Бог X.
ModernLib.Net / Современная проза / Ерофеев Виктор Владимирович / Бог X. - Чтение
(стр. 12)
Автор:
|
Ерофеев Виктор Владимирович |
Жанр:
|
Современная проза |
-
Читать книгу полностью
(390 Кб)
- Скачать в формате doc
(175 Кб)
- Скачать в формате txt
(169 Кб)
- Скачать в формате html
(193 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
Восток-плюс — это сказка.
Революция дала нам самоощущение Азии, вымучила евразийство 20—30-х годов от Блока до Харбина («Да, скифы мы, да, азиаты мы с раскосыми и жадными глазами…»); затем мы побывали в реальной восточной деспотии, любящей театр, фрагменты грузинской архитектуры и казни.
Моя мама работала в Токио во время войны в аппарате военного атташе советского посольства и даже выучила японский язык. Японцы стоически переносили тяготы войны.
— Есть только три народа, которые умеют терпеть: китайцы, русские и японцы, — сказал ей японский учитель языка.
Если Пруст вспомнил свое детство по забытому вкусу бисквита «мадлен», то мама вспоминает Японию по мерзкому запаху масла, на котором японцы жарили рыбу. Из этой вони возникают странные картины тогдашнего быта: по токийским улицам идут, возвращаясь из бани, пузатые японцы в халатах нараспашку, бравируя гениталиями. Японские жены, привязав к спине детишек с кривыми ногами, идут за мужьями, отступив на два шага, как требует обычай. У всех изо рта выпирают верхние зубы. Напротив посольства лозунг: «Все иностранцы — шпионы!». Мама всего только два раза была в токийском ресторане, где ей понравился японский бефстроганов с овощами — сукиями, — и в детстве я помню, как гости нашего дома хохотали над словом. Но кроме этого ее пребывание в Японии на доме не отразилось; привезенное кимоно она тут же обменяла на теплое пальто. Япония была немодной, Хиросима — лишь картой в «холодной войне» против США, на страдания японцев всем было наплевать.
Теперь же русские дорвались до Востока. И, прежде чем спросить, почему сегодняшнюю Москву так сильно развернуло па Восток, откуда взялась эта мода на тибетскую медицину, дзен, фен-шуй, откуда выползли словечки «караоке» и «банзай», подойти утром к зеркалу. Ты что там увидишь?
Немецкая подруга моего младшего брата, снимая с него очки, говорит со смехом и сильным германским акцентом:
— Андрюша, ты похож на эскимоса!
Она преувеличивает, но по материнской линии мы несомненно награждены восточными чертами: узкими глазами, широкими скулами. Брат — больше, я, может быть, меньше. Хотя американская оперная певица, певшая в Вупартале партию Жены в опере «Жизнь с идиотом», говорила мне:
— Ты опасный. Ведь ты — татарин.
Эскимос и татарин, два брата, считавшие всю жизнь себя европейцами, были возвращены, в конечном счете, России. Поляки нередко мне говорили:
— У тебя откровенно русское лицо.
В их устах это звучало как… В том-то и дело. Объединенная Европа настолько сильна, что, если она захочет оттолкнуть от себя Россию, она оттолкнет. Россия и сама откатится на колесиках.
Да она уже и покатилась. Кажется, нет ни одного человека, не зараженного Востоком. Это как заклинание. Это началось не вчера и не завтра закончится. Мода не пройдет, она утвердится в привычку, потому что Россия всегда (задолго до Гумилева-сына) тосковала по своей восточной половине, ей ее не давали, отбирали, ею стращали.
Россия верит в сказку. Восток, выдуманный сейчас в России, — это мечта русского человека о совершенстве, о силе и форме, новый вариант коммунистического воспитания на метафизической подкладке, тоталитаризм восприятия жизни. Русское безобразие заключается не в том, что Восток опошляется, а в том, что выдвигается как идеал. Не так поставил кровать, не туда задвинул унитаз — пеняй на себя. Ты потерял шанс обручиться с судьбой.
На днях на речке я слышал такой разговор:
— Мама, я видел летающего йога.
— Миша, йоги не летают.
— Еще как летают!
Маленький мальчик был прав: йоги, конечно, летают. Но они в основном уже пролетели. Мода на Индию началась в конце 50-х годов. Она была политически возможна, а, значит, укладывалась в один из знаков оттепели. Тогда стали втягивать животы, чтобы почувствовать позвоночник, и глотать бинты, чтобы прочистить организм. Здоровее не стали, однако нашли себе применение. Ноте времена давно миновали, и теперь гейши и самураи куда больше привлекают москвичей, чем йоги.
Сегодняшняя Москва влюбилась в Японию. Город, как сыпью, покрылся японскими иероглифами, на широких боках московских троллейбусов нарисована Фудзияма — это рекламы ресторанов, выставок икебаны, гастролей театра Но, всевозможной японской техники. На днях я купил в ЦУМе постельное белье, пошитое в России. Продавщица сказала: «Покупайте простыни с иероглифами. Их все покупают. Так модно». Теперь у меня вся постель в иероглифах. Не знаю, на каких изречениях я сплю, может быть, на японских требованиях отдать им Южно-Курильские острова. Надо будет как-нибудь пригласить знакомого дипломата из японского посольства, чтобы перевел.
Кстати, японское посольство, пожалуй, одно из самых модных мест Москвы. Там на приемах можно встретить элиту: политиков, интеллектуалов, рок-звезд, банкиров. Все научились есть палочками. Все млеют от японских трехстиший. Парадокс: Россия, действительно, никак не отдаст (или не надо?) четыре маленьких острова, завоеванных у Японии, она еще не подписала с ней мирного договора, по сути, мы еще враги, а при этом отдала Японии свое сердце — Москву. И — желудок: за последние годы в Москве появилось около ста японских ресторанов и суши-баров (в советское время был только один японский ресторан в Хаммеровском центре, и то для иностранцев), теперь все влюбленные ходят есть суши, иначе какая это любовь? И, если хотите, — матку: в Москве существуют курсы гейши, где учат, как управлять маткой и как заказывать ей всякие желания. И русскую душу мы тоже готовы отдать Японии. Самая модная литература — японская, самая почитаемая вещь — японский минимализм (который, строго говоря, находится в кричащем противоречии с российским максимализмом), самый вкусный чай — на японской чайной церемонии (я заглянул в МГУ на родной филфак на Манежной площади — меня тут же разули и напоили по всем правилам этой церемонии), самая модная религия — буддизм.
Простой народ, не различая, где Китай, где Япония (характерная черта: в Москве существует немало китайско-японских ресторанов, чего, пожалуй, нет нигде, поскольку эти кухни несовместимы), сходит с ума вообще от Востока. Но наиболее продвинутая часть художественной элиты еще больше, чем Японию, любит Тибет. Кто не был в Лхасе, того за человека в Москве не считают. Мне тоже пришлось туда съездить, чтобы не потерять лицо. А теперь я регулярно хожу в тибетский ресторан на Чистых прудах — для поддержания своей репутации. Кроме того, я расставил мебель в квартире по законам фен-шуй и, пообщавшись с коллегами, понял, что самое модное — это писать в духе попсового восточного оккультизма. После Гребенщикова, открывшего в себе буддистскую благодать, на Восток ушли Сорокин, предвещающий китайскую глобализацию по крайней мере России, Пелевин, нашедший отечественным мифам восточный постамент, Акунин (в псевдониме заложен японский иероглиф), который обрабатывает свои детективы, как японский ремесленник: лачит многослойно поверхность, старательно избегая халтуры.
Странно, однако, что при своей духовной оснащенности Тибет был покорен и оккупирован Китаем, который сам, несмотря на конфуцианство, уперлся в маоизм. Странно и то, что Япония все больше сходит с кругов своей культуры, разлагается на глазах. Смертная казнь в Японии — наименее гуманная в мире, ибо предполагает для смертника бесконечное ожидание, которое превращается в бесконечность пытки.
Не менее странно выглядит жестокость, которая числится за Востоком по линии воспитания. Чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть любой китайский нравоучительный фильм с бесконечным избиванием учеников, изысканными методами восточного садизма, или — боевик, где герои с напряженно-окровавленными лицами, горящими глазами гордятся перед своими возлюбленными тем, что они убийцы.
Странна и дикая нищета Индии. Есть там живой бог Сай Баба, к которому ездят со всего света и у которого из ладоней сыпется все, кроме рецепта, как сделать Индию ну чуть менее нищей. Это напоминает мне известный роман Булгакова, где Воланд заметил все мелочи, но не заметил размаха советского апокалипсиса — как будто он верно вылетел на задание, но не разобрался в его смысле.
Мы ехали русской группой из Варанаси в Непал на каком-то очень левом автобусе. На стоянках ели бутерброды с мухами и пили еще более левое, чем наш автобус, индийское виски под сосущие взгляды мужского населения. Русские девушки сбились в один ком от страха и отсутствия элементарного комфорта.
— Все-таки мы с Запада, — кисло подумалось мне в гостинице, где в номере жила тысячная популяция саранчи, которую невозможно было передавить.
Странен и поверхностный оптимизм индийских гуру с беспечно-великими формулами do good, be good, с равнодушием к близким, но с большим желанием помочь далеким.
Москва уходит на Восток. По всей видимости, это будет длинный путь. Это — путь не только просветления, но и оправдания собственной лени, не только мистики, но и опрощения. Русский человек не подчинит себе Восток, но приспособит под свои фантазии. В нем всегда будет прорываться и частично западный характер, ревнивый, непостоянный, изменчивый.
На Восток можно уйти только наполовину. Об этом знают все те, что жил на Востоке. Однако русские бросились подчиняться новым идолам, потому что подчинение внешней силе — это самое слабое их место. Дело не в том, что тягу к Востоку деловая Москва обратит в бизнес и облапошит людей — это и так понятно. Непонятен будет тот мутант, который родится из фатального стремления подчиниться чужим истинам ради того, чтобы найти самого себя. Русский приходит в восторг от японского самообладания, точного жеста, бытовой эстетики, безгрешного секса японских гравюр, японского многолетнего «высиживания» истины, но ему органически непонятен восточный коллективизм, отсутствие половых ругательств, японская ставка на ответственность. Русский не будет учиться у японцев тому, что заработанные деньги надо давать государству на развитие, как это делали японские корпорации после войны. Он не будет учиться у китайцев работать так, чтобы все мировые рынки были завалены русскими товарами. На Востоке он будут искать свой собственный русский кайф: немедленную связь с абсолютом.
На весах мировой этики метафизически выхолощенный сборный Запад с его моралью, защищенной уязвимой идеей порядочности, все-таки перевешивает сборный Восток, где ходит поршень: фатализм — фундаментализма. Христианские ценности растворились в цивилизации, но восточные сладости культуры — наверно, не лучшая защита от бешенства и злорадства толпы. В этой игре достаточно трудно сохранить нейтралитет.
В сущности, СССР сам по себе был Шамбала. После крушения советских ценностей, возник духовный вакуум, который и заполнил новый Восток — страна восходящего солнца. Правда, московские востоковеды и японские дипломаты, испуганные бешенной модой, с грустью говорили мне, что такой Японии, которую придумали себе русские, вообще никогда не существовало, что это — типичная любовь к симулякру, но ведь влюбленные тоже любят не реального человека, а придуманный ими образ. Москва в этом случае — не исключение.
… год
Эротический рай отчаяния
В истории литературы XX век останется, скорее всего, как век отчаяния. Писатели наперегонки бежали «на край ночи», подстегнутые целым набором идей, вроде смерти Бога, заката Запада, политическим цинизмом, войнами и идеологическими утопиями. В забеге участвовали сильнейшие: подслеповатый Джойс, совиноглазый Кафка, фашист Селин, антифашист Томас Манн, ряд истеричных русских, возбужденный Генри Миллер, подчеркнуто грязный Буковски, совсем слепой Борхес, всех не упомнишь. Читатель, естественно, развратился. Ему нужно было подавать только «черное на черном» — других квадратов он не признавал. В конце концов, всех стало рвать черной массой блевотины, и это окрестили концом литературы.
На этом черном заднике Владимир Набоков оставил свою подпись спермой.
Его лучший роман «Лолита» имеет слизистый, как у улитки, след скандала, подобный флоберовской «Мадам Бовари». Скандал раскупорил Набокова для широкого читателя. Не будь его, Набокова, возможно, до сих пор дегустировала бы только кучка знатоков. Механизм литературного успеха заводится не столько в издательствах, сколько на небесах. Набоков метил в число избранников, однако попал в него, хоть и заслуженно, но нелепо: через дверь детской порнографии, в которой автора обвинили немедленно по выходе его англоязычной книги, четырежды отвергнутой в США, в Париже, в 1955-ом, еще пуританском, году.
До этого Набоков совершил несколько заслуживающих внимания поступков. В ранней юности последыш символизма, он позже снес религиозный чердак символистского романа, тем самым предельно эстетизировав жизненное пространство в театральном действе своей метафизически безнадежной прозы, чем попал в нерв века.
Он в полной мере воспользовался горькими плодами русской революции. Этот барчук, выпавший из райского дворянского гнезда в берлинско-парижско-американскую эмиграцию, разыграл в своих книгах тему изгнания не как национальную катастрофу, что тупо сделали почти все его соотечественники, а как экзистенциальную драму, чем снова попал в нерв века.
Он долго искал формулу предельного эстетического нонконформизма, недовольный всем, что видел везде и вокруг. Для жизненного уединения он выбрал сачок для бабочек, для литературного — вульгарную нимфетку. Если вы все любите грудастых и жопастых так называемых красивых женщин, я люблю криминально юную пизду! — вот слоган любовной истории в «Лолите», продолжение которой можно искать только в тюремной камере.
Эротическая связь зрелого спермозавра космополитической складки, Гумберта Гумберта, с Лолитой получает значение емкой развернутой метафоры, охватившей роман, как огонь хорошо разгоревшихся полений в камине. Здесь и тоска по ювинильным истокам обветшавшей к XX веку культуре, по временам Данте и Петрарки, которые выдвинуты в романе в виде поклонников воспетых ими «нимфеток». Здесь и гораздо более очевидное столкновение европовидного Г.Г. с юной Америкой на фоне мотельной спальни, наполненной шумом канализационных труб. Здесь и признание 50-летним автором подлой работы времени, быстротечность которого неумолимо старит 12-летнюю школьницу, превращая ее в заурядную красавицу. В любом случае у Г.Г. и Лолиты нет другого будущего, кроме будущей катастрофы.
Но главное в «Лолите» — метафора исчерпанности и вырождения любви, то есть закрытие основной темы европейского романа. Иначе говоря, это роман о вырождении романа. Единственным оазисом любви в этом мире оказывается маленькая любительница воскресных журналов с нежным пушком на абрикосовом лобке, преждевременная охотница за дешевыми наслаждениями, в конечном счете сбегающая от пафосного Г.Г. с модным кичевым драматургом Куильти.
Каким бы убогим ни был образ земного рая в Лолите, он все равно отчуждает от себя набоковского героя, превращая эстета-извращенца в трагического дурака, которого не любят. Сцена убийства Куильти в безвкусных декорациях его американского дома взбесившимся от ревности Г.Г. стала источником и каноном всех последующих постмодернистских сцен ужасов, где кровь перемешана с юмором, смерть — с пьяными соплями и сентенциями о смысле жизни.
Но потери героя — приобретения автора. Утраченный рай своего детства Набоков обрел в самом творческом акте, порождающем чувственную фактуру прозы, где шорох гравия, солнечный луч сквозь листву или детская простуда важнее любых Больших Идей. Лучший Набоков — это заговор пяти чувств. Он больше всех других писателей XX века ненавидел социальное местоимение «мы», противостоя ему и в прозе, и в жизни. Он — хороший учитель совершенно стоического сопротивления. Чтобы не быть раздавленным, он обзавелся писательским мастерством и хвастался им как своим непобедимым оружием. Это была ошибка — железная власть над словом, обошедшаяся ему любовью к сочинительству слабых стихов, дурацких каламбуров, рассыпанных в той же «Лолите», а также угнетающим меня авторским тщеславием сноба. Однако чистая метафора отчаяния, найденная в «Лолите», поймала XX век в свой сачок.
… год
Любовь к родине: летающая тарелка специального назначения
В петербургском вестнике военного ведомства в начале 20-го века без тени иронии было написано, что главным врагом русского военно-морского флота является море. С тем же основанием можно сказать, что главным врагом Российского государства была и остается человеческая природа. На всем протяжении русской истории власть ставила перед собой цели, которые входили в противоречие с элементарными принципами человеческой природы. Для выполнения своей миссии она должна была обесценить человеческую жизнь настолько, чтобы уничтожение человека во имя государства не воспринималось как преступление, но имело моральное основание.
Если Европа, начиная с Возрождения, устремилась в будущее, то Россия вечно смотрела в небо. Гоголь видел ее птицей-тройкой, летящей сломя голову вперед. Большего издевательства над неподвижной, застойной страной трудно себе представить. Однако, если не птица-тройка, то что такое Россия?
Россия — это летающая тарелка, которая никак не может оторваться от Земли с тем, чтобы достичь абсолютной благодати. Вы бы видели эту летающую тарелку! Красота! Похожа на Московский Кремль: дворцы, соборы, стрельчатые башни по периметру высоких, с бойницами, стен. Вот сейчас помолимся всем миром и взлетим, вопреки законам гравитации. Мы подражаем — но не Западу, а Иисусу Христу. Максимализм — наш мотор. Наше безмерное топливо — полезные ископаемые Сибири. Наш идеал — суперфаллическая Царь-пушка. На сияющем борту у тарелки триединый лозунг, выведенный министром просвещения Николая Первого, графом Уваровым: «Православие, самодержавие, народность». Сама же идея духовного предназначения страны была сформулирована много раньше, в 15-ом веке, после крушения Византии: Москва — Третий Рим. Москва, иными словами, — центр вселенной. От нее до неба не дальше, чем для индусов в Варанаси.
Откуда взялась идея религиозного отлета?
Земля не рожает — климат плох. Самоуправление с самого начала не задалось. Решились на беспрецедентный мазохистский шаг: пригласили варягов. Те пришли, крестили Русь, навели кое-какой порядок. Дальше триста лет татаро-монгольского ига. Пора моральных и военных компромиссов, которых до сих пор русские немного стесняются, давая им противоречивую оценку, от героической до коллаборационистской. Как бы то ни было, Россия потеряла навсегда свою культурную самоидентификацию, оказалась распятой на оси Восток-Запад. Ей захотелось в небо (отсюда и позднейшее советское стремление в космос, материализовавшееся уже вместе с Гагариным).
Ради того, чтобы взлететь, все средства хороши. Главное требование — единоначалие (самодержавие), подчинение всех одной суперцели, военное положение, беспрекословное послушание, в идеале — рабство. Все остальное (развитие цивилизации) делалось между прочим. Дало ли согласие на взлет русское население? Его не спросили. Усилием идеологической воли каждый российский подданный был наделен русской душой, которая и должна была стать пассажиркой полета. Соединение русского со своей русской душой происходило болезненно из-за несовершенства человеческой натуры. Ее неустанное перевоспитание стало константой русской истории. Частная жизнь была закована в кандалы патриархального Домостроя. Православие умертвило русское тело бесконечными постами, сексуальными запретами, многочасовыми службами, подавлением личностного начала. Самодержавие превратило крестьян в крепостных холопов. Русская душа родилась и оформилась в государственных пытках: отрезании ушей, языков, отрубании ног, рук, голов. Наказывали фактически даже не государственных, а метафизических преступников, и наказывали так, чтобы страх парализовал волю всех других русских душ, отпечатался генетически. Телесные наказания в России, принимая лишь различные формы, никогда не прекращались.
Средневековая Россия называла себя Святой Русью, то есть самоканонизировалась. Жители святой страны должны были обладать образцовыми христианскими добродетелями, которые воспринимались по-византийски. Главная добродетель — кроткость, смирение — воспета Достоевским и всем лагерем славянофилов 19-го века, позднейшими воспитателями русской души. Они же создали еще более удивительное понятие — русский Бог, который, собственно, и был богом русских душ; получалось полное зеркальное соответствие.
Казалось, все было готово для коллективного, или, говоря православным языком, соборного спасения, дана команда взлетать, покидая юдоль земной пошлости — но мы почему-то не взлетаем. Отсюда бешенство отца-командира. Почему не взлетаем? Кто виноват?
Здесь начинаются бесконечные русские разборки. Виноваты грехи наши! Назначьте меня командиром — влетим. Это один ход мысли — отсюда дворцовые перевороты, смена царей, кровавое месиво конспирации. Второй ход: виноваты некоторые узлы летательного аппарата — поменять! Отсюда вечный зуд русского реформаторства, приведшего по крайней мере дважды к вывиху национального сознания: религиозный раскол 17 века, разделивший народ на два лагеря, и насильственная европеизация Петра Первого, создавшая по сути дела до сих пор непреодолимый железный занавес между просвещенным классом и народом.
Иногда казалось, что мы все-таки вот-вот взлетим и улетим. Так казалось, наверное, в кровавом бреду Ивану Грозному, пламенному монаху-садисту, но всегда что-то мешало. Мешали в сущности пустяки: очередная война с Швецией или Турцией, предательство лучших друзей, стоящих у самого трона, измена собственных детей, которых нужно было казнить. Оттого, что тарелка не летит в небо, возникают извечное русское недовольство собой, раздражение окружающими, поиски врага. Русским царям нельзя отказать в дерзости и масштабе — они не боялись ничего, видя перед собой небесную цель, они готовы были завоевывать Сибирь, строить новую столицу на финских болотах, подавлять крестьянские мятежи, переписываться с Вольтером и по-царски блядовать, как Екатерина Вторая, которая, умирая, выставила напоказ оробевшим окружающим свою голую жопу, победно воевать с Наполеоном — но все эти подвиги только отвлекали их от главной цели, время шло, кровь русских царей благодаря династическим бракам разжижалась немецкой — тарелка не взлетала.
Нужна ли русской летающей тарелке помощь Европы? Да. С этим согласны все цари. Но помощь должна быть с цензурой. Пусть помогут, но не привнесут свою идеологию — ведь они не хотят лететь с нами в небо, у них есть свое антинебо, нам с ними не по дороге. Россия играет с Западом в кошки-мышки. Запад лежит на земле. Демократии не умеют летать. России надо уберечься от скверны, взяв от Запада исключительно технологию (множество технических терминов заимствовано из немецкого языка). Вместе с тем, Царская Россия — империя всеобщего спасения. Она была не прочь спасти и другие народы. Ее идеологическая щедрость не знала границ. В сферу ее влияния входили не только Финляндия и Аляска, но даже (на короткий период) Гавайские острова. Пусть все полетят с нами, только смените ваши имена на наши имена-отчества, примите православие — и с Богом! Однако многонациональность Царской России (около 200 разных народностей) безусловно мешало взлету. Царизм проводил политику жесткой русификации, создал совершенную систему ссылки и каторги; революционеры не без основания называли Царскую Россию тюрьмой народов.
Царскую Россию трудно назвать исключительно автократией, как русский коммунизм — ее наследника — только тоталитаризмом. Русское государство было прежде всего инструментом общенационального спасения, мистическим аппаратом, метафизическим телом, поэтому русского государства фактически и не существовало, была его видимость, потемкинские деревни, строительные леса, от которых осталось много строительного мусора, и недаром Кюстин считал Россию империей фасадов. Но проницательный путешественник не нашел в себе сил заглянуть за фасад и увидеть там летающую тарелку, ослепительное явление, основной национальный фантазм. Вот почему он все понял и ничего не понял в России. Россия искала на Западе физические параметры взлета, но метафизику полета она знала сама наизусть. Вечный страх Европы перед Россией состоит в ощущении ярости этого стремления взлететь.
Но мы не летим — что делать? Ничего не делать. Если взлететь невозможно, все остальное кажется бессмысленным. Отсюда — саботажник Обломов. Именно вокруг неги и праздности возникает скромное обаяние дворянских гнезд: желто-белые, с колоннами, помещичьи усадьбы в духе классицизма на берегу реки, высокие колокольни, звездно-синие купола, обильная вкусная еда, штоф водки, выпитый под соленые рыжики, частные библиотеки с вдумчивым подбором книг, добрые слуги, гостеприимство, лихая охота на медведей и волков, балы. Россию в образе потерянного рая увезли с собой в эмиграцию Бунин, Набоков и тысячи других беглецов. «Потерянный рай» стал политически полезной моделью для многих западных историков эпохи холодной войны.
Ностальгия эмигрантов забыла о смысле русской революции. Ключевым понятием русской истории был страх. Но нашлись безумцы, которые его перебороли. Если Царская Россия — враг здравого смысла, то диссидентство началось как его защита. В сущности, интеллигенция тоже была не против летающей тарелки (вот уж национальная паранойя!). Но она была готова оставить летающую тарелку на Земле, сделав жизнь на ней полной гармонией. Отсюда до революционной концепции русского коммунизма — один шаг. 50 томов ленинских сочинений — это новый проект «тарелочной» утопии.
Открою, наконец, главный секрет России: загнанная в проскрутово ложе святости русская душа скорее всего только прикинулась святой. Религиозный максимализм обернулся демонстративным цинизмом. Удовольствия в России получили запретный и дикий характер, возникли раздвоенность, шизофрения духа, хитрость, изворотливость, склонность к бесчестию, вероломство, неверие в право, идеал саморазрушения как единственно возможное доказательство собственной личности. Тем самым создалось напряжение, необходимое для бурного развития русской культуры, основной темой которой стал смысл жизни. Нет ни одного русского писателя, музыканта, художника, ни одного Чехова, ни одного Толстого и Чайковского, который бы зимними ночами не думал, не спорил с товарищами о смысле жизни.
Царская Россия в конце концов не проявила истинной последовательности. Под давлением Запада, в результате либерализма (Александр Второй) или просто меланхолии (Николай Второй) начались всякие уступки человеческой природе за счет русской души, в результате чего царизм вместо того, чтобы взлететь в небо, разлетелся на миллионы осколков. Несмотря на различие масштабов насилия, между царским и советским режимами не существует значительного разрыва: они насквозь идеологичны. Это сквозная империя слова и образа, которым должна подчиняться жизнь. Сейчас Россия, утратив метафизическое измерение, плохо видное иностранцам, оказалась в ущербном положении, теперь ее мало что внутренне связывает, кроме ностальгии по прошлой метафизике. В 1988 году выпускники средних школ не сдавали экзамена по истории. Ее в очередной раз отменили и до сих пор официально не придумали. No past. Но Царская Россия присутствует с нами своими осколками — это популярный курс русской истории Ключевского, написанный во славу романовской династии, обручальные кольца на пальцах молодых людей, сделанные из николаевских серебряных полтинников, война в Чечне — наследие царской национальной политики, полубитый синий чайный сервиз в бабушкином буфете, двуглавый орел, заимствованный Ельциным из царской эмблематики, перламутровые пуговицы, срезанные с дореволюционного нижнего белья и валяющиеся в комоде непонятно зачем, наконец, тот же самый комод из красного дерева, с отломанной ножкой, украденный когда-то из барской усадьбы, которая была сожжена в революцию, но от которой, как последний привет от Царской России, осталась старая липовая аллея со сладким запахом в разгаре лета.
… год
Наташа Ростова двадцать первого века
Место действия
Если энергично произносить русское слово «деньги», обнажаются все зубы, появляется волчий оскал. Это я заметил у своей бывшей любовницы в то время, когда она стала бывшей. Мы сидели во французской кофейне на Триумфальной и при большом наплыве воскресной публики, макая жирные круассаны в «кафе о лэ», распилили нашу любовь на вложенные в сожительство средства. Много не показалось. И будь я Львом Толстым компьютерных дней, то написал бы «Войну и мир» не о нашествии Наполеона на Москву, а о захвате ее провинциальными ордами. Москва горит от них, как от пожара. Роман бы вышел с большим количеством испорченной крови, бессовестных образов и моральных подстав. Но я — не коренной столичный фашист, чтобы считать, что Москва принадлежит одним москвичам. К тому же, я сам попался: взбесившееся обаяние молодых провинциальных воительниц меня и вдохновило, и перепахало одновременно. Подпитанные выкликом трех сестер, помноженным на старый колбасный миф о том, что в Москве «все есть», они не могли не выдвинуться в город, где миф вдруг вписался в реальность и где есть, в самом деле, всё и все. Жизнь на этой космической глыбе — космический бред. Светящийся метеор, с диким гулом летящий во тьме, сегодняшняя Москва производит впечатление абсолютно праздничной катастрофичности. Жизнь прет из всех дыр, бьет кровавыми фонтанами Поклонной горы, бурлит денежными потоками, пульсирует ФМ-ритмами, забивается автопробками и, вновь прорвавшись, кружит по площадям.
Население — перерожденцы, импровизаторы, мутанты постсоветского десятилетия. Кто они? — им самим неизвестно, иностранцам невдомек, Господу Богу неведомо. Москва стоит не на семи холмах, не на былой славе, опирается не на власть, апеллирует не к авторитетам, а связана новой силой. Если в советской трешке открывался лучший вид на Кремль, то теперь сам Кремль — это лучшие виды на деньги. Деньги! деньги! деньги! — слышалось на улицах других городов мира, от Нью-Йорка до Варшавы, я сам слышал, чаще других слов. Красная Москва скупо молчала, лишенная их цены. Москва сегодня — охота за деньгами. Я сам — охотник.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|