Современная электронная библиотека ModernLib.Net

На мраморных утесах

ModernLib.Net / Эрнст Юнгер / На мраморных утесах - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Эрнст Юнгер
Жанр:

 

 


Эрнст Юнгер

На мраморных утесах

1

Вам всем знакома щемящая грусть, которая охватывает нас при воспоминании о временах счастья. Как невозвратны они, и как немилосердно мы разлучены с ними, словно это было не с нами. И картины заманчивей проступают в отблеске; мы мысленно воскрешаем их, как тело умершей возлюбленной, которое покоится глубоко в земле и, подобно более возвышенному и духовному великолепию пустынного миража, заставляет нас содрогнуться. И в своих взыскующих грёзах мы снова и снова ощупью перебираем каждую подробность, каждую складку минувшего.

Тогда нам начинает казаться, будто мы не до самого края наполнили меру жизни и любви, однако никакое раскаяние уже не возвратит нам упущенного. О, если бы это чувство могло стать нам уроком для каждого мгновения счастья!

А ещё слаще становится воспоминание о наших лунных и солнечных годах, когда они внезапно заканчивались ужасом. Лишь тогда мы понимаем, какой же счастливый жребий выпадает нам, людям, когда мы беспечно живём в своих маленьких общинах, под мирной крышей, за сердечными разговорами и ласковым пожеланием доброго утра и спокойной ночи. Ах, мы всегда слишком поздно узнаём то, что уже этим был щедро открыт для нас рог изобилия.

Так и я мысленно возвращаюсь к тем временам, когда мы жили в Большой Лагуне, – лишь воспоминание воскрешает снова их волшебство. В ту пору, правда, казалось, что дни нам омрачает какая-то забота, какое-то горе; и прежде всего нас заставлял быть начеку Старший лесничий. Поэтому мы жили в некотором напряжении, одеваясь в простые одежды, хотя нас не связывала никакая клятва. Между тем дважды в год мы таки освещали красную пищу – раз весной и раз осенью.

Осенью мы пировали как мудрецы, отдавая должное превосходным винам лозы, растущей на южных склонах Большой Лагуны. Когда из садов между красной листвой и тёмными гроздьями до нас доносились оживленные возгласы сборщиков винограда, когда в маленьких городках и деревнях начинали скрипеть виноградные прессы и со дворов тянуло бодрящим запахом свежих выжимок, мы спускались к хозяевам, бочарам и виноградарям и вместе с ними пили из пузатого кувшина. Там мы всегда встречали весёлых товарищей, ибо край был богат и красив, там было место беспечному досугу, а шутка и хорошее настроение почитались здесь наличной монетой.

Так из вечера в вечер сидели мы за праздничной трапезой. В эти недели замаскированные сторожа с рассвета до поздней ночи с трещотками и ружьями обходят виноградники, отстреливая прожорливых птиц. Они возвращаются запоздно с вязками перепелов, крапчатых дроздов и рябчиков, и вскоре затем их добыча, с виноградными листьями разложенная по большим блюдам, появляется на столе. Под новое вино мы с аппетитом уплетали также жареные каштаны и молодые орехи, но в первую очередь великолепные грибы, по которые в лесах ходят с собаками, – белые трюфели, изящные подосиновики и красные кесаревы грибы.

Пока вино ещё было сладко и сохраняло медовый цвет, мы дружно сидели за столом, за мирными разговорами и часто положив руку на плечо соседа. Но как только оно начинало действовать и раскачивать под ногами землю, просыпались могучие духи жизни. Тогда устраивались блестящие поединки, исход которых решало оружие смеха и в которых сходились фехтовальщики, отличавшиеся лёгким, свободным владением мыслью, какого достигаешь лишь в долгой и вольной жизни.

Но ещё больше этих часов, пролетавших в блестящем настроении, нам был мил тихий обратный путь по садам и полям в глубоком опьянении, когда на пёстрые листья падала уже утренняя роса. Проходя Петушиные ворота городка, мы видели высвечивающийся справа от нас морской берег, а по левую руку, ярко переливаясь в свете луны, поднимались мраморные утёсы. Между ними по холмам, на склонах которых терялась тропа, тянулись шпалеры лозы.

С этими дорогами связаны воспоминания о светлом, изумляющем пробуждении, которое одновременно и наполняло нас робостью и веселило. Возникало впечатление, будто из глубины жизни мы выныриваем на её поверхность. Словно толчком вытряхивая нас из сна, в темноту нашего опьянения внезапно попадало какое-нибудь изображение – это мог быть бараний рог, насаженный на высокую жердь, какую крестьянин втыкает в землю своего сада, или филин с жёлтыми глазами, сидящий на коньке амбара, или метеор, с шелестом промелькнувший по небосводу. Но мы всякий раз замирали как окаменелые, и кровь нашу леденил внезапный озноб. Тогда казалось, что нам передавалось умение по-новому взглянуть на свой край, мы словно бы обретали глаза, способные разглядеть глубоко под стеклянной землёй светящиеся жилы золота и кристаллов. И тогда, случалось, подступали они, похожие на серые тени, исконные духи края, поселившиеся здесь давным-давно, ещё до того, как зазвенели колокола монастырской церкви и плуг провёл первую борозду. Они приближались к нам нерешительно, с грубыми деревянными лицами, выражение которых непостижимым образом было и весёлым, и страшным; и мы взирали на них с одновременно испуганным и глубоко тронутым сердцем, в краю виноградной лозы. Иногда нам казалось, будто они хотят заговорить, но вскоре они исчезали как дым.

Потом мы молча преодолевали короткую дорогу к Рутовому скиту. Когда в библиотеке зажигался свет, мы глядели друг на друга, и я замечал в лице брата Ото возвышенное, лучащееся сияние. По этому зеркалу я понимал, что случившаяся встреча не была обманом. Не проронив ни слова, мы обменивались рукопожатием, и я поднимался в кабинет с гербариями. В дальнейшем речь об этом никогда между нами больше не заходила.

Наверху я ещё долго сидел у открытого окна в очень радостном расположении духа и чувствовал сердцем, как золотыми нитями с веретена разматывается материя жизни. Потом над Альта Плана вставало солнце, и страна ярко высветлялась до самых границ Бургундии. Крутые утёсы и глетчеры сияли белым и красным цветом, а в зелёном зеркале Лагуны проступали подрагивая высокие берега.

На остром фронтоне теперь начинали день домашние краснохвосты и принимались кормить свой второй выводок, птенцы голодно попискивали, как будто кто-то точил крошечные ножи. Из поясов камыша на озере взлетали цепочки уток, а в садах зяблики и щеглы склёвывали с лоз последние виноградины. Потом я слышал, как открываются двери библиотеки, и в сад, чтобы взглянуть на лилии, выходил брат Ото.

2

А вот весной мы устраивали карнавальные попойки, как заведено в тех местах. Мы облачались в пёстрые шутовские наряды, бахромчатая ткань которых светилась как птичьи перья, и надевали твёрдые маски с клювом. Потом, дурашливо прыгая и размахивая руками, как крыльями, мы спускались в городок, на старой Рыночной площади которого уже было возведено высокое масленичное дерево. Там при свете факелов устраивалось карнавальное шествие; мужчины наряжались птицами, а женщины были одеты в великолепные платья минувших столетий. Высокими, подражающими бою часов голосами они кричали нам всякие шутки, а мы отвечали им пронзительным криком птиц.

Из таверн и винных погребков нас уже манили марши пернатых гильдий – тонкие, пронзительные флейты Щеглов, жужжащие цитры Сычей, трубные контрабасы Глухарей и пищащие ручные органы, звуками которых сопровождает свои пародирующие стихи стая Удодов. Мы с братом Ото присоединялись к Чёрным дятлам и, выбивая марш поварёшками по деревянному чану, высказывали глупые советы и мнения. Здесь приходилось пить осторожно, поскольку вино из стаканов нам нужно было соломинкой тянуть через ноздри клюва. Когда голова начинала гудеть от выпитого, нас освежала прогулка по садам и рвам кольцевого вала, мы роем влетали на танцевальные площадки или в садовой беседке какого-нибудь хозяина сбрасывали маски и в обществе случайной милашки лакомились прямо из жаровен блюдом улиток, приготовленных по бургундскому рецепту.

До самого рассвета в эти ночи повсюду раздавался пронзительный птичий крик – в тёмных переулках и на Большой Лагуне, в каштановых рощах и виноградниках, с украшенных лампионами гондол на тёмной поверхности озера и даже между высокими кипарисами кладбищ. И всегда, словно отвечая на него эхом, тут же слышался испуганный, убегающий возглас. Женщины этого края красивы и полны жертвенной силы, которую Старый Запальщик[1] называет дарящей добродетелью.

Ведь не страдания этой жизни, а задор и щедрое её изобилие, когда мы вспоминаем о них, вызывают у нас почти слёзы. Эта игра голосов до сих пор отчётливо слышится мне как живая, и прежде всего сдерживаемый возглас, с каким меня на валу встретила Лауретта. Хотя стан её скрывал белый, обшитый по краям золотом кринолин, а лицо – перламутровая маска, я в темноте аллеи тотчас же узнал её по манере сгибать при ходьбе бедро и коварно затаился за деревом. Потом я напугал её смехом дятла и кинулся преследовать, размахивая широкими чёрными рукавами. Наверху, где на винограднике стоит римский камень, я настиг утомившуюся бегунью и, трепеща, обнял её рукой, склонив над её лицом огненно-красную маску. Когда, словно во сне очарованный волшебной силой, я ощутил её в своих объятиях, меня охватило сочувствие, и я с улыбкой сдвинул птичью маску на лоб.

Тут она тоже заулыбалась и очень нежно прикрыла мой рот ладонью – так нежно, что в тишине я слышал только дыхание, веявшее сквозь её пальцы.

3

Но обычно мы день за днём проводили в нашем Рутовом скиту в исключительной воздержанности. Скит располагался на краю мраморных утёсов, посреди одного из скальных островов, которые там и тут, насколько хватало глазу, перемежают лозовый край. Сам сад был бережно устроен в узких пластах горной породы, и по краям его неплотно возведённых стен селились дикие травы, какие разрастаются на тучной земле виноградников. В раннюю пору года здесь цвела синяя жемчужная гроздь мускатного гиацинта, а осенью своими светящимися, как красные лампионы, плодами нас радовала еврейская вишня. И во все времена дом и сад обрамляли серебристозелёные рутовые кусты, от которых при высоком положении солнца исходили вьющиеся клубы пьянящего аромата.

В полдень, когда от сильного зноя грозди буквально вскипали, в скиту сохранялась освежающая прохлада, и не только потому, что полы его были по южному обычаю выложены мозаиками, но и потому, что некоторые помещения вдавались в скалу. Впрочем, в это время я любил, растянувшись, лежать на террасе и в полусне слушать стеклянное пение цикад. Тогда в сад запархивали парусники и вились у похожих на блюдце цветов дикой моркови, а на горячих камнях наслаждались солнцем жемчужные ящерицы. И наконец, когда белый песок Змеиной тропы накалялся в невыносимом пекле, на неё медленно выползали ланцетные гадюки, и вскоре она покрывалась ими как фриз иероглифами.

Мы не испытывали никакого страха перед этими животными, которые во множестве обитали в расселинах и трещинах Рутового скита; скорее, они радовали нас: днём своим красочным блеском, а ночью – тонким и звонким свистом, которым сопровождались их любовные игры. Часто мы, слегка подобрав полы одежды, переступали через них, а если ждали гостей, которые их боялись, ногой отбрасывали змей с дороги. Но мы всегда шли с нашими посетителями по Змеиной тропе рука об руку; и я часто замечал, что им, казалось, передавалось то чувство свободы и танцевальной уверенности, которое охватывало нас на этой стезе.

Пожалуй, многое способствовало такому свойскому обхождению с этими змеями, но всё же без Лампузы, нашей кухарки, мы едва ли узнали бы что-то об их привычках. Во всё продолжение лета Лампуза каждый вечер выставляла им перед скальной кухней серебряную мисочку с молоком; потом неведомым зовом манила к себе животных. Тогда в последних лучах заходящего солнца можно было увидеть в саду, как повсюду сверкали золотые изгибы: по чёрной земле лилейных клумб, по серебристо-зелёным рутовым подушкам и высоко в кустах лещины и бузины. Потом змеи, образовав знак горящего огненного венка, располагались вокруг мисочки и принимали дар.

Совершая это пожертвование, Лампуза уже с первых дней держала на руках маленького Эрио, который своим голоском вторил её призыву. Но как же я удивился, когда однажды вечером увидел, как едва научившийся ходить мальчуган тащил мисочку на открытый воздух. Там он постучал о её край ложкой из грушевого дерева, и красные змеи, сверкая, выползли из расселин мраморных утёсов. И, точно во сне наяву, я услыхал смех маленького Эрио, стоявшего среди них на утрамбованной глине кухонного дворика. Привстав на хвост, животные окружили его и мерно, как маятник, быстро раскачивали у него над макушкой тяжёлыми треугольными головами. Я стоял на балконе, не смея окликнуть моего Эрио, как не решаешься позвать человека, в сомнамбулическом сне идущего по крутому коньку крыши. Но тут я увидел перед скальной кухней старую женщину – Лампузу, она стояла там со скрещенными руками и улыбалась. При виде её меня охватило чувство полной уверенности в благополучном исходе этой страшной опасности.

С того вечера Эрио стал сам звонить для нас в колокольчик вечерни. Заслышав позвякивание мисочки, мы откладывали работу, чтобы порадоваться зрелищу его дарения. Брат Ото спешил из библиотеки, а я из гербария на внутренний балкон, Лампуза тоже отрывалась от плиты и, выйдя во двор, с гордо-нежным выражением лица слушала ребёнка. Для нас стало обыкновением любоваться усердием, с каким он наводил порядок среди животных. Вскоре Эрио уже каждого мог назвать по имени и, ещё нетвёрдо ступая, расхаживал в окружении их в синей бархатной курточке с золотой оторочкой. Он также следил за тем, чтобы молока доставалось всем, расчищая пространство возле мисочки для опоздавших. Для этого он деревянной ложкой постукивал по голове ту или иную из пьющих, или, если она не спешила освободить место, хватал её за шиворот и изо всей силы выдёргивал прочь. Но как бы грубо он ни обращался с ними, животные всегда и во всём подчинялись ему, оставаясь ручными даже во время линьки, когда они крайне чувствительны. В этот период, например, пастухи не позволяют своей скотине пастись на лугу у мраморных утёсов, ибо одного нацеленного укуса достаточно, чтобы мигом лишить силы даже самого могучего быка.

Особенно Эрио любил самую большую и красивую змею, которую мы с братом Ото звали Грайфин и которая, как мы заключили из легенд виноградарей, жила в расселинах испокон веку. Тело ланцетной гадюки металлически-красное, и нередко в его узор вкраплены отливающие светлой латунью чешуйки. А вот у этой Грайфин чётко вырисовывался чистый и безупречный золотой блеск, переходящий на голове в зелень и усиливающийся до светимости, словно у драгоценного изделия. В гневе она, бывало, раздувала шею в щиток, как золотое зеркало сверкавший в атаке. Казалось, остальные выказывали ей уважение, ибо никто не притрагивался к мисочке до тех пор, пока Золотая не утолит жажду. Позднее мы увидели, как Эрио играл с нею, а она, как то иногда делают кошки, острой головой тёрлась о его курточку.

После этого Лампуза накрывала нам ужин: два бокала простого вина и два ломтя чёрного, солёного хлеба.

4

С террасы в библиотеку вела стеклянная дверь. В погожие утренние часы эта дверь была широко распахнута, так что брат Ото сидел за большим столом, словно в уголке сада. Я постоянно с удовольствием заходил в эту комнату, на потолке которой играли зелёные тени листвы и в тишину которой проникало щебетание молодых птиц да близкое жужжание пчёл.

На мольберте у окна стоял большой планшет, а вдоль стен до самого потолка громоздились ряды книг. Самый нижний из них стоял на широкой клети, приспособленной для фолиантов – для огромных «Hortus Plantarum Mundi»[2] и расписанных от руки произведений, каких больше уже не печатают. Над ними выступали стеллажи для папок и книг, которые ещё можно было с усилием раздвинуть, – заваленные бумагами с короткими заметками и пожелтевшими листами гербариев. Их тёмные полки занимали собрания запрессовавшихся в камне растений, которые мы выискивали в известковых и угольных карьерах, между ними разнообразные кристаллы, какие выставляют обычно как украшение или, ведя серьёзный разговор, взвешивают в руках. Ещё выше располагались небольшие книги – не очень обширное ботаническое собрание, однако полное в вопросах того, что касалось лилий. Эта часть книгохранилища разделялась ещё на побочные линии – на труды, которые были посвящены форме, цвету и запаху.

Ряды книг продолжались ещё в маленьких залах и были снабжены лестницами, ведущими наверх, до самого гербария. Здесь стояли отцы церкви и классические авторы древних и новых эпох, и главным образом собрание словарей и энциклопедий всякого рода. По вечерам мы с братом Ото сходились в маленьком зале, в камине которого мерцало пламя сухих виноградных черенков. Если дневные труды удавались на славу, мы имели обыкновение предаваться беседам того неторопливого вольного свойства, когда выбираются проторенные пути и известные даты и авторитеты. Мы балагурили о мелочах знания либо острили по поводу странных либо превратившихся в абсурдность цитат. Во время этих игр нам очень помогали легионы безмолвных, переплетённых в кожу или пергамент рабов.

Чаще всего я рано поднимался в гербарий и засиживался там за работой до поздней ночи. Сразу после нашего переезда сюда мы велели обшить пол хорошей древесиной и установить на нём длинные ряды шкафов. В их ящичках скопились тысячи пучков гербарных листьев. Лишь очень малую часть их собрали мы, они были собраны преимущественно чьей-то давным-давно истлевшей рукой. Иногда, в поисках какого-нибудь растения, я ненароком наталкивался на побуревший от времени лист бумаги, с собственноручной выцветшей подписью великого мастера Линнея. В эти ночные и утренние часы я вёл и приумножал перечни на множестве ярлыков – сперва обширный каталог наименований коллекции, а потом «Малую Флору», в которую мы скрупулёзно вносили все находки в районе Лагуны. На следующий день брат Ото, руководствуясь книгами, просматривал листки, и многие из них затем обозначались им и раскрашивались. Так разрастался труд, который уже своим возникновением доставлял нам большое наслаждение.

Когда мы довольны, нашим чувствам хватает даже самых скромных даров этого мира. Я издавна отдавал предпочтение царству растений и многие годы странствий исследовал его чудеса. И мне было хорошо знакомо то мгновение, когда с замиранием сердца мы предугадываем в развитии тайны, какие таит в себе каждое хлебное зёрнышко. Тем не менее великолепие роста мне никогда не было ближе, чем на этой почве, которую пронизывал запах давным-давно увядшей зелени.

Прежде чем отойти ко сну, я ещё немного прогуливался взад и вперёд по его узкой средней дорожке. В эти полуночные часы я часто думал, что увижу растения светлее и великолепнее, чем в иное время. Я уже издалека чувствовал аромат украшенных белыми звездочками терновниковых долин, который я вдыхал ранней весной в Arabia Deserta[3], и тонкий аромат ванили, который в зной освежает странника при отсутствии спасительной тени канделябровых лесов[4]. Тогда снова, точно страницы какой-то старинной книги, распахивались воспоминания о часах изумительного изобилия – о тёплых топях, в которых цветёт Victoria regia[5], и о рощах у моря, которые видишь в полдень тускло мерцающими вдали от заросших пальмами побережий.

Но у меня отсутствовал страх, который охватывает нас, когда мы сталкиваемся с неумеренностью роста, словно с каким-то идолом, который манит тысячью рук. Я чувствовал, как одновременно с нашими исследованиями возрастают силы для того, чтобы стойко выдерживать жгучие влияния жизни и усмирять их так, как под уздцы ведут рысаков.

Часто уже начинало светать, когда я только вытягивался на узкой походной кровати, установленной в гербарии.

5

Кухня Лампузы вдавалась в мраморную скалу. В древние времена такие пещеры давали пастухам кров и защиту, а позднее, подобно циклопическим кладовым, пристраивались надворными строениями. Чуть свет, когда она варила утренний супчик для Эрио, старуху видели у очага. К помещению с плитой примыкали ещё уходящие вглубь своды, в которых стоял запах молока, фруктов и вытекавших каплями вин. Я весьма редко входил в эту часть Рутового скита, поскольку близость Лампузы будила во мне стеснённое чувство, которого я предпочитал избегать. Зато для Эрио здесь был знаком каждый закуток.

А вот брата Ото я часто видел стоящим у огня рядом со старухой. Ему, пожалуй, я и был обязан счастьем, выпавшим на мою долю с Эрио, внебрачным ребёнком от Сильвии, дочери Лампузы. В ту пору мы несли службу в походе с Пурпурными всадниками, которая ценилась у свободных народов Альта Планы и которая затем закончилась поражением. Отправляясь верхом к горным перевалам, мы часто видели Лампузу, стоящую перед своей хижиной, и рядом с ней статную Сильвию в красной косынке и красной юбке. Брат Ото был рядом со мной в тот день, когда я поднял из пыли гвоздику, которую Сильвия вынула из волос и бросила на дорогу, и в дальнейшей скачке предостерегал меня от старой и молодой ведьмы – шутливо, однако озабоченным тоном. Ещё больше раздражал меня смех, с которым Лампуза рассматривала меня и который я ощущал бесстыдно сводническим. И всё-таки я вскоре наведался в их хижину.

Воротившись в Лагуну после того прощания и въехав в Рутовый скит, мы узнали о рождении ребёнка, а также о том, что Сильвия оставила его и ушла из этих мест с чужим народом. Известие подняло во мне волну горечи – прежде всего потому, что оно застало меня в начале того периода, который после бедствий кампании я предполагал посвятить спокойным исследованиям.

Поэтому я предоставил брату Ото полномочия навестить Лампузу, чтобы поговорить с нею и поступить так, как он сочтёт целесообразным. Как же я был изумлён, однако, когда узнал, что он немедленно забрал ребёнка и её в наш дом и приставил старуху к хозяйству; но этот шаг очень скоро оказался для всех нас благословенным. И как правильность поступка узнаётся, в частности, по тому, что в нём замыкается также минувшее, так и любовь Сильвии ко мне высветилась в новом свете. Я понял, что с предубеждением рассматривал её саму и её мать и что я, ибо легко получил её, слишком легкомысленно обошёлся с нею, как принимают за стекло драгоценный камень, открыто лежащий на дороге. И тем не менее всё бесценное достаётся нам только случайно, лучшее – даром.

Конечно, требовалось привести дела в порядок с той непринуждённостью, которая была свойственна брату Ото. Его принцип заключался в том, чтобы обращаться с людьми, которые становились близки нам, как с редкими находками, обнаруженными в странствии. Он охотно называл людей оптиматами[6], чтобы дать понять, что всех можно причислить к врождённой аристократии этого мира и что каждый из них может подарить нам самое высокое. Он воспринимал их сосудами чудесного и признавал за ними, в качестве высоких творений, княжеские права. И я действительно видел, что все, кто приближался к нему, распускались точно растения, пробуждающиеся от зимней спячки, – не то чтобы они становились лучше, но они в большей мере становились самими собой.

Сразу же после своего вселения Лампуза занялась хозяйством. Работа легко спорилась у неё, в саду руки её тоже не оставались без дела. В то время как мы с братом Ото сажали растения строго по правилам, она зарывала семена наспех, позволяя разрастаться сорнякам, как тем вздумается. И всё же она без труда снимала тройной урожай с наших посевов и плодовых деревьев. Я часто видел, как она, насмешливо улыбаясь, разглядывала овальные фарфоровые таблички на наших грядках, где значились сорт и вид, надписанные братом Ото тонким каллиграфическим почерком. При этом она обнажала большой резец, похожий на клык, последний из оставшихся ещё у неё зубов.

Хотя по примеру Эрио я называл её бабушкой, она обращалась ко мне лишь по вопросам хозяйства, и часто воистину глупым, как то случается с экономками. Имя Сильвии никогда нами не упоминалось. Несмотря на это, я с досадой увидел, что Лауретта следующим вечером после той ночи на валу навестила меня. Но именно сейчас старуха прибралась особенно тщательно и спешно подала к приёму гостьи вина, сыру и сладких пирогов.

По отношению к Эрио я испытывал естественное наслаждение отцовства, равно как и наслаждение духовным усыновлением. Нам нравился его спокойный, внимательный разум. Как все дети обычно подражают делам, которые замечают в своём маленьком мире, так и он рано обратился к растениям. Мы часто видели его долго сидящим на террасе в созерцании лилии, готовой вот-вот распуститься, и когда та открывалась, он мчался в библиотеку, чтобы обрадовать брата Ото известием. Точно так же он рано утром с удовольствием стоял перед мраморным бассейном, где мы выращивали кувшинки из Ципанго[7], околоцветники которых первый луч солнца вскрывает с нежным звуком. В помещении гербария я тоже установил для него маленький стульчик – он часто сиживал на нём, наблюдая за моей работой. Ощущая его тихое присутствие рядом с собой, я чувствовал прилив энергии, как будто благодаря глубокому, ясному пламени жизни, горевшему в маленьком теле, вещи представали в новом свете. У меня возникало ощущение, будто животные ищут его близости, ибо я всегда видел, столкнувшись с ним в саду, что вокруг него летают красные жуки, называемые в народе петушками Фрии[8]; они бегали у него по рукам и играли в его волосах. Очень странным было также то, что на призыв Лампузы ланцетные гадюки окружали мисочку раскалённым клубком, тогда как у Эрио они образовывали фигуру лучевого диска. Первым на это обратил внимание брат Ото.

Вот так получилось, что наша жизнь стала отличаться от планов, которые мы разработали. Вскоре мы заметили, что это отличие пошло на пользу нашей работе.

6

Мы обосновались здесь, планируя фундаментальным образом заниматься растениеводством, и поэтому начали с издавна зарекомендовавшего себя упорядочивания духа благодаря дыханию и питанию. Как все вещи на этой Земле, растения тоже хотят что-то сказать нам, но нужно ясное сознание, чтобы понять их язык. Хотя в их прорастании, цветении и угасании кроется иллюзия, которой не избежит ничто сотворённое, следует всё же очень хорошо прочувствовать то, что неизменно заключено в ларце внешнего облика. Искусство умения так заострять свой взгляд брат Ото называл «отсасыванием времени» – даже если он имел в виду, что абсолютная пустота по эту сторону смерти недостижима.

Втянувшись, мы заметили, что наша тема, почти против нашей воли, расширилась. Вероятно, здоровый воздух Рутового скита способствовал тому, чтобы придать нашим мыслям новое направление, как в чистом кислороде пламя горит прямее и ярче. Я заметил это уже через несколько недель по тому, как изменились предметы – и изменение я сначала воспринимал как недостаток, поскольку языка мне уже не хватало.

Однажды утром, когда я с террасы глядел на Лагуну, её вода показалась мне глубже и лучистее, как будто я впервые взглянул на неё с безмятежным чувством. В ту же секунду я почувствовал почти болезненно, что слово отделилось от внешних явлений, как лопается тетива слишком туго натянутого лука. Я увидел фрагмент радужной вуали этого мира, и с того часа язык больше не нёс для меня привычной службы. Но одновременно в меня влилось новое бодрствование. Как дети, вышедшие наружу из внутренних помещений, начинают на свету двигаться на ощупь, так я искал слова и картины, чтобы выразить новый блеск вещей, ослепивший меня. Я никогда прежде не предполагал, что говорение может доставить такую муку, и тем не менее не хотел бы вернуться к непосредственной жизни. Когда мы воображаем, что однажды смогли б полететь, то неловкий прыжок нам дороже надёжности проторённой дороги. Этим, вероятно, и объясняется чувство головокружения, которое часто охватывает меня за этим занятием.

Легко случается, что на неизвестных стезях у нас пропадает чувство меры. Счастье ещё, что меня сопровождал брат Ото и что он осторожно продвигался со мною вперёд. Часто, когда я докапывался до сути какого-нибудь слова, я, взяв в руку перо, спешил к нему вниз, и он часто с аналогичным посланием поднимался ко мне в гербарий. Мы также любили создавать образы, которые называли моделями – мы лёгкими стопами записывали на маленьком листке три-четыре предложения. В них нужно было оправить осколок всемирной мозаики, как в металл оправляют камень. В этих моделях мы также исходили из растений и потом надставляли к ним дальше. Таким образом мы описывали вещи и превращения, от песчинки до мраморного утёса и от мимолётной секунды до годового цикла. Вечером мы скалывали эти листки и, прочитав друг другу, сжигали в камине.

Вскоре мы почувствовали, как жизнь содействовала нам и как в нас вселилась новая уверенность. Слово – это одновременно король и волшебник. Мы исходили из высокого примера Линнея, который маршальским жезлом слова вступил в хаос фауны и флоры. И чудеснее всех царств, добытых мечом, продолжается власть его над лугами цветов и легионами пресмыкающихся.

По его примеру нас тоже подгоняла догадка, что в элементах царит порядок, ибо человек чувствует в глубине стремление своим слабым духом подражать творению, так же как птицу оберегает стремление к строительству гнёзд. Наши усилия потом были очень щедро вознаграждены пониманием того, что мера и правило навечно заложены в случайность и запутанности этой Земли. Мы поднимались к тайне по тропинке, которую скрывает пыль. С каждым шагом, который мы при восхождении делаем в горах, убывает случайный узор горизонта, и когда мы поднялись достаточно высоко, повсюду, где бы мы ни стояли, нас окружает чистое кольцо, обручающее нас с вечностью.

То, что мы таким образом совершили, оставалось, пожалуй, ученической работой и чтением по складам. И всё же мы почувствовали выигрыш от веселья, как каждый, кто не желает иметь ничего общего с пошлостью. Местность вокруг лагуны утрачивала ослепительность и всё же проступала яснее, проступала more geometrico[9]. Дни, словно за высокими крепостными стенами, протекали быстрее и энергичнее. Иногда, когда дул западный ветер, мы ощущали предчувствие наслаждения неомрачённой радостью.

Но прежде всего в нас немного поубавилось того страха, который пугает нас, и как туманы, поднимающиеся из болот, смущают дух. Как случилось, что мы не забросили работу, когда в нашей области к власти пришёл Старший лесничий и когда распространился ужас? Мы обрели предчувствие ясности, от блеска которого испаряются обманные образы.

7

Старший лесничий был давно известен у нас как Старый хозяин Мавритании. Мы часто видели его на конвентах и иногда ночью ужинали и бражничали с ним за игрой. Он принадлежал к тем фигурам, которые считаются у мавританцев[10] настоящими господами и одновременно воспринимаются немного скептически – как, например, воспринимают в полку какого-нибудь старого полковника кавалерийского ополчения, который время от времени наведывается туда из своих имений. Он запоминался уже тем, что привлекал к себе внимание своим зелёным фраком, украшенным вышитыми золотом листьями падуба.

Он был несметно богат, и на праздниках, устраиваемых им в его городском доме, царило изобилие. Там по старому обычаю плотно ели и крепко пили, и дубовая поверхность большого ломберного стола прогибалась под грузом золота. Были также известны азиатские вечеринки, которые он устраивал для своих адептов на своих маленьких виллах. Мне часто представлялся удобный случай видеть его вблизи, и его овевало дыхание старой власти, исходившее из его лесов. И в ту пору мне почти не мешала застылость его существа, поскольку во всех мавританцах со временем появлялось что-то автоматическое. Оно проступает, прежде всего, во взоре. Так и в глазах Старшего лесничего, особенно когда он смеялся, мерцал проблеск пугающей приветливости. На них, как на лицах старых пьяниц, лежал красный налёт, но одновременно выражение коварства и непоколебимой силы – иногда даже суверенитета. В ту пору близость его была нам приятна – мы жили в задоре, пируя за столами владык сего мира.

Позднее я слышал, как брат Ото, вспоминая наши мавританские времена, говорил, что заблуждение только тогда превращается в изъян, когда в нём упорствуют. Высказывание показалось мне тем более верным, что я подумал о положении, в котором мы оказались, когда этот орден привлёк нас к себе. Существуют эпохи упадка, когда стирается форма, определяющая жизнь изнутри. Оказываясь в них, мы шатаемся туда-сюда, как люди, потерявшие равновесие. От смутных радостей нас бросает в смутную боль, и сознание утраты, которое постоянно оживляет нас, заманчивее отражает нам будущее и прошлое. Мы живём в ушедших временах либо в дальних утопиях, а настоящее между тем расплывается.

Едва заметив этот недостаток, мы постарались избавиться от него. Мы чувствовали тоску по участию, по действительности и проникли бы в лёд, огонь и эфир, чтобы избежать скуки. Как всегда, когда сомнение соединяется с преизбытком, мы обратились к силе – а не является ли она тем вечным маятником, который продвигает стрелки вперёд, будь то днём или ночью? Итак, мы начали мечтать о власти и силовом превосходстве, и о тех формах, которые, смело организованные, движутся друг на друга в смертельном бою жизни, будь то к гибели, будь то к триумфу. И мы с радостью изучали их, как рассматривают травления, оставленные кислотой на тёмных зеркалах отполированных металлов. При такой склонности было неизбежно, что мавританцы заинтересовались нами. Мы были введены Capitano, который подавил крупный мятеж в Иберийских провинциях.

Тому, кто знает историю тайных орденов, известно, что оценить их размер весьма затруднительно. Известна также та продуктивность, с какой они образуют ответвления и колонии, так что, если следовать по их следам, скоро теряешься в лабиринте. Это касалось и мавританцев. Особенно странным было для новичка, когда в их помещениях он видел, как члены групп, смертельно ненавидящих друг друга, мирно беседуют. К интеллектуальным целям относилась виртуозная разработка дел этого мира. Они требовали, чтобы властью пользовались совершенно беспристрастно, богоподобно, и соответствующим образом их школы распространяли категорию ясных, свободных и всегда ужасных умов. Независимо от того, действовали ли они в спокойных или взбаламученных районах, – там, где они побеждали, они побеждали как мавританцы, и гордое «Semper victrix»[11] этого ордена считалось доктриной не членами его, но главой. Посреди времени и его бешеных скачков он стоял непоколебимо, и в его резиденциях и дворцах под ногами ощущалась твёрдая почва.

Но то, что заставляло нас охотно пребывать там, не было наслаждением покоя. Когда человек теряет опору, им начинает управлять страх, и в его вихрях он двигается вслепую. Однако у мавританцев, как в центре циклона, царила абсолютная тишина. Когда падают в пропасть, должно быть, видят вещи предельно ясно, словно через увеличительные очки. Этого взгляда, только без страха, достигаешь в воздухе Мавритании, который был исключительно злобным. Именно когда господствовал ужас, возрастала холодность мысли и духовная дистанция. Во время катастроф царило хорошее настроение, и о них имели обыкновение шутить, как арендаторы казино шутят о проигрышах своих клиентов.

В ту пору мне стало ясно, что паника, тени которой всегда лежат на наших больших городах, обладает своей противоположностью в смелом задоре тех немногих, кто, подобно орлам, кружит высоко над тупым страданием. Однажды, когда мы выпивали с Capitano, он посмотрел на поднимающиеся в кубке пузырьки, словно это раскрывались минувшие времена, и задумчиво произнёс: «Никакой бокал шампанского не был слаще того, который мы подняли на машинах в ночь, когда дотла сожгли Сагунт». И мы подумали: «Лучше рухнуть вместе с этим, чем жить с теми, кого страх заставляет ползать во прахе».

Впрочем, я отклонился от темы. У мавританцев можно было научиться играм, ещё радующим дух, который ничего больше не связывает и который устал даже от иронии. Мир у них расплавился, превратившись в краплёную карту, какую прокалывают для любителей маленьким циркулем и гладкими инструментами, которых касаешься с удовольствием. Поэтому казалось странным, что в этом светлом, бестеневом и самом абстрактном из пространств ты натыкаешься на фигуры вроде Старшего лесничего. Тем не менее, когда свободный дух учреждает себе резиденции господства, автохтоны всегда присоединяются к нему, как змея ползёт к открытому пламени. Они являются старыми знатоками власти и видят, что настал новый час снова установить тиранию, которая изначально живёт в их сердце. Тогда в большом ордене возникают тайные ходы и сводчатые подвалы, о местоположении которых не догадывается никакой историк. Тогда возникают также самые изощрённые схватки, вспыхивающие внутри власти, схватки между изображениями и мыслями, схватки между идолами и духом.

В таких распрях не один, должно быть, уже узнал, откуда происходит коварство Земли.

То же случилось и со мной, когда в поисках пропавшего Фортунио я проник в охотничьи угодья Старшего лесничего. С тех дней я знал границы, отведённые высокомерию, и избегал переступать тёмную опушку бора, который старик любил называть своим «Тевтобургским Лесом», ибо он вообще был мастером в напускном, лицемерном простодушии.

8

В поисках Фортунио я достиг северной окраины этих лесов, тогда как наш Рутовый скит располагался недалеко от их южной точки, которая соприкасалась с Бургундией. Вернувшись обратно, мы обнаружили в Лагуне лишь тень старого порядка. До сих пор она чуть ли не со времён Карла[12] управлялась почти неизменно, ибо чужие владыки приходили и уходили, а народ, который выращивал там лозу, всегда сохранял обычаи и закон. Богатство и плодородие почвы тоже заставляли любое правление скоро обращаться к мягкости, как бы жестоко всё ни начиналось. Так красота воздействует на власть.

Но война под Альта Планой, которую вели, словно сражались с турками, оставила более глубокую зарубку. Она свирепствовала подобно морозу, который разрушает сердцевину деревьев и воздействие которого часто становится видным лишь через много лет. Сперва жизнь в Лагуне продолжалась своим чередом; она была прежней, и в то же время уже не совсем. Иногда, стоя на террасе и глядя на цветочный венок садов, мы ощущали дыхание скрытой усталости и анархии. И именно тогда красота этого края трогала нас до боли. Так перед самым заходом солнца ещё сильнее вспыхивают краски жизни.

В эти первые времена мы почти не слышали о Старшем лесничем. Но было странно, что он приближался в той мере, в какой усиливалась расслабленность и исчезала реальность. Обычно вначале циркулировали лишь тёмные слухи, словно об эпидемии, бушующей в дальних гаванях. Затем распространялись сообщения о близких злоупотреблениях властью и актах насилия, переходящие из уст в уста, и наконец такие действия происходили совершенно неприкрыто и очевидно. Как плотный туман в горах предвещает непогоду, так облако страха предшествовало Старшему лесничему. Страх окутывал его, и я уверен, что его силу следовало скорее искать в этом облаке страха, нежели в нём самом. Он мог действовать только в том случае, если вещи сами по себе начинали расшатываться, – но уж тогда сказывалось то, что его леса располагались очень удобно для нападения на страну.

Взобравшись на вершину мраморного утёса, можно было обозреть всю область, в которой он добился могущества. Чтобы попасть на зубец, мы обычно использовали узкую лестницу, вырубленную в скале рядом с кухней Лампузы. Ступени были промыты дождями и вели на выдвинутую площадку, с которой открывался широкий вид на окрестности. Здесь мы проводили не один солнечный час, когда утёсы сияли пёстрыми огнями, ибо там, где ослепительно белую скалу прогрызали инфильтрационные воды, в ней были вкраплены красные и белесоватые следы. Могучими портьерами опадала с неё тёмная листва плюща, и во влажных трещинах мерцали серебристые листья лунника.

Во время подъёма нога задевала красные усики ежевики и вспугивала жемчужных ящериц, которые ярко-зелёными струйками убегали на зубцы. Там, где обрывался густой, усеянный голубыми звёздочками горечавки газон, в скале, в пещерах которой, грезя, жмурились сычи, виднелись обрамлённые кристаллами друзы. Там гнездились также быстрые красно-бурые соколы; мы проходили так близко от их птенцов, что видели ноздри их клюва, которые подобно голубому воску покрывала тонкая кожица.

Здесь на зубце воздух был свежее, чем внизу, в котловине, где в знойном мареве дрожали лозы. Иногда жара выдавливала вверх ветровой поток, который мелодично, как в органных трубах, завывал в трещинах и приносил с собой лёгкий запах роз, миндаля и мелиссы. Со своей скальной верхушки мы теперь видели глубоко под собою крышу Рутового скита. На юге, по ту сторону Лагуны, под защитой пояса глетчеров возвышался вольный горный край Альта Планы. Его вершины были окутаны дымкой испарений, поднимающихся от воды, потом воздух снова становился настолько прозрачным, что мы различали древесину кедров, которые там довольно высоко вросли в скатную осыпь. В такие дни мы ощущали фён и на ночь гасили в доме всякий огонь.

Нередко наш взгляд задерживался и на островах Лагуны, которые в шутку мы называли Гесперидами и на берегах которых темнели кипарисы. В суровую зиму на них не знали ни мороза, ни снега, инжир и апельсины зрели на открытом воздухе, а розы цвели круглый год. Ко времени зацветания миндаля и абрикоса народ охотно перебирается в лодках на другой берег лагуны; тогда они плывут по синим водам как светлые лепестки.

Осенью же наоборот мы грузимся на суда, чтобы отведать там петровой рыбы[13], которая некоторыми ночами в полнолуние с большой глубины поднимается к поверхности и обильно наполняет сети. Рыбаки обычно ловят её молча, потому что считают, что даже едва слышное слово её пугает, а ругательство портит улов. Эти поездки на петрову рыбу всегда проходили весело; мы запасались вином и хлебом, поскольку на островах лоза не растёт. Осенью там нет холодных ночей, когда роса опадает на грозди и таким образом их пламя благодаря предчувствию гибели выигрывает в содержании спирта.

В дни таких праздников достаточно взглянуть на Лагуну, чтобы догадаться о том, что значит жизнь. Ранним утром здесь вверх пробивается обилие разнообразных звуков – очень тонко и отчётливо, как видишь вещи в перевёрнутый бинокль. Мы слышали колокола в городах и лёгкие мортиры, которые салютовали в гавани украшенным гирляндами из цветов и листьев кораблям, потом опять песнопения благочестивых толп, которые влачились к чудотворным иконам, и звук флейт, сопровождавший свадебное шествие. Мы слышали гомон галок около флюгеров, пение петуха, зов кукушки, звучание рожков, как трубят в них молодые охотники, отправляясь на охоту на цаплю из ворот замка. Так чудесно звуки доносились наверх, так карнавально, как будто бы мир был сшит из лоскутов плутовского наряда, – но и хмельно как вино с утра пораньше.

Глубоко внизу лагуну обрамлял венок маленьких городков со стенами и стенными башнями римских времён, городки выделялись древними седыми соборами и замками эпохи Меровингов. Между ними лежали зажиточные крестьянские хутора, над кровлями которых кружили стаи голубей, и поросшие зелёным мхом мельницы, к которым осенью семенили ослики с мешками зерна на помол. Потом снова крепости, угнездившиеся на высоких скальных вершинах, и монастыри, вокруг тёмного кольца стен которых в прудах для разведения карпов, как в зеркалах, отражался свет.

Когда с высоты позиции мы глядели на эти местечки, как человек оборудует их для защиты, для удовольствия, для питания и молитвы, то эпохи перед нашим взором основательно перемешивались. И словно из отверстых гробов, незримо выступали покойники. Они всегда близки нам там, где наш взор, полный глубокой любви, останавливается на издревле застроенном крае, и как в камне и бороздах пашни живёт их наследие, так их верный дух предков царит в поле и ниве.

За спиной у нас, с севера, примыкала Кампанья; она словно валом отграничивалась от Лагуны мраморными утёсами. Весной этот луговой пояс раскатывался как высокий цветочный ковёр, на котором медленно, словно плывя в пёстрой пене, паслись стада крупного рогатого скота. В полдень они отдыхали в болотисто-прохладной тени ольх и осин, образовывавших на просторной равнине лиственные острова, с которых часто поднимался дым пастушьих костров. Там видны были широко рассеянные большие хутора с хлевом, амбаром и высокими журавлями колодцев, снабжавших водой водопои.

Летом здесь было очень жарко и душно, а осенью, во время спаривания змей, эта полоса была, как полупустыня, одинока и выжжена. На своём противоположном крае она переходила в болотистую местность, в зарослях которой уже не чувствовалось никаких признаков заселения. Лишь хижины из грубого камыша, какие возводятся для охоты на уток, там и сям возвышались на берегу тёмных болотных заводей, да в ольхах были, как вороньи гнёзда, сооружены потайные засады.

Там уже господствовал Старший лесничий, и вскоре начинала подниматься земля, в грунте которой пустил корни высокоствольный лес. По краям его длинными серпами ещё выступали в ивовые полосы рощицы, которые в народе называли рогами.

Это было пространство, которое взгляд мог охватить вокруг мраморных утёсов. С их высоты мы видели жизнь, которая на древней почве развивалась, подобно ухоженному винограднику, и приносила плоды. Мы видели также и его границы: горы, где у варварских народов жила высокая свобода, однако без изобилия, а на севере – болота и тёмные земли, с которых угрожает кровавая тирания.

Очень часто, стоя вместе на зубце, мы размышляли, сколько же нужно сделать, прежде чем сжать урожай зерна и выпечь хлеб, и, пожалуй, для того, чтобы дух мог уверенно двигать крыльями.

9

В хорошие времена люди едва ли обращали внимание на ссоры, которые с давних пор возникали в Кампанье, и это правильно, поскольку такое случается везде, где есть пастухи и пастбищные степи. Каждую весну вспыхивали споры о ещё не сожжённом скоте, а потом схватки за водопои, как только начиналась засуха. Также большие быки, которые носили в ноздрях кольцо и в страшных снах снились женщинам Лагуны, врывались в чужие стада и гнали их к мраморным утёсам, у подножия которых можно было увидеть выбеленные солнцем рога и рёбра.

Но прежде всего пастуший народ был дик и необуздан. Их состояние с самого начала переходило по наследству от отца к сыну, и когда они неплотным кругом сидели вокруг своих костров, с оружием в руках, как свойственно их натуре, было хорошо видно, что они отличаются от народа, выращивающего на склонах лозу. Они жили, как во времена, когда не знали ни дома, ни плуга, ни ткацкого станка и когда временное пристанище находили там, где того требовало перемещение стад. Этому соответствовали также их обычаи и грубое чувство права и справедливости, которое было целиком приноровлено к отмщению. Так, каждое убийство разжигало долгое пламя мести, и существовали родовые и семейные распри, причина которых была давно позабыта и которые тем не менее из года в год требовали кровавой дани. Поэтому происшествия в Кампанье юристы Лагуны называли обычно грубым, несуразным материалом, с которым им приходится иметь дело; они также не приглашали пастухов на форум, а посылали в их область комиссаров.

В других районах правосудие вершили арендаторы у магнатов и владельцы ленных угодий, сидевшие на больших пастбищных хуторах. Наряду с этим имелись ещё вольные пастухи, которые были очень зажиточными, как Батаки и Беловары.

В общении с суровым народом знакомились со свойственными ему положительными сторонами. К ним относилось, прежде всего, гостеприимство, с каким принимали каждого, присевшего у их костров. Нередко в кругу пастухов можно было увидеть и городские лица, ибо Кампанья предлагала первое убежище всем, кто был вынужден покинуть Лагуну. Здесь находящиеся под угрозой ареста должники и странствующие студенты, которым на пирушке удался слишком хороший удар, оказывались в обществе беглых монахов и бездомного сброда. Молодые люди, стремившиеся к свободе, и влюблённые пары, желавшие пожить кочевой жизнью, охотно отправлялись в Кампанью.

Здесь во все времена плелась сеть таинственностей, которая обтягивала границы твёрдого порядка. Близость Кампаньи, право в которой было менее совершенным, кое-кому, у кого дела принимали дурной оборот, казалось благоприятной. Большинство из бежавших после того, как время и хорошие друзья им посодействовали, возвращалось обратно, а другие исчезали в лесах навсегда. Но после Альта Планы, что, впрочем, относится к ходу вещей, возникла пагубная склонность. Порча часто проникает в изнурённое тело через раны, которые здоровый человек едва ли замечает.

На первые симптомы не обратили внимания. Когда из Кампаньи проникли слухи о беспорядках, казалось, что обострились старые ссоры кровной мести, однако вскоре узнали, что их омрачали новые и непривычные черты. Суть примитивной чести, смягчавшей насилие, пропала; осталось самое настоящее злодеяние. Создавалось впечатление, что из лесов в родовые союзы проникли шпионы и агенты, чтобы поставить их на службу чужим интересам. Таким образом, древние формы утратили свой смысл. Так, например, если на скрещении дорог находили труп с рассечённым надвое языком, издавна не вызывало сомнений, что здесь был прикончен предатель идущими по его следу мстителями. После войны тоже можно было наткнуться на мертвецов, помеченных такой меткой, но отныне каждый знал, что речь идёт о жертве чистого злодейства.

Равным образом союзы постоянно повышали дань, и землевладельцы, которые одновременно рассматривали её как своего рода премию за хорошее состояние пастбищного скота, охотно её платили. Но теперь требования невыносимо распухли, и когда арендатор видел на стойке ворот письмо вымогателя, то ему оставалось либо платить, либо покинуть край. Иной, правда, решался на сопротивление, но в таких случаях дело доходило до разграбления, которое, очевидно, осуществлялось по заранее обдуманному плану.

В таких случаях сброд, находившийся под руководством людей из лесов, имел обыкновение ночью появляться перед хуторами, и если ему отказывали в доступе, он взламывал замки силой. Эти банды называли также «огненными червями», ибо они подкрадывались к воротам с балками, на которых рдели маленькие огоньки. Другими это название объяснялось тем, что после удачного штурма они обычно пытали людей огнём, чтобы узнать, где у них спрятано серебро. Но всегда о них слышали только самое низкое и подлое, на что человек способен. Сюда относилось и то, что они, дабы вызвать ужас, паковали трупы убитых в ящики или бочки; и такая роковая посылка потом с грузами, шедшими из Кампаньи, доставлялась родственникам домой.

Гораздо более опасным являлось то обстоятельство, что за все эти преступления, которые встревожили страну и взывали к правосудию, едва ли кто-то понёс наказание – более того, о них уже не решались говорить вслух, и стала очевидной та слабость, какую в отношении анархии проявило право. Хотя сразу после начала грабежей были посланы комиссии, сопровождаемые подвижными дозорами, но они застали Кампанью уже в открытом бунте, так что до судебных заседаний дело не дошло. Чтобы резко повлиять на ход событий, теперь следовало бы созвать сословия для коллективного договора, ибо в таких странах, которые, как Лагуна, придерживались древней истории права, неохотно покидают судебный путь.

В этой связи оказалось, что сословия Кампаньи, также и в Лагуне, уже заменились, поскольку издавна возвращавшиеся горожане отчасти сохраняли среди пастухов клиентуру, отчасти благодаря кровным корням разделились на кланы. И эти банды теперь последовали за изменением к худшему, особенно там, где порядок уже дал трещину.

Таким образом, расцвели тёмные консультанты, которые защищали противоправные деяния от судебной ответственности, и в маленьких портовых трактирах открыто окопались организации. За их столами можно было увидеть теперь те же картины, что и снаружи, у пастбищных костров – тут сидели старые пастухи, обмотав ноги необработанной шкурой, рядом с офицерами, которые со времён Альта Планы оказались на половине денежного довольствия; и всё, что по обе стороны мраморных утёсов жило в недовольном или в падком на изменения народе, имело обыкновение устраивать здесь попойки и, влетая и вылетая, роилось, как в тёмных штаб-квартирах.

То обстоятельство, что сыновья знати и молодые люди, которые полагали, будто настал час новой свободы, тоже участвовали в этом действии, могло только усиливать путаницу. Они собирались вокруг литераторов, которые принялись подражать пастушьим песням, и молодёжь теперь вместо шерстяной и холщовой одежды носила ворсистые шкуры и с крепкими дубинами расхаживала по корсо[14].

В этих кругах также вошло в обычай презирать взращивание лозы и злаков и видеть оплот подлинного, исконного обычая в диком пастушьем краю. Между тем известны лёгкие и несколько туманные идеи, которые вызывают воодушевление, и можно было бы, конечно, посмеяться над ними, когда бы дело не доходило до откровенного кощунства, которое любому, не утратившему разум, человеку было совершенно непонятно.

10

В Кампанье, где тропы пастбищ пересекают границы районов, можно было часто увидеть маленьких пастушьих богов. Они почитались стражами сельских общин и были непритязательно вырезаны из камня или старого дуба. О них можно было издалека узнать по прогорклому запаху, который они источали. Традиционное пожертвование состояло в наливании горячего масла и жира внутренностей, который наскрёб для этого жертвенный нож. По этой причине ты всегда видел на зелёной пастбищной почве вокруг изображений чёрные шрамы от маленьких огоньков. После поднесения дара пастухи оберегали ими обуглившийся стебелёк, которым в ночь солнцестояния они сразу ставили метку на тело всего, что должно было забеременеть: женщины либо скотины.

Если мы встречали в таком месте служанок, идущих с дойки, они прикрывали лицо косынкой, а брат Ото, который был другом и знатоком садовых богов, никогда не проходил мимо, не посвятив им шутку. Он также приписывал им солидный возраст и называл их спутниками Юпитера времён его детства.

Потом там ещё была, недалеко от Филлерхорна[15] небольшая роща плакучих ив, в которой стояло изображение быка с красными ноздрями, красным языком и раскрашенным красной краской членом. Место пользовалось дурной репутацией, и с ним было связано предание о жестоких праздниках.

Но кто бы мог поверить, что масляным и жировым богам, наполняющим вымя коровам, теперь начнут поклоняться в Лагуне? И это происходило в домах, где испокон веку насмехались над жертвой и жертвоприношением. Те же умы, которые считали себя достаточно сильными, чтобы разорвать путы древней веры предков, оказались порабощёнными колдовством варварских идолов. Картина, которую они предлагали в своём ослеплении, была отвратительнее опьянения в полдень. Полагая, что они взлетают, и, похваляясь этим, они между тем копались в пыли.

Примечания

1

Ницше. – Здесь и далее примеч. перев.

2

«Мир ботанических садов» (лат.).

3

Arabia Deserta – пустынная северная часть Аравийского полуострова.

4

Euphorbia candelabrum.

5

Виктория царственная – плавающее растение семейства кувшинковых.

6

Оптиматы – идейно-политическое течение в Римской республике (кон. II–I вв. до Р. Хр.), отражавшее интересы нобилитета и противостоящее популярам.

7

Или: Сипанго, Zipangu – средневековое название легендарного острова на востоке Азии, описанного Марко Поло.

8

Frigg или Frija – герм. миф. Фрия, Фриг – богиня неба, жена Одина.

9

More geometrico – геометрическим способом (лат.). Выражение восходит к «Этике» Спинозы. Декарт перевёл это выражение на французский язык как «facon geometrique».

10

«Королева змей». То, что я набросал сегодня о мавританцах, меня не удовлетворяет; в моём воображении этот орден живёт отчётливее, чем в изложении. Ярко обрисовать, как в пору упадка, когда скапливается масса затхлой материи, рационализм становится самым твёрдым принципом. Затем: если вокруг доктрины аморальной техничности образуется кружок, то благодаря её злокачественности к нему примыкают туземные силы, чтобы с новыми усилиями вернуть себе прежнюю власть, тоска по которой всегда ведь живёт на дне их сердец. Таким образом, в России просвечивается старое царство. Таков и Старший лесничий; в такого рода фигурах нигилизм находит своего хозяина. Впрочем, в отношении Петра Степановича к Ставрогину ситуация кажется перевёрнутой: технарь пытается объединиться с автохтоном, ощущая у себя недостаток легитимной силы.

Хотя при описании таких планов лучше всего целиком положиться на продуктивную фантазию, делу совсем не повредит, если детально проработать их конструкцию. Следует, однако, избегать того, чтобы рассказ приобретал чисто аллегорический характер. Он должен, совершенно вне временной соотнесённости, уметь жить из собственной сути, и даже хорошо, если останутся тёмные места, которые порой не под силу объяснить даже самому автору, именно они, как я со временем понял, являются зачастую залогом позднейшего плодородия. Так, характер Старшего лесничего, когда он привиделся мне одной из ненастных ночей в Гарце, представлялся мне ещё тёмным; а уже сегодня я вижу, что те черты, которые я в нём отметил тогда, в расширенных рамках приобретают осмысленность». (Излучения: «Сады и дороги», Кирххорст, 5 апреля 1939 г.)

11

«Всегда одерживающий победу» (лат.).

12

Вероятно, Карл VIII (XV в.).

13

Имеется в виду: солнечник обыкновенный (Zeus faber).

14

Главная улица южного города.

15

Fillerhorn. «Лесок позади нашего дома называется «Филлекуле» и прежде, по всей видимости, служил участком, на котором зарывали в землю павший скот, ведь fillen, давно вышедший из употребления глагол, означает «обдирать» и «снимать шкуру». Слово это, вероятно, можно будет использовать там, где в «Мраморных утёсах» изображается хижина живодёра. Впрочем, и здесь над нечистым местом продолжает витать лёгкий запах, хотя на нём уже давным-давно ничего не закапывают. Почти неизменным спутником жилья, картины человеческого поселения бывает такая площадка, устраиваемая, как правило, от глаз подальше». («Излучения»: «Сады и дороги», Кирххорст, 21 апреля 1939 г.)

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2