К осени страна, вероятно, захлебнется в гиперинфляции. О пенсионерах нет и речи: они, бедные, ночами в очередях у сберкасс, с февраля денег не могут получить. К осени, видимо, выберем все запасы товаров, и выручка в магазинах станет равной нулю. Производство будет стоять, налоги тоже будет платить не за что и нечем. Не дай Бог потерять работу. «Совковая» безработица – это беспредел.
Поэтому иду вынимать из погреба семенную картошку. Надо рассчитывать на себя.
Завтра, если не буду стоять в плане в рейс, пойдем на шабашку. Денег в доме осталось две сотни. Вчера в магазине я взял на 166 рублей: две буханки хлеба, кило вареной колбасы и два десятка яиц. Два года назад я бы заплатил за все это богатство 5.12. Всего-то в 30 с лишним раз.
Говорят, народ обовшивел: не хватает ни мыла, ни белковой пищи. Моей семье пока вши не грозят. И вообще, я – миллионер. Одна квартира стоит два с лишним миллиона. И в баке еще плещется двадцать литров бензина – живем!
Жрем одну картошку и консервы. Да привез из Сочи немного зелени. Рублей на двести, это червонец на брежневские. Ну, кусок хлеба, кусок сала и картофелина буквально есть. И мы еще пока не приценивались, сколько стоит килограмм засохшей на витрине гастронома, обрезанной почти дочиста пищевой кости.
Надо как-то жить, держаться за какой-то нравственный стержень… а стержень этот, как та сосулька, тает в руках и вот-вот обломится.
Друзья почти не звонят. Не собираемся вместе. Каждый выгребается в одиночку.
…Глаза чешутся. Кончается мазь, купить не на что, а жаре не видно конца. Пока дожди не смоют пыльцу, пока не перебушует внутри организма борьба с инородным белком, легче не станет.
Денег в семье ни копейки. О зарплате и не слышно, лечу сегодня в Камчатку с двухсоткой; дома осталось только на хлеб.
Вчера посадили рассаду в новую теплицу; основные работы на даче завершены, остался водопровод. Успел, как и планировал, все сделать до массового цветения березы, ну, прихватил два дня с соплями. Своя игра.
Шабашка была сегодня: сажать кустарники. Грунт тяжелый, работали по двое. А по технологии надо по трое. Короче, к обеду я так устал, что не смог уснуть перед ночным рейсом и поехал на вылет как под наркозом.
Ну а что делать? Как еще заработать семье на хлеб? Это ж еще как мне повезло, что жена у меня – не овца, а деловая женщина. Она рыщет и выискивает хоть какую возможность заработать. Ей не до принципов, не до белой кости – на хлеб!
Скоро неделя как стоит жара под 30; те деревья и кусты, что мы посадили, никто не полил. Такая вот организация работы в этом озеленении, что даже, на себя работая, не смогли путем договориться с поливочной машиной. Вот так Надя и тратит нервы на работе. Ей – далеко не все равно, как сложится судьба тех миллионов кустов и деревьев, что посажены ее руками или под ее руководством. Это – ее жизнь, ее призвание на этой земле. Шабашка или не шабашка – а это же живые организмы. И от нас зависит, будут ли они жить и крепнуть, и украшать нашу Землю, и давать нам кислород для нашей жизни, или тихо издохнут без заботы.
Но плевать на полив: дело сделано, прутики посажены; сдать работу, получить деньги – и буквально трава не расти. Какие деньги выделяются на то озеленение… и – впустую. И так везде.
Нет хозяина. Нет собственника. Нет муниципалитета. Нет ответственности рублем. Все делается по инерции, выделяемые куски вырываются на ходу и растаскиваются, в меру алчности и наглости вора.
Ели бы эту шабашку делали рабочие, то и они, и мастера, и прораб, получили бы лишь свою мизерную зарплату, да аппарат, немалый – свою; а так – все деньги поделили между собой те немногие, кто хапнул эту шабашку… стихийная справедливость.
Остается добавить, что львиную долю работы выполнили привлеченные, как это по инерции повелось, рабы-курсанты военного училища. И кто ж его проверял, на каких объектах и сколько они трудились. То есть, мы без стеснения эксплуатировали бесплатный труд рабов, как его испокон советского веку использовали большевики, загоняя на работы бессловесных студентов, солдат, интеллигенцию, «его величество рабочий класс» и зэков.
Я на своем рыдване только успевал мотаться за питьевой водой, щедро угощая холоднячком молодых ребят, которым два часа труда на свежем воздухе – только на пользу. А нам – с миру по нитке…
Не так ли используют труд солдат в армии все: от прапорщика до маршала. С миру по нитке – генералу дача.
Совесть меня не мучает. За полеты мне платят мизер, а два часа курсантского труда, ну, плюс два дня и моей работы, такой, что вечером уснуть не мог – так болели руки, – соизмеримы с месяцем полетов.
Несправедливо?
Да пошли они все, козлы. Я сижу снова без копейки, еще и не начислили за апрель, а уже вторая половина мая, и Надя так же сидит без зарплаты, и еще и за первую шабашку нам не выплатили…
Все рушится, жрать нечего, а я буду мучиться совестью за воровство? Щас.
Немножко душа болит за этот парк, он уже нам стал вроде бы как родной; если сегодня польют и примется в рост, ну, хотя бы треть – то недаром болели руки. Ведь деревцам все равно, честно или нечестно поделились деньги… им нужна вода. К счастью, грунт болотистый; треть-то, уж точно, выживет и без полива.
Украсть нельзя только у нас, пилотов. С самолета, шутим мы, что унесешь: только разве что вешалки. Недавно пришли на вылет – нет вешалок в гардеробчике. Украли. Филаретыч как выкатил тырлы, как разинул пасть – через пять минут техник бегом принес три вешалки, «скоммунизженные» с соседнего борта.
Помимо шабашки я неделю вкалывал у себя на даче. Навоз, компост, земля, грядки, теплицы… уже взошла редиска. Дали воду, бак полон, на очереди водопровод по участку. Опять: тиски, трубы, нарезать резьбу, муфты, тройники, краны, шланги… работка для рук.
Зато загорел, очень даже заметно. Ну и – зацвела береза, уже всерьез. Тут же: сопли, зуд в глазах, чихаю, ночью спать не дает, душит; ну, я ожидал. Надо месяц перетерпеть. А руки как болели от работы всю зиму, так и сейчас болят, так и будут болеть до смерти. В боли рук – мое относительное долголетие, ибо, только трудясь физически, можно сохранить обмен веществ и здоровье… ну и кусок хлеба.
Я в молодости читывал повестя наших советских прозаиков, как, к примеру, втягивался молодой (обязательно мыслящий!) рабочий, непривычный, в бетонную, допустим, прозу жизни на стройке века. Как ломило все тело – день, два, три, неделю, две недели… как хотелось плюнуть, бросить, как мучался совестью и комплексом неполноценности, и т п. И вдруг, через месяц где-то, однажды проснулся – ничего не болит, и пошел вкалывать, строить коммунизм, и перевыполнил норму (мыслящий же!), и коллектив принял его… и т п. галиматья.
Брехня. Руки болят всегда. Есть у одного белорусского поэта хорошее стихотворение, я не помню все, называется «Руки болять». Из одних глаголов:
«Сено грести. Бульбу копать. Капусту солить. Хряка смалить. Руки болять. Ноги болять».
Вот он – знает жизнь. Руки болят всегда.
Весь полет на Камчатку я просидел за штурвалом с мокрыми салфетками на глазах; бортпроводницы только успевали менять их, и прохлада унимала нестерпимый зуд. Все мне сочувствуют… а куда денешься. Кое-как довез я их, в болтанку и боковой ветер, мягко примостил лайнер на мокрую от дождя полосу, дополз до гостиницы, упал и проспал весь день. К вылету глаза отошли, осталось только ощущение тяжелых, пластилиновых век. Главное, в этом году донимает не насморк, не удушье по ночам – а вот глаза. Зато всю обратную дорогу – никаких симптомов. Нынче на Камчатке весна поздняя, береза еще не расцвела – вот и результат: за ночь успокоился организм. Только вот – надолго собаке блин. Встал сегодня дома… опять зуд, опять чихаю.
Надо бы брать отпуск на май-июнь. Да вот с годовой медкомиссией получилась накладка, и часть отпуска пришлось истратить зимой, пока довел свои параметры до требуемой нормы. И там накладки, и здесь накладки… терпи, капитан, безвременье надо как-то пережить, изо всех сил держась за штурвал. Врачи о твоей аллергии не знают – и слава Богу. Терпи.
Между работой на даче слетал в Норильск. Ну, у нас плюс 32, а там минус 13, с ветерком. Предусмотрительно набрал с собой полный портфель барахла, натянул на себя все, сбегал в АДП, подписал задание, смотался в магазин, набрал молочных продуктов – и обратно в кабину.
Местная мафия наладила доставку «зайцев» на самолет. Есть спрос – есть и предложение. Люди готовы улететь с Севера за любые деньги. Предлагают и тысячу, и две; билет стоит около трех. Инфляция сожрала все сбережения норильчан; рухнули надежды на покупку квартиры на юге к старости… бежит народ, обдуренный, разочарованный, бежит толпой, потоком, валом.
И у меня зарплаты все нет и нет. Дома доедаем консервы с хлебом, картошку и чай. Правительство – не в состоянии.
Так пошло же оно тогда, это правительство, со своими законами. Находит средства платить норильчанам десятки тысяч? Так давайте ж поделимся. Нагреб я полон самолет «зайцев», куда только можно, друг на друге. По прилету, пока ждали трап, по одному запускал в кабину и только открыл пустой бумажник… Полторы тысячи за один полет только одному мне; ну, мы делимся: поровну всем, не обижая и проводниц.
Вот – и масло, и яйца, и сыр, и палка колбасы… И совесть… увяла.
Только вот мне, особе, не очень увивающейся вокруг командирского стола, Норильск нынче перепадает очень редко. А в прежние времена я из Норильска не вылезал: как конец октября, так меня, с молодым стажером, туда – из рейса в рейс, на обкатку Севером.
А сейчас, когда Норильск в одночасье стал хлебным рейсом, я туда рылом не вышел. Не та весовая категория. Это случайно мне перепало, из резерва подняли.
Хочу масла. Не хочу ждать, пока внук писателя меня накормит. Моя жизнь уходит, а правители не чешутся. Затоптал я остатки совести и растер сапогом. Буду брать взятки и возить «зайцев».
Нормы нравственности, этики, законности… Это все хорошо там, где эти ценности накапливались веками. Там немыслимо, чтобы капитан корабля обирал пассажиров, как какой-нибудь проводник в поезде. Да там и проводник – не берет.
А у нас попадись – засудят. То есть, тоталитарное государство, как при Петре Первом, скажет: воруешь? Воруй, но не заворовывайся. Не попадайся.
Очень мягко выражаясь… сейчас среди летчиков изредка встречаются индивидуумы, не стесняющиеся брать с «зайцев» деньгами. Бутылку, «стеклянный билет» прежних времен, нынче достать трудно. Зато деньги у того, кто пассажиром летит, есть, и много – все, что накопил. И он рассчитывает потратиться на билет, и готов отдать деньги тому, кто его вывезет. Ему все равно, кому отдать. Мне. И я – беру. С оглядкой, но беру: кушать очень хочется.
Даром, что ли, работать? Ведь за тот месяц, что мне не выплатят зарплату, инфляция съест ее значительную часть. Мой хозяин с этого поимеет, и меня не спросит. Опять за мой счет норовит государство поправить свои дела, причем, грабит в открытую, беззастенчиво. С него какой спрос.
А я везу человека, по собственной доброте, ну, используя не принадлежащее мне воздушное судно. Народное добро. Человек платит деньги не моему авиаотряду, сиречь, государству, а мне лично. И я получаюсь – вор.
Значит, спекулянту можно скупать государственную водку и торговать ею на улицах, обирая жаждущих выпить и кладя себе в карман миллион за неделю. Это – законно. А провезти «зайца» – незаконно.
Надо возить: и в кабине, и на приставных креслах в вестибюлях, и в техотсеке, и в багажниках, и стоя – лишь бы платили.
Да… как меняются взгляды бывшего большевика-пропагандиста. Как за год то, что считалось совестью, выглядит теперь глупым чистоплюйством.
Все правильно. Империя зла посеяла зубы дракона; из них теперь вылупляется продукт.
Потом, скоро, когда все развалится, тот спекулянт бросит мне в лицо:
– А что ж ты не вертелся?
«Морально устойчив. Беззаветно предан. Постоянно работает над повышением уровня. Пользуется заслуженным авторитетом»…
Растут как грибы особняки на Покровской горе, проезжая мимо которых, моя супруга аж зубами скрипит от злобной зависти. Но мы ж наркотой не торгуем.
Нет. Надо воровать. Надо вертеться.
Цветет озелененный моей Надей город. Благоухают яблони, черемуха; на драных пустырях, превращенных ее стараниями в распланированные скверы, гуляет и радуется весне народ. Чахлые скелеты деревьев на пыльных улицах за три дня превратились в цветущий сад; кругом сочная зелень, цветы, солнце и радость. Как и не было зимы.
Сколько истрачено сил, энергии, ума, нервов, здоровья, терпения – и сколько за это воздано государством? 2500 в месяц. Ну, премия. И за день шабашки – те же 2500.
Вот такая бухгалтерия советской жизни, на ее исходе.
У нас начальнички из АТБ и наземных служб положили глаз на списанные и ржавеющие в углу аэродрома самолеты. Тут же организовали какую-то контору по сбыту металлолома, какие-то договоры с алюминиевым заводом: ты – мне, я – тебе… Короче, опять за нашей спиной и за наш счет. А когда им пеняешь за это, они, оглянувшись через плечо, эдаким шепотком, тихонько говорят: а кто тебе мешал? Чего шумишь-то?
Вот-вот. Я, ездовой пес, в этом деле не смыслю, это – рыночный капитализм, но – дикий, «совковый», только зарождающийся, полуворовство у всех на виду. Пока я буду летать, бить самолеты, они заранее подсчитают дивиденды, примут у меня доведенный мною до кондиции, вылетавший свое самолет и оприходуют, превратят ничего пока у нас не стоящий металлолом – в валюту и импорт. А мне выпишут двадцать тысяч зарплаты, которую еще выхаживать и выстаивать у кассы два месяца.
Я еще не представляю, что таким путем можно нажить первоначальный капитал, вложить его в надежное дело и стать через пятнадцать лет добропорядочным буржуа. А стадо воспитанных этим буржуа бичей разграбит электросети в стране. Но это все будет потом. А я хочу масла сейчас. И я вожу «зайцев».
…Определенно отмечаю, что политикой перестал интересоваться. Равнодушно гляжу на часы, вижу, что наступает время смотреть по ящику этот «Вид», «Взор»… короче, вздор этот – и не включаю телевизор. Ни газеты, ни телесериалы эти, мыльные, ни хохотушники, ни спорт, ни порнуха, ни музыка – меня не интересуют.
А что тогда?
Деньги, деньги. Заработать, добыть, украсть. Выбиться из нищеты. Определиться. Обрести фундамент. Разбогатеть. Летчику, капитану тяжелого воздушного лайнера.
С брезгливой жалостью разглядываю порыжевшие на коленях, протертые, расхожие мои штаны и такую же клетчатую рубаху, пятирублевые советские босоножки и единственные, на работу, будни и праздники, тринадцатирублевые свинячьи башмаки, со стоптанными каблуками. С завистью поглядываю на витрины спекулянтских лавок. Еще ведь не наступила челночная эра; все это – ворованное в советских магазинах. Первоначальный капитал.
Сколько мне надо сразу, сейчас, чтобы пойти и одеть семью, самому одеться? Пятьдесят, сто тысяч? Пока не считал. Но если бы месяцев шесть получать на руки по 20-25 тысяч, то, может, и оделся бы. И куда уж тогда деньги девать.
За этот апрель мы с Надей заработали, зашабашили и украли тридцать тысяч чистыми. И не видно. Ну, купили сапоги дочери, это девять тысяч. Ну, масло снова стали покупать пачками, по 200 грамм, ну, десяток куриц за месяц, шесть десятков яиц; холодильник забит… консервами. Завтра получу 18 тысяч зарплаты, половину – отдам долг; останется только на еду, на целый месяц, ибо в день уходит 300 р., а в неделю – 2000… Надо, надо воровать. То за квартиру, то за телефон, то мыло, то паста, то лампочки… то белье жене Капитана… ходить не в чем – а все это сотни рублей.
Палка колбасы, кило сыру или окорока – да бутылка водки – психологически для нас это все еще дорогая, не ежедневная покупка. Может, для иного россиянина бутылка водки каждый день – насущная необходимость… сколько же ему, бедному, надо воровать… О какой совести народа разговор!
А давайте все дружно – и покаемся! Восплачем о греховности своей!
Щас. Гайдары не каются, они вытаскивают нашу страну из грязи. За семенники.
А я, дожигая жалкую, украденную женой на работе канистру бензина, с тоской думаю о предстоящей заправке, где с пятисотки мне дадут сдачу только на бутылку водки. Как же много надо зарабатывать… ну, воровать, чтобы спокойно смотреть на тысячную черную бумажку как на четвертной билет!
Пока еще все цены делю на двадцать, а пора уже на тридцать. Как привыкнуть не делить в уме, а молча принимать эти цены как есть?
Ты мечтал о нормальной, не социалистической, не коммунистической жизни?
Ну – вот тебе нормальная, обычная жизнь. Бейся в ней.
Что такое низкая облачность
В конце мая в Норильске очень часто наблюдается низкая облачность. Вернее, обычно она там целый месяц стоит, и лишь изредка наблюдается ее повышение.
Попробуй-ка принять решение на вылет при таком вот прогнозе, что никаких гарантий не дает, «фифти-фифти»… а, приняв решение, попробуй еще зайти и сесть.
Вот в такой момент повышения облачного покрова удалось нам прорваться в Норильск из Краснодара-Уфы. Давали нижний край 80 метров; зашел я и сел в автоматическом режиме, то есть, только последние 15 секунд перед касанием крутил руками после отключения автопилота. Спина сухая. Увидел в облачных разрывах землю где-то на высоте метров 70, полоса прямо перед носом. После пробега я сообщил диспетчеру старта, как положено, высоту нижнего края: «80 метров». Это на всякий случай: вдруг у заходившего следом за мной борта минимум капитана 80x1000, так чтоб его диспетчер не угнал на запасной, дал сесть тоже.
Сцепление давали 0,3 – предельно допустимое, но ветерок дул строго по полосе; я попытался по бабаевской методике протянуть машину вдоль «пупка», подведя чуть пониже и огибая перегиб полосы, но не унюхал, чуть перелетел его, и машина ощутимо коснулась, с перегрузкой 1,2. Нет, не всегда, далеко не всегда удаются мне бабаевские посадки.
Торможение на пробеге было вполне нормальное, и я успокоил встревоженного руководителя полетов, зашедшего в АДП узнать от экипажа о состоянии полосы. У него тележка, замеряющая сцепление, дала в двух местах меньше допустимого: 0,28, и парень интересовался, соврала или нет – ему ж за этот коэффициент отвечать, случись, не дай Бог, если кто-то выкатится с полосы.
Ну, соврала, соврала, успокойся. Не закрываться же по этой, случайно проскочившей цифре. Тут надо успеть побольше бортов принять, пока нижний край облачности приемлемый. Да еще пока какой-нибудь сильно честный летчик не ляпнет в эфир, что, мол, низкая облачность стала уж очень низкая. Тогда придется закрыться. Вернее – дать в метеоинформацию данные о нижнем крае, что он хуже минимума аэродрома; и пусть капитаны решают сами.
Север есть Север. В Заполярье молодых допускают летать лишь тогда, когда капитан уже наберется опыта принятия стандартных решений и укрепит нервы для принятия решений нестандартных.
Через час облачность понизилась до 30 метров. Кто знает Алыкель, тот не удивится. Место высокое, и обычная для Севера в это время низкая (80-100 м) облачность, с лохматым нижним краем, часто касается земли на этом «пупке». Поэтому, если в циркуляре услышишь «слоистая 120 метров», то следует заведомо ожидать в течение получаса колебания: от «пять баллов разорванно-слоистая 80» до «туман 200, вертикальная видимость 30» – то есть, до земли. А через двадцать минут опять: «10 баллов слоистая 80», потом «7 баллов 120»; а там снова, через каждые пять минут: «разорванно-слоистая 80»; «дымка 1100»; «туман 700»; «туман 200, вертикальная 30»… Клубящаяся, разлохмаченная нижняя кромка протаскиваетсятся над взлетно-посадочной полосой, цепляя ее по два-три раза за час, и тут же уносится, а через полчаса снова понижается, и снова свистопляска цифр в эфире. Норильск верен своей нелестной репутации.
И мы, летающие на Север по несколько раз в месяц, десятилетиями, постоянно и чаще чем куда-либо – не дергаемся, не нервничаем, а ждем судьбы; правда, постаравшись перед рейсом всякими правдами и неправдами заначить в баках тонны полторы керосину – на полет в зоне ожидания.
Подписали задание на Красноярск и сидели в самолете, ожидая загрузку. Нам хорошо было видно, как перед торцом полосы, на высоте 30-40 метров, вываливается из хмурой ваты серых облаков то пузатый Ил-86, то юркий «туполенок», то наш красавец Ту-154. Аэропорт спокойно работал. Как ты докажешь, на какой высоте капитан установил визуальный контакт с земными ориентирами. После пробега он докладывает нижний край: положенные «70 метров». Ну сел же, значит, и правда, видел землю.
На глазах появилась дымочка; узкая полоска света между кромкой облаков и горизонтов размылась, потускнела, посерела – и вот уже видно только вблизи, как будто запотели стекла, и вот уже туманчик… туман идет стеной!
Через пять минут туман стеной уже унесло, узкая полоска света прояснялась на глазах, и над торцом нижний край приподнялся метров до тридцати. По радиостанции слышно было, что на кругу два борта, заходят один за другим. Диспетчер давал борту, висящему на глиссаде, удаление: 2000, 1000, 500 – никого не видно… а ведь у него на удалении 500 высота должна быть 30…
Вдруг над торцом образовалось какое-то уплотнение, тень, мелькнули вроде колеса – и вновь скрылись в туманной кромке: борт ушел на второй круг. Не выдержали нервы. По радио слышно было номер борта: 85600 с хвостиком – «эмка»; а «эмки» только у москвичей…
За ним заходил другой борт; снова: удаление 2000, 1000, 500… тишина, секунды – и вывалился прямо над торцом, чуть с перелетом, по продолженной глиссаде, сел, молодец. Доложил посадку и дал нижний край… 60 метров! Это в Норильске-то, где минимум 70x900! Талона не жалко, что ли… эх, ошибся в запарке. Ну, тут уж, когда прибежит капитан на вышку, диспетчера решат, что с ним делать.
Ага, опомнился, дал поправку: «Конечно же, семьдесят! Семьдесят нижний край!» Все облегченно вздохнули: ясное дело – напряжение, сложная посадка, тут любой ошибется… в конце-то пробега уже. А раз сел – победителей не судят. Ну а москвича тут же угнали на запасной. «Не умешь кой-где ушам шевелить – не фиг лезти» – как говорят у нас в Сибири. Норильские диспетчера хорошо разбираются, кто «умет ушам шевелить», а кто нет. Красноярским капитанам доверяют, их пофамильно знают. Да и москвичей тоже, кто туда давно летает.
Казалось, с чего бы это восхищаться «нарушениями» минимума мне, профессионалу, который как никто другой должен… и пр.
Да глупости все это. Экипажи в полной мере реализуют свое мастерство, свои резервы, проскальзывая в захлопывающееся окно строгого северного аэродрома. Здесь такая работа – норма. И то еще: ветер по полосе в Алыкеле – редкость; да и видимость под облаками нынче более десяти километров – роскошь… И чего б тут дергаться: сиди, крути штурвал, держи стрелки в центре и жди; полоса все равно откроется. Система работает отлично, диспетчер квалифицированно следит по посадочному локатору, изредка подсказывает, и ему еще от входа в глиссаду видно, кто как ее держит, кто как «ушам шевелит». Директорные стрелки выведут тебя точно на полосу… только надо уметь их держать в центре. Ну, сядешь для гарантии чуть с перелетом, так полоса-то 3700… более чем достаточно, со встречным ветром-то.
Все дело в нервах. Тот самый удар в лицо, когда торец распахнется прямо перед глазами… некоторые ждут его с волнением у грудях, не дожидаются, а страх нарушить тот условный минимум, ту цифру, которую выдумали и установили для среднего летчика в уютном кабинете на Ленинградском проспекте – этот страх накладывается на страх удара в лицо… И человек, дрогнув, не выдерживает тяжести бесконечных секунд, когда земли вроде и не видно, и вроде уже что-то там шевелится под носом машины… а-а! – взлетный! уходим! Переламывает траекторию и уходит… успев в последний момент увидеть прямо под носом огни торца и кляня себя за слабое очко… Но – все, брат, здесь тебе не там.
А ведь зашел-то как по ниточке!
Ничего, Север тебя проверит на прочность, а если Бог укрепит твой дух – то в Заполярье и мастерство отполируешь. Или уходи. Казни себя, если способен.
По мне, так труднее заходить при плохой видимости, когда в поле зрения сначала вплывает лишь пятно размытых огней, а за ним, кроме зеленых огней торца в клубящемся черном колодце полосы, больше ничего и не видно – вот где трудность: определить, параллельно ли осевой линии ты идешь, когда той линии не видать. Ты должен верить, что шел строго параллельно, по крайней мере, с момента, когда это пятно огней увидел краем зрения. В этом – твое мастерство, а в сознании мастерства куется твое мужество северного летчика.
И вот, зацепившись глазом за торец, но все равно продолжая пилотировать по стрелкам, которым должен безусловно верить, я говорю экипажу:
– Садимся, ребята!
Мы сядем, и красиво сядем, в этой круговерти. Потому что у нас далеко позади – и тот страх, и та внутренняя борьба, и та тренировка себя на полярного ездового пса, что реализуется сейчас незаметными со стороны миллиметровыми движениями штурвала. Все это – далеко в прошлом. Сейчас я способен осмыслить явление, которое молодому кажется бесконечными секундами страдания… и – взлетный! Что ж, брат, каждый из нас, Капитанов, должен сам пройти этот путь по тропе мужества, долгий и нелегкий.
Пассажиру, едва успевшему заметить, что в туманном окне на секунду посветлело и… катимся? – вот ему-то, ревнителю законов, невозможно понять, что нарушения… нет. Просто он смотрел в сторону, а я – вперед. И по множеству признаков, которые недоступны пониманию нетренированного человека, профессионал принял и реализовал решение. Неплохо получилось, не правда ли?
А пенсию в старости мне назначат, в общем-то, такую же, как и пассажиру.
Мне довелось быть свидетелем последствий ошибки экипажа, не сумевшего выполнить посадку в подобных условиях и своими руками загнавшего себя в угол, где за непрофессионализм его наказала сама Смерть.
Мы шли двумя бортами друг за другом в открывшийся после циклона Норильск. И после Туруханска нам неожиданно дали команду на посадку в Игарке: Норильск закрылся, там вроде бы выкатился на посадке Ан-12.
Пришлось садиться в Игарке. Сразу за нами на перрон зарулил только что вырвавшийся из Алыкеля Як-40, и капитан в АДП рассказал, что при заходе на посадку пропал Ан-12, ищут, упал где-то в районе аэродрома.
Часа через два нам разрешили перелететь в Алыкель, предупредив, что где-то там, в районе полосы, под низкой облачностью лежит большой самолет, повнимательнее.
Что переживает экипаж, заходящий на посадку над еще теплыми телами своих небесных братьев, я описывать не буду. Погода была на пределе, но нам удалось проскользнуть сквозь открывшееся окно. На посадке все были собранны, ожидая всяких сюрпризов от посадочной системы, радиолучи которой, возможно, отражаются от упавшего вблизи самолета; но, вывалившись из облаков над торцом открывшейся во всю длину бетонки, мы его не увидели.
К этому времени разбитую машину уже нашли; все тела с найденного самолета были собраны, навалом погружены в грузовик спасателей, и он стоял в дальнем углу перрона. Кто-то из моих ребят сходил туда со знакомым работником службы безопасности, посмотрел. Я такого уже насмотрелся раньше и не пошел с ними: берег нервы.
Второй пилот из этого экипажа остался в живых. По его бессвязному рассказу и по косвенным признакам, в основном, и была потом восстановлена картина катастрофы. «Черные ящики» оказались неисправными, записей параметров полета и переговоров экипажа не сохранилось.
Они заходили на родной аэродром при сложных, но привычных метеорологических условиях. Северных ребят низкой облачностью не испугать… Уж как они выдерживали параметры полета, где у них были те стрелки, этого никто не узнает. Но траектория захода тяжелого четырехмоторного грузового самолета получилась таким зигзагом, что, вывалившись из низких облаков, они увидели полосу в стороне.
В такой ситуации надо уходить на второй круг, потому что положение самолета – непосадочное. Но тот, кто пилотировал самолет, принял решение сесть во что бы то ни стало и стал энергично доворачивать на полосу. Может быть, в этот момент низкая облачность снова закрыла торец, а может, подошел предел безопасной изворотливости машины – во всяком случае, стало ясно, что никак не попасть на полосу, а если попасть – то по диагонали и неизбежно выкатывание.
Скорость тем временем падала; экипаж, все внимание которого было сконцентрировано на визуальном маневре доворота на полосу, потерял контроль над стрелками, и самолет вышел на режим сваливания. В процессе разворота до капитана дошло, что сейчас упадут, и был дан взлетный режим… Поздно: самолет свалился на левое крыло на малой высоте, по диагонали, на полосу, с таким креном, что чиркнул законцовкой крыла по бетону. Но двигатели набрали мощность, машина, ударившись колесами о бетон, отскочила, и в четыре руки было реализовано желание пилотов уйти в небо. Этот взлет был, уж точно, последним. Самолет на остатках скорости задрал нос, ушел в облака, потерял скорость еще раз, свалился, теперь уже на правое крыло, и упал в ложбину в полукилометре справа от полосы. Он и сейчас там лежит – как памятник человеческому непрофессионализму и самоуверенности братьев моих небесных…
Я и тогда, и теперь не могу понять: как можно так безрассудно и самоуверенно, так небрежно и бесконтрольно пилотировать в условиях минимума погоды?
Спросить бы у оставшегося в живых второго пилота… да он калека. Смерть его пощадила, судьба изувечила. Только ли судьба?
Да и… язык не повернется спросить. Есть вещи, о которых летчик летчика никогда не спросит.
В последнее время в СМИ очень уж муссируется тема полетов в условиях грозовой деятельности, и обсасываются связанные с нею катастрофы. А ведь мы грозы обходим всего три, ну, четыре месяца в году, а летаем в условиях Севера как минимум, восемь месяцев. Да, страшнее грозы ничего нет. Но чуть, может, «на вот столько», менее опасно чем в грозу – летать в условиях обледенения, заходить на посадку при низкой облачности, в сильный боковой ветер, при низком коэффициенте сцепления, в тумане, в горах.