Они сейчас обедают в веселой, непринужденной атмосфере. Мы уходим, снова поднимаемся к Восточному вокзалу, где перед памятником Депортированным должны были митинговать писатели. Там никого нет. Должно быть, еще очень рано. Позже приходят люди, обнимающие друг друга, среди которых высокий лысый тип в шляпе с широкими полями, очень артистичный. В самом центре вокзала писатели образовывают круг вокруг этого человека, плечо к плечу, показывая только спину. Складывается впечатление, что, чтобы его разжать нужно приложить усилия. Таким же образом образуется вторая группа. В отличие от вечеринок, где они с легкостью перемещаются из одного салона в другой, смотря прямо перед собой, в этом здании Восточного вокзала писатели спаиваются один с другим, разрывая свой круг только лишь для того, чтобы впустить в него вновь прибывших знакомых, приветствуя их громкими возгласами.
В три часа, покинув вокзал, толпа заполнила бульвар Мажеста. Мы потеряли из виду группу писателей, находившихся в первом ряду манифестующих и теперь мы в самом центре анонимной толпы. Мы шествуем таким образом до шести часов вечера между аллеями, наполненными людьми. Единственное действо в этот момент заключается в том, чтобы
быть там
, присутствие тебя. Сознание просто трепетало от идеи, что ты можешь изменить ход событий. От этого присутствия или физического отсутствия (либо два — три человека, либо целое море людей) и зависело
доказательство
существования идеи. Сегодня это было море.
28 февраля.
Громкий голос в вагоне метро: «Сегодня я не продаю газет, я продавал их, но это никому не интересно». Мужчина внимательно смотрит на людей, которые вышли на улицы, чтобы выразить свой протест против указа Дебре, но никто не выступает против безработицы: «нужно продолжать спать на улице и помирать с голоду». Снова, в который раз, голос говорит правду. И тут же с яростью: «В 89 году королю снесли голову; сегодняшние люди не смогли бы это сделать. Они бы струсили». В течение всего этого времени я проверяю работы моих студентов, анализирующих текст
Дон Жуана
. Говорящий мужчина намного беднее и несчастнее, чем крестьянин времен Мольера.
Денег я ему не дала. Позже появился аккордионист, который играл мелодии песен Далиды. Непреодолимое желание полезть в кошелек за монетой, как если бы удовольствие сильнее толкало подать милостыню, нежели чем обнаженная видимость нужды.
4 марта.
По радио Ален Мадлен отвечал на вопросы слушателей, звонивших с жалобами: «Зарплата снижается, мое пособие уменьшается, я теперь безработный, Рено сократил рабочие места. На каждый вопрос Мадлен отвечал неизменное: «Нужно создать новые рабочие места». Он произносит «
соз-дать
»: нужно создать, тоном, будто он обращается к умственно отсталым. Он победоносно отчитывает своего собеседника: «В ваших словах я чувствую страх!» Нужно быть последним трусом, чтобы не создавать новые рабочие места, когда высок уровень безработицы и когда отчетливо видится перспектива наложения ареста на имущество и задолженность по квартплате превышает два месяца.
В какой-то момент Мадлен упоминает о своем происхождении: «Мой отец был квалифицированным рабочим. Я знаком с квитанциями по оплате». Как будто он остался таким же маленьким мальчиком из рабочего квартала.
Эта речь, наносящая оскорбление здравому смыслу людей, была произнесена бывшим министром без всякой надежды вмешаться, чтобы раскрыть эту ложь и выразить свое презрение. Слушатели не имели возможности, в свою очередь, его «оскорбить», из-за страха, что могут отключить микрофон. Они ни могли спросить, а сколько он зарабатывал в месяц, где он жил, какие рабочие места он «соз-дал» сам. Кроме того, радио делало разумными и обоснованными предложения, казавшиеся полным абсурдом, но высказанные авторитетным голосом. Мне лично было стыдно (поэтому я и пишу эти строки).
5 марта.
Габриэль Рюсье покончила с собой первого сентября 1969 года. Ей было тридцать два года. Она была посажена в тюрьму, потому что полюбила одного из своих учеников, которому было всего восемнадцать лет и который в то время считался «несовершеннолетним». Кайат по этому сюжету снял фильм «Умереть любя» с Анни Жирардо в роли Габриэль Рюсье и с музыкой Шарля Азнавура. Она умерла не от любви, а от осуждения ее обществом, сознание которого было изменено шестьдесят восьмым годом. Сначала семья: разведенная, она отрывает молодого человека, университетского мальчика, от его расписанного по часам будущего: учеба, женитьба на девушке своего круга. Будучи матерью двоих детей, она высмеивает этой связью с молодым человеком ведущую роль и «самую высокую миссию» женщины. Затем школа: будучи учителем, она разрушает границу между преподавателем и учеником, выставляет напоказ скрытые желания между одними и другими. В конце правосудие, пользуясь своими правами, выполняет волю школы и общественности. Габриэль Рюсье становится искупительной жертвой шестьдесят восьмого, своего рода великомученицей нашего времени.
7 марта.
Закрытие заводов Рено в Виворде, в Бельгии, вызывает первую волну всеобщеевропейской забастовки. В это же время биржа продолжает «парить» (сам образ — легкий, красивый, тогда как для безработных это слово наполняется зловещим смыслом: «угрожающий, бьющий»). Одним словом, это означает, что люди вычеркнуты одним росчерком пера, чтобы другие, например, акционеры, обогащались. В крайнем случае, смерть одних могла бы быть охотно принята, чтобы другие благодаря ей делали состояние. Нам показывают квалифицированных, оставшихся не у дел рабочих, но никогда не показывают акционеров, прячущихся за своими деньгами. На Кубе дети берут напрокат игрушки других детей.
2 апреля.
Сегодня вечером, в течение целого часа, Летиция, студентка одного из университетов, рассказывала на Франс Интер о своей работе на «линии желаний». Женатые мужчины звонят ей во время работы из своих офисов, холостяки — вечерами и по выходным. Наибольший наплыв в день Святого Валентина и на Святого Сильвестра, так как они не могут перенести в это время одиночества. Летиция заставляет их думать, что находится у себя дома (что позволяет ей прерывать сеанс, сообщая, что в дверь звонит почтальон), что она занимается этим не из-за денег, а потому что она любит это делать, и они ей верят: «Ты настоящая шлюшка!» Они уважают свою женщину, отказывающуюся заниматься содомией и делать глубокую фелляцию. Все ее уверяют, что их половой орган имеет в длину по меньшей мере двадцать два сантиметра в состоянии эрекции, и не знаю уж сколько в диаметре. Они говорят: «Послушай мою письку». Это забавно.
24 апреля.
Винсент Ван Гог в одном из своих писем: «Я стараюсь передать самые быстрые движения нашей современной жизни».
2 июня.
В Педагогическом колледже на улице Улм, чешский профессор, лет сорока ждет в коридоре: он должен скоро выступать на конференции. Его волнение очень заметно. Мы, десять — двенадцать человек, входим в аудиторию. Он начинает читать свой текст слегка дрожащим голосом. На нем симпатичный зеленый костюм и рубашка под цвет галстука. Сколько тревог, может быть, бессонных ночей из-за одного часа речи для десяти слушателей, из которых некоторые, как обычно, записывают что-то только для того, чтобы расчистить себе путь для наступательных действий против оратора. Для профессора, для нас, слушающих его, сознание которых скользит от реального к скучному в этот жаркий день, речь идет о
жертве,
которую приносят для получения знаний и навыков.
18 июня.
От рождения до самой смерти наша жизнь проходит все больше и больше между супермаркетом и телевидением. Такая же пустая и глупая, как раньше между полем и вечерней зарей.
5 августа.
Умерла Жанна Кальман, стодвадцатидвухлетняя старушка, самая старая представительница человеческого рода. Почти общенациональный траур. После себя она не оставила ни какого свидетельства, которое можно было бы предать всеобщей огласке, ни даже своего личного дневника. Ее единственное произведение — это ее продолжительная жизнь, выходящая за рамки возможного.
Жанна Кальман воплотила в себе всю эпоху.
Эпоху, которую мы не смогли бы пережить. Ее существование не вписывается ни в какие рамки с нашим существованием, и даже с существованием наших родителей и родителей родителей. Ее глаза видели мир, который мы не можем даже себе представить. Ей было десять лет, когда в четырнадцатом году солдаты уходили на войну с цветком в дуле ружья. Согласно обычному предположению, она «могла бы знать» Мопассана, Верлена, Золя, Пруста, Колетт, Равеля, Модильяни, которые уже давно умерли, которым было далеко до ее прожитых лет. Можно было мысленно провести этой женщиной, словно маркером, через все страницы прожитого века. Уцелевши физически, у нее не сохранилось практически никаких воспоминаний о прошлом; единственное, что она запомнила — это убийство царской семьи в 1917 году. С биологической точки зрения, Жанна Кальман представляет собой эпоху, не испытавшей ни ужасов, ни потрясений.
12 августа.
В 1995 году, несколько сотен человек умерли в бедных кварталах Чикаго вследствие сильнейшей жары. Они заперлись в своих домах и боялись выйти на улицу. Сто одиннадцать тел не смогли быть опознаны, так как они не были востребованы родственниками. Устроили коллективные похороны.
«Вырытая бульдозером яма имела в длину около пятидесяти метров. На ней нет ни эпитафии, ни надгробного камня».
«Ле Монд дипломатик»
1 сентября.
В ночь с субботы на воскресенье на мосту Альма, в туннеле, в автомобильной катастрофе трагически погибла принцесса Диана и ее возлюбленный.
Яркий контраст между всеобщим шоком, вызванным смертью принцессы, и безразличием перед гибелью пятнадцати человек, задушенных в Алжире. Мы ничего не знаем о жизни убитых алжирцев, но мы знаем все о Диане, о ее несчастном браке, о ее детях и миниюбках. За историей ее жизни следили годами, с Дианой идентифицировали себя большинство женщин: «Хоть и принцесса, но похожа на нас». История неизвестных алжирцев начинается с их смерти. Ни их количество, ни несправедливость и варварство, которые стали причиной их гибели не вызывают такое количество эмоций, как личная история молодой, красивой и богатой женщины.
Смерть принцессы Дианы заставляет нас задуматься о несправедливости судьбы. Мы плачем, узнав о гибели принцессы. Ее смерть — утешение. Но из-за гибели задушенных алжирцев появляется чувство стыда, потому что мы никак на нее не реагируем.
24 октября.
В книжном магазине аэропорта Ванкувера, среди упаковок бестселлеров, выложенных на полках, разместилась книга, посвященная оргазму от издательства «Шитбрук». Вверху подзаголовок: «The ultimate pleasure point: the cul-de-sac».
7 ноября.
Через два — три года франки исчезнут. На их место придет Евро.
Неловкость, почти боль при мысли об их исчезновении. С рождения и до настоящего времени моя жизнь была во франках: ириски — пять старых франков, талончик на обед в студенческой столовой — два франка. Шестидесятые годы: мой подпольный аборт — четыреста франков, моя первая зарплата — тысяча восемьсот франков. Менее чем через десять лет, сообщить: «Я зарабатывала восемьсот франков» будет вполне достаточным, чтобы сказать, что ты из другой эпохи, обозвать тебя «ретроградом», как это было для знати девятнадцатого века, которая все еще продолжала считать в экю.
11 ноября.
Там, где я нахожусь в данный момент — полная тишина. Это — мой дом, являющийся точкой в неопределенном пространстве нового микрорайона. Я ставлю эксперимент: мысленно пробежать по территории, которая меня окружает, описать и обозначить, таким образом протяженность реального и воображаемого, принадлежащая мне в этом городе. Я спускаюсь до Уаз: вот дом Жерара Филлипа; я пересекаю его, пролетаю над центром развлечений в Невиле, возвращаюсь в порт — Сержи, делаю рывок в Эссек, к кварталам Тулеза и Марадаса, прохожу мост Эрани и оказываюсь в торговом центре «Арт де вивр». Затем возвращаюсь на автотрассу А15, сворачиваю с дороги на деревенское поле, чтобы добраться до Сэнт-Уэн Омон, где расположены кинотеатр «Утопия» и аббатство Мобюшон.
Я пролетаю над Понтуазом во всех направлениях, добираюсь до Овер-сюр-Уаз, поднимаюсь к церкви, возле которой, на кладбище находится, увитая плющом, могила Ван Гога. Я возвращаюсь этим же маршрутом в Уаз и совершаю быстрый набег на Осни. Я прохожу по длинным проспектам, уводящих в центр Сэржи-Префектюр: там находятся Труа Фонтэн, голубая башня, театр, консерватория и библиотека. Теперь я на красной ветке пригородного метро совершаю быстрый пробег по высоковольтной линии до Сэржи-Сэнт-Кристоф, на вокзале которого находятся огромные часы. Я прогуливаюсь по улице, ведущей к башне Бельведер и к колоннам мемориала мира, с которой виден силуэт Дефанса и очертания Эйфелевой башни.
В первый раз в жизни я завладела территорией, которую я пробегаю вот уже двадцать лет.
30 ноября.
Они снова уехали в свой пригород на востоке Парижа.
Они проснулись в час дня, так как легли в три часа ночи после просмотра «Секретных материалов» и игры на компьютере. В два часа они пообедали, а затем отправились прогуляться в «Арт де вивр», торговый центр, открытый в воскресенье. Они провели долгое время в книжном отделе, купив новые компьютерные игры.
Он принес постирать белье. Утром я стирала «в две машины», а днем гладила «в три утюга» его футболки и джинсы, главное составляющее его гардероба.
Я помечаю здесь признаки нашей эпохи, ничего личного: воскресенье одинокой женщины, сын которой приезжает со своей подружкой в парижский мегаполис, чтобы ее навестить. Очень сожалею, что не начала отмечать эти детали с того момента, как взялась за перо в двадцать два года: выходные дни девушки шестидесятых годов, проводимые у ее родителей в провинции. Тогда я хотела передавать лишь состояние души.
13 декабря.
Давид Бомм, скинхед, толкнувший Имада Бушуда, молодого араба, в воду гавани на западном побережье Франции, написал в своем дневнике: «Было восемнадцатое апреля, было холодно. Желание смерти переполняло мое существование».
Этот отрывок из дневника напоминает пассаж из романа, написанного от первого лица. Но это не вымысел, а точная передача эмоций и чувств, испытанных после настоящего преступления и повлекшие смерть Имада Бушуда.
Можно остаться прикованной последней фразой, ужасной и красивой по структуре. Но Бомм никогда бы не испытал этого чувства и не описал бы его, если бы не убил юношу своего возраста, только лишь потому, что тот был арабом.
Его литературное достоинство было бы «допустимым» при единственном условии, что это было бы неправдой. Эта манера письма, не преувеличивает ли она преступление, подтверждая его отсутствием угрызений совести? Нужно делать выбор: либо литературный стиль не поддается морали, либо он постоянно обнажает эту самую мораль.
1998 год
27 февраля.
«Не хотите ли чашечку кофе?» — предлагает парикмахерша. Затем добавляет: «Может, хотите что-нибудь почитать?» Ни газеты, ни журнала; есть какая-то брошюрка, содержание которой не имеет никакого смысла. Если сказать «да», она принесет первую попавшуюся ей газету. Но можно рассуждать иначе: в слове «чтение» можно расслышать слово «еда», «что-нибудь почитать» — это как «что-нибудь поесть».
25 марта.
В утреннем вагоне метро какая-то женщина подправляет себе ресницы, держа зеркальце на уровне носа. Другая подпиливает себе ногти, после чего начинает наносить на них лак. Они выполняли эти действия в окружении людской толпы с такой тщательностью, как если бы они были одни в своих ванных комнатах. Что это — высшая степень свободы или эксгибиционизм — сказать трудно. Их руки и веки, которые они чистили и подкрашивали в тихой радости удовлетворения, казались им не принадлежащие.
2 апреля.
Папона приговорили к десяти годам лишения свободы. Я не знаю, что и думать. Нам сказали: «Попробуйте переместить себя в ту эпоху; тогда ситуация не была достаточно ясной». Это означает, что нужно поставить себя рядом с теми, кто ничего не боялся в своих конторах в Виши или где-то еще, но никогда с теми, кто умирал в поездах, направляющихся в Аусвенцим.
9 апреля.
Франс Интер пригласила к себе на передачу руководительницу фонда поддержки малого и среднего бизнеса. То, что мы слышим сразу — это ее голос, а не то, что она говорит. Голос, четко разделяющий слова, голос, который не говорит, а произносит. Голос, не ведающий, что значит жить на 3100 франков в месяц, даже на 10000.
В первый раз, сегодня, в Ошане я не вернула на место хлеб в целлофановой упаковке, который я почему-то расхотела. Хлебный отдел был слишком далеко, и я скромно положила багет на упаковки с кошачьим кормом.
Мне было стыдно за свое поведение. В этот момент я представила себе сотни продуктов, оставленных в не предназначенных для них местах: остатки колбасных изделий в обувной секции, йогурты в овощном отделе, и т. д..
Покупатели больше не подчиняются правилам поведения, установленным супермаркетами: взять тележку, пробежать отделы, протянуть руку к объекту, схватить его, уложить в тележку или же снова поставить его на полку, направиться к кассе, оплатить. Теперь делают так: вскрывают упаковки с тортами, пузырьки с туалетной водой, пробуя, нюхая везде, где это возможно, устраивают беспорядок во всех отделах и уходят, естественно, ничего не купив. Я спрашивала себя, почему раньше такого не было.
11 апреля.
Вплоть до 1968 года — черно — белые воспоминания детства. Затем начинаются цветные. Разве память не прошла тот же путь перехода от черно белого изображения к цветному, как телевидение?
12 апреля.
Мазарин Пенжо — это тот тип образованной, жизнерадостной молодой женщины, считающей, что ее способности заключаются в том, чтобы написать какую-нибудь книгу. Вот она и пишет. Она озаглавливает свое детище «Первый роман». Этим заголовком она ставит акцент на своем достижении: это — мой первый роман, мало беспокоясь о том, чтобы привлечь читателя словом, фразой, вызвать желание и ожидание чего-либо. Заголовки книг, одна из многочисленных функций которых — различать одни произведения от других, хороши для неизвестных авторов, но не для Мазарины Пенжо. Тем не менее, она не достаточно верит в литературную ценность своего романа, чтобы рискнуть предложить его какому-либо издательству, не упоминая при этом, что она является дочерью Франсуа Миттерана. «Первый роман» заставляет думать о «первом бале». Сорок лет тому назад девушки из высокого общества ожидали от него возможности «выйти в мир». Теперь же эту возможность они ждут от своего первого литературного произведения. Это своего рода прогресс.
13 апреля.
Сегодня, в пасхальное утро понедельника, станции пригородного метро были безлюдны. В Новиль-Университэ, на платформе, откуда идут поезда на Париж — всего лишь одна — единственная парочка, прижимающаяся друг к другу в абсолютной тишине, без всяких телодвижений. Из вагона метро, который везет меня в Сержи, видно только лишь спину девушки. Когда поезд тронулся, я смогла разглядеть ее лицо. Она была в очках. Она смотрела прямо перед собой, куда-то в даль. Поезд, который должен был увезти кого-то одного из них, только что прибыл, как приходит конец света.
28 мая.
Когда выходишь из поезда скоростной линии метро в четыре часа вечера в Фонтеней-о-Роз, то оказываешься на маленьком провинциальном вокзале.
Несколько пассажиров проходят по мосту, направляясь в район, где расположены дома зажиточных семей. У выхода — никаких продавцов фруктов, никаких стихийных митингов. Никаких иностранцев. На вокзале и в его окрестностях абсолютная тишина, транспорт — в минимальных количествах. Здесь, в вокзале нет никакой надобности, он служит только лишь переходом.
В то же самое время на вокзале Сержи-Префектюр, во всех направлениях скопление людей, торговцы фруктами и пиццей. Типичные запахи станций метро, много автобусов. Жизнь.
2 июня.
Необычайная тишина в полном вагоне пригородного метро. Раннее утро, семь часов. Как если бы люди принесли с собой свои неоконченные ночи.
Вечером — полная противоположность: кругом — вибрации, бесконечная энергия наполняет воздух. На остановке люди торопятся вырваться на свободу. Из вагона метро видно, как сотни ног бегут по платформе, направляясь к выходу.
9 июня.
Служба социальной помощи населению расположена на цокольном этаже парижской мэрии, в десятом округе. Как только открываются железные ворота, люди устремляются к зданию, спускаются по лестнице, берут талон и усаживаются в ожидании своей очереди. Социальный работник в окне регистрации кричит абсолютно на всех. Какой-то человек протягивает ему свои документы.
«Что это за тарабарщина? Я не понимаю по-китайски!» — кричит он. Он поднимается и направляется к людям, ожидающих свою очередь. «кто-нибудь понимает по-китайски?» Никто не отвечает. Служащий возвращается: «Вот видите, по-китайски никто не говорит». Приходите в следующий раз с переводчиком». Мужчина не двигается с места. Регистратор подталкивает его к выходу. Со стороны очереди слышится голос: «Подождите, может быть, он говорит по-английски?
Do you speak English?
» Регистратор поворачивается к человеку, произнесшему эту фразу: «Это не ваше дело». Китаец уходит.
В этом же зале, вдоль стены, ряд смежных окошек. В каждом из них за столом сидит женщина. Перед столом два стула. Когда называют номер, при подходе к окошку его сверяют, предлагают сесть, спрашивают, зачем ты пришел, просят твои документы. Это — исповедальня для бедных.
Перед выходом, служащий тщательно вырезает черную часть фотокопии, при этом внимательно следя за новоприбывшими, готовясь продемонстрировать им всю свою власть и презрение.
Это место, куда приходят только обездоленные. Сама идея, что здесь могут присутствовать другие слои населения, кажется абсурдной.
10 июля.
На мосту Женвилье. На дороге А15, можно лицезреть Париж. Здесь всегда интенсивное движение, которое никогда не прекращается. Проезжая, можно видеть, как мимо проносятся дома, административные здания, Эйфелева башня до того момента, пока ты не возьмешь вправо, к площади Дефанс, каменный силуэт которой можно было увидеть еще издали в виде круглой арки.
В районе Коломб-Нантерр, который проезжаешь, чтобы добраться до моста Нейли, полосы движения меняются вот уже 20 лет. Из года в год маршрут всегда разный. Смутное воспоминание о многочисленных развязках: одна, огибающая административные здания Дефанса, выводила нас к подвесным мостам. На другой вечно были пробки перед университетом Нантерра. Была еще одна, петляющая между строительными лесами до открытия наземного туннеля. Сегодня эта трасса в виде восьмерки выводит нас из туннеля на автостраду А15. Все происходит так, как если бы речь шла о нестабильной почве между Дефансом и Коломб, на которой постоянно сдвигают и перемещают пути, запутывая их в виде большой цифры восемь, которая то спускается, то вновь поднимается. Можно спросить себя, остались ли еще люди на этом сдвигаемом и поворачиваемом участке земли.
12 июля.
В булочном отделе Труа-Фонтэна из кухни выходит продавщица с поджаренным пирогом. На ее правую руку одета стерильная резиновая перчатка.
Положив пирог, она начинает расставлять на витрине кондитерские изделия правой рукой, на которой одета перчатка и левой, на которой ее нет. Я спросила себя, этой ли рукой она вытирала себе последний раз зад.
(Я могла бы просто написать, что это было нестерильно, но это иной способ представления реальности.)
18 июля.
Сегодня вечером я пошла в Сад Растений. Там были клумбы с розами, но, однако, неуловимое ощущение, что они покинуты. Я захотела вновь увидеть зверей. Там, за оградой, находились большие черепахи, но они были слишком далеко. Два тибетских быка, один — взрослый, другой — трехмесячный детеныш, были привязаны к железной решетке. Лань, расположившись на бетонном полу, ела свою пищу. В вольере многочисленные птицы производили оглушительный шум, плескаясь в стоячей воде.
Поодаль, под густой листвой, находились орлы и коршуны. Один из них, с красной с хохолком головой выставлял себя напоказ, раздвинув крылья. На земле — выпотрошенные тушки крыс. Воробьи и скворцы входили и выходили без остановки из клеток с попугаями, сидящими беззвучно и неподвижно на своих жердочках.
В клетку со львами поместили картину Шагала. Огромное пианино возвышалось в самом центре вольеры, предназначенной для страусов. В глубине сада возникли странные зверюшки: полу-кролики, полу-собаки. На табличке было написано: «
Марасы»
. Одна лама скромно писала — какала в своей вольере, другая на нее смотрела. Когда первая удалилась, вторая пришла на ее место, чтобы тоже пописать-покакать. В этом месте уже скопилась куча влажных экскрементов. Было очень жарко, и запах распространялся повсюду со страшной силой.
Это самое жалкое место в Париже, куда можно попасть за тридцать франков.
4 августа.
В безлюдном Ошане этим утром какое-то ощущение счастья. Я шагаю в центре изобилия между прилавками с продуктами, не заглядывая в список покупок, не заботясь о времени, набирая отовсюду по чуть-чуть, словно в огороде.
10 августа.
То, что Р. любит в литературном творчестве — так это жизнь автора: свобода, ощущение, что ты составляешь особую, привилегированную часть населения. У тебя возникает настойчивое желание вырывать по странице в день.
Это страдание, которое неизвестно остальным и составляет прелесть такой жизни. Само произведение, его воздействие на других людей, оказывается не таким важным.
16 августа.
На монпарнасском кладбище, поделенном, как по-военному на дивизионы, негде спрятаться от солнца. Слева от центрального входа — могила Маргариты Дюрас, усеянная обрывками бумаги и с ее фотографией в шестнадцатилетнем возрасте. Невыносимая жара. Здесь невозможно найти Мопассана и Бодлера в окружении серых могил, которых время сделало абсолютно непохожими. Можно лишь идентифицировать мраморные надгробья последних тридцати лет. Вот, например, Серж Гинзбург, погребенный рядом со своими родителями. Рядом с ним — могила, на которой выгравировано только лишь одно имя: Клод Симон. Ее фотографирует какая-то японская туристка. Возможно, она не ведает, что писатель Клод Симон еще жив. Или же она просто хочет увезти с собой эту забавную фотографию.
Посетители бродят между захоронениями. Они не знают, что конкретно они ищут. Они видят только лишь имена на надгробных плитах. Справа от входа — Сартр и Бовуар — как всегда неразлучны. Она заслужила вечную жизнь. На их могиле — маленькие обрывки бумаги, на которых что-то написано на разных языках. Их желтоватый мраморный памятник сразу же бросается в глаза.
2 сентября.
Три девочки — шести, четырех и двух лет, живущих в пересылочном лагере в Гренобле, залезли в старую покинутую машину. Ее двери захлопнулись. Дети не могли из нее выйти и оставались там на протяжении многих часов. Когда их обнаружили, самая младшая была уже мертва. Та, которой было четыре года, находилась в состоянии комы. Это походило на начало романа Тони Морриссона «Рай», опубликованного этой весной. Здесь ни у кого не было желания об этом говорить, так как это было правдой.
14 сентября.
Газета «Ле Монд» частично публикует доклад прокурора Кэннэта Старра об отношениях меду Биллом Клинтоном и Моникой Левински. Возможно, из-за некоторой цензуры текст напоминает неумело написанный порнографический рассказ, в котором много повторов: «Он коснулся ее грудей, он расстегнул ширинку, и т. д.». К концу доклада мы абсолютно забываем, что главное действующее лицо — это президент Соединенных Штатов Америки. Это достаточно банальная история рядового гражданина, осторожного, не трахающегося по-настоящему из-за страха заразиться
СПИДом
или из-за боязни стать отцом. Описанный оральный контакт опошляет этого человека, но сохраняет некий миф, который развенчивается с последней точкой.
Еще более непристойным было изображение Клинтона на следующий день, произнесшего с экрана телевизора: «Я согрешил, я прошу прощения и т. д.».
Моника Левински была членом организации, выступающей против абортов.
Она знает все о фелляции, но что она знает об аборте, об этом испытании, о его сущности?
20 октября.
Сегодня митингуют учащиеся старших классов. Но только «хорошие». Чтобы помешать «плохим», хулиганам, к ним присоединиться, власти разместили отряды полиции на станциях метро и на вокзалах пригородных поездов. Санитарный кордон в Париже разделяет банды хулиганов и группы серьезных, опрятно одетых молодых людей. На вокзале в Сержи-Префектюр, у каждого выхода поставили по агенту полицейской безопасности. Несколько арабов держались в стороне.
Сегодня ехать в Париж разрешается только людям с белой кожей.
28 октября.
В вагоне пригородного метро сидят трое молодых людей, вероятно студенты. Один из них читает «Историю сексуальности» Фуко, другие — книги по философии. В вагон вошла женщина с ребенком и уселась в том же ряду, что и молодые люди. Ребенок начинается забавляться с игрушечным сотовым телефоном, который воспроизводит кошачьи крики, женские голоса и другие звуки. Студенты начинают подчеркнуто выражать свое недовольство: так, например, они внезапно наклоняются и пристально смотрят на детскую игрушку. Мать, чернокожая женщина, не замечает их поведения. Этого ребенка трех — четырех лет сложно заставить спокойно сидеть на месте. Кажется, что терпению молодых людей пришел конец. То, что они прочли, узнали о культурных различиях, о терпимости не играет никакой роли в этот момент. Возможно, сама философия утверждает их право не быть побеспокоенными в процессе чтения, во имя превосходства мира людей над реальным миром.