем безумном хоре тоскующего, буйно рыдающего ада...
      ...И казалось мне - я вижу, как ринулась буря на утлые хаты поселка... Завертелась, закружилась она вокруг бедных хат. Взгромоздила сугробы по пелены, зазвенела в маленькие закоптелые оконца оледеневшим снегом, растрепала крыши и понесла по бушующему простору охапки черной, прогнившей соломы... Ударила дерзким порывом в церковную колокольню и заворотила церковную железную крышу. Крыша загрохотала, подобно далеким раскатам грома, и печальным похоронным перезвоном звякнули колокола... Звякнули и замолкли, а буря пронеслась в поле и заплясала и заплакала там пронзительным плачем... "Бесова свадьба", - говорит народ про погоду и с суеверным ужасом внимает ее песням. {217}
      Все живое приникло в страхе: зверь в сугробах и лесах, человек в жилищах, подобных сугробам...
      ...Я вздрогнул и взглянул в окно. Ставень распахнулась и хлопнула, и хрипло загремела на железных петлях. Вьюга, подобно косматому чудищу, лезла в стекла и сердито лизала их. Я взглянул на часы: стрелка приближалась к двенадцати. Хлопнула с визгом в другой раз ставень; затрещала непрочная рама. Буйно метнулся ветер в трубу и заголосил там, точно баба над покойником.
      Я подошел к окну и прислонился к стеклам. Мутная бездна угрюмо глядела оттуда на меня.
      Мне почудился стук. Я прислушался: ничего, кроме Семенова храпа да завывания вьюги. Но какое-то неопределенное беспокойство овладело мною. Я подошел к передней и снова прислушался. Немного спустя стук раздался явственно и торопливо.
      Я разбудил Семена и окликнул: "Кто там?" В ответ послышался какой-то крик, почти заглушенный ветром, и снова посыпались удары в двери. Несомненно, за дверьми был человек. Семен отворил вход в сени, я распахнул дверь в комнаты. В сенях завизжала ворвавшаяся буря, заскрипел снег под ногами Семена; в комнаты сначала бросилась студеная струя, сильно заколебавшая пламя свечи, бывшей в моих руках, а затем ввалилось что-то белое и холодное. Это белое шумно вздохнуло, испустило какой-то неопределенный возглас и стремительно бросилось на коник. Это белое был человек, укутанный в некоторое подобие тулупа и с громадным треухом на голове. С ног до головы он был занесен снегом.
      - Шабаш!.. Хоть издыхай!.. - отрывисто произнес он и уставил на меня мутный взгляд. - Говорю, хоть издыхай! - настоятельно повторил он и в изнеможении закрыл глаза.
      - Ты чей? - спросил я.
      - Лесковский, - ответил он, вяло поднимая веки и с каким-то удивлением снова устремляя взгляд свой на меня.
      - С каких Лесков?
      - С Малых.
      - Откуда едешь?
      - С города.
      - Один? {218}
      - С учителем.
      - С каким учителем? Где он?! - вскрикнул я в ужасе.
      - В санях.
      Семен выскочил на двор.
      - Чей учитель?
      - Лесковский. Серафим Миколаич.
      - Что же он не слезает?
      Мужик захохотал.
      - Нейдет!
      - Что так?
      - Сумлевается.
      - В чем?
      - Насчет ночевки сумлевается.
      - Как сомневается?
      - Так. Допреж, говорит, спросись поди...
      Мужик опять захохотал, но вдруг схватился за ногу и вскрикнул:
      - Ой, - зазнобил, ой-ой!.. Ах, леший те... а-ах!..
      Я взглянул на его ноги, они были в худых лаптях и рваных холодных онучах, обвязанных пеньковыми обрывочками.
      Дверь снова отворилась, и в ней опять показалось что-то белое.
      - Извините, ради бога... Необходимость... По необходимости... Не обеспокою ли?.. - говорило оно. Голос дрожал и прерывался.
      Мужик опять захохотал.
      - Все сумлевается! - подмигнул он мне и преспокойно стал совлекать с себя какое-то отрепье и взбираться на лежанку.
      - Мне хошь околевай теперь! - воскликнул он, - и мерин пущай околевает, и ты... Околевайте все, - мне теперь все едино!.. Я вот ногу ознобил...
      И он стонал, прерывая стоны руганью, и в то же время лукаво кивал мне на учителя, смеялся и хватался за ногу.
      Семен побежал прибирать лошадь. Я принялся разоблачать учителя. Он весь дрожал от стужи, но стыдливо отстранял от себя мои руки.
      - Вы уж, пожалуйста... - лепетал он, - пожалуйста, не беспокойтесь... Не нужно бы... право, не нужно бы {219} хлопотать... Я бы в избу... Нам бы в избу с ним... Выпил он немного... холодно... Простите... Я, право, не знаю... Мне бы в избу...
      - Куда вам в избу - здесь ночуете.
      - Ах, право бы, не надо... Зачем здесь!.. Мы здесь намараем... Беспокойство вам... В избу бы... Мы утречком бы завтра... Не взыщите... Чем свет бы... Не хлопочите, сделайте милость!..
      - Нет, уж меня колом отселе не выпрешь! - заявил мужик.
      Серафим Николаич с каким-то усилием засмеялся, и снова сконфузился, и смущенно залепетал:
      - Право, мне совестно... Вы уж простите его... Архип Лукич, ты уж не дебоширь, пожалуйста... Видите, выпил он... Согревает оно, знаете ли... Есть научные данные... Алкоголь... Вам, вероятно, известно?.. Холодно, знаете!.. Видите - одежда... рубище... Мне вот можно не пить... Я одет...
      И снова попытался засмеяться, и снова переконфузился. Все это время он что-то начинал расстегивать, что-то развязывать, но руки его не действовали. Наконец я убедил его не препятствовать мне и начал производить раздевание. Из покровов на нем только и было солидного, что валенки; все остальное могло быть носимо только по необходимости. Ватное пальтишко, увязанное большим женским платком, достигало лишь до колен (колени эти страшно дрожали). Дешевая барашковая шапка была глубоко надвинута на лицо. Кроме шапки, лицо это скрывалось и поднятым воротником, из-за которого торчала судорожно дрожавшая бородка, сплошь забитая инеем.
      Он все же не переставал проситься в избу и извиняться за беспокойство. Насилу убедил я его, что никакого беспокойства он мне не причинит и доставит лишь одно удовольствие.
      По совлечении платка, пальто и иных верхних одежд учитель оказался маленьким, узкогрудым человечком в "твиновом" пиджачке и в ситцевой, достаточно уже позаношенной рубашке. Отрекомендовался он мне Серафимом Ежиковым. Лицо его было не без приятности. Правда, лицо это не было красиво, и черты его скорей поражали безобразием, чем правильностью, но от этого безобразия веяло глубокой симпатичностью. В разговоре он {220} часто и внезапно краснел, причем лицо его получало выражение чрезвычайно приятной застенчивости и какого-то совершенно девичьего целомудрия. Часто также пытался он предупредительно улыбаться и смеяться каким-то как бы заискивающим смехом, но только пытался, ибо ни улыбки какой следует, ни смеха у него не выходило; его темные глубокие глаза при этих попытках постоянно оставались серьезными и даже грустными.
      Впоследствии заметил я, что стоило его оставить самому себе, то есть не занимать его разговором, не угощать и вообще не утруждать галантностью обхождения, - он весь преображался: лоб его тогда мучительно стягивался морщинами, на всем лице замирала тоскливая гримаса и худые прозрачные пальцы нервно щипали реденькую русую бородку. Казалось, какая-то упорная мысль постоянно буровила его голову.
      Пока вскипел самовар, Ежиков, едва только обогревшись, все возился с ногою Архипа. И снегом и вином он растирал ее, и успокоился лишь тогда, когда убедился, что опасности нет ни малейшей. Архип вообще разыгрывал при этом некоторого идола. Снисходительно посмеиваяеь, протягивал он ногу и все подмигивал мне на учителя, как бы приглашая полюбоваться на подобного чудака. Казалось, Архип делает Ежикову великое одолжение, позволяя растирать свою ногу. Помимо высокомерной снисходительности и насмешливого подмигивания, лицо Архипа выражало полнейшее равнодушие. Только раз соблаговолил он изъявить некоторое неудовольствие: это когда Ежиков начал растирать ногу вином. "Эхма! - воскликнул тогда Архип, тоскливо взглядывая на вино, - в нутро бы мне ее, водку-то!" - и еще долго спустя после растирания с негодованием повторял: "Экую прорву винища извели зря!.. Ведь обдумают канитель: божьим даром ноги поливать..."

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43