Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки Степняка

ModernLib.Net / История / Эртель Александр / Записки Степняка - Чтение (стр. 15)
Автор: Эртель Александр
Жанр: История

 

 


      Приземистый мальчуган лет девяти, в широчайших, но коротких портках и рубахе, подпоясанной ниже живота, вынырнул откуда-то из-за плетня и трусливой, спутанной рысцою направился к стороне риги. Громадная косматая шапка (вероятно, отцовская) свободно болталась на его головке и то и дело надвигалась ему на глаза.
      - Эй, ты! Как тебя... Малый... малый! - оглушительно закричал Аристарх Алексеич.
      Мальчуган остановился в некотором раздумье и, после минутной нерешительности, робкой поступью подошел к "балкону", сняв на ходу шапку и обнаружив глазенки, полные лукавства и вместе смущения.
      - Знаешь, кто я? - спросил его господин Тетерькин, грозно насупливая брови.
      - Ба-ари-ин, - пролепетал мальчуган, комкая в руках шапку.
      - Барин! - иронически передразнил Аристарх Алексеич, и затем сурово добавил: - Как же ты, негодяй, осмелился по барскому двору в шапке идти, а? (он сделал ударение на словах "барский двор"),
      Мальчуган молчал и почесывал одна об другую свои босые ножонки.
      - Я тебя, каналью, спрашиваю? - повторил господин Тетерькин.
      Мальчуган с озадаченной миной спустил рукав рубашонки, старательно высморкался в этот рукав и - молчал. Аристарх Алексеич долго и пристально глядел на него.
      - Ты чей? - спросил он вдруг.
      - Михей-ки-ин сы-ин, - дрожащим голоском произнес мальчуган и внимательно стал разглядывать свою громадину-шапку.
      Аристарх Алексеич опять пристально и напряженно осмотрел его с ног до головы.
      - Так ты Михейкин сын, а?
      - Михейки-ин...
      - Как же ты не видишь, барин сидит на балконе, а? Михейкин сын безмолвствовал.
      - Как же ты, свинья, не замечаешь - сидит барин, и ты ломишься в шапке, а? - настоятельно повторил господин Тетерькин.
      Опять безгласие, но прерванное тихим вздохом. {175}
      - Балкон, барский дом, сам барин сидит на балконе - и ты, скотина, шапки не ломаешь, а?
      Все мы с добрую минуту помолчали. Мальчуган порывисто вздернул штанишки и наклонил голову, отчего волосенки свесились ему на лоб и закрыли глаза.
      - Так ты сын Михейкин? - снова спросил господин Тетерькин.
      - Сы-и-ин...
      - Хм...
      Аристарх Алексеич подумал, сделал величественное мановение рукою и отрывисто произнес:
      - Пшел вон!
      Мальчуган радостно взмахнул волосами, сверкнул исподлобья темными глазенками, на этот раз уже не выражавшими смущения, и, с удивительной поспешностью перебирая пятками, скрылся за амбаром.
      Спустя некоторое время по исчезновении Михейкина сына на дворе появился мужик, еще издалека снявший шляпу и подходивший к нам с подобострастной улыбочкой.
      - К вашей милости, сударь, пришел! - сладко произнес он, низко и медленно кланяясь.
      - Что такое? - важно спросил господин Тетерькин, глядя не на мужика, а куда-то в сторону.
      - Да уж не оставьте, сударь, ваша милость... Вы наши отцы... - Мужик насмешливым и быстрым взглядом скользнул по моей фигуре.
      - Что нужно?
      - Мучицы бы мне, сударь. Мы и то так-то поговорили, поговорили со домашними: господи ты, боже мой, куда же мы опричь своего барина пойдем!.. Кем живем, кем дышим... - Мужик вздохнул благодарным вздохом и слабо кашлянул. - Ужель я к целовальнику пойду! - Нет, я не пойду к целовальнику, а пойду-ка я лучше к сударю-барину, говорю... Авось его барская милость не оставит, не откажет мне в мучице...
      Аристарх Алексеич с чувством уверенного в себе достоинства слушал мужика, и слушал до тех пор, пока мужик в некотором изнеможении остановился. И, вероятно, льстивая мужикова речь была по душе господину Тетерькину, ибо вся фигура его как-то величественно напряглась, а лицо даже прояснилось сиянием. {176}
      Когда мужичок остановился, господин Тетерькин покровительственно проронил (впрочем, все-таки не сводя своего взгляда с какой-то беспредметной дали):
      - Муки тебе?
      - Мучицы, сударь... Это точно, что мучицы! - с новой силою воскликнул мужик. - Уж сделайте милость - вы наши отцы...
      Аристарх Алексеич затейливой спиралью выпустил дымок и, с подобающим глубокомыслием опять выслушав до конца подобострастную реплику мужика, крикнул:
      - Арина!
      Явилась Арина и, учинив своими косыми глазами некоторую перепалку с плутовским взглядом мужика, недвижимо подперла притолку и по своему обычаю спрятала руки под передник.
      - Есть мука? - спросил ее барин.
      - Как не быть муке, батюшка-барин... Муки - слава богу! - Арина говорила нараспев и слегка присюсюкивала.
      - Дура-баба, - возразил Тетерькин, надменно передергивая плечами. Знаю - есть мука... Для барского стола, спрашиваю, хватит ли, а?
      - Как, поди, не хватить... - Арина вскинула кверху голову и что-то пошептала. - Хватит, батюшка-барин...
      - Хм... - Аристарх Алексеич забарабанил пальцами по столу. - Трубку!
      Арина исчезла. Мужичок, поникнув головою, неподвижно стоял около балкона.
      - Ну, как ты... Как тебя... - свысока проронил господин Тетерькин, что у вас там, как... Вольные вы... ну, как, а? мучицы?.. Жрать нечего, а?..
      Мужичок встрепенулся и хотя не нашелся, что отвечать, но в почтительном тоне пустил: "Хе-хе-хе..."
      - А? Вольные?.. А мучицы, а?.. Что? - Как тебя... сладко, а?
      Мужичок, видимо, смекнул в чем дело; он опять насмешливо и быстро вскинул на меня глазами, и, погладив небольшую бородку свою, произнес:
      - Уж это как есть!.. Это вы правильно, сударь, рассудить изволили.
      - А? Правильно? - вдруг оживился Аристарх Алексеич и даже взор свой устремил в сторону мужика. {177}
      - Чего справедливей! - подхватил мужик, - при господах, аль ноне... Тогда житье было, прямо надо сказать - рай.
      - А? Рай? - все более и более оживлялся "барин Листарка". - А теперь мучицы, а?
      - Знамо, уж времена пришли... Ноне ему в пору щелоком брюхо полоскать, мужику-то... Ноне он бесперечь без хлеба сидит...
      - Без хлеба!.. - радостно воскликнул барин.
      - Еще как без хлеба-то! - наставительно протянул мужичок. - По нонешним временам, прямо надо сказать - издыхать мужику: нет-те у мужика ни земли, ни покосу, ни скотины, чтоб...
      - А? Ничего нет! - злорадствовал Аристарх Алексеич.
      - Ноне у мужика одна нажива - вошь да недоимка...
      - Недоимка? А?.. Ну, а прежде, прежде?
      - Господи ты боже мой! Как равнять прежние времена... Тогда мне что, тогда я на барщину сходил, по домашности по своей управился что нужно, барину сделал угожденье какое да и завалился к бабе на полати. Только мне и делов!.
      - На полати! Ну, а теперь как, а?
      Мужичок безнадежно махнул рукой и засмеялся.
      - Вчистyю ребятишки перевелись! - воскликнул он.
      Арина принесла трубку и снова подперла своим телом притолку. Аристарх Алексеич некоторое время пыхтел молча.
      - Так перевелись, говоришь? - наконец спросил он.
      - В отделку застряли! - отвечал мужичок.
      - Хм... Так мука есть, Арина?
      - Как не быть муке, батюшка-барин.
      - И для барского стола хватит?
      - Хватит, батюшка-барин, за глаза хватит для барского стола.
      - Но, а если я вздумал бы дать кому, то как, а?
      - И дать ежели надумаетесь, то хватит.
      - Хм... Сколько, Власий, тебе муки? - обратился он к мужику.
      - Пять пудиков бы мне, сударь... Уж сделайте такую милость. {178}
      - Да. Так пять пудиков тебе? Ну, а как прежде, при господах - как, а?
      - Где же, сударь!.. Прогневили мы господа бога - это прямо надо сказать...
      - А? Прогневили, говоришь?..
      Листарка помолчал.
      - Ну, дай ему, Арина, - наконец приказал он.
      Арина моментально исчезла. Исчез и Власий.
      - Вот! - поучительно заметил мне Листарка.
      Я промолчал. В молчании прошло с добрых полчаса. Косматые облака стали мало-помалу расползаться, уступая место чистой и веселой синеве. Горячие солнечные лучи обильным потоком брызнули на поля и затрепетали на них сияющими волнами. Воздух был густ и мягок. Над горизонтом узкою лентой стояла какая-то беловатая, тусклая мгла. Дали были окутаны голубоватой дымкою. Парило.
      В кустах сирени, точно ножницы в проворных руках артиста-парикмахера, стрекотала какая-то птичка. Соловей умолк; одна горлинка с иволгой наперерыв оглашали садик своими меланхолическими голосами. Лошадь моя, опустив уши, задумчиво поникла мордою и только изредка выходила из этой задумчивости, чтоб отмахнуться хвостом от назойливых, хотя и чрезвычайно маленьких мошек. Седая собака переменила свою наблюдательную позу и в сладком забытьи дремала, важно развалив брюхо. Шершавый щенчишка сидел около дрожек, глядел на колесо и смачно облизывался. Где-то гудели пчелы.
      - Вот вы всё говорите, Аристарх Алексеич, у нас в земстве проходимцы... Не всё же проходимцы! Возьмем хоть Воронова - это уж дворянин настоящий.
      - Воронов! Юрка! дворянин! - с пренебрежением воскликнул Аристарх Алексеич. - Могу вам сообщить!.. Нет-с, сударь мой... Настоящий дворянин, смею вам доложить, со всяким стервецом знакомства водить не станет... Юрке далеко до дворянина-с!.. У него, у срамника, мужики в кабинете садятся... Да-с!.. Могу вам сообщить!.. Вломится этак какой-нибудь грязный мужлан да и развалится и важничает, а Юрка ему водки подносит, лебезит перед ним, "вы" ему, стервецу, говорит, по отчеству величает... - Господин Тетерькин с негодованием отплюнулся, подавил некоторое волнение и затем уже продол-{179}жал: - Нет-с, далеко Юрке до дворянина... Вот покойник отец его, Антонин Рафаилович, - это точно был дворянин!.. Это настоящий дворянин был, смею вам доложить... К тому, бывало, купцы первостепенные не смели в усадьбу въезжать, а возьмет этак троечку, поставит за околицей, да пешечком-то, да без шапочки и бредет к барскому крыльцу... Вот это дворянин-с... Тот, бывало, не задумается: чуть не по нем - плетями! В кнуты!.. Розог!.. Вот это, могу вам сообщить!.. А то вы толкуете - Юрка! Юрке далеко до дворянина... Юрка - прохвост, сударь мой, а не дворянин...
      Аристарх Алексеич важно всхрапнул, приосанился и строго взглянул на меня.
      - Есть тут одна ррракалия - Семка Раков, - начал он, - мужичишка, могу вам сообщить, дрянь. Хорошо-с. Приказал я в прошлом году посеять просо. Посеяли. Поспело просо, приказал я нанять убрать его. Наняли. Наняли, смею вам доложить, негодяя Семку. Дали задаток. Отлично-с. Просо стоит... Ну, я, разумеется, спрашиваю: почему стоит просо? (Тетерькин внезапно рассердился.) Какие-такие причины!? - "Семка болен-с".- А-а, болен, нанять в его счет! - Приказал - наняли: семь рублей. Превосходно-с. Узнаю кто судья - Юрка судья. Великолепно. Прошу Юрку взыскать с Ракова двадцать рублей убытков и меня, господина Тетерькина, ублаготворить. Еду к нему сам... Понимаете ли - сам еду к этому протоканалье!.. Прошу... - "Нельзя". - Почему? - "Должны представить доказательства". - А мое благородное, дворянское слово? - "Не могу-с!.." - А? Каково вам покажется? Мне, помещику и дворянину, Аристарху Алексеичу Тетерькину - и вдруг: "Не могу-с!.." Дальше. (Чем больше сердился и входил в азарт Листарка, тем короче и выразительней становилась его речь.) Выхожу. Понятно, не простился. "Лошадь!" - Никто не откликается... То есть, понимаете - ни души. Лошадь стоит у ограды, был я в легком экипаже и кучера не взял. Вообразите положение! Кричу. Выходит из кухни какая-то бестия, в шапке, рожа красная и ряб. "Лошадь!" приказываю. Молчит... "Лошадь!" Что же вы думаете, этот мерзавец! - Тетерькин многозначительно замолчал и затем с расстановкой произнес: - "А поди да сам отвяжи", говорит... - Тетерькин спустил голос до слабого лепета: - А? Это, изволите {180} ли видеть, мне-то, барину-то, он осмелился... Можете себе вообразить... Я онемел. (Тетерькин с ужасом расширил зрачки и уподобил голос какому-то зловещему шипу.) Бегу к Юрке. Говорю, прошу, требую, наконец, наказать мерзавца. Представьте себе смеется! А?.. Я, дворянин и помещик, требую и, наконец, прошу - и он смеется!.. - Тетерькин с негодованием запахнул халат свой и, чуть не захлебываясь от сдерживаемого волнения, возгласил: - Трубку, Арина! - после чего укоризненно, хотя и с примесью некоторой снисходительности, сказал мне: - А вы толкуете - дворянин... Нет, он не дворянин, а хам-с!..
      Он мрачно умолк и уж после долгого промежутка прибавил, безнадежно махнув рукою:
      - Все они хамы, могу вам сообщить!
      Солнечные лучи начинали донимать нас: они били нам прямо в лицо. Аристарх Алексеич предложил перейти в сад. Перешли. В саду около дома действительно была тень. Нам подала Арина старенький выбитый ковер, и мы улеглись на нем в прохладе. В саду было хорошо. Яблони, все сплошь разубранные пахучими нежно-розовыми цветами, вишни, точно обсыпанные пушистым снегом, густо-зеленая сирень, ракиты, верхушки которых приветливо румянило солнце - все это неподвижно млело и нежилось в душистом и жарком, как дыхание, воздухе. Пчелы с веселым жужжанием копошились в цветах и когда улетали с добычей, то сверкали на солнце и казались золотыми. В сочной и густой траве мелькали ярко-желтые одуванчики, серебрилась кашка и, подобно снежинкам, белелись лепестки цветов, опавших с яблонь. Суетливые мошки толклись здесь и там. Речка, еще не успевшая затянуться зеленью порослей, ясно и неподвижно сверкала сквозь ракиты. Соловей томно и тихо рокотал в углу сада. Облака почти сбежали с неба, и оно висело над ними светлое и ласковое.
      Помимо пчелиного жужжания, соловьиного тихого рокота, воркования горлинки и мягких переливов иволги, изредка прерываемых криком, подобным крику дикой кошки, - все было тихо. Все казалось погруженным в сон. С того берега не доносилось ни звука: село словно вымерло. В двориках, видневшихся около сада, тоже все безмолвствовало, редко-редко какая-нибудь одуревшая со {181} скуки собака нарушала это безмолвие долгим и протяжным зевком.
      Молчали и мы с господином Тетерькиным.
      Случалось ли вам, читатель, в жаркий весенний день лежать на траве в цветущем саду, лежать и глядеть в необъятное синее небо? Случалось ли вам чутким ухом внимать едва заметному шелесту и шороху высокой и прохладной травы, слабо тревожимой роями красивых мошек и шаловливым дыханием ветра, ласковым и теплым, как веяние весны? Случалось ли вам до самозабвения, до отрешения от всего существующего упиваться влажно-душистым весенним воздухом и грустными звуками птичьих песен?..
      О, как глубока и таинственно-величава безграничная небесная даль... Каким ласковым жаром и какой невозмутимой тишиною веет от нее... Трепещут ли под напором ветра гибкие ракиты, слабым ли шепотом отзывается трава тому ветру, звенят ли мягкие и упругие речные волны, ударяясь о берег, гудят ли заботливыо пчелы и бисерными переливами рокочет соловьиная песня, плачет ли кукушка и заунывно жалуется горлинка - необъятная высь вечно безучастна и вечно безмолвна.
      Но берегитесь вникать в смысл этого безучастия и этого безмолвия. Не отравляйте красоты. Отрешитесь от мысли, едко разъедающей душу. Раскройте эту душу одной только мирной и тихой красоте и одной только этой красоте бесхитростно внимайте... Смотрите на синеву небесную, прозрачным морем повисшую над вами. Смотрите на это пышное и круглое облако, с торжественной тихостью плывущее по этому морю... Смотрите и любуйтесь. Вон острые и блестящие листья ракиты яркою зеленью вырезались, на лазурном фоне неба и слабо волнуются, колеблемые легким ветром... Вон бледный тополь задумчиво лепечет жесткими листьями своими и ослепительно заворачивает их серебристую подкладку в упор этому ветру... Вон молодая береза, радостная и ясная, как невеста, дрожит, и трепещет, и сверкает на солнце... Глядите и любуйтесь. Глядите, как светлы и нарядны эти яблони, подобно гигантским букетам украшающие сад и как бы живущие, как бы ощущающие негу своего существования... Глядите, как хорош этот частый, темно-сизый ви-{182}шенник, притаившийся под густым навесом цветов и твердых темно-зеленых листочков...
      - Вот вы говорите - дворянство, - внезапно заговорил Аристарх Алексеич, и заговорил почти ласковым тоном, ибо и его дубовые нервы разнежились прелестью сада, - дворянство, могу вам сообщить, попитало. Где теперь дворянство, позвольте вас спросить? - Он задумался и затем добавил с грустью: - Нет теперь дворянства, сударь мой...
      Соловей разразился бойкой и раскатистой руладой. Мы помолчали, послушали, и господин Тетерькин опять заговорил:
      - Катай-Валяев, помню... Вина, повар, музыканты... Можете себе вообразить: тридцать человек музыкантов!.. И все сгинуло... В приятных отношениях был я с этим домом... То было дворянство. Представьте, рысаки были: львы, смею доложить... А сады, а парки, а оранжереи... Все прахом пошло!.. Борзых вспомню, гончих... Где все девалось, позвольте спросить? Господин Тетерькин даже с каким-то испугом вперил в меня глаза свои, но скоро оправился, махнул рукою и с какой-то тихою печалью воскликнул: Измельчал, сударь мой, наш брат дворянин, опаскудился, смею вам доложить, с мужичишками съякшался, хаму душу свою запродал... И сгинет, весь сгинет...
      Он поник головою и задумался.
      - Теперь еду я по селам. Там дом, там усадьба... Да ведь какой дом, какая усадьба, могу вам сообщить! Дом с иголочки, усадьба - полная чаша... Чей дом? - "Епифана Елдакимова". - Чья усадьба? - "Малахвея Евстигнеева..." - Тьфу!.. Кабатчики, шибаи, кошкодеры - в люди полезли... Брюхо растят, волосы маслом мажут, анафемы, в лице - румяны, одеты - чертом... А-ах ты... (Тетерькин крупно ругнулся.) Тоска и горе. Горе, могу вам сообщить, Николай Васильевич. Перенесть не могу. Мутит, сударь мой. Десять лет в храм не езжу-с! - Не могу, не выношу. Зазнались, сударь мой. Барина знать не хотят, шапок не ломают, подлецы... Какой-нибудь Малафейка-кабатчик рожу воротит, к амвону, бестия, лезет, просвиру ему, ракалии, на тарелке выносят. Не могу-с, сударь мой! Я дворянином жил, дворянином помру. Это могу вам сообщить. Что мне? - позвольте вас спросить... {183} Именье? - есть... Людей, которых вижу? - уважают... Церковь - ежели? - бог с ней. Я спокоен. Я чист, сударь мой, Малафейкиной рожи пакостной я не вижу, спесь его хамская у меня за глазами... Спесивься, анафема!
      Аристарх Алексеич перешел в благодушный тон:
      - Я - барин, барином и останусь. Это могу вам сообщить, сударь мой. Я своим не поступлюсь. Что мое - мое. Умру, схоронят - не будет барина. А пока жив - подлецу Малафейке не уступлю. Он у амвона стоит - стой, шельма, нога моя не будет в церкви... Он по селу гоголем расхаживает - ходи, анафема, я где и село стоит позабуду... Он, стервец, енотку напялил, он, каналья, слышу я, калоши заказал - плюю я на енотку и на калоши его плюю... Я в своем доме, сударь мой, в халате - царь.
      Когда свечерело, мы отправились в поле. Узкая дорожка, с глубокими колеями и красноватой травкой посередине, вела нас вверх по отлогой равнине. Весело было проходить этой дорожкой. Кругом волновалось ржаное поле, однообразное как море, густое и прохладное. Развалины мухоморкинского домика, усадьба Листарки, дворики около сада - все это по самую пелену пряталось за высокой рожью, и только село за рекой, расположенное на высоком берегу, господствовало над окрестностями и виднелось как на ладони.
      Вечер был прекрасный. Легкие как паутина облака собрались на западе и длинными, продолговатыми полосами протянулись над закатом, в упор заре, окрасившей их разнообразнейшими цветами, от нежно-розового до бледно-зеленого, от ярко-фиолетового до янтарного включительно. Воздух был прохладен и тих. Около дороги звонко перекликались перепела. С того берега доносилось мычание стада, и пыль, поднятая этим стадом, золотисто-румяными клубами стояла над селом.
      Мы дошли по дорожке до межи и стали на ней. Рожь, окружавшая нас со всех сторон, то приникала под мимолетным ветром, и тогда шорох гибких стеблей встревоженно разносился в чутком воздухе, то вновь поднималась и недвижимо замирала в тонкой дремоте. {184}
      Аристарх Алексеич одною рукой придерживал полу халата, другою величественно указывал мне на поле, отлогою равниною протянувшееся к его усадьбе.
      - Все мое! - гордо произнес он. - Вот, смотрите - это рожь. Моя-с. За рожью пары - опять мои, сударь мой. Яровое тоже мое. Видите?.. Могу вам сообщить - жить можно. Смотрите - это усадьба. Вон сад, вон ракиты... Видите ракиты? (Я видел их.) А вон межа. Глядите на межу. От усадьбы к Мухоморкину дорожка пошла, - видите? Это и есть межа, сударь мой. Моя дача к самому его дому подходит. Теперь - вот межа - стоим на ней. Видите, а? Все мое!
      Дружный ветер пронесся откуда-то и ринулся на поле, и рожь, точно подтверждая слова своего хозяина, одобрительно зашептала и зашевелилась и радостно наклонила свои бледно-зеленые стебли к нашим ногам. Трепетные волны расползлись по полю и зарябили его веселой рябью.
      Лицо Листарки просветлело; вечно насупленные брови приподнялись, и самые глаза, всегда мутные и упрямо-напряженные, осветились каким-то привлекательным светом. Он все еще стоял в позе Марса-победителя и указывал рукою вдаль.
      - Все мое! - повторил он. - Вон тополь... Видите - тополь?.. Сорок лет тому тополю. А береза? Смотрите, какая она... Вон белеет! Это молодая береза.
      Он долго и неподвижно смотрел и на березу молодую, и на серебристый тополь, и на всю усадьбу; под конец жадно обвел глазами все поле, вздохнул от избытка чувств и опустил указующую руку.
      На обратном пути нам встретились три мужика (мужики были из числа постоянных работников Аристарха Алексеича); все они еще издалека сняли шапки и при встрече с нами почтительно остановились и приветствовали господина Тетерькина "сударем". Это как нельзя лучше подействовало на господина Тетерькина. Преисполненный счастья, торжества и величия, возвратился он в свои "хоромы", и я не ошибусь, если скажу, что в тот вечер он особенно чувствовал себя достойным преемником настоящих, коренных дворян, вроде Катай-Валяева и Антонина Рафаиловича Воронова. {185}
      Простился он со мной любезно, хотя и не упустил случая, вместо всей руки, подать мне три пальца, а вместо поклона - надменно выпятить грудь и сделать некоторое мановение бровями.
      Отъехав на довольно значительное расстояние от усадьбы, я услыхал густой и важный бас Листарки, на добрую версту гласивший: "Спать, Арина!". {186}
      VIII. МОИ ДОМОЧАДЦЫ
      Прежде всего опишу Семена.
      Вообразите себе малорослого человека с длинными руками, бесцельно и беспомощно болтающимися по бокам, с небольшим ястребиным носиком, слегка искривленным на конце, и прямыми, белыми как лен волосами, с кроткими, вечно задумчивыми глазами и безмятежным выражением лица, крошечного и сморщенного в кулачок, - это и будет Семен.
      Впрочем, настоящее его имя было не Семен, но об этом - после.
      Был он у меня не простым работником, но, по мере надобности, и старостою, и ключником. Первую из этих обязанностей, - обязанность старосты, - нес он плохо. Вы могли бы целый день следить за работами, где находится Семен в качестве начальника, и целый день не услыхали бы его голоса, и это даже тогда, если рабочие были неисправны. Обыкновенно Семен, заметив какую-либо неисправность в работе, тотчас же брал в руки метлу или лопату, или другое соответствующее орудие, и, вместо того чтоб приказывать, кропотливо возился, заглаживая эту неисправность своими руками. Но бывали и такие работы, в которых невозможно было вступаться самому (например пахота) и самому исправлять упущение, происшедшее от лени или недосмотра рабочих. Тогда Семен, после долгих колебаний, подходил к самому носу неисправного работника и втихомолку просил его "как ни можно стараться".
      Вообще не по душе ему была должность старосты, и если он с грехом пополам сносил ее, то лишь благодаря {187} тому, что я и не требовал от него большего усердия, а только рассчитывал на одну его, действительно замечательную, честность.
      Но обязанность ключника нес он с любовью. Весною по целым дням, бывало, возится в прохладном амбаре: там подметет, там законопатит пол, там подмажет его глиною. Придет лето - еще больше хлопот. Нужно принимать хлеб с тока, нужно отпускать его на грохота, а с грохотов снова принимать и пропускать на сортировку... Тогда ключнику много работы. И отпуск и приемка требуют счета и меры. И вот Семен с неукоснительным вниманием чертит стены закромов кабалистическими знаками, означающими воза, четверти, пуды, и является ко мне вечером с целой охапкою бирок. Кроме счета, есть и еще занятие: после каждого воза чисто-начисто подметать коридор, отгребать зерно в закроме и гонять из амбара голубей, то и дело влетающих туда поживиться обильным кормом. Осенью, а иногда и зимою, тоже большие и приятные хлопоты Семену: отпуск хлеба купцам, наблюдение за весами, зашивание кулей и, опять-таки, начертание кабалистических знаков.
      В амбаре он чувствовал себя дома: говорил громко, двигался смело, делал все без колебаний и раздумываний. Но все это заменялось полнейшею нерешительностью, когда Семену приходилось вылезать из амбара на свет божий и идти на ток наблюдать за молотьбою. Надо было видеть его в ту минуту, когда к нему подходили и спрашивали: не пора ли стрясать, не довольно ли уж чисто вымолочено? Он терялся, мямлил, с нерешительностью мял в руках солому и рассматривал колосики, и в конце концов выражал свою волю таким неопределенным и сконфуженным лепетом, что молотильщики безнадежно махали на него рукою и уж руководились в своих действиях собственною своею совестью. Если они решали "стрясать" - Семен не противоречил, но с тоскою ходил по току и тогда лишь забывался, когда попадались ему под руки грабли. Тогда он старательно перетрясал ту солому, в которой ему думалось найти зерно, каждый плохо перемятый колос тщательно и со вздохом обивал о ручку грабель и вообще по мере возможности старался наверстать кажущееся упущение. {188}
      Кроме молотьбы (молотьбу я подразумеваю - цепами и телегами, но не машиной), особенно ненавидел Семен полку. Иметь дело с несколькими десятками баб и девок, обыкновенно склонных к насмешкам над начальником и вообще к озорству и непослушанию, было для него сущим наказанием, и случалось даже так, что когда неизбежно приходилось идти на полку, у Семена внезапно "схватывало" живот, и он с страшными стонами залезал на печку, с которой сходил уже тогда, когда опасность проходила и надобности в нем совершенно не оказывалось. Эта конфузливость выражалась в нем только в роли начальника, старосты. В остальное время он если и не был чересчур разбитным человеком, то и не смотрел растерянным.
      Впрочем, надо добавить, что вообще компании он не любил, а если уж приходилось быть в народе, то больше отмалчивался и слушал, на вопросы отвечал односложно и, при первом благоприятном случае, удалялся куда-нибудь в глухой уголок хутора, где либо посиживал себе одиноко, либо копался над какой-нибудь работой. С особенным старанием избегал он разговоров шумных и ругани, безучастно выслушивал строго деловые; но если заходила речь о каких-нибудь отвлеченных материях или рассказывалась сказка - он любил послушать, а когда предмет уже чересчур увлекал его, то и сам пускался в рассуждения, обыкновенно краткие и простые, но всегда высказанные не на ветер, а с убеждением и, что называется, от души. Чувствовалось, что рассуждения эти, на первый раз как будто и избитые, - не заимствованы и не унаследованы с тупой машинальностью от отцов и дедов, а выработаны и добыты самостоятельной мыслью.
      Отличительною чертой Семенова характера было смирение и какое-то невозмутимое спокойствие духа. Исключив те случаи, о которых я уже говорил выше, вы не подметили бы на его лице следов каких-либо волнений житейских, горя, тоски, скуки и т. п. Лицо его было всегда безмятежно и кротко, взгляд - ясен и тих, движения - плавно-медлительны, речь - нетороплива и проста. А между тем, претерпел он столько, что, кажется, сам дивно терпеливый Иов опешил бы. Судите сами. Была у Семена большая семья, имелось порядочное хозяйство, и даже водились две кладушки старого хлеба, что, как известно, служит уж доказательством почти богатства (разумеется, {189} крестьянского). Семья не знала, что такое "недоимка", "неотработка", "голодуха" и тому подобные неизбежности крестьянской жизни. Но все это сразу рухнуло и рассыпалось прахом... В семидесятом году свирепствовала холера: из Семеновой избы в одну неделю вынесли пять гробов. Остались в живых Семен с женою да их сынишка, мальчик пяти лет. В семьдесят первом году попрел весь хлеб в поле, а какой успели свезть на гумно - погнил и пророс на гумне. У Семена он попрел в поле. В семьдесят втором году, в одно летнее и, по обыкновению, прекрасное утро, к Семену в избу принесли мальчика с проломленным черепом и разбитой ключицей: был в ночном, скакал на лошади (это семилеток-то!) и упал. История не редкая. Не успели похоронить не в меру шустрого мальчугана и не успела мать, убитая горем, оправиться от "сполоху", выразившегося нервным трясением головы и частыми истерическими криками, случился пожар: "баловались" конокрады односельцы, приговоренные "миром" к высылке в Сибирь. Семеново хозяйство сгорело дотла. Семен все крепился. Путем каких-то нечеловеческих усилий сбил он денег на избу и уж поставил ее: "Только бы жить!", по его выражению, но тут судьба уж окончательно его подкузьмила: жена тосковала, тосковала да и сбежала к купеческому приказчику. Тогда Семен собрал "старичков" и торжественно отказался от земли, которую находчивые "старички" тут же, на сходке, и пропили целовальнику на три года.
      И, несмотря на все это, Семен сохранил безмятежность духа необыкновенную. Часто я задавал себе вопрос: что противопоставляет этот утлый человечек своей беспощадно суровой доле? Откуда у него эта беспечальная улыбка, эта мягкая светлость взгляда? - и не мог решить этого вопроса.
      Он носил свое горе в себе, тихо и бережно, и не любил делиться им с людьми, не любил толковать о нем, подобно многим горемыкам, которые и самое горе-то свое забывают в пылу жалоб и сетований. Но если ему неизбежно приходилось говорить с вами о своих напастях, - безмятежность не покидала его, и вы не могли бы заметить в его голосе ни капли горечи.
      Мягкий и теплый тон его простой до наивности речи, его медлительные движения, полные какой-то важной {190} значительности, его открытое лицо все это я бы назвал величавостью... Но, боже мой! - маленький, плюгавенький мужичок с ястребиным носиком, желтой бородкой клинушком и низким лбом, и... вдруг величавость!
      Еще черта.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43