Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русская красавица

ModernLib.Net / Отечественная проза / Ерофеев Виктор Владимирович / Русская красавица - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Ерофеев Виктор Владимирович
Жанр: Отечественная проза

 

 


Ерофеев Виктор
Русская красавица

      Виктор Ерофеев
      РУССКАЯ КРАСАВИЦА
      Виктора Ерофеева, я думаю, представлять особо не нужно. Не знаю почему, но его творчество почти совсем не представлено в интернете. Предлагаемый роман выделяется не только на фоне творчества Ерофеева, а и вообще русской литературы. Я думаю, его можно поставить в один ряд с такими произведениями как "Это я, Эдичка" Лимонова и "Москва-Петушки" Вен. Ерофеева (кстати у Олега Дарка есть статья, где он проводит параллели как раз между этими романами двух Ерофеевых), а с другой стороны - с "Тридцатой любовью Марины" Сорокина, как и Сорокин Ерофеев писал от имени женщины, и эта женщина получилась настолько прекрасна, насколько это мог сделать только мужчина. Роман откровенен до костей, но его разврат и похабщина не оставляет налета грязи. Читать роман нелегко, его стиль своеобразен - фрагментарен, абсурден то до ли до шока, то ли до иронии. Ерофееву удалось необыкновенное - взяв за основу соцреализм и пустив в ход постмодернистские краски, роман не получился "новым романом" как того требовала формула, а скорее "новой классикой". Роман вызвал целый бум мнений и прений, на родине и на Западе. Одни считали его "западным" и грязным, другие русским и прекрасным. Другими словами, Ерофеев написал шедевр, прочтите сами.
      1
      - Ну?!
      Вместо ответа ушел с головой. Кряхтя, шумно отдуваясь, полз. Ползти было склизко. Он то и дело упирался в темноте в тугие эластичные предметы, которые покачивались, будто беспривязные дирижабли, и нехотя уступали дорогу, уплывая в сторону. Густой клубящийся запах обескураживал, по он крепился и полз вперед, бормоча под нос латинские названия, призванные расколдовать угрюмый и хищный мир таинственного чертога, придать затруднительному движению характер научной командировки.
      Настойчивость, опыт, вера в медицинскую латынь не в малой мере способствовали. Благополучно проскользнув в расселину между теплыми, булькающими внутри себя камнями, которые напоминали не то бурдюки с подогретым вином, не то моллюсков, поскольку обладали весьма противными на вид гребешками, гребешочками и присосочками, что ни на секунду не прекращали беспорядочного шевеления, шевелясь на худеньких ножках, - итак, благополучно миновав указанные присосочки, хотя для этого пришлось вырвать несколько присосочек с корнем, причем моллюск стал сочиться кровью, он достиг положенной цели и, невольно охваченный сильным волнением, залюбовался открывшимся перед ним видом:
      В ШИРОКОЙ, ОБЛАСКАННОЙ СОЛНЦЕМ ДОЛИНЕ ГОЛУБЫМ НЕЖНЫМ ЦВЕТОМ РАСЦВЕТАЛИ БЕРГАМОТОВЫЕ ДЕРЕВЬЯ.
      - Ну? Ну, что вы там?! Эй!
      Станислав Альбертович сиял. Станислав Альбертович бросился ко мне со своими слюнявыми поцелуями. Поздравляю! Поздравляю! Он был по-стариковски растроган. Я даже удивилась, хотя известие пришлось мне обухом по голове, и черные круги перед глазами, но я сдержалась, не крикнула дурным голосом, не забилась, не грохнулась в обморок, я только вцепилась пальцами в подлокотники кресла, приняла удар безропотно и достойно, как монашенка или королева.
      В сердце вошла игла жути. Сердце затрепетало в предсмертной скуке, затрепетало, ёкнуло, остановилось. Пот струйками стекал по хребту. С подброшенными вверх ногами я расставалась с жизнью, которая в этот злосчастный год демонстративно повернулась ко мне спиной, она указывала дорогу в такие трущобы и дебри, куда не ступала нога современного человека, а если и ступала, то тут же проваливалась и исчезала бесследно.
      Я отвергла ватку с нашатырем - спасибо! - и посмотрела на Станислава Альбертовича с нескрываемым подозрением. Что это он, собственно, так растрогался? Ему что за дело?.. Ах, сука! Думаешь, я забыла?! Я все помню, Станислав Альбертович, все! У меня, Станислав Альбертович, длинная память. И про бабушку русского аборта помню, и про деток в неволе... Но я была шокирована известием и промолчала, воспринимая удар судьбы, хотя новость была относительная, и привкус этот во рту я узнала, как только однажды проснулась, безоговорочный привкус, самый ранний вестник тревоги, да и внизу тянуло, как всякий раз встарь, когда, беззаботно смеясь, залетала, утративши бдительность, однако надежда бодрила меня несомненно, потому как не могло этого случиться, в один голос они уверяли, никогда больше, и в хоре белых халатов Станислав Альбертович первый сокрушенно разводил руками, строил из себя фигуру сострадания, а я им из кресла смеялась: - Не хнычьте обо мне! - и шутила про деток в неволе, так что в конце концов я имела все основания верить и, беззаботно смеясь, давно махнула рукой на разного рода предосторожности, на всякие там спирали, пилюли, лимоны и мыла кусочки, не говоря уж о прочих спасательных кругах, а лекарь он, что говорить, неплохой, таких не сыщешь днем с огнем, несмотря на наклонности, которые, как заметила Ксюша, сведшая меня с ним на медовой заре нашего знакомства, когда она еще не была француженкой и не носилась впотьмах на розовом рыкающем авто, а был у нее тогда канареечный жигуленок, на нем-то она отвезла меня к Станиславу Альбертовичу, рассказав по дороге про некоторые его наклонности, которые, как заметила Ксюша, выводят пациенток из летаргического уныния. Что же мне от него отказываться, если он мне теперь позарез пригодится, пусть и сука порядочная! Ладно, я только отмахнулась от слюнявых поцелуев и ватку отвергла. Он же, несправедливо истолковав мою слабость в благоприятном для себя отношении, а также для дела приумножения людских ресурсов, зарумянился, заворковал в умилении, что, дескать, невиданное чудо, хоть впору симпозиум созывать и докладывать, что выкинула наша игрунья, наша шаловливая киска, а я ему: ручки от киски прочь! Он ручки не спеша отдернул, стоит и смеется, и щеки трясутся.
      Эх вы, Станислав Альбертович, неутомимый козел! Как вам не надоест, с утра до вечера шуруете и шуруете, зрение потеряли на вашей должности, а все не угомонитесь, все не насытите вашу мальчишескую любознательность, как припали к матовому окошку, так всю жизнь под ним простояли!.. Ладно, сказала строго, дайте мне сначала с вашего кресла слезть (а помните, Станислав Альбертович, как я к вам в первый раз пришла, по рекомендации Ксюши, жалуясь на болезненные разрывы тканей, и вы, прикрываясь врачебным иммунитетом, изволили меня безнаказанно за груди щипать? Я тогда молодая была, веселая...), дайте слезть с этой чертовой карусели, летящей в камеру мрака и ужаса, вот, и натянуть, с позволения сказать, трусы!.. Отстаньте! Ох, Станислав Альбертович, горбатого могила исправит, а про себя: не исправит могила горбатого, темное это дело, горбатый сам могилу исправит, оттого и мурашки по телу, и в сердце жути игла, но я скрепилась, делая вид, что одеваюсь.
      Ну вот, говорю, другое дело, теперь можете и поздравлять. Мерси, конечно, только, собственно, с чем? Как с чем? То есть как с чем?! Вы, деточка, уже не девочка, чтобы не понимать, свидетелями какого чуда мы нынче с вами являемся вопреки всем научным законам бесплодия, которое, перебиваю его, меня распрекрасным образом устраивало, во что, возражает он мне, я никогда не верил и не поверю, видя в этом одну лишь стоическую систему вашей, деточка, самозащиты, а зря, Станислав Альбертович, очень зря, и вообще рассказать бы вам о нюансах этого чуда, так вы бы сами поняли, что это не вариант, и, вместо того, чтобы горячиться, потребовали бы как врач безотлагательно прекратить развитие чуда в зародыше, на чем, собственно, и настаиваю и что, согласно моим правам и желаниям, исполню, предпочтительно с вашей помощью, любезный Станислав Альбертович. Я так понимаю, что дело в отце, он что, простите за выражение, дебил? алкоголик? незнакомый вам человек? Хуже! - лаконично ответила я. Станислав Альбертович опешил и, поглупев на глазах, задумался... Негр? - наконец вымолвил доктор. Несмотря на то, что в душе был озноб, я захохотала, как будто меня щекочут, хотя, честно сказать, не боюсь щекотки или, если боюсь, то самую малость, я скорее не люблю, когда меня щекочут, чем боюсь, в отличие от Ритули, которая сама напрашивается на щекотание, находя в этом непонятное для меня девичье удовольствие. Она еще молоденькая, Ритуля, и я снисходительно смотрю на нее, как она хохочет, когда я ее щекочу. Ну, если человек хочет, почему бы его не пощекотать? Скоро придет Ритуля. У тебя когда-нибудь был негр? - спросила меня Ритуля. Нет, - искренне созналась я. Я всегда была чистоплотна. А за Ритулей ухаживал Жоэль с Мартиники. Негр, но, что характерно, тоже с французским паспортом. Ритуля ему даже минет делала! А потом он уехал и прислал с Мартиники открытку с видом на лагуну и лохматые пальмы, где он писал, что ему в нашей стране не понравилось, потому что здесь слишком холодно и нет карнавалов. Ритуля очень негодовала и называла Жоэля неблагодарной скотиной.
      Нет, - говорю я Станиславу Альбертовичу, - не негр. Хуже! - Хуже не бывает, недоумевает Станислав Альбертович, а самому интересно. Я ничего не ответила. Ненадежный человек. Ладно, сказала я, кончим этот разговор. Он угостил меня сигаретой. Можно вам, деточка, дать совет? Я пожала плечами, но он, невзирая на это, все же продолжил: вы, разумеется, можете не считаться с моим мнением, деточка. Вы - знаменитая женщина, прославившаяся на весь мир печатно и посредством эфира, у вас, понятное дело, друзья, покровители и советчики, то есть вижу: касается скользкой темы, и не мне, старомодному старику, вскорости выходящему на полный покой и переселяющемуся на дачу - я не знала, что у него дача, и подумала: а ведь он, должно быть, богатый хрен, сколотивший состояние на слезах и женских недомоганиях, и сигареты хорошие держит, пшеничные - а дачка-то где? - в Кратове! - А! Жидовская местность, смекаю, подмосковный Израиль - он же дальше развивал свою мысль: не ему, дескать, вмешиваться в вашу, деточка, бурную и интересную жизнь, некоторые яркие подробности которой он имел нечаянный случай - тут он понизил голос созерцать в оригинальном журнальчике - я хладнокровно подняла брови, - очень уважаемом им заповедном журнальчике, он преисполнен восхищения, так и сказал, самого неподдельного восторга, хотя, слава Богу, шумно вздохнул, всякое видывал, да и не только он, но и несколько самых-самых ближайших друзей, которые были настолько поражены, что даже сочли легкомысленным бахвальством утверждения с моей стороны, что я вас изредка пользовал, во врачебном, разумеется, измерении. Больше того: наше бескрайнее восхищение дошло до некоторых непроизвольных моментов, которые мы все были вынуждены со смущением и гордостью констатировать, и нам стало ясно, что ваша, деточка, прелесть гораздо более эффективна, чем многие в этом роде иноземные поделки, а так как мои друзья порою склонны к обобщениям, то они обобщили, что мы бы и здесь, в этой области, рассуждая в сугубо патриотическом смысле, могли бы иметь известное преимущество и перевес.
      Я живо вообразила себе почтенную компанию, из тех, кто носит подтяжки и маленькие бородки, сгрудившуюся с лупами вокруг стола для созерцания глянцевого деликатеса, который тем временем тащил на себе тяжкий крест! - Ах, Станислав Альбертович, какую ахинею вы развели! - сказала я, скорее раздосадованная, нежели польщенная его признанием, хотя и польщенная тоже. Какая к черту знаменитость! Что за бурная и интересная жизнь! Знайте же, Станислав Альбертович, что в результате всей этой истории я живу, как последняя церковная мышь, которая лапой боится пошевелить, чтобы ее окончательно не сожрали!.. - Когда-нибудь у нас тоже научатся ценить красоту, тихо вымолвил Станислав Альбертович, задумчиво барабаня по столу тренированными пальцами и недоумевая, почему моя красота не могла быть поставлена на службу отчизне, а вместо этого была использована в обратном направлении, о чем я также выразила сожаление и намекнула из осторожности, что направление может еще поменяться. - Да я бы отдала всю эту знаменитость, весь шум и суету, - в сердцах воскликнула я, - на тихий семейный уют под крылышком мужа, которому бы я перед сном мыла в тазике ноги!.. - Вот и я об этом, обрадовался старый подлец. Родите ребеночка да и купайте его в детской ванночке, воспитывайте, он - ваш, рожайте непременно, а отец его померкнет, раз он того заслужил! - Вы даже не знаете, на что вы меня толкаете, сказала я грустно и решилась спросить его в лоб как специалиста: - Станислав Альбертович, вы помните мой запах?
      Он немного заколебался, замешкался с ответом, и я поняла, что, значит, это правда, доступная всем желающим. Что вы имеете в виду, деточка? - спросил он фальшивым голосом, будто не сам много раз прославлял мой исключительный аромат, вошедший уже в легенду и сравнимый лишь с цветением бергамотового дерева, в то время как, любил он смеяться, разнообразие запахов удивительно и часто не в пользу носительниц, особенно если речь идет о болотных испарениях, жареном хеке, однако подчеркивал также запах Ксюши: так пахнет связка сушеных грибов, продающихся на рынке по высоким ценам, и это устойчивый запах, он принадлежит женщине с умным и быстрым лицом... Ксюша! Ксюша! Пишу и чувствую тебя, скучая по тому времени, когда в Коктебеле, на пляже, отведя глаза от французского романа, она взглянула на меня с откровенным любопытством, без всякой капли конкуренции приветствуя мои достоинства, так женщины не смотрят на женщин, и я была сражена, я влюбилась немедленно, без задней мысли, в слова и предметы, ее окружавшие, даже в эту французскую книжку с красно-белой нетвердой обложкой, которая, как выяснилось гораздо позже, когда мы сошлись, чтобы никогда не расставаться, оказалась намеком на будущую разлуку, отдаленным раскатом грома и молнии, что совершенно незаслуженно превратит ее в международную авантюристку и даже чуть ли не шпионку.
      А иногда, разглагольствовал Станислав Альбертович, преинтересные бывают экземпляры. Вы слушаете, деточка? Они пахнут укропом или, к слову сказать, бузиной... Оне, поправляется он, так раньше говорили. А я говорила: да врете вы всё! Оне одинаково благоухают, нарочно перечила я, хотя насчет связки сушеных боровиков он не ошибся, только напрасно фальшивым голосом пытался Станислав Альбертович отсрочить ответ, и когда я его приперла к стенке, закричав, что разве не слышно, что я-то протухла, провоняла, как будто нутро набито гниющими тряпками, то, припертый к стене, Станислав Альбертович сознался, что внимание его в самом деле было привлечено изменением, но не вечно же цвести бергамоту, пора плодоносить.
      Он остался доволен своей неудачной остротой. Я расплакалась прямо там, в кабинете, перед изумленным Станиславом Альбертовичем, который, конечно, большой знаток женских слез и неподвластного нам перепуганного пердежа, несущегося с карусели, а также мой друг, не однажды без боли и канители избавлявший меня от хлопот, а кроме того, мой предатель, рассыпавшийся в извинениях после предательства, укромно ждущий меня в дождь под широким черным зонтом на другой стороне улицы и бросившийся ко мне: - Простите, деточка, меня заставили! - Он норовил поцеловать руку. - Полно, Станислав Альбертович! Значит, не трудно вас было заставить... Оставьте меня... - и уехала на такси к дедуле, где тоже был концерт. Станислав Альбертович понял, что это серьезно, поменялся в лице, решив, что тут уже не негр, а вовсе недозволительное, и как бы ему снова боком не вышло. Я перестала плакать и принялась его успокаивать. Он предложил успокоиться в обмен на откровенность. Ну, хорошо, угадали: негр! - Он не верил. Ну, не хочу я рожать, не хочу я ребенка, ни мальчика, ни тем более девочки, чтобы она мучилась, ни лягушки, ни свинюшки - никого! Пеленки, горшки, бессонные ночи. Брр! Не хочу! Это, деточка, ваш последний шанс. Пусть! Не хочу! - Так я говорила.
      Где Ритуля? Где ее черти носят? Все! Все! Решено. Я крещусь! Завтра оповещу отца Вениамина. У него благостью дышат глаза, ресницы до щек. А Станислав Альбертович, когда я сказала, что собираюсь креститься, спросил: не в католическую ли веру? А вы что - католик? Был, говорит, когда-то в детстве католик, а теперь никто, хотя папа римский и стал поляком. Станислав Альбертович - поляк. Он из Львова, но с жидовской кровью. Не понимаю, почему вы не в Польше? Так сложилось. Я и польского-то не знаю. Ну, какой вы тогда поляк! Вот бабушка у меня была настоящая полька! Нет, говорю, взмахнув широкой юбкой, как крылом. - Нет! - Я православная, и не из прихоти, нынче модной, креститься хочу, так что. все наши давно уже покрестились и детей своиx покрестили, выписав из Гамбурга крестильные рубашки, а крещусь по необходимости. Ощущаю, Станислав Альбертович, мучительную богооставленность! Ну, что же, говорит доктор, понимаю ваш духовный порыв, только как его совместить... не очень ведь это богоугодное дело. - Откуда вам знать? - Он удивился и говорит: - Присядьте, деточка, еще на минутку. Хотите еще сигаретку? - Я говорю: - Мы в принципе договорились? - Хорошо, - отвечает, подождем две недели. К чему спешить?
      К чему? Знал бы он, что я стала ареной борьбы высших сил!
      И тут Станислав Альбертович, словно на него какие-то флюиды нашли, спрашивает, верно ли, что я имела отношение к смерти В. С. Я, говорит, читал странную статью в газете, где, как понял, про вас говорилось, деточка, под названием Любовь, подписанная двумя авторами, из которой, однако, понял лишь то, что вы были в момент смерти у него в квартире наедине. Я правильно понял? Действительно, отвечаю, статейка малопонятная, и я сама не очень разобралась, потому как лжебратья Ивановичи напустили, конечно, густого тумана, но, отвечаю, скончался В. С. с большим достоинством. Да, покачал головой, не разобрались сразу, устроили позорное разбирательство. И меня втянули... я когда-нибудь вам расскажу. Вы на меня не сердитесь, деточка? - Ладно, говорю, кто старое помянет... Да, задумался Станислав Альбертович, не каждая женщина может гордиться тем, что у нее на груди умерла целая, в сущности, эпоха... Подождите! - вдруг вскрикнул он. - А ребеночек не от него? - пронзительно посмотрел на меня, как экстрасенс, хотя у меня тоже сильное биополе, я, честное слово, смутилась от его взгляда, но он сам ответил, без моей подсказки: - Впрочем, что я говорю! Он же умер когда? в апреле? А сейчас... Он глянул в окно: шел снег пополам с дождем, и мы отражались. - От такого человека и ребенка родить не грех, - заметил Станислав Альбертович. - А у меня, деточка, какая-то аберрация. Простите. Как будто других мужчин нет! усмехнулась я мертвыми... Ритуля! Ритуля пришла! Ура! С бутылкой шампанского! Пить будем, гулять будем...
      2
      Ритуля утверждает, что я ночью кричала. Очень может быть, но я не слышала. Ритуля показала мне в доказательство свою руку со следами ногтей. - Я едва вырвалась! - Это мне, наверное, после шампанского кошмары приснились. А чего я кричала? Просто "а-а-а-а-а-а-!.."
      Я люблю Ритулю, но молчу, как рыба об лед. Официальная версия: я скрываюсь от одного мужика. В ней есть слабая доля правды. Самое страшное как раз в том, что я должна зарыть тайну в себе и мне не с кем с ней поделиться, боюсь, что меня объявят сумасшедшей, скрутят, сгноят, сожгут, как ведьму, в крематории. С меня достаточно Мерзлякова. Мерзляков, когда я ему рассказала в самых общих чертах, в ужасе протянул было руку старой дружбы. Он повез меня, на всякий пожарный, в подмосковную церковь, где велел помолиться. Я помолилась, как могла, от всего сердца, выложила перед образами целую кучу жалоб и разревелась, а потом мы поехали в ресторан. В ресторане мы немножко выпили, отошли, и я под воздействием свежего страха предложила Мерзлякову остаться у меня ночевать и тем самым вспомнить нашу забытую шестидневную любовь. Однако Мерзляков смалодушничал и уклонился под предлогом, что заразится черт знает каким мистическим сифилисом. Ну, не свинья ли? Он меня кровно обидел. Я бы выгнала Мерзлякова из дому, но он к тому времени был уже изрядно пьян. Вместо итого мы совсем напились и непроизвольно заснули.
      Проверив человеческую реакцию на мою тайну, я поняла, что вообще с ней лучше не выступать. Но носить в себе тоже, надо сказать, громоздко и обременительно... Единственная моя, сообщаю тебе некоторые события, имевшие место. Не исключаю, что случай со мной, хотя и довольно неслыханный, а также возмутительный сам по себе, с точки зрения нарушения сложившегося в мире порядка вещей, не представляет собой чего-то совершенно уникального, об этом предпочитают просто умалчивать, потому что бабы думают: зачем связываться? Я умалчивать не собираюсь, терять мне нечего, хотя бы в интересах науки, потому что наука могла бы дать объяснение, если бы только мне поверили, а не свезли в дурдом. Я же категорически уверена, что с ума не сошла и ведьмой в отличие от Вероники, не являюсь, а Тимофей у нее для прикрытия глаз, а если случилось так, как случилось, то, значит, были причины, о чем напишу дополнительно.
      Написать, конечно, я могу, но невольное беспокойство вызывает у меня то, что я не знаю как, то есть к литературе не имею никакого отношения. Было бы куда лучше, если бы мою историю взялся описать, например, Шолохов. Представляю, он бы ее так описал, что у всех бы рты отвалились, но он уже очень старый и, к тому же, говорят, до такой степени спился, что начал распространять о себе, ложные слухи, будто свои гениальные произведения сочинил нe он, а совершенно другой человек. Остальные из живущих писателей не вызывают во мне доверия, потому что пишут скучно и все врут, норовя или приукрасить факты народной жизни, или, наоборот, полностью осквернить, как Солженицын, о котором мне B.C. достоверно рассказывал, что тот в своем лагере был известным доносчиком и дезертиром, недаром потом и сбеленился, в отличие от того же Шолохова, который писал честно и как было и потому заслужил всеобщее уважение и даже имеет собственный самолет. Более интересно и по-человечески пишут иностранные авторы (за исключением, пожалуй, монголов), которые зачастую печатаются на страницах журнала "Иностранная литература", на которую меня раньше регулярно подписывал Виктор Харитоныч, а теперь не подписывает. Они удачнее, чем наши, умеют передать психологию, да и потом про иностранную жизнь читать веселее, потому что про нашу и так все понятно, чего про нее читать, я и в кино-то не хожу на всякую эту чушь, времени жалко, но они тоже иногда чего-нибудь такое завернут и заумь напустят, не поймешь, где конец, где начало, сполошной модернизм, который ослабляет художественную силу, и неясно, зачем публикуют. А так, исходя из своего опыта, должна сказать, что писатели - народ мелкий, как мужчины еще того мельче и, несмотря на импозантную внешность, кожаные пиджаки, вечно какие-то взбудораженные, суетятся и очень быстро кончают. Я никогда и не хотела выйти за кого-либо из них замуж, хотя несколько раз подвертывалась возможность, даже был один директор издательства. Довольно молодой еще человек, по с совершенно испорченной нервной системой, который мечтал всех заново раскулачить. Он особенно мечтал раскулачить певицу Аллу Пугачеву. В своих мечтах он доходил до истерики. Из скромности я выдавала себя за воспитательницу детского сада. Это его пленило. Но он, тем не менее, хотел меня тоже сначала раскулачить, а уж потом жениться. Пришлось с ним расстаться. И многие женились на таких дешевках, что даже обидно.
      Но я не только хочу поставить науку в тупик, снабжая ее новыми сведениями. Это меня, признаться, ничуть не волнует. Пора наконец навести порядок в своей судьбе. Однако каяться не собираюсь. Иногда я кажусь себе несчастной и глупой бабой, которую измордовала жизнь в лицe, между прочим, крикливой мордовки Полины Никаноровны, и ничего другого не остается, как пойти удавиться в собственной ванной, где гудит, не смолкая ни на минуту, нечеловеческая выдумка - газоаппарат, а иногда, распустив пушистые полосы, я смотрю на себя и говорю: утри слезы, Иpa! Может быть, ты в самом деле новая Жанна д'Арк? Пусть ты обосралась. Ну и что? Подумаешь! Ты не смогла спасти Россию, но зато не побоялась пойти на смертельный риск ради этой сомнительной затеи! Ну, кто еще из твоих соотечественниц, чья самая большая смелость состоит в том, чтобы в тайне от мужа завести, как говорит моя мама, набегавшая в Москву душиться моими духами, посторонний интерес и жить с ним раз-два в неделю, по дороге с работы домой, прикрываясь погоней за дефицитом, кто из них рисковал так красиво и безнадежно, как ты?!
      Не раз садилась я в лужу в вечерних нарядах, не раз обрекала себя на позор, и меня выводили, но ведь не из какого-нибудь кабака, как привокзальную курву, а из зала консерватории, где на премьере я забросала апельсинами британский оркестр из-за полной безвыходности моего положения! Нет, Ира, ты была не последняя женщина, от твоей красоты балдели и блекли мужчины, ты пила исключительно только шампанское и получала букеты цветов, как солистка, от космонавтов, послов и подпольных миллионеров.
      Потрясающий мужчина, племянник президента латиноамериканской республики, красавец Карлос, любил тебя на столе своей резиденции, забыв о костлявой жене, и Володя Высоцкий часто подмигивал тебе со сцены, выходя кланяться после "Гамлета"... Были и другие, попроще, были и просто шушера и подлецы, но только в сравнении видится величие человека! А по-настоящему любила я только крупных людей, с их лиц лучился маслянистый свет жизни и славы, перед которым была я бессильна, и вся горела, но я тоже умела делать чудеса, и недаром Леонардик называл меня гением любви, а он знал толк. Да и вся любовь с ним, какой бы зловещей и пагубной ни оказалась она для меня, разве можно назвать ее пошлой? - Нет, Ира, говорю я себе, рано вешать нос, твоя судьба решается не в какой-либо мелкой конторе, за ней, между прочим, неотрывно следят шесть самых красивых красавиц Америки, на которых, видя их постоянно в кино и по телевизору, дрочится миллионная армия средних американцев, и они собрались раз все вместе - пять белых, одна - шоколадная - в фешенебельной русской чайной в Нью-Йорке на 57-й стрит и под вспышки фотоаппаратов, жужжание камер в один голос потребовали, чтобы меня не обижали, чтобы не трогали их сестричку, которая в единственной своей шубе из огненно-рыжей лисы казалась далекой нищенкой, золушкой, замарашкой, затерявшейся в снегах и несчастьях. Я думала, вместе с приветом они пришлют мне какой-нибудь милый подарочек, хотя бы дубленку на память, которую я все равно не приняла бы из гордости, доставшейся мне от прабабушки, на которую я похожа, у меня над кроватью ее портрет, но они не прислали, не разорились... - Да плюнь ты на них! - Сказала Ритуля, когда мы рассматривали фотографию, где они обнялись: пять белых, одна - шоколадная. Противные рожи! Зубастые как на подбор! - ворчит Ритуля, ревнуя меня к американкам. - Правильно им Харитоныч отписал! - злорадствует она. Ритуля вообще Недолюбливает иностранных женщин за то, что они претендуют на львиную долю иностранных мужчин. Но ко мне она очень добра и ласкова, как козочка. Второй месяц живу у Ритули в состоянии ежеминутного переполоха. Я верю в нежные узы женской дружбы. Без них я бы совсем Погибла. - Ты бы лучше позвонила своему Гавлееву! - Советует Ритуля. А что Гавлеев? Он тоже от меня отшатнулся. Да ну их, опротивели все! А раньше я и трех дней не могла прожить, я благоухала, как голубой бергамотовый сад в лунную ночь, когда звезды торчат в южном небе, а рядом в волнах плещется моя Ксюша. Но сад растоптали. Креститься? А вдруг мне нельзя? Ведь я ни за что на свете не признаюсь отцу Вениамину! Все в заговоре против меня! Не зря, не зря он выспрашивал насчет Леонардика, как, дескать, умер. Пожалуйста, я отвечу, как на духу, как перед следователями, которые мучили меня и оправдали, и уж кто должен был быть главной на панихиде, так это я, а не она, или по крайней мере должно было произойти примирение, равносильное тому, как у гроба раздавленной Анны Карениной примирились со слезами на глазах ее муж и офицер Вронский, потому что перед смертью все одинаковые, но не хватило у Зинаиды Васильевны великодушия, да и откуда ему у стервы взяться, так мало того, что в шею вытолкали, но козни Зинаиды распространились еще дальше! Она употребила все свое вдовье влияние, чтобы меня стереть. А тут еще бега... Ах, зачем я бегала?
      Знали бы они, пять белых, одна - шоколадная, как худо мне нынче! Ой, худо!.. Но теперь они мне не помогут, ничто не поможет. Нет, вот я покрещусь в ближайшие дни - тогда посмотрим! Тогда на моей стороне встанет светлое воинство божеских сил, и если кто посмеет ко мне прикоснуться - пусть попробует! Рука отсохнет у обидчика, ноги разобьет паралич, печень покроется раковой опухолью... Не горюй, Ира, говорю я себе, ты живуча, как сорок тысяч кошек! Ты живуча, как сорок тысяч кошек... Может быть, ты в самом деле новая Жанна д'Арк?
      3
      Пила исключительно только шампанское, пила вообще мало, не возводя в хлеб насущный, отстраняясь от простонародной привычки, нечасто и мало пила, и только шампанское, ничего, кроме сухого шампанского, и перед тем, как выпить, крутила в высоком бокале проволочку, что сдерживает выхлоп пробки. Тогда бокал пенится и шипит, колючие, невозможные для горла пузыри летят вверх, но всему остальному шампанскому предпочитала брют. Ах, брют! Ты брутален, ты гангстер, ты - Блок-гамаюн! Ты божествен, брют...
      Когда шампанского не было, сдаваясь на уговоры, пила коньяк, что наливали, то и пила, вплоть до болгарских помоев, по дело не в этом: я хотела понимания, а меня спаивали умышленно и целенаправленно, и я делала вид, будто не догадываюсь, и начинала капризничать и все презирать. Не хочу мартеля! Не надо мне вашего курвуазье!.. - Я люблю куантро! - говорила с победоносной улыбочкой, желая всем насолить, а они отвечали: - Так это же не коньяк! Почему нс коньяк? Разве коньяк не может быть апельсиновым? - Все хохочут. Знаток посрамлен. А не держи меня за дуру! Ладно, Гриша, скажут ему, кончай выступать. Неси куантро! А у Гриши нет куантро, и несолидно получалось. - А однажды я была в компании, где был, представьте, один барон, настоящий барон, седоватый, нет, правда, Ксюш? - Ксюша ласково смотрит на меня, как па расшалившегося ребенка. - Владелец вот итого коньяка. - И что он пил, барон? спросит какой-нибудь вшивый профессор из Университета Лумумбы. - Свой коньяк? - Нет, - говорит ему, подмигивая, уязвленный мною хозяин, который уже ненавидит меня за куантро, этот - как его? - Гриша, к которому мы с Ксюшей приехали, сделав, можно сказать, одолжение. Нет, иронизирует Гриша, это вес равно, что пить собственную мочу! - Ах, как остроумно, говорю холодно. Совсем не смешно. - И я с ужасом чувствую, что меня здесь не понимают, что я чужая на празднике жизни, что нужно выпить, скорее выпить, чтобы не разрыдаться, нужно выучить какой-нибудь язык, потому что барон не говорит по-русски, хотя бы двадцать слов в день, но я такая ленивая, такая ленивая, что своей ленью могу заразить целый oстров вроде Исландии, и настанет в Исландии опустошение... Крах!! А мне-то что? Я оглянулась, чтобы найти Ксюшу, но вместо Ксюши лежали на полу туфельки, потому чго Ксюшу уволокли на кухню, прельстившись ее фантастическим блеском, а она только что приехала на розовой машине, вся нарядная, приехала и сказала: - Не могу в России. Не могу без России... Что делать мне, солнышко?
      Она всегда звала меня солнышком, вкладывая в это слово столько нежности! Увели ее босую на кухню. Я пошла за ней, вижу: вокруг нее крутятся два режиссерчика с Мосфильма, а она сидит и безучастно пьет быстрорастворимый кофе. Я говорю, Ксюша, идем отсюда! Здесь нас не понимают, а только спаивают. Идем, солнышко, говорит она мне, встать помоги! Мужики в замшевых кургянчиках нас за руки удерживают, танцевать приглашают. А я говорю: подо что танцевать? под это старье? Ну, спасибо, говорю, с вами неинтересно! Насилу отпустили, а Гриша качается в проеме двери и смотрит злобно, как мы в лифт водружается. Может быть, девочки, передумаете? У меня дыня есть. А Ксюша говорит: давай сюда дыню. Мы тебе ее завтра назад привезем. Гриша даже обуглился от обиды, а мы на кнопку нажали и вниз. - Не наши люди, - говорю, - не наш калибр. - А она отвечает: как мы здесь очутились?
      Сели в розовую машину и думаем, что дальше? Ксюша предлагает ехать к Антончику. Что за Антончик? Не выйдет ли, говорю, накладки? Я никогда нс поспевала знакомиться со всеми ее знакомыми, на ней друзья гроздьями висели. Ну, как ты, спрашиваю, во Франции? Хуево, отвечает. Ксюша вышла за зубного врача, смеясь, что зубы болеть не будут. Этот Рене приезжал в Москву на ученый конгресс, а она его снимала для телевидения, он умел складывать ручки, как мадонна, - ах, солнышко, рассказывала она мне, у него расстегнулась пуговка на рубашке, и я увидела его опушенный пупок... Участь моя была решена. Она думала, что во Франции тоже будет работать на телевидении, потому что с детства знала французский и играла на пианино, как в прошлом веке, однако француз не позволил и поселил ее под Парижем, на станции Фонтенбло, где похоронен Наполеон, но я не об этом: Ксюша жила в просторном доме с большим грушевым садом и писала мне истошные письма. Нежное мое солнышко, писала она, мой муж Рене при ближайшем рассмотрении оказался полный мудак. Целыми днями сверлит зубы, размеряет время до каждой секунды, деньги закалывает булавочкой. По вечерам с важным видом прочитывает газету Ле Монд и рассуждает в постели об особом пути социализма с французским лицом. Его прикосновения и стерильные запахи напоминают все тот же зубоврачебный кабинет, хотя его член не похож на бормашину и вообще ни на что путное. Я объелась грушами, у меня хронический понос. От здешних русских, с которыми познакомилась, тоже понос. Они ушиблены пыльным мешком и все время оплакивают отчизну. Возражать им бессмысленно: они подозрительны и косолапы. Гарвардскую речь С. читала? - жуткое позорище. Я краснела за этого рязанского долбоёба и с большой радостью узнала о старинном партийном кличе: за вчерашнее - спасибо, за сегодняшнее - отвечай! а они решили, что я вообще красная. У меня развился локальный комплекс Эммы Бовари, я завела себе молоденького водителя грузовика, но он тоже зануда... В другом письме она все-таки признавала, что Франция довольно прекрасная страна, что она принялась со скуки путешествовать, что за прелесть - Нормандия, только, к сожалению, повсюду изгороди, частная собственность и французы, несносная публика! Особенно меня убивает парижский снобизм, - писала она. - Слова не вымолвят в простоте, все подсюсюкивают, мысли не имеют никакого приложения к жизни, сплошная риторика и нафталин! Были мы с мужем у одного академика. Академик подал Рене два пальца - представляешь? - вместо рукопожатия. Рене даже не возмутился! Сидел на кончике кресла со сладчайшей рожей... Где этот растленный Запад? - писала Ксюша. - Не вижу в упор! Все они удручающе положительные, а когда грешат, то с таким чувством меры, с такой обстоятельностью, с какой лавочник из колбасной лавки режет ломтики ветчины. Или как пьют водку - мелкими глоточками и не больше двух рюмок, а потом, от сознания исполненного греха, ходят довольные и еще больше, чем pаньшe. положительные... - Я не верила ее письмам, думала, что разыгрывает... Единственная отрада моя - онанизм, - писала она. - Мои мысли - о тебе, солнышко!.. - Я решила, что у Ксюши свои какие-то цели, что ей нужно так писать, и продолжала любить Европу. Ах, какой был, например, этот седоватый барон, которого я видела в ресторане "Космос"! А Гриша решил, что я вру. Я смерила Гришу уничтожающим взглядом, который не выдерживают мужчины, не почувствовав собственного ничтожества. Эх ты, Гриша! И откуда он только взялся со своей глупой дыней? Ксюша, сказала я, ну, скажи ты на милость, куда мы поедем, ты же, Ксюша, совсем надралась!.. Плевать, сказала Ксюша, в конце концов я - француженка. Что они со мной сделают? - Она долго тыкала ключом в зажигание и долго не попадала. Машина взревела так, будто сейчас взорвется. Валил снег, и было темно. Ксюша, сказала я, поехали на такси! - Сиди тихо и слушай музыку, сказала Ксюша и включила музыку. Одна певица из Бразилии, фамилии не помню, запела громко, но таким теплым голосом, словно запела только для нас с Ксюшей. Я вспомнила Карлоса. Мы обнялись, прильнувши друг к другу. Она - в модной волчьей шубе, разрушающей представление о жмотстве врача, которого до свадьбы я даже не знала, потому что Ксюша, несмотря на нашу любовь, всегда вела свою отдельную жизнь и никого в нее не допускала, а я обижалась и старалась быть как она. А я - в своей старенькой рыжей лисе, что подарил мне Карлос, брат президента, только его уже не было в Москве и, может быть, в живых, потому что президента свергли и к власти пришла хунта совершенно отпетых людей. Они отозвали Карлоса из Москвы, и он канул, не откликнувшись ни единым письмом.
      Не знаю, был ли Карлос хорошим послом, но то, что он был потрясающим любовником, я знаю точно! Он превратил свое посольство в самое веселое место в Москве. Он был очень прогрессивный, и ему, скрепя сердце, не запретили. Он был такой прогрессивный, что на приемы ездил в жигулях-фургоне, прицепив свои пестрый, как пижама, флажок, и без шофера, но я-то знала, что в гараже у него стоит, поблескивая черными боками, мерседес, и но ночам мы ездили на нем, когда мне хотелось прокатиться. Он переоборудовал подвальный этаж в танцевальный зал. Он накупал бесчисленное количество жратвы, выпивки и сигарет в валютке на Грузинской и закатывал бешеные пиры. Туда ходила вся интеллектуальная Москва. Там Белла Ахмадулина признавалась мне, что вы, дитя, несказанно собой хороши. Карлос прекрасно танцевал, но я танцевала еще лучше, и он это быстро заметил и оценил но достоинству. Я осталась у него, когда под утро разошлись последние гости, и милиционер отдавал им поочередно честь. Я посол, - внушал Карлос стерегущему особняк милиционеру, держа в руке стакан и бутылку Московской водки, - и если ты откажешься, я обижусь. - Милиционер из боязни обидеть посла дружеской страны пил, не моргая. Я осталась у него, и он, оказалось, умел любить еще лучше, чем танцевать. Мы сошлись на любви к классической музыке, и нам постелью в ту ночь стал его безразмерный письменный стол со стопочкой книг и бумаг на дальнем краю, хранивших мимолетные тайны банановой республики, но он не был жгучим брюнетом с черной полоской усов, сулящей брутальность и ложную пылкость клятв. Его южная наружность была смягчена и обуздана оксфордским шиком, в котором он жил много лет, когда учился. Я имела дело не с каким-нибудь знойным выскочкой. Он покорил меня аристократической тишиной, и я не верила Ксюше.
      Ксюша приехала через год, выдумав липовую командировку для сбора репродукций к выставочному каталогу, одетая так небрежно и безукоризненно, что не нужно было даже разглядывать этикеток ее платьев, сапог, свитеров и ночных рубашек, чтобы определить их принадлежность к самым убойным бутикам, не говоря уже про розовую машину, на которую все сбегались, но не успела она из нее выйти, принять душ и переодеться с дальней дороги, как начала поносить своего мужа, а заодно с ним и грушевый сад. Привыкшая понимать ее с полуслова, намека или вовсе без слов, лишь только взглянув в ее беспримерное лицо, я почувствовала себя обманутой, но промолчала. А когда после всей суеты и подарков, а она меня всегда баловала, мы наконец залегли, я попросила объяснений. Неужели, думала я, Ксюша переродилась? Нет, говорила я себе, от этого я не буду любить ее меньше, я вообще ей все прощу и не буду перечить, но ведь мне хотелось не только простить. ведь я тоже не раз примеряла на себе ее выходку, в которую она меня не посвятила до самой свадьбы, итак, я попросила объяснений, и она, зевая, сказала, что к хорошему, солнышко, привыкнуть нетрудно, но стоит привыкнуть, как оно перестает быть хорошим, становится никаким, и все начинается с нуля и отмечаются утраты. Это что, ностальгия? спросила я. Она вяло запротестовала. - Но ты говоришь: утраты... - Ах, сказала она, отложим до завтра, и поцеловала в висок, но завтра негодовала уже но другой причине: за ночь у нее сперли щетки от розового авто, а на капоте крупными буквами нацарапали ХУЙ. Она материлась, и это мне было доступно. Ее облаяли в магазине. Стоя рядом, я получила большое удовлетворение. Она заказала Фонтенбло и долго щебетала со стоматологом. Странные люди, рассказывала она. Не успеешь выйти замуж, требуют ребенка, как у нас в Средней Азии. Маразм. К тому же он такой ревнивый!.. Оставайся, - предложила я. - А что! - сказала Ксюша с вызовом. Я ничего не сказала, и вместо этого мы пустились в гульбу и на четвертую ночь выплыли на Антона, который был похож, заметила Ксюша, на молодого Алексея Толстого. Это хорошо или как? - спросила я, не представляя себе, признаться, ни молодого, ни старого, а только улицу с особым режимом. - Зависит от настроения, - сказала Ксюша. - Я познакомилась с ним в Париже. - Что он там делал? - Трахал меня. - Мы выехали за пределы Москвы. - Ксюша! - заволновалась я. Мы куда-то не туда! - Было темно, но снег больше не валил.
      На выезде нас задержали гаишники. - Спокойно, - сказала Ксюша и надвинула на глаза черную вязаную шапочку. Опустив стекло, Ксюша ласково обошлась с инспектором. Она с ними ладила и подкармливала с руки одноразовыми зажигалками, брелоками, шариковыми ручками, сигаретами, шведскими гондонами, магнитофонными кассетами, жвачкой и календариками с голыми женщинами - от календариков они просто шалеют, - радовалась она. Всей этой бесценной дрянью у нее был набит бардачок. Буро-малиновый от мороза инспектор браво козырнул, пожелал проявлять осторожность на трассе и напоследок сожрал нас глазами. Мы поехали дальше, и нас сразу обступил лес. - Вот что невозможно в Европе! ликовала Ксюша. Потом помолчала и добавила: - Дикари...
      Она была непоследовательная, моя Ксюша, в этот вечер и дальше. И чем дальше, тем больше. И чем больше она там жила, тем меньше она становилась последовательной.
      В дачном поселке горели редкие фонари и лаяли редкие собаки, но дорога была образцово расчищена. По пути мы еще чуть-чуть выпили, и нас совсем развезло. Ксюша смеялась и хватала меня за коленки. Нам стало жарко. Ксюша загудела так пронзительно, будто она здесь своя. Собаки вдруг затявкали со всех сторон сразу, но нам не отперли ворот. Часы в машине показывали третий час. Я ничего не сказала, но для бодрости глотнула мартини. Наконец ворота приотворились, и в свете фар мы увидели бородатую морду в черном тулупе. Бородач рассматривал машину с сонным видом, но с нескрываемым подозрением. Впоследствии этому сторожу с телячьими глазами суждено будет сыграть некоторую роль в моей жизни, хотя я тогда об этом не догадывалась. То ли сторож знал Ксюшу, то ли испытал прилив уважения к машине, однако, поразмыслив, он нас пропустил, и мы въехали на территорию, которая мне показалась большим парком. Ксюша подрулила к дому, вход был освещен, и мы вылезли из машины, наполненной музыкой. Ксюша сделала несколько шагов и, обессилевшая, упала в сугроб. Я поспешила ей помощь. Мы лежали в снегу и глядели на сосны, которые в вышине шумели. - Во кайф! - сказала Ксюша и засмеялась. Я согласилась, но все-таки спросила, удивленная размахом рядом стоящего дома. - Ксюша, где мы? - В России! - ответила Ксюша, совершенно в этом уверенная. В снегу было хорошо, и мы стали задирать в небо ноги в тонких колготках и возиться. На крыльцо вышел человек в одной рубашке и, присмотревшись к нам, закричал: - Ксюша! Антончик! - закричала Ксюша. - Мы принимаем снежные ванны! Иди к нам! - Вы простудитесь, идиотки! - дружески захохотал Антончик и помчался вытаскивать нас из сугроба. - Антончик! - сказала Ксюша, сопротивляясь и не желая вставать. - Ты будешь нас трахать или не будешь?! - Буду! - оживленным голосом откликнулся Антончик. - Ну, тогда пошли! - сказала Ксюша и прекратила сопротивление. Антон подхватил нас под руки и потащил к крыльцу. - Вообще, слово трахаться, - рассуждала Ксюша, уже совсем мокрая от снежных ванн, но прекрасная в своей черной шапочке, роковым образом надвинутой на глаза, - оно, - заметила Ксюша, - облегчает тяжелое дело русской ебли... В душе я признала ее правоту, но смолчала, слегка смущаясь незнакомого мужчины.
      На крыльце Антон представился мне, и мы сразу познакомились, после чего устремились в натопленный дом. Сбросив шубы, прошли в столовую, где за столом сидели разные люди и ели остатки ужина, а может быть, они не сидели и не ели остатки ужина - и никого не было, потому что от жары и новых впечатлений я быстро отключилась, равно как и Ксюша, которая совсем ничего не помнила, вплоть до того, как доехали и как она разговаривала с гаишником.
      Как передать состояние, когда отключаешься и начинаешь жить в другом измерении, заложив всю себя в ломбард, отдавшись на поруки доброму попечителю, с которым, однако, встреч не бывает? А иногда вдруг всплывешь на поверхность и держишься на воде, а потом снова под воду и - до свидания!
      Так, всплывая в ту ночь в разомкнутые мгновения, я находила себя в кровати, а рядом барахталась Ксюша, ее искривленное лицо потянулось ко мне, вытянулось и укусило так, что я встрепенулась и не могла сообразить - не то возразить, не то согласиться с таким отношением, однако была отвлечена видением более категорического порядка, которое уставилось мне в щеку и стало горячим. Я схватила его и, оттянув - он вздрогнул и выгнулся, - сказала ему: Здравствуй, вождь краснокожих! Упершись коленями в мякоть постели, обласкав его для приветствия, была удивлена тем обстоятельством, отчего, видно, и всплыла, что некий другой вождь впился в меня с совершенно иной стороны, а Ксюша, как луна, взошла откуда-то с правого бока. Казалось, меня обложили, и я недоумевала, представленная на крыльце одному Антону, не мог же он настолько раздвоиться, однако была занята и только удивленно промычала, да и Ксюша наконец-то попалась, но вместо того, чтобы от меня отползти, она еще больше прижалась, и мы, обнявшись, поднялись в воздух. Охваченные волнением, пламенем и оттопырясь, мы набрали высоту и - понеслись! понеслись! вытянув головы, наперегонки, смеясь и повизгивая - понеслись! понеслись! И снова я отключаюсь, и память спит - вдруг боль и мои возглас! Наступив на бокал, я порезалась и притянула к себе ступню. Ксюша, как собака, зализывала мне рану, а я лежала навзничь и стонала под одобрительный гул - и снова Ксюша, с губами в крови, как в вишне, дурашливая, родная - и я заплакала от нестерпимой любви к ней на фоне поверженного гиганта, который, собираясь с силами, повис уныло и безветренно. Тряпочка. Но не в наших с Ксюшей принципах отступаться! Я жалостливая, как всякая баба. Делаю чудеса и глупости одновременно.
      Антон стоял в халате и играл стаканом. На, выпей! - Я приподнялась на локте, но опустилась, не в силах удержаться. Антон сел рядом. Его подбородок пухлый, маленький, никудышный - мне не понравился, и я отвернулась к окну. На подоконнике цвели фиолетовые и белые альпийские фиалки, а там, дальше, была зима. - Форточку! Открой форточку! - попросила я и пригубила. Это было шампанское. Я выпила до дна. Он налил еще. Я снова выпилa и легла, глядя в потолок. - Ты была гениальна, - прошептал, улыбаясь, Антончик. Шампанское делало свое дело: я оживала. Ты тоже - ничего, - сказала я слабым голосом, с усилием вспоминая какие-то раздвоения личностей и наш совместный с Ксюшей полет. - А где Ксюша? - обеспокоилась я, не найдя Ксюши. - Она уехала утром в Москву. У нее дела, - объяснил Антончик, подтверждая мое восхищение Ксюшей, которая умела, при помощи силы воли, оклематься и перешагнуть в дневную жизнь.
      После бессонной ночи она становилась еще более собранной и кипучей, и только подпухшие глаза наводили сведущего человека на лукавую мысль. В обеих жизнях она оставалась собой, не крошилась, сочетала сноровку и нежность, с одинаковым пылом отдаваясь ночи и дню, находя в каждом случае свою прелесть. Я отходила гораздо медленнее, и следующий день был погибший, особенно зимой, когда к обеду темнеет, а в сумерках хочется сидеть в теплом свитере и неподвижно смотреть преимущественно в камин, который также оказался на этой чудесной даче, вместе с картинами, карельской березой, библиотекой, безделушками и коврами, что тяжелым и мягким грузом лежали на паркетных полах. - Ты был молодец! - сказала я Антоше, - благодарная за глоток шампанского, и он наклонился и поцеловал меня, и я, помедлив, призвала его к себе, несмотря на его подбородок: пухлый, маленький, никудышный.
      Приведя себя в порядок в голубой ванной с кафельной во всю стену гравюрой нимфы, моющейся в тазу, а еще у них на втором этаже была настоящая финская сауна, я осторожно спустилась по лестнице, испытывая легкое головокружение, от которого все казалось зыбким и призрачным, но в нем тоже свой кайф. Антон пригласил меня к столу, отодвинул стул и улыбнулся несколько опустошенной улыбкой. Холодные закуски, разметанные во множестве, меня не особенно привлекли, но меня тронуло их гостеприимное изобилие. Высокая худая прислуга жена сторожа - была миловидна, однако несколько пучеглаза, и рот был похож на куриную попку. Она не понимала шутки своего рта и ярко красила губы. Сам сторож половиной лица высунулся из кухни, интересуясь моей персоной, чтобы потом обсуждать меня со своей женой, и я посмотрела на него, нахмурившись, но Антон, пребывавший в том расположении духа, в которое неизбежно приходят мужчины, доказав состоятельность, пригласил сторожа, с которым был на ты, выпить сто грамм.
      Предложение повергло сторожа в театральный испуг: он всплеснул руками, глаза завращались, и он стал отказываться, ссылаясь на уголь, рассыпанный в гараже. Так отказываются от водки только самые большие любители этого дела, и я не выдержала и рассмеялась. Жена сторожа - тоже, видно, не дура выпить первая сдалась на уговоры. Покуда они угощались, я искоса все рассмотрела. Это был не плебейский дом, и я пожалела, что не расспросила Ксюшу про его владельцев, хотя зеленые солдатики во главе со знаменосцем, выстроенные в ряд на каминной полке, сказали мне больше, чем обручальное кольцо, которого он не носил. Подали борщ. Как я обрадовалась жирному горячему борщу, который дышал и дымился в белой супнице, совсем забытой и неупотребляемой части обеденного сервиза, то же самое, что галоши. Как целителен был этот борщ! Как кровь бросилась к лицу! Нет, в жизни бывают все-таки светлые моменты, не только метель да сумерки!
      Но дело не в этом: тогда, на излете утреннего похмелья, когда я радостно ела горячий борщ, а Антон, приближая ко мне свое лимонно-серое лицо, с резиновой рекламной улыбкой произносил мне дополнительные комплименты, что говорило не только в пользу его галантности, но и о воспитанности - я ела горячий борщ, а Антон говорил, что красивых женщин встречал немало, но редкая из них бывала красива во сне, потому что во сне лицо красавицы расслабляется и дурнеет, на нем выступают следы неискоренимой вульгарности и первородных грехов - однако у меня на спящем лице он прочитал только искренность и красоту, - тогда, на излете утреннего похмелья, в моей жизни распахнулась новая дверь, и в нее с декабрьского морозца твердой поступью удачника и знаменитого человека вошел Леонардик!
      4
      Он вошел под переливы моего смеха. Я смеялась, откинув голову, смехом радостного недоверия к тому, что была красива и искренна в этом похмельном, послелюбовном сне, в который погрузилась, так и не придя в себя, то есть перейдя из одной отключки в другую, а Антончик, который впоследствии оказался редкостным говном, повернулся к двери и сказал: - А, привет! - Я оглянулась и увидела тебя, Леонардик!
      Ты шел не с мороза, не из туманных сеней, расстегивая по дороге тонкокожие автомобильные перчатки, потому что, несмотря на возраст, ты был заядлым автомобилистом - ты шел ко мне с экрана телевизора, шел в синеве мерцающего ящика, в облаке неспешных слов, струился из мира искусства, в ожерелье лавров и уважения - ты был только ниже ростом, чем я предполагала, и чуть сухощавее, чем я думала, но твое лицо с серебристой шевелюрой, красноватыми залысинами, высоким недосягаемым пробором светилось именно тем. безошибочным светом пожизненного успеха, хотя в глубине его, как я потом уже разглядела, ютилась некоторая растерянность.
      Ах, если бы я к той поре не прошла хорошую школу Ксюшиных манер и уроков, если бы у меня не было Карлоса с его оксфордским шиком, если бы я не сидела за столиком в "Национале" с тремя послами одновременно, не считая эфиопского поверенного в делах, если бы не дружила с крупными людьми, включая Гавлеева, и второразрядными, по сравнению с тобой, знаменитостями, я бы окаменела при нашей встрече! Но я была уже не той двадцатитрехлетней дурочкой, которая бежала в обожаемую Москву из родного старинного города, где, по совести сказать, ничего хорошего нет, не было и не будет.
      Я не вскочила, как школьница. Я дождалась, не отрываясь от стула, его взгляда и приветствия, и в этом приветствии - клянусь! - уже был заложен свой интерес, а не просто абстрактная вежливость и гуманизм нестандартной личности. - Познакомьтесь! - просиял Антон, проницательно это заметив, и мне для личного знакомства он был представлен по имени-отчеству с подачей руки. - А это, сказал Антон, и они залюбовались моей хрупкой шеей, которая выпорхнула из пестрого, но преимущественно лилового платья, немного цыганистого, однако с точки зрения элегантности совсем безупречного, подарка моей изменницы, бросившей меня Антончику на утренник, в качестве добавки к безобразию любви, добавки, которую требуют мужчины скорее не из жадности, а из-за непроизвольного состояния отдохнувших запросов тела. - А это, - они любовались, и у В. С. смягчился несколько засушенный профиль, тот праздничный медальон, который отчеканился в победах и который он дарил, не отходя от кассы, всякому быдлу, хотя на фотографиях с дарственными надписями, висящих в его кабинете, профиль плавился от повышенной температуры, однако всюду было видно, что в молодости он был волевой и вихрастый: вот сам Хемингуэй зорко всматривается в В. С., пожимая ему ладонь на фоне нерусского южного города, а В. С. так же зорко всматривается в Хемингуэя. - А это что еще за долгожитель? - Это был такой легендарный в свое время сказитель Джамбул. - Не знаю такого... А этот. ласковый, с коробочкой в руке? - Калинин. Мой первый орден. А вот посмотри. На фронте. С Рокоссовским. - А это? - Это неинтересно какой-то народный хор... - А со Сталиным есть? - Есть. - Он наклоняется, лезет в ящик стола, бережет. - Вот. В Георгиевском зале. - А ты-то где? - Видишь, в левом углу, за Фадеевым и Черкасовым. - Ой, какой он маленький! - Великие люди все были ниже среднего роста, - слегка обижается он. - Значит, ты тоже у меня великий! - Он скромно отшучивался: - Думаю, что в некрологе обо мне напишут "выдающийся". - И как в воду глядел! В некрологе написали: выдающийся. - А это мы с Шостаковичем. - А чего он как будто виноватый? - Провинился, должно быть. - Он задумывался над фотографиями, по-доброму улыбался, обращаясь к вихрастой молодости, и добавлял, играясь чем-то, любил крутить он в руках какую-нибудь штучку: коробок, фантик, вилку, брошку мою или прядь: - Тогда нетрудно было провиниться, - добавлял он, считая меня всегда достойной его добавлений: Мне, случалось, тоже доставалось... Он снова задумывался, но не мучительно, не тревожно, не беспросветно, не бесповоротно, как задумываются всякие мелкоплавающие - так он именовал шушеру, куриные мозги, судящие-рядящие вкривь и вкось, страдающие недержанием речи и склонностью к непростительным обобщениям, а он не пускался играть своим медальоном в крикливые игры - ну, там, в расшибалочку... - Искусство должно быть конструктивно, - ворчал он, но не злобно, скорее миролюбиво. - А что они понимают в этом хозяйстве? - Любил он это словечко "хозяйство", употреблял и в государственном, и в повседневном смысле, и даже некоторые совсем уже земные вещи называл любовно "мое хозяйство". Я тоже в глубине души всегда была патриотка, и я говорила: Представь себе, подруга моя, ненаглядная Ксюша, мне пишет из Фонтенбло истошные письма! - Он самым внимательным образом слушал меня, подергивая себя за мочку уха, - такая тоже привычка, - вообще, у него были красивые уши, породистые, они не торчали, не оттопыривались, не сращивались мочками, не были востренькими - они изгибались, пленяя меня и намекая на музыкальность натуры. Я сразу заметила эти уши, хотя у нас уши - избыточный предмет беседы, и нет на них моды - народ неизбалованный - им бюст подавай да бедро, большие охотники бюста - сужу по себе: интерес вызывает огромный, согласна, - не последнее обстоятельство, я и сама прибегала к сравнениям, объективно оставляя за собой победу, взять хотя бы те же фотографии, а Ивановичи меня спрашивают: на какие фотографии вы намекаете? - будто он снимался с одними только Хемингуэями! и вижу - задело их за живое, только, говорю, не вздумайте искать - обыщетесь, не найдете, я тоже не дура, но красоту ушей напрасно чтут мало и невнимательно: затейливый орган. К тому же полезный. И на медальоне, добавлю от себя, видный. Виднее, чем глаза или брови. То есть, ежели в профиль. Хотя как пошло такое поветрие, я сразу перестала, гордясь, прибегать к ношению лифчика, что вызывало в Полине гримасу изжоги, и сколько она мне крови испортила, в связи и помимо: литры! литры! Бывало, завидит меня - и на взводе, - я жаловалась Ксюше в Коктебеле, а Ксюша тихонько ко мне подступалась, на мягких подушечках, чтобы случайно не вспугнуть, не оцарапать нетерпеливым движением, она же видела, что ничего не смыслю, что простофиля, приехавшая покуролесить и в эпатажном купальничке выступающая на пляже, она от стыда за меня сгорала, моя Ксюша, так высоко меня ставила! С Полиной же творилась истерика, не желала ничего слушать, раз плечиками в меня запустила, чуть глаза я не лишилась, даром, что и так папаша кривой! До того доходило, что криком кричала: пиши заявление! да только была на нее управа в лице полномочного Виктора Харитоныча, ценителя и почитателя, а вместе с тем покровителя до известной степени риска, позволявшего мне опаздывать или вовсе не приходить, влачить довольно свободную жизнь, а уж как она ликовала! как злобствовала! когда степень риска была перечеркнута, и ненависть, как кипяток, мне ноги ошпарила начисто, а я еще старалась держаться, как будто к ненависти можно привыкнуть. Ни в жизнь не привыкнешь! Однако до прошлой истории, ничего не скажу, Харитоныч меня охранял, поблажки устраивал, то да се, ну, зависть была в коллективе, отчего привилегии, а вам-то что? Распускали, конечно, всякие домыслы, только мы повода не давали, не на людях же! Хотя бывали, конечно, промахи, с его стороны, не с моей! потому что не хотел знать разумной меры и рисковал за мой счет, по-солдафонски склоняя меня к кабинету: мол, есть разговор. Отвечала отказом, он дулся, Полина рвала и метала, а вообще мы с ним задумали план перейти мне в Большой, танцевать в амплуа королевы: танцевать не обязательно, здесь важна походка и грация, главное, умение царственно наклонить голову и освежить себя веером - все это заложено в генах, нетрудно развить, к тому же соблазн: все заслуженные и даже народные танцуют у тебя в ногах, отчего неприхотливый зритель может издали поддаться на обман зрения, приняв меня за солистку, так почему не попудрить мозги? Вопрос был отчасти уже согласован, во всяком случае, некоторые предварительные шаги и знакомства заключены, в ход пошли общие связи, и, глядишь, открывалась мне перспектива не только дурачить провинциалов, а и гастроли, но тут спохватился Виктор Харитоныч и тормознул, рассудив, что, вырвавшись из-под его покровительства, стану недосягаема, как та самая королева, сообразил он, но и этот психологический барьер сокрушить было возможно: он был хоть упрям, но отходчив, да и в летах, да и я бы его не обидела, а если бы обидела, тоже не беда, он бы стерпел и забылся: выбор большой, все с радостью только и ждут привилегий, утешился бы, ничего бы с ним не стало, а слово есть слово, не зря же я терпела! И только я принялась сокрушать исподволь психологический барьер согласно тому, что под лежачий камень ничто не течет, как неожиданно погорячилась на другой, исключительно частной стороне моей жизни, потому как и здесь наступал конец моему долготерпению, начало которому было положено на излете утреннего похмелья, в ту самую минуту, когда, смеясь над случайной остротой, я опрокинула голову, и тут он - с негласным вопросом: а это, мол, кто? - А это, - ответил Антон и замедлил мое представление по причине забывчивости, несмотря на все комплименты, но я и сама в отношении имени держусь непредвзятого мнения, по принципу: лишь бы человек хороший. - Ира, - назвалась я так своевременно и невзначай, как будто сорвала цветок незабудки у самой кромки болота. - Это Ира! - с жаром подхватил Антон, который, однако, мог бы запомнить нехитрое имя, которое возвратила мне Ксюша, не без колебаний с моей стороны, поскольку с легкой руки Виктора Харитоныча меня все с удручающей вульгарностью называли Ирена, и это мне даже нравилось - Ирена! - однако Ксюша схватилась за голову: - Это все равно, что в кримплене ходить! - Я обиделась и понурила голову, так как мне, интеллигентке в первом поколении, не сразу далось по плечу отличить фальшивый камень от настоящего, а годы тем временем шли. Все остальное звучало как дифирамб. Он сказал, что назвать меня Ирой - значит вовсе никак не назвать, потому что я - гений любви, непревзойденный, божественный, обалденный! - Отец! - в запальчивости выкрикнул Антон. - Ты не поверишь! То есть это - такое!.. Он закатил глаза и поправил распахнувшийся от избытка движений халат, купленный, по всей видимости, а Париже, куда он мог ездить не реже, чем я - в Тулу, только нечего делать мне в Туле.
      Владимир Сергеевич совершенно ничего не сказал, а просто подошел к столу, налил себе рюмку водки и выпил. Из кухни возникла постного вида прислуга в белом передничке с предложением пообедать. Предложение было принято с энтузиазмом голодного человека, хотя, по прошествии времени, он со смешком признавался, что сыт был по горло, вернувшись как раз из гостей, но я не знала и была удивлена, что он, усевшись за стол, стал от всего отказываться, за исключением небольшого кусочка семги. Я внимательно наблюдала за ним. Он выпил вторую стопку, но с нами не чокался, а так: сепаратно.
      - Сегодня холодно, - заметил он. - Двадцать градусов. - Холодно, поморщился Антон и тоже выпил. - А я люблю зиму, - сказала я с легким вызовом, хотя зиму отродясь не любила и всякое другое время любила больше зимы. Владимир Сергеевич посмотрел на меня с медленно нарастающим одобрением: - Это хорошо, - сказал он весомо, - что вы любите зиму. Каждый русский человек должен зиму любить. - Почему это он должен? - спросил Антон. - Пушкин любил зиму, - пояснил Владимир Сергеевич. - Ну и что? - сказал Антон. - При чем тут Пушкин? А я не люблю! Ненавижу. - Значит, ты не русский, - сказал Владимир Сергеевич. - То есть как не русский? - изумился Антон. - Кто же я тогда, еврей, что ли? - Евреи тоже любят зиму, - сказал Владимир Сергеевич. - Как можно не любить такую красоту? - спросил он и посмотрел в окошко.
      Смеркалось.
      Владимир Сергеевич казался мне несколько строгим, но тем не менее я была счастлива сидеть с ним за одним столом и вести беседу. - А вы не украинка? спросил он меня с небольшой хитрецой. -Я чистокровная русская, - ответила я и продолжала: - Зимой хорошо. Зимой можно на коньках. - Вы любите на коньках? Обожаю! - А я подумал, что вы украинка, - признался Владимир Сергеевич. - Нет, я русская,- разубедила я его. - Егор расчистил каток? - спросил он Антона. Мы зимой заливаем теннисный корт, -добавил он мне: он и тогда считал меня достойной его добавлений! - А черт его знает! - сказал Антон. - Я все равно не катаюсь. - Расчистил, - вмешалась прислуга, убирая тарелки. - Это хорошо, одобрил Владимир Сергеевич. - Вот вы пойдите тогда после обеда и покатайтесь! - почти приказал мне Владимир Сергеевич, и я ответила ему признательным взглядом, имеющим к катку только косвенное отношение, а он чуть заметно мне улыбнулся, и я чуть заметно ему улыбнулась, и он взял вилку и принялся постукивать вилкой по столу, задумался, отвернулся к Антону и пустился с ним в деловой разговор о телефонных звонках, который скоро оборвался, поскольку Антон со вчерашнего дня отключил телефон.
      Я закурила, держа сигарету на дальнем отлете: давая понять, что не только манеры знакомы, но и руки мои - с особой тонкостью запястий. В споре благородства и эталона я мысленно отдам пальму благородству, да и щиколотки у меня заужены, но редкий мужчина у нас не мужик, поистине: бюст и бедро - их убогий удел, хотя никогда не допускала вольности нахалу, нигде не бывала так одинока, как в его атакующем обществе, и с грустью глядела на низкопробные лица коммунального транспорта, пригородных электричек, стадионов, скрипучих рядов кинотеатров: им мои щиколотки и запястья, как мертвому - баня! Искривленные заботами, они валили валом, они скользили серыми тенями близ вино-водочных магазинов, а я оставалась непонятой в лучшем, что было в моем существе, а я садилась в такси и обгоняла их на последний, бывало, рубль. Я их так сильно запрезирала, что даже надумала спасти. Во мне всегда покоилась Жанна д'Арк, и она наконец проснулась. Терпение лопнуло.
      Ну и что? Ничего хорошего. Однако отмечаю, что я до сих пор теплая, я еще живая, хотя и беременная, хотя и начиненная смертельным зарядом похуже атомной бомбы. Живу, скрываюсь у Ритули. Обо мне знает весь цивилизованный мир. Но какое это имеет значение, если страх выползает, особенно из-под дверей, в виде шорохов, скрипа паркета, урчания холодильника, когда он вдруг включается среди ночи, содрогнувшись боками? Гады! Гады! До чего довели! И не будь Ритули, ее послушных и ласковых глаз, ее задумчивых прикосновений, снимающих хотя бы на минуту мой бренный позор, незаслуженный ужас, что оставалось бы мне, как не ванна крови со всплывшим оттуда телом? Но я щажу ее и не до конца доверяю. К Станиславу Альбертовичу тоже нет доверия, но раз взялся помочь - помоги! И ты, Харитоныч, ты тоже - бесстыжая морда, пусть он и оказывал мне некогда послабления, и я спала, отсыпалась, до часа, до двух, а потом лежала в хвойной пене, и приходил семирублевый массажист, такой расторопный, хотя Ритуля не хуже его делает массаж, что я под руками его в конце концов содрогалась. Никогда в этом ему не созналась, и он тоже вида не подавал, не переходя порога обычной учтивости - он мне все про актрис и про балерин сообщал последние известия - ни разу не объяснившись по поводу моих невольных содроганий. И это после всего, что было, вызывает меня Харитоныч писать резкий ответ моим заступницам! Нет, милый. Сам пиши. При этом он меня умоляет и логически возмущается тем, что то, что было недавно доступным - стало далеким и не твоим! А я смеялась над тобой, гад! А ты корчился! А я смеялась!
      Подали кофе. Разговор опять стал всеобщим и оживленным, но вдруг раздались тяжелые женские шаги, и к нам в столовую, где так непринужденно текла беседа, при которой Владимир Сергеевич нет-нет да и посмотрит на меня, хотя он всегда был человек скрытный, руководствуясь образцами классической поры, не то, что Антончик - у того изо рта капал соус, он слишком шумел, чтобы глубоко чувствовать, зато Владимир Сергеевич, отказавшись от десерта, довольствовался дружеской беседой, когда в половую вошла хозяйка.
      Полная преждевременного негодования, а также извращенного чувства собственного достоинства, она осмотрела стол и обнаружила меня, и ее словно стошнило, хотя я приподнялась ей навстречу, как принято, и отдала честь всем своим смиренным видом, но она глядела на меня, как, в лучшем случае, на летучую мышь! - Антон! Это еще кто? - взвизгнула она. - Это Ира, хладнокровно отрекомендовался Антон, не замечая никакого недоразумения. Хочешь кофе? - Ты разве не знаешь, что мне вредно кофе! - Ей все было вредно, этой перекормленной индейке, этой невоспитанной гусыне, которая в светском обществе корчила из себя образованную женщину, разбирающуюся в искусстве, и, смерив меня с головы до ног, словно я была воровка их фамильного серебра с вензелями, которое я даже не заметила, не имея в своей природе ни малейшей склонности к материализму вещей, она составила обо мне превратное впечатление и вышла из помещения. Как он с ней жил? что общего было у него - человека душевной организации и тайных позывов к освобождению от семьи - с этой фыркающей бабой? Согласна, что в молодости, судя по нескольким жухлым фотографиям, не будучи красавицей или даже просто приятной для глаза особой, она вместе с тем могла нравиться, допустим, своей эрудицией и преданностью идеалам мужа, на что Владимир Сергеевич наивно и нерасчетливо клюнул, однако сладкая жизнь, в которой она прозябала, ее окончательно погубила. Не всякий достоин томного существования, хотя, с другой стороны, сойдясь поближе с Владимиром Сергеевичем, я обратила внимание на то, что он тоже не подарочек и, должно быть, изрядно истрепал нервы своей Зинаиде, не раз глумясь над ее свежим и пухленьким личиком, несмотря на то, что жизнь в их усадьбе, где не хватало лишь ручных оленей, могла постороннему обозревателю с улицы показаться мажорной и радостной симфонией, если прибегнуть к музыкальному термину, потому что музыка - единственная услада моих мытарств, однако я никогда не жаловалась, не складывала оружия, а, бывало, высунусь из чужого окна, в районе бульваров, где я позировала, только-только приехав в Москву, убогому художнику Агафонову в роли феи для детской книжки народных сказок, вижу: трамваи звенят, деревья, крыши, а дальше пруды, пруды, и сверху люди выглядят даже слегка счастливыми - и ничего не надо, вот так бы сидеть целый день и смотреть на закат, завернувшись в белую простыню. И я пожелала вослед этой твари вдовства и позора, хотя я не вредная. Она получила сполна. Меж тем кофе выпит, коньяк смешался с кровью, похмелья как не бывало. Хочу на коньках! - А вы не хотите? - прямо спрашиваю его. Он отказался, но посмотрел на меня не без задней мысли. Антончик отстаивает свои интересы, приглашает наверх посидеть в кожаных креслах, но я знаю цену предложениям, а он говорит, что мечтал бы оставить меня погостить, да только мама неправильно поймет, блюдя интересы семьи, хотя не в ладах с невесткой, из чего заключаю со всей очевидностью, что Антон женатик - в придачу с дитем! - никчемный человек, прохожий, и я собираюсь в Москву, оставляю свой телефон без всякого рвения, а тут совпадение: Владимир Сергеевич - тоже, и ютов меня подвезти. Я замечаю взаимные флюиды, но не спешу себя поздравлять. Антончик все-таки напоследок меня украдкой заманил наверх, где оставались рассеянные части моего туалета, и я уступила, зачем наживать в нем Прага! Только Антончик повел себя сыном, не достойным умершего отца! Да-да, Антончик, пишу и не прощаю. Самой не сладко! Часов в девять вечера мы покинули с Владимиром Сергеевичем его гостеприимный дом. Сторож Егop - который только делал вид, что он сторож, во все глаза следя за райской жизнью, услужливо подличал, будто при старом режиме, благословил нас в дорогу, распахнул ворота и замер, торча бородой, однако Зинаида, на счастье, не вышла, сославшись на мигрень и на то, что читает в постели - так сообщил мне Антончик, поцеловав руку в знак признательности. Он был доволен, уебыш!
      5
      Эх, Ритуля... Бог с тобой! едем дальше. Москва приближается. Между сосен и елок, посреди полевых цветов горит в небе Москва: из нее меня выписать хотели, но я не далась, я стала бешеная. Но тогда, в тот самый вечер, когда Владимир Сергеевич, оборачиваясь на меня в немом восхищении, приближался к Москве, все было сонным, и над лугами туман, река струилась, все было романтическим и мерцало, как в телевизоре. Простой народ укладывался спать по деревням, бабы крякали, нагнувшись к рукомойникам, мычал засыпающий скот, мужик разглядывал свои ноги, чесал грудь. Мы ехали через все это. Мы чуть не разбились в лепешку, еще ни о чем не договорившись. Это нас сблизило.
      Владимир Сергеевич долго не мог решиться. Я видела, но тоже не решалась подбодрить его, однако Москва приближалась. Я уже начала беспокоиться. Я была в сущей панике, видя, как он мучительно тянет время. Наконец он спросил меня строго: - Вы помните сказку Пушкина о рыбаке и рыбке? - Я помнила сказку, но плохо, давно не перечитывала, смутно помнила. - В общих чертах, - уклончиво ответила я. Он так строго спросил, что мне даже стало не по себе: не проверяет ли он мою образованность? не заставит ли прочитать сказку наизусть? Мало ли что ему придет на ум! Я его тогда совсем не знала. Так что я ответила: - Ну, в общих чертах, конечно... Нет, это невозможно. Я ее придушу!!! Я подошла и перевернула ее на бок. Живот тянет, груди болят. Муть. Ладно, я сегодня недолго буду. Едем дальше. - Помните, в этой сказке, - немного помолчав, сказал Владимир Сергеевич, - старый рыбак просит золотую рыбку об одолжениях... - О новом корыте он просит! - сказала я, вспомнив. - Не только, - возразил Владимир Сергеевич, неуклонно держась за руль в автомобильных перчатках, и всегда хорошим афтершейвом от него несло, это подкупало, но иногда, при жизни, был такой нерешительный!.. В общем, - сказал Владимир Сергеевич, - по-моему, старик этот был глуповат. Растерялся, не то просил, и в конце концов уплыла рыбка. Так что вот, Ирина... - Я даже вздрогнула от звука своего имени. - Чувствуете ли вы в себе силу и желание стать, например, золотой рыбкой? Вопрос ребром. - Иногда чувствую... - неопределенно отвечаю я, а сама думаю: не собирается ли он мне денег предложить, нанести оскорбление, не принимает ли он меня за кого-нибудь другого или, можно сказать, за дешевку? - Хотя, - добавляю, - никакая я не золотая, и нет у меня пристрастия к низкому материализму. - Что вы! - восклицает испуганно. - Я в самом высшем смысле! Ну, если в высшем, - успокаиваюсь я, - то чувствую. - Тогда, - говорит, знаете, что я бы у вас попросил как у золотой рыбки? - Боюсь, - отвечаю, - что догадываюсь... Он резко поменялся в лице: - Почему, - говорит, - вы боитесь? Я, - косится он на меня, - не страшный. Я, - добавляет с горечью, - совсем перестал быть страшным... - Понимаю, - киваю, - все понимаю, но все равно страшно. Вы - знаменитость, вас все знают, я даже до вашей руки боюсь дотронуться. - Он обрадовался и повеселел: - Ирина! - говорит. - Я очарован вашей искренностью. - Тут он кладет руку мне на коленку и по-дружески пожимает ее, словно руку. Пожатие оставляет неизгладимый след: я и сейчас его чувствую, несмотря на репрессии.
      Это не было слабое пожатие старого развратника, хотя он, конечно, был старый развратник, занемогший от частого злоупотребления, потому что, как говорил, в отличие от русских, хотя сам был русский, женщин он любил больше, чем водку, а выпить всегда очень любил.
      Настоящий, клевый развратник умеет утаить свою развратность, он прикинется товарищем, другом, незаинтересованной фигурой и вообще не по этой части, атакой развратник опасен и волнителен для женщины, а показные, демонстративные, с исступленным и решительным лицом - те лопухи, и мне смешно наблюдать за их телодвижениями. Владимир Сергеевич достиг высоких ступеней не только в славе и почете. Он всюду был удал! Но старость брала верх. То есть что значит брала верх? Он умел, конечно, находить себе разные отдушины, однако был беспомощен в главном средстве, а следовательно, огорчен. Не нужно было обладать проницательностью, чтобы догадаться. Он был огорчен настолько, что огорчение отразилось даже в пожатии коленки. Он с огорчением ее пожал. И вместе с тем с достоинством. Я ему так на это сказала: - Знаете что, Владимир Сергеевич. У золотой рыбки тоже могут быть свои прихоти. - Он встретил мои слова ответными заверениями, что в долгу не останется и на этот счет будьте совершенно спокойны. - Нет, - сказала я. - Вы меня не понимаете. Я так устроена. Я могу только тогда, когда любовь.
      Я прочла в его глазах робкое недоверие и была серьезно покороблена, потому что я всегда искала любви. Я хотела любить и быть любимой, но вокруг меня редко бывали достойные люди, потому что их вообще мало. Где они? Где? С некоторых пор я стала сомневаться в благородстве и сердечности людей. По себе замечала: восемьдесят процентов моих далеко не многочисленных мужчин, сложив оружие, бессовестно засыпали, забыв про меня, а я шла в ванную подмываться и плакать. С другой стороны, оставшиеся двадцать не засыпали, но, дождавшись моего возвращения, требовали различных продолжений своего эгоизма, как-то: курили в постели, гордились собой, показывали бицепсы, рассказывали анекдоты, обсуждали недостатки других женщин, жаловались на некоторые отрицательные аспекты семьи и быта, листали увеселительные журналы, выпивали, смотрели по телевизору спортивные матчи, ели бутерброды, подставляли спину для поглаживания и мурлыкали, а потом с новой силой тянулись в мои объятия с чисто эгоистическими целями, чтобы затем заснуть, как первые восемьдесят, а я шла в ванную подмываться и плакать.
      Не скрою: были исключения. Был посол Карлос с шикарными повадками, желавшими женщине счастья. Был Аркаша, любивший меня беззаветно, несмотря на то, что он обычный кандидат технических наук с рассыпающимися Жигулями, но у его жены, как назло, родились близнецы, и он был вынужден расстаться со мной. Был Дато, грузинский скрипач и виолончелист. Он и сейчас меня любит, он и сегодня стучался бы в дверь моей квартиры и, должно быть, стучится, да только нет меня там, и потушен свет, и на полу неубранные осколки: я живу у Ритули. Она опять храпит. Как выпьет, так храпит. Но Дато был рабом грузинских привычек, и родители его любили меня, как дочь, но для женитьбы подай им целку! Плакал Дато, плакал его отец-прокурор Виссарион, все мы плакали: я не была целка. И что же? Он придет ко мне после женитьбы, сцепит руки перед собой, как они это умеют, на кавказском жаргоне скажет: - Дай! - Нет, отвечу. - Не дам! Спи спокойно со своей ташкентской целкой!.. Нет, было, конечно, немало достойных людей, от их трофеев ломится мой туалетный столик, и они меня будоражили, я всегда была доступна своему наслаждению, хотя Ксюша, мудрая, как кошка, научила меня смотреть на мужчин более независимо и зависеть от них лишь в согласии с прихотью, но прихоть моя в тот душный вечер фантазии и полевых цветов, когда мы с Владимиром Сергеевичем приближались к Москве, отражавшейся в небе, была безгранична. - Владимир Сергеевич, - сказала я. - Я сделаю чудо. Не скрою: я гений любви... НО ЗА ЭТО ВЫ НА МНЕ ЖЕНИТЕСЬ!
      Что стало с ним! Нет, что с ним стало! Ксюша, ты не поверишь! Он захохотал так, что мы буквально сбились с пути и помчались прямо под фары летящей на нас машины. Мы чуть не погибли от его хохота, в котором звучал восторг и полнейшее недоумение. Мы едва увильнули. К нам подбегал бешеный шофер, приготовившийся драться от страха за свою шоферскую жизнь. Но Владимир Сергеевич нашел подобающие слова. Шофер моментально скис и унялся. Владимир Сергеевич был сильной личностью. Мы стояли на обочине с заглохшим мотором. Владимир Сергеевич снова положил мне руку на коленку, и снова пожал ее, и сказал односложно: - Годится.
      В небе горела Москва. Мы протяжно поцеловались. Прочувствованный и невинный, поцелуй скрепил договор, от которого содрогнулась в широкой кровати мерзавка Зинаида Васильевна.
      6
      Отец Вениамин, поп искренней и чистой души, крестил меня вчера пополудни в глухом приделе вверенной ему церкви. Деликатно отворотясь от греха, он обливал меня святой водой, а старуха-прислужница, божий одуванчик с железными фиксами, оттягивала мне резинку трусов, чтобы святая вода остудила мой стыд и срам.
      Несмотря на беременность, я выглядела, как девочка, только груди отяжелели и висят, как чужие.
      В белом платье с узеньким поясом, в белых колготках и синеньком шарфике, я, окрыленная, воздушная, ласковая, выпорхнула из церкви, приветствуя солнце, клены и нищих, приветствуя кладбищенские кресты, и венки, и черные ограды, дух нежирной осенней земли, перестук поездов. Как дочь православной церкви и смиренная послушница я объявляю перемирие в моих мелких и неблагочестивых войнах, прошу прощения у врагов и чуть что - прибегаю к совету отца Вениамина, из которого исходит волнение несовременной томительной святости. Никому не желаю ни зла, ни укора, сама же пребуду чистой, а если согрешу, то все равно я теперь ближе к Богу, насчет которого мои сомнения быстро улетучиваются. Сегодня я верую больше, чем вчера! Завтра - больше, чем сегодня!
      Ритуля ходит, завидует. Она тоже надумала креститься, но мне не хочется знакомить ее с отцом Вениамином, потому что она еще не созрела. - Теперь искушения могут стать особенно прельстительными, - со вздохом открылся мне отец Вениамин. - Борись с ними! Будь бдительна! - Понимаю! - ответила я.
      А Ритуля напрасно на меня обижается.
      Господи! Я не умею молиться Тебе, прости меня, я не виновата, никто меня этому не учил, жизнь моя текла далеко от Тебя, не в ту степь, но случилась беда, и я поняла, что, кроме Тебя, мне не к кому обратиться. Я не знаю, есть ли Ты или нет Тебя, хотя скорее Ты есть, нежели Тебя нет, потому что мне бы страшно хотелось, чтобы Ты обязательно был. Если же Тебя нет и я молюсь в пустоту, то почему тогда столько разных людей, русские и иностранцы, инвалиды и академики, старухи и более молодые люди, всегда, с самых ранних времен, строили церкви, крестили детей, рисовали иконы, пели гимны? Неужели все зря? Не может быть. Никогда не поверю, что это было сплошное надувательство и всеобщая недальновидность, которую вдруг осмеяли и унизили!
      Конечно, Ты можешь мне возразить, что пока не приспичило, я жила вдалеке от Тебя, предаваясь радостям, пела песни и танцевала. Но разве это плохо? Разве нельзя петь песни и танцевать? Разве нельзя грешить? Ты, может быть, скажешь: нельзя! Ты, может быть, скажешь, что я жила не по правилам, которые записаны в Евангелии, но я их не знала. И что же? Мне теперь после смерти идти в ад и вечно томиться? Если так, то какая, однако, жестокость и несправедливость! Если - ад, то Тебя, значит, нет!
      Ты только стращаешь нас адом. Скажи, что я угадала! Но если ошибаюсь и все-таки он есть, отмени Ты его божественной волей, дай амнистию грешникам, многие из них уже долго сидят, и сообщи об этом, и вообще не скрывайся, почему Ты скрываешься столько веков, ведь из-за этого все сомневаются и ненавидят друг друга! Дай знак!
      Не хочешь? думаешь, что мы недостойны? Но тогда объясни, для какой цели мы здесь, зачем Ты создал нас такими мерзавцами? Нет, если Ты создал нас такими мерзавцами, то чего, спрашивается, на нас обижаться? Мы - не виноваты. Мы хотим жить.
      Отмени ад. Господи, отмени сегодня, сейчас! А не то я в Тебя верить перестану! И не только потому об этом прошу, что за себя беспокоюсь, а потому, что все недостойны рая, но именно потому, что мы недостойны, пусти нас туда!..
      Или Ты решил, что я боюсь Леонардика? Его посещений? - Конечно, боюсь! Оттого и живу у Ритули, которая тоже хочет креститься, но это из моды, а так она не созрела, поверь мне! Но если даже я его и боюсь, то не потому, что он страшный: я просто его не ожидала увидеть, а он был, наоборот, не очень страшный, только с ногтями, но в целом ласковее, чем раньше, и я растерялась, наделала глупостей, а потому я его боюсь, что могу не выдержать и, только Тебе признаюсь, согласиться на его предложение. А ребенок, если я сохраню, - кто он? Ответь! Мне расстаться с ним или нет? Но разве это не единственный документ, подтверждающий мою жизнь вне всякой жизни, помимо жизни, подтверждающий то, что я живу?
      Подожди, я еще ничего не решила, и я заклинаю Тебя, если это в Твоих силах, а всё в Твоих силах, пусть он пока не приходит, запрети ему, я Тебя заклинаю, дай мне самой решить и сними с меня страх!
      Не очень складная вышла молитва, хотя никогда не была я склочница и ни разу не подводила женатых мужчин, только не надо меня обижать, я сама кого хочешь обижу, и даже била по морде Дато, когда он связался с одной проституткой во всех отношениях, чтобы мне досадить, хотя он пламенно отрицал, словно они не лежали на диване в компрометирующих позах половых отношений, словно я не видела собственными глазами и не была готова все простить и свалить ответственность на эту дрянь с сальными волосами, которая уже давно подкрадывалась к нему за кулисы, заглядывала в лицо и произносила пустые словечки, которые целили известно куда, и я предупреждала Дато, смотри, я ревнивая! не допущу! не стерплю - а он отделывался непонимающим лицом и с тем же самым непонимающим лицом смотрел на меня с места своего преступления, как тогда, когда нас с ним застукал отец Виссарион, когда я гладила ему, дураку, сорочку, - вот до чего дошли наши отношения! Я гладила ему сорочку, а он напал сзади, как какой-нибудь барс, и - пристроился! Стоит и напевает своим музыкальным голосом частушки, причем по-английски, любил он переиначивать частушки на английский лад, и мы хохотали, только это был не совсем Дато: это был такой мальчик Володечка, мне по плечо, но очень техничный мальчик, вступающий в коммерческие отношения с заграницей по долгу службы, а мы отдыхали с ним в Ялте, в совершенно роскошной гостинице, и англичанин, отец двух английских детей, постучавшись в мой номер 537, объяснился в любви, покуда его супруга волновалась внизу в валютном баре, но я даже глазом не повела, а Володечка как раз в это самое время собирался в поездку и звал меня, но я отмахнулась: подумаешь! Как стюардесса, я облетела многие аэродромы мира, была в Сомали и на Мадагаскаре, в Дакаре и на Огненной Земле и плевать хотела на его приглашение, а он почти не удивился, поверив и приняв за должное, он тоже в Дакаре был пролетом, а теперь звал с собой в Тунис: не беспокойся, там все, как у белых людей, - я задумалась, чтобы принять приглашение, хотя он мне по плечо и на шесть лет моложе, но очень техничный, почти как Дато, только тот больше любил повозиться, покусаться, побаловаться, вот и тогда, когда на месте преступления поднималась и мерно сияла его добродушная жопа, он отпирался с упорством военного человека, хотя я уже нашла объяснение и попросила юную тварь вон! - ну, как не стыдно вам, девушка! неужели не стыдно? - она же, ничуть не смутясь, идет к зеркалу расчесывать сальные волосы, наводить марафет и хихикать, как мы с Дато, когда вдруг вошел районный прокурор Грузии, папаша Виссарион, и говорит басовито: ого! - а я глажу под звуки музыки, потому что Дато мой - органист международного класса, вечно на гастролях, и брал с собой мою фотокарточку, где я, после ресторана в Архангельском, снялась к аппарат, который тут же делает карточки, под пьяную лавку, и показываю непонятно зачем, а он говорит: это кто? - и тычет в незнакомого ему человека, а у незнакомого ему человека на роже изображено сладостное бессилие, как всегда у них в этом случае. Какое твое собачье дело? Хочу взять, а он не отдает: дай на хранение и - в бумажник, а то твоя мама приедет, еще увидит, и - в бумажник, я не успела вырвать, и полетела фотокарточка в самолетах и вертолетах, полмира объездила, была в Сомали и на Мадагаскаре, в Дакаре и на Огненной Земле, была свидетельницей авиакатастрофы века в Лас-Пальмасе, а я равнодушно говорю: Стюардесса. Походка у меня - замечаете? - Он замечает. Так я всю Ялту с ним и проходила, а папаша Виссарион в дверях: ого! - а Дато смолчал, человек сдержанный, даром что грузин, но они, между прочим, бывают такие, я сама наблюдала, но чуть что - за ножи! хотя тоже не все, а когда юная тварь выходит за дверь, на прощанье сказав "до свидания", будто ничего не произошло, нахальства не занимать, я даже удивилась: во, думаю, уровень! немытая, а такая нахальная, я Дато на концерте к ней спиной разворачивала, и, казалось, он не заметил, но как сели в машину, поехали по Руставели, где так хорошо и магазины торгуют до полночи, смотрю: она в нашей машине сидит, и Дато раскинулся в серединке, между двумя девушками, как садовник. Нет, говорю, Дато, так не пойдет, а он уже с ней целуется: она его в губы целует и по брюкам ползает, как мандавошка. Повернись-ка сюда, мой милый! Он был занят, однако обернулся. Я ему - раз! - по морде, он мне руки схватил, держит: ты что? Я говорю: ты с кем меня сравнил? - и - кусаться! Он даже всплакнул от обиды, нервный, как многие музыканты, но охочий до всяческих выдумок: нет, чтобы порвать фотокарточку, нет, чтобы от ревности взвыть, так он ее, напротив, в бумажник и по всему миру возить, а как она за дверь, все отрицает, ничего, дескать, не было. Как то есть не было?! Я даже обомлела. А он запел:
      Кам, Маруся, уис дак.
      Уи шэл иит энд уи шэл фак!
      Стоп! говорю, Володечка, на пошлость право сначала заслужи! То же самое скажу про ругательства, раньше вовсе не употребляла, сторонилась, считала за невоспитанность, но Ксюша объяснила преимущества, когда, говорит, к слову возвращается его первобытный смысл: это - кайф! А не употребляет их одно только учительское сословие, что в кайфе ничего не смыслит. И верно, не ошиблась здесь моя Ксюша, а что французов поносила - великая тайна, а недавно в США побывала и сообщает: там ЕЩЕ хуже, совсем некультурный народ, вроде нашего, только побогаче и очень гордятся, что искренние. Мы, говорят, искренние, как никто, и безо всяких комплексов, но слишком много, сообщает, среди них искренних дураков, это носит характер эпидемии. Если ей верить, то она даже вдохнула свободнее, улетая обратно в Париж, жуткий, говорит, народец - американцы. А вку-у-ус у них!.. Их в Париже, говорит, за версту отличишь. А в музеях, как обезьяны, в наушниках ходят. В каких еще наушниках? Не нравятся мне ее речи, и чем дальше, тем больше! Ты постой, говорю, в очередях, по аптекам за ватой побегай, сапоги, говорю, за два стольника не хо-хо? - Злится. Я, говорит, никогда в очередях не стояла, без апельсинов могу прожить: на сырках да на сыре! Наступает моя пора, распирает меня от злобы: Ксюша, ты американцев не трожь! Тупой народ на Луну не летает. Хотя, с другой стороны, что за наушники? А это, говорит, такая привычка: приходишь в музей, берешь гид-кассетник, он болтает, а ты - в наушниках. Так вот, поясняет, американцы гуськом от картины к картине, как заводные, в наушниках. Лбы наморщили, морды глупые. Им механический гид велит: шаг вперед! Шагают. Подойдите к картине! Подходя!... Назад! Два шага назад! Отходят... Теперь в другой зал. Номер три. Идут в зал номер три, минуя зал номер два, где ничего не оглядывают, потому что им ведено прямиком в зал номер три. Ну, не идиоты ли? Я за них обижалась: ничего, говорю, тут позорного не вижу, кроме прогресса, и сама бы ходила в наушниках, благо что английский со школьных времен помню и даже частушки могу пропеть по-английски:
      Кам, Маруся, уис дак...
      Ну, он просит, чтобы она пришла к нему с гусем, гусь, понимаете, гусь! Уи шэл иит - ну, этого гуся - иит - кушать, а потом - англичанин пялит глаза, напрягается, юмора не понимает, моргает, вежливо улыбается, никакого чувства юмора, однако, говорю, многое зависит от компании: если компания не подкачает, частушка может стать даже высокохудожественным произведением, идущим от корней народной жизни, потому что народная жизнь, как убедилась на собственной шкуре, явление противоречивое и не до конца изжитое. Есть в ней хорошие стороны, склоняющие меня к патриотизму (я - патриотка), но есть, конечно, и полный провал. Евреи, например, говорят, что мы - тугодумы, что такого медлительного народа больше нигде не сыщешь. Ладно вам! Народ у нас не очень поворотливый, особенно деревня, где живут даже хуже, чем надо, с другой стороны, живи они лучше, питайся мандаринами, грецкими орехами, мясом - что бы вышло? Как объяснили мне два брата Ивановичи (они журналисты), народ носит в себе неисчерпаемый резервуар природной мудрости, даже если глупы, но как перестанут пить и жить хуже, чем надо, то природной мудрости лишатся и прочих добродетелей тоже, потому что душа чиста в воздержании! Верно, возражаю им, во мне, например, нет низкого материализма, а нынче, покрестившись, обеими руками подписываюсь: душевный народ! А про американцев Ксюша зря, они тоже народ хороший, только мы получше! Это я как родная дочь православной церкви, а не какая-нибудь отщепенка, когда бросилась на колени молиться, смотрела на доски и не знала, что сказать. Мерзляков шепчет мне: Молись! Молись! Я говорю: я молюсь. А сама только воздух церковный смущаю. Но как священник Венедикт возник на моем пути, то постепенно стала я различать красоту и слышать запахи нежирной осенней земли, на которую слетают опавшие листья, и будущий желтый ковер под ногами, идешь себе по нему, сама не своя, душа радуется, песня в ушах слышна, а вот как закроют провинции въезд в столицу, устроят вечную Олимпиаду, еще лучше станет, потому что, скажу я по праву собственной жизни, иначе они портятся и не хотят возвращаться, скупая весь товар, особенно, если с претензиями и не последние выродки, очень сбивает их с толку столица и развращает. На въезд в Москву получи визу - тогда и въезжай, а так сиди дома, не рыпайся, по ночам иначе будет сниться, кричишь, бывало, во сне, на расстоянии ночи в дороге, причем приведу факт: туда поезд ходил переполненный, мест нет, как в метро, спят на багажных полках, зато обратно, бывало, в общем нагоне доезжала почти одна-одинешенька. Вместе с тем населения в городе не убывало. Была дважды замужем, то есть до двадцати трех лет, оба раза по-глупому, но дело не в этом: ездила я в Москву навещать театры и рестораны: душой отдохнуть, все чаще и чаще наведывалась, завелись кое-какие знакомства, а главное, проживал в Москве мой родной дедуля - случай уникальный! - в двухкомнатной квартире! - один!!! Ну, умерла его жена, моя бабушка, - а я должна была коротать жизнь в полнейшем провинциальном. мизере! Не у всех, конечно, проживает в Москве родной дедушка, старый стахановец, со слабоватым здоровьем, требующим надзора, а только сын его, мой беспутный папаша, имел безумие выписаться из Москвы и застрять навечно в нашем старинном городе, стать подонком со всех точек зрения. Чувствую за ним уголовное прошлое, о котором в семье по неписаному уговору распространяться было не принято, не случайно папаша оказался кривой, то есть в буквальном смысле одноглазый, а другой, искусственный, глаз был маленький и очень неудачный, за что меня в школе принялись дразнить с самого первого класса, но дедуля благоразумно отмалчивался, а теперь мать пишет: лежит на койке с обширным инфарктом, может быть, в данную минуту умер, откуда мне знать? Я живу у Ритули, хотя надоело мне у Ритули, ну ее! Да и мать вечно хитрила, а когда отцовское прошлое накатило на меня непосредственным образом, о чем по младенческой дури я не догадывалась, ходя с красным галстуком, я думала, это он меня так воспитывает, это он меня гак наказывает за провинности и плохие отметки, это так надо, я не сразу сообразила, я бы еще долго не сообразила, была темная, а мать работала и не знала, а как открылось ей вce через развевающуюся занавеску, когда не ко времени возвратилась, то немедленно, бегом донесла в милицию, и я подумала: ну, теперь они точно друг друга убьют - так ругались! - а был отец, говорят, когда-то краснодеревщиком, есть в семье такая легенда, однако не помню, чтобы он хоть раз в жизни держал в руке кусок красного дерева.
      Однако друг друга не убили, живут по сей день, а дедуля - что дедуля? останется светлым пятном. Впрочем, инфаркт обширный. А когда мать сюда собралась, с целью отъезда в Израиль, желая на моей беде сбить сметану, она говорила, что отец наш совсем дошел, искусственный глаз в который раз потерял, новый не заказывает. Во всяком случае, не исключено, что папаша сидел, за что, не знаю, а может быть, его только собирались посадить, тут он и свалил с концами, в глушь, где меня из-за него, кривой сволочи, принялись дразнить с самого первого класса, доводили до рева, а была я на редкость крупная малолетка, с глупейшей рожей, двумя косичками и робкой кособокой ухмылочкой. Очень была застенчивая, до дикости, в женской бане стеснялась раздеться, и в душе осталась такой навсегда, только Москва нанесла на меня свой столичный лоск, а как я в Москву влюбилась!
      Не могла без нее, словно отравилась. Говорю: по ночам бредила, мужа пугала, особенно второго, был же он отчасти даже городской знаменитостью: футболист. Я ему, что называется, изменила, когда он в больницу с воспалением легких попал, я бы рада была не изменить, да он сам во мне такой пожар раздул, что крепилась я, крепилась и не усидела: вместо Москвы стали мне одни хуи сниться, целыми семьями, как опята, просыпалась вся в мыле, жуть! Да не в том беда, что изменила, а неудачно изменила, из другого спортивного общества. Тот, конечно, куражась, всем разболтал. Город - небольшой, большей частью остался деревянный, и на древней эмблеме - крылышки. Долетела городская сплетня до моего дворового игрока. Была безобразнейшим образом бита, и если не искалечена, то чудом! просто чудом! хотя шрамик на переносице так и ношу, как привет от футбола.
      Шрамик - ладно, придает пикантность, но издевательства не снесла, бежала в Москву, в ноги дедушке: возьми в опекуньи! Дед, строгих воззрений, опасался, что загуляю. Клялась здоровьем родителей, а если подвела старика, то совсем непреднамеренно. Да только теперь уже непонятно: кто кого подвел? Потому что дедуля, конечно, мог и не выступать на собрании, сказавшись больным, как старый человек, на веревке бы не поволокли, а то, что будто бы он меня защищал - это еще бабушка надвое сказала, покойница. Ну, да Бог с ним, а только как залегли мы с Ксюшей, обнялись, я и спрашиваю невзначай: - Ну, а как Нью-Йорк? Небоскребы не давят на психику? - Нет, отвечает, ни капельки. Напротив, вид красивый. - Ну, значит, думаю, врешь ты все, только ума не приложу: зачем? А дедуля по Финскому заливу прет босиком: - Не надоело, мол, гужеваться? Любовнички телефон надрывают! - Был моим секретарем, отвечал на звонки, по закону минувших дней говорил: - На проводе! - И Карлос звонил, латиноамериканский посол. А дедуля ему: - На проводе! - И Леонардик, бывало, наберет номер, поджидая меня и сгорая от любви и истомы, а дедуля: - На проводе! - Вел у меня телефонную бухгалтерию, но немного брюзжал, не понимая плюрализма, а теперь вот умирает, а может быть, умер.
      Лежим, разговариваем, воспоминания о Коктебеле нахлынули на нас, как морская волна. Ночные купания под лучами пограничников, а мы купались, на спинках плавали, молотили руками по морю, а когда выходили, были задержаны, как шпионки турецкие, только Ксюша, понимая в шпионстве толк, осадила солдатиков, объясняла: не мусульманки! не видно, что ли? - Солдатики светили из фонарей и гоготали: вы, случаем, не актрисы? Такие высокие обе! Не знаменитости? - Ксюша, хлебом ее не корми, говорит: - Знаменитости! Солдаты гоготали, а мы арбуз ели, красный-красный, под тентом сидели, а она французский роман читала, с детства языки выучила, а за нами орава мужчин ходила: мы их презирали, мы друг друга любили, слов нет. И напрасно Юрочка Федоров утверждает, что я враг культуры, напрасно, это он так утверждает, потому что у него голое место на том месте, где у меня шумят бергамотовые деревья, где журчит ручеек и рыбы с красными плавниками - там у него голое место, выжженная земля, а насчет культуры - напрасно. Я начитанная и все понимаю, даже Ксюша дивилась: откуда берется? Недаром, конечно, потому что долго не могла отмыться от запаха старинного города с эмблемой из крылышек, как ни мылась, к каким шампуням и духам ни прибегала, принюхаюсь к себе тлетворный дух: хозяйственное мыло и плесень. Нет, Юрочка, тебе не понять! - А помнишь, говорю, Ксюш, как мы с тобой великий закон вывели, основываясь на взаимном наблюдении? Помнишь? Как, говорит, не помнить, солнышко, великий и справедливый закон, только не всем доступный. Всплакнули и обнялись, и никто нам не нужен. А после рассказываю про Леонардика, про наш договор, она Леонардика с детства знала, дядей Володей звала, потому что родители дружили, с Антончиком чуть ли не с четырех лет в дочки-матери играли, а того - так просто дядей Володей. А я, говорю, в это самое время чуть не погибла, поскольку на нашей улице самосвал в грязи утонул. Приехали трактора вытягивать, тянули-тянули, а мы, детишки, смотрели, как тянут, а тут трос взял и лопнул, как струна от гитары, засвистел и рядом со мной мальчишечку прибил, по виску ударил, тот упал, а я - рядышком, ну, в полшаге от него на корточках сидела, тоже интересовалась, как вытягивают, а как его вытянешь, если он по самую кабину в грязь погрузился. И смотрю: лежит мальчик, умирает, а вы, говорю, в малиновых кустах глупости друг другу показывали, пока родители ваши с важным видом прогуливались под соснами в жаркий день, обсуждали мировые проблемы, в парусиновых шляпах и в летних костюмах, мусоля исторические моменты, статью в газете и виды на завтра, кивая головами, а красивые жены поодаль семенят и щебечут о тряпках, да только не про газету шла речь, а небось про баб. Всякое было, говорит Ксюша, не обязательно только про баб, хотя и про баб, ибо дядя Володя всегда был коллекционер, и мой папа тоже не святой, хотя и талантливый. Ну i мальчик? - Умер, говорю, немедленно. Хоронили. Потом мамаша его говорит: - Ничего. Другого рожу. - И родила, но сначала плакала, убивалась, в руки его схватила, не отдает, из гроба вытащила, не отпускает, вся кричит, а потом родила, снова мальчика, как две капли воды, такой же бритоголовый, с сизым затылком, как голубь, а я - рядом: на корточках. - Самосвал-то хоть вытащили или там все стоит? - Смеемся, будто не расставались, будто она не француженка, не на розовом авто разъезжает, пугая людей. А что, говорит, у вас с дядей Володей? Женится он на тебе или шутит? Я ему пошучу! Однако жалуюсь: время тянет, ссылаясь на репутацию. Они с хирургом, говорит, с детским профессором, помню, замышляли сиамских сестричек попробовать. Две головы, две шеи, на шеях платочки, два сердца, четыре соска, а дальше - пупок и единое целое: все ходили, облизывались, по девять лет девкам было, сохранялись отдельно от всех, няньку наняли, их обхаживала. Вот, сокрушался профессор, дожили бы только, интересно, да только не доживут, и верно: померли девки, не достигнув положенного возраста. Я, конечно, запомнила, даже если и шутка, и Леонардика спрашиваю: что же ты пишешь-то все про другое? Читала, говорю, еще в школе проходили, и фильмы видела, мутило меня от них! - Это когда ссориться стали... - Ну, что? - спрашивает Ксюша. Воскресила ты его Лазаря? или так и висит до колен в седом опущении? - Ой, говорю, какая ты, Ксюша, вредная! - Да ну его! - говорит. - Он противный! - Он противный, Рене противный, у тебя, Ксюшенька, все противные, а по-моему, каждый чем-то красив! Вот мой Карлос, покуда его длинноносая жена окантовывалась на родине, он гулял, на столе мы с ним жили, посреди письменных принадлежностей: - Вы, говорил, редкая дама, Ирина, вы ноги можете буквой У держать! - Только вдруг его отзывают. Что такое? Пришла к власти хунта! Знаю, - говорит Ксюша. - Бесчеловечные бандиты! Даже священников пересажали! Кто? - Да хунта! Не мудри,
      солнышко, выходи за Аркашу! - Выходи! Предан он мне, конечно, как конь, и жена его все терпит, прямо удивляюсь женщине, да только что с него взять? Тоска. Ой, солнышко, повсюду тоска!.. - А Рене? Все еще социалист? - А что? говорит. - Я ведь тоже социалистка! - Ксюша, помилуй, - говорю, - ты... ты социалистка? - А она не смеется, она серьезная, и к деньгам относится без шуток, деньги-франки булавочкой, как жуков, протыкает, вижу: не все так просто, лежа в обнимку, может, думаю, в последний раз, когда снова приедет, совсем изменится, откажется от меня, а кто меня обучил, что такое идиллия? кто? Все в том же Коктебеле, все в том же Черном море и началось, в восточном Крыму, только я этого никогда не забуду, как она стояла передо мной на коленях, как заботливо растирала меня полотенцем после ночных купаний, и память об этом пронесу, не отрекусь, а если какая-нибудь Нина Чиж, которая даже не знает, из какого точно места женщины писают, потому что она меня об этом сама спрашивала, несмотря на то, что ей уже за тридцать! - да как она смеет меня обзывать! - только я тушу ненависть: я - христианка, с давних пор тяготела к религии, крест носила, думала, для удовольствия, а оказалось: ошиблась. Освятили тот крест святой водой, и священник Валериан провозгласил меня мученицей.
      А что до первого мужа относится, скажу так: повстречайся он мне на улице, не признала бы, совсем выветрился, и спросить меня: сколько с ним прожила? отвечу: ну, месяц, ну, максимум, два, а если по паспорту, то два года! А теперь на улице не узнаю. Не потому, что гордая или делаю вид, - а просто забыла, два года жила, жила, - и все забыла, начисто, даже где работал забыла... Зато второй - помню: футболист! Была зверски бита за вынужденную неверность, потому что дело дошло до такого безобразия, пока он отходил в лазарете от травмы ноги, что, увидев однажды двух лижущих уши дворняжек, была охвачена смертельным волнением и решила, что хватит! Теперь - все не то! Ветер старости дует мне в лицо, и груди торчат в разные стороны, как у козы. Ну, куда я, глупая мама, поеду? Кому я нужна? Нет, это конец. Ветер старости дует мне прямо в морду.
      И зачем, говорю, ты, дедуля, прешь так нагло через Финский залив по воде босиком? Ты-то, скажи мне на милость, куда собрался? Уж не в Хельсинки ли обарахлиться, уж не отвалить ли задумал? Так ведь финны-то, они, говорят, догадливые! Не ходи, дед, по Финскому заливу, не пугай меня на ночь! Нет, отвечает дедуля, и идет себе гордо по Финскому заливу, не обращая внимания, нет, не в Хельсинки-Гельсингфорс я собрался, не на барахолку, слишком стар я, чтоб врать и лукавить, ничего мне не надо, дышу свежим воздухом!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4