Самым тягостным было то, что я не могла просидеть целую неделю взаперти в своем номере в ожидании поезда, который увезет меня в Париж. Необходимо было как-то оправдать поездку и походить по городу, что я с таким удовольствием делаю обычно во время путешествий. Я часами бродила по району Ольтрарно и саду Боболи, доходя пешком до пьяцца Сан Микеланджело и Сан Миньято. Я заходила во все открытые церкви и молила Бога исполнить три моих желания (надеясь, что хоть одно из них сбудется — все три, естественно, были связаны с А.), и я долго сидела в прохладе и тишине, сочиняя один из многочисленных сценариев (вот мы вместе с ним во Флоренции, вот через десять лет случайно встречаемся в аэропорту и т. д.), которые преследовали меня везде и постоянно, с утра до вечера.
Я не понимала, зачем люди отыскивают в путеводителе дату создания каждой картины и комментарии — ведь все это не имеет никакого отношения к их личной жизни. В произведениях искусства меня интересовала только любовь. Я много раз возвращалась в церковь Бадиа, потому что Данте встретил там Беатриче. Мне переворачивали душу полустертые фрески Санта Кроче, потому что я представляла себе, как в будущем и он, и я сохраним о нашей истории лишь обрывки смутных воспоминаний.
В музеях меня привлекали только изображения любви. Особенно меня притягивали статуи обнаженных мужчин. Я видела в них сходство с А. — те же плечи, живот, гениталии и эта впадинка, соединяющая внутреннюю сторону бедра и пах. Я не могла оторвать глаз от Давида Микеланджело, мучительно страдая от мысли, почему же все-таки не женщина, а мужчина столь божественно воспроизвел красоту мужского тела. Даже если это легко объяснить угнетенным положением женщины в ту эпоху, все равно я ощущала это как невосполнимую потерю. Точно так же я сокрушалась, почему ни одна женщина не написала полотна, которое вызывало бы столь же необъяснимое чувство, как картина Курбэ «Происхождение мира».
Когда я возвращалась в поезде домой, у меня было чувство, что я вписала свою страсть во Флоренцию, гуляя по ее улицам, переходя из музея в музей и думая только об А. Что бы я там ни делала — ходила, смотрела, ела или спала в шумном отеле на берегу Арно — он все время был рядом со мной. Эта неделя, которую я провела в полном молчании, общаясь лишь с официантами ресторана, настолько переполненная А., что меня поражало, когда за мной пытались приударить другие мужчины (неужели они не видели, что я вся светилась любовью к А.?), в конечном итоге показалась мне испытанием, еще более укрепившим мою любовь. Открылись дополнительные источники, на сей раз — воображение и желание, обостренные разлукой.
Полгода назад он уехал из Франции и вернулся в свою страну. Скорее всего, я уже больше никогда его не увижу. Первое время, когда я просыпалась в два часа ночи, мне было все равно — жить или умереть. У меня болело все тело. Мне хотелось вырвать из себя эту боль, но у меня болела каждая клетка. Я мечтала, чтобы ко мне в спальню ворвался грабитель и убил меня. Днем я все время придумывала себе занятия, ни минуты не оставаясь без дела — чтобы не погибнуть (я и сама толком не знала, чего я боялась впасть в депрессию, запить и т. д.). Ради этого я старалась тщательно одеваться, подкрашивала лицо и вместо очков носила линзы, несмотря на связанные с этим неприятные процедуры. Я не могла смотреть телевизор и читать журналы, потому что в них слишком много рекламы, а в любой рекламе от духов до коротковолновой печки — женщина ждет мужчину. Я отворачивалась, проходя мимо модных лавок, торгующих бельем.
Когда мне бывало совсем невмоготу, у меня возникало нестерпимое желание пойти к гадалке — мне казалось, только это поможет мне выжить. Как-то я попыталась найти имена ясновидящих по минителю. Список оказался длинным. Одна из них утверждала, что предсказала землетрясение в Сан-Франциско и смерть певицы Далида. Пока я выписывала имена и номера телефонов, меня переполняло то же счастливое ликование, что и месяц назад, когда я примеривала новое платье, приобретая его для А, словно и сейчас я делала что-то ради него. Я так и не позвонила ни одной гадалке, опасаясь услышать от нее, что он уже никогда не вернется. Спокойно, без удивления я думала о том, что «мне пора с этим кончать». И я не видела причин, почему бы мне с этим не покончить.
Как-то ночью меня пронзила мысль, а что если пройти тест на СПИД: «Может, хоть это осталось мне от него».
Я постоянно вспоминала его тело, волоски на больших пальцах ног. Мне по-прежнему отчетливо виделись его зеленые глаза, прядь волос, спадающая на лоб, слегка сутулые плечи. Я ощущала вкус его зубов, рот, линию бедер, прикосновение его кожи. Я размышляла о том, какая хрупкая грань отделяет это воскрешение живых ощущений от галлюцинации и власть воспоминаний от безумия.
Однажды, лежа на животе, я довела себя до оргазма, и мне почудилось, что испытала наслаждение за него.
Неделю за неделей: я просыпалась среди ночи и в каком-то странном состоянии, между сном и явью, дожидалась утра. Мне так хотелось провалиться в сон, но он, недоступный, парил где-то высоко надо мной; у меня не было никакого желания вставать. Какой смысл начинать еще один пустой и бессмысленный день. Я уже ничего не ждала от времени, оно несло мне только старость; делая покупки в супермаркете, я думала: «Зачем мне теперь все это?» (виски, миндаль и прочее); я разглядывала блузки, туфли, купленные ради мужчины и превратившиеся теперь в модное, но никчемное тряпье. Могут ли радовать вещи, да и все остальное, если они не служат любви? Похолодало, и мне понадобилось купить шаль: «Но он ее уже не увидит»; мне все опротивели. Я встречалась только с людьми, с которыми познакомилась во время своей связи с А. Они были приобщены к моей страсти. Даже если они не вызывали у меня никакого интереса или уважения, я испытывала к ним своеобразную нежность. Но я не могла смотреть на телеведущего или актера, которые нравились мне только потому, что походкой, мимикой, глазами напоминали мне А. Узнавая теперь его черты в совершенно чужих мне людях, я воспринимала это как жестокий обман. Я ненавидела всех этих типов за то, что они продолжали походить на А; я давала обет, что если он позвонит мне до конца месяца, я пожертвую пятьсот франков благотворительной организации; я воображала, что мы встречаемся в отеле, аэропорту или что от него приходит письмо. И я отвечала на несказанные им слова и письма, которые он никогда не напишет, если я шла туда, где бывала до его отъезда — к дантисту, на собрание преподавателей — я надевала тот же костюм, что и год назад, стараясь убедить себя, что схожие обстоятельства залог того, что вечером он непременно позвонит. Вконец убитая, я около полуночи ложилась спать, сознавая, что и в самом деле весь день надеялась на его звонок.
Бессонными ночами мысли уносили меня в Венецию, где я отдыхала неделю как раз перед тем, как познакомиться с А. Я старалась вспомнить мой распорядок дня и мои прогулки: по Заттере и улочкам Джудекки. Вспоминала свою комнату в пристройке к отелю «Ла Канчина» и все, что в ней находилось: узкую кровать, заколоченное окно, выходившее на внутренний двор кафе Куччоло, стол, покрытый белой скатертью, на котором были разложены мои книги, чьи названия я теперь пыталась припомнить. Я перебирала в памяти все находившиеся в этой комнате предметы, стараясь не упустить ни одной детали, как если бы достаточно было полностью восстановить в памяти место, где я провела какое-то время до знакомства с А., и я бы заново пережила свою историю с ним. Ради этого я была готова и в самом деле вернуться в Венецию, в тот же отель, в ту же комнату.
Чем бы я ни занималась в ту пору, все мои мысли, все поступки были обращены в прошлое. Настоящее я силилась обратить в прошлое, потому что оно несло в себе обещание счастья.
Я все время подсчитывала: «уже прошло две недели, пять недель, как он уехал», «год назад, в этот день я была там-то, я делала то-то». Что бы мне ни вспоминалось: открытие коммерческого центра, приезд Горбачева в Париж, победа Чанга в Ролан-Гарросе, тут же мелькала мысль: «Он был еще здесь». Я так отчетливо помнила всякие мелочи вот я копаюсь в каталоге Сорбонны, иду по бульвару Вольтера, примеряю юбку в магазине «Беннетон», словно переживала все это заново и не хотела мириться с невозможностью перенестись в тот день или час, как я перехожу из одной комнаты в другую.
В своих снах я тоже жаждала повернуть время вспять. Я разговаривала и ссорилась с умершей матерью, воскресавшей в моих снах — при этом и я, и мать знали, что она мертва. В этом не было ничего сверхъестественного — смерть стояла за ней, как «нечто само собой разумеющееся», вот и все. Сон этот повторялся довольно часто. Еще мне снилась маленькая девочка в купальнике, которая не вернулась домой. Преступление тут же раскрывалось. Ребенок оживал, чтобы воспроизвести путь, который привел его к гибели. Но знание истины мешало суду восстановить обстоятельства преступления. Еще мне снилось, что я теряю сумку, сбиваюсь с дороги, не успеваю собрать чемодан, чтобы сесть на уходящий поезд. Мне снился А., но вокруг него люди, и он даже не смотрит на меня. Мы едем вместе в такси, я ласкаю А., но его член не реагирует на мои ласки. Потом мне снится, что он уже хочет меня. И молча овладевает мною в туалете кафе или на улице, прижав к стене.
По выходным я принуждала себя заниматься тяжелой физической работой убирать дом, возиться в саду. К вечеру я бывала вся разбита и падала от усталости — как если бы эти послеполуденные часы провела с А.
Я начала рассказывать, как «с сентября прошлого года вся моя жизнь превратилась в лихорадочное ожидание мужчины», но прошло всего два месяца после отъезда А., а я уже не могу назвать день, когда и что произошло. Я хорошо помню все события, которые ассоциируются у меня с моей связью с А.: октябрьские волнения в Алжире, жару, затянутое дымкой небо 14 июля 89-го, даже куда более мелкие факты — например, покупку миксера в июне, накануне нашего свидания. Но ни одну из написанных страниц я не могу привязать к ливню, который мне запомнился, или каким-то другим событиям, что произошли в мире за эти пять месяцев — падением Берлинской стены, казнью Чаушеску. Время описания страсти не совпадает с временем самой страсти.
Между тем я взялась за этот рассказ только ради того, чтобы подольше оставаться в том времени, когда буквально все от выбора фильма до приобретения губной помады — было подчинено лишь определенному человеку. Несовершенное прошедшее время, которое я неосознанно выбрала с первых же строк, помогает мне продлить время, когда «жизнь была более счастливой, чем сейчас», и я не хочу, чтобы это время кончалось. И еще, чтобы пробудить боль, которая сменила прежнее ожидание его телефонных звонков и встреч. (И сегодня мне также больно перечитывать свои первые страницы, как больно трогать или видеть махровый халат, который он набрасывал, когда приезжал ко мне, и снимал перед уходом. И разница лишь в том, что если эти страницы всегда будут что-то значить для меня, а может, и для кого-то еще, то халат — который и сейчас дорог только мне в один прекрасный день перестанет меня волновать, и я брошу его в ящик с ненужным хламом. Записывая эти мысли, я, должно быть, пытаюсь спасти и халат.).
И все-таки я продолжала жить. То есть стоило мне отложить перо, и я тут же ощущала, как мне не достает мужчины, его голоса, иностранного акцента, прикосновения к его коже, я совершенно не могла себе представить его жизнь в далеком холодном городе, мне не доставало реального, живого и еще более недосягаемого мужчины, чем описываемый мною персонаж, обозначенный буквой А. И я хваталась за все, что спасало от боли, поддерживало надежду, хотя надеяться было не на что: гадала на картах, бросала десять франков в кружку нищего на станции метро Обер, загадывая, «хоть бы позвонил, хоть бы вернулся». (Возможно, что и книгу я пишу только ради этого).
Хотя мне было противно общаться с людьми, я согласилась поехать на коллоквиум в Копенгаген, потому что это был повод подать ему тихий признак жизни, послать открытку, на которую, как я себя убеждала, он должен будет непременно ответить. В Копенгаген я прилетела с единственной целью поскорее купить открытку, переписать в нее несколько фраз, тщательно заготовленных еще дома, и найти почтовый ящик. Возвращаясь в самолете домой, я думала, что летала в Данию только для того, чтобы послать открытку мужчине.
Меня тянуло перечитывать то одну, то другую из тех книг, которые я лишь проглядывала, пока он был еще здесь. Мне казалось, что они вобрали в себя мои ожидания, мои грезы той поры, и погрузившись в эти книги, я заново обрету свою страсть. И все же я не решалась на это из суеверного страха, словно «Анна Каренина» — из тех эзотерических книг, где есть заговоренные страницы, чтение которых может навлечь беду.
Как-то меня вдруг охватило безумное желание разыскать переулок Кардине, в 17-м квартале, где двадцать лет назад мне сделали подпольный аборт. Возникло чувство, что я должна во что бы то ни стало вновь увидеть эту улицу, дом, подняться по лестнице и постоять у дверей квартиры, где это произошло. Словно смутно надеялась, что старая боль заглушит сегодняшнюю.
Я вышла на станции Мальзерб и очутилась на площади, чье новое название мне уже ни о чем не говорило. Пришлось спросить дорогу у зеленщика. Табличка с названием переулка Кардине сильно выцвела. Белые оштукатуренные фасады домов. Я отыскала незабытый мною номер и толкнула дверь кода, как ни странно, не было. Делавшая аборты старая сиделка умерла или переселилась в пригородный дом для престарелых, теперь тут живут люди из обеспеченных классов. Направляясь к Пон-Кардине, я вспоминала, как шла здесь с этой женщиной, которая настояла на том, чтобы проводить меня до ближайшей станции метро скорее всего, из опасения, как бы я не рухнула перед ее дверью с зондом в животе. Я шла и думала: «Когда-то я была здесь». И размышляла, что же отличает реально пережитое от литературы — быть может, всего лишь это чувство сомнения: а была ли я здесь на самом деле, потому что подобное невозможно, если речь идет о персонаже романа.
Я снова вернулась к станции Мальзерб. Это путешествие ничего не изменило, но я была довольна, что совершила его, потому что свою сегодняшнюю покинутость связала с прошлым, когда мучилась тоже по вине мужчины.
Неужели только меня тянет туда, где мне сделали аборт? Быть может, я и пишу лишь ради того, чтобы узнать, совершают ли другие люди подобные поступки, испытывают ли схожие чувства, и если да, чтобы они их не стыдились. Даже если предаваясь своим переживаниям, они не вспомнят, что уже читали что-то похожее.
Сейчас апрель. Случается, что проснувшись утром, я не сразу вспоминаю А. Сама мысль о том, что можно снова позволить себе «маленькие радости жизни» поболтать с друзьями, пойти в кино, вкусно поесть — ужасает меня не так, как прежде. Я все еще живу своей страстью (ведь придет день, когда, проснувшись, я не буду констатировать, что не подумала об А.), но это уже не то чувство, оно утратило свою бесконечность.
В памяти неожиданно всплывают связанные с ним обстоятельства, его слова и фразы. Например, рассказ о том, как он ходил в Московский цирк и дрессировщик кошек был просто «потрясающий». В первую минуту я остаюсь совершенно спокойна так бывает, когда я вижу его во сне и, проснувшись, не сразу понимаю, что это был сон. Поначалу возникает чувство, что все опять в порядке, что «теперь все хорошо». Потом я осознаю, что вспомнившиеся мне слова связаны с чем-то давним, что прошла еще одна зима, дрессировщик, возможно, уже покинул этот цирк, и определение «потрясающий» относится к отжившему персонажу.
Беседуя с другими людьми, я внезапно начинаю лучше понимать что-то в поведении моего А, или в наших отношениях с ним. Коллега, с которым я пила кофе, признался мне, что у него была очень бурная связь с замужней женщиной, и она была старше его:
«Когда я вечерами уходил от нее, то с удовольствием вдыхал уличный воздух и наслаждался ощущением своей мужественности». Я подумала, быть может, и А, чувствовал то же самое. Я была счастлива, сделав это неподдающееся проверке открытие, словно обрела нечто более существенное, чем воспоминания.
Сегодня вечером в поезде регионального метро я слышала разговор двух девушек, сидевших напротив меня. Одна из них сказала: «Они — в Барбизоне». Я стала вспоминать, с чем же у меня связано это место, и несколько минут спустя вспомнила, как А, говорил мне, что как-то в воскресенье ездил туда с женой. Я вспомнила это так же естественно, как — услышав упоминание Брюнуа, вспомнила бы, что там живет моя подруга, которую я давно потеряла из вида. Значит, мир начинает существовать для меня и вне А.? Дрессировщик кошек из Московского цирка, махровый халат, Барбизон — вся эта история, которую я начала мысленно воспроизводить с первой же нашей ночи, наполненная образами, жестами, словами сочетание знаков, образующих ненаписанный роман о страсти, начинает распадаться. Вместо живого рассказа остается лишь сухая сжатая опись, едва заметный след. Наступит день, когда и он перестанет для меня что-либо значить.
Однако я не могу перечеркнуть его, этот след, как не могла порвать с А, весной прошлого года, когда мое ожидание и желание сливались в одну бесконечную муку. Но если от жизни еще можно чего-то ждать, то в написанном тобою тексте оживает только то, что ты в него вкладываешь. Продолжая писать, я гоню прочь тревогу, возникающую при мысли, что кто-то прочитает написанное мною. Я так жаждала выплеснуть на бумагу свою историю, что совсем об этом не думала. Теперь, когда эта жажда почти удовлетворена, исписанные страницы вызывают у меня удивление и неведомый ранее стыд — переживая свою страсть, я испытывала гораздо меньше стыда, чем рассказывая о ней. Чем ближе день публикации, тем больше меня тревожат суждения «нормальных» людей. (Возможно, из-за страха перед необходимостью отвечать на вопросы типа «ваша книга автобиографична?» и за что-то оправдываться, в свет выходит далеко не каждая написанная книга, если только ей не придана форма романа, где соблюдены все приличия.).
Глядя на листы бумаги, исписанные моим ужасным почерком, который никто, кроме меня, не разбирает, я еще могу тешить себя мыслью, что пишу что-то очень личное, по-детски наивное, не претендующее на долговечность — вроде любовных признаний или непристойностей, которыми я украшала внутренние стороны тетрадных обложек, словом, то, что пишешь совершенно спокойно и безнаказанно, в полной уверенности, что этого никто и никогда не увидит. Когда же я начну перепечатывать этот текст на машинке, и он воплотится в общедоступные знаки, с моей невинностью будет покончено.
Февраль 91.
Можно было остановиться на предыдущей фразе, словно уже ничто из происходящего вокруг меня в мире и в моей собственной жизни не способно вторгнуться в мой текст. Считать его уже независимым от времени и готовым для прочтения. Но поскольку эти страницы принадлежат все еще только мне и лежат на моем письменном столе, то я вправе считать этот текст незавершенным. И мне представляется более важным добавить, что привнесла в него жизнь, чем поменять порядок слов в какой-нибудь фразе.
Между прошлым маем, когда я закончила описывать свою историю, и нынешним днем, 6 февраля 91 года, разразился конфликт, который назревал между Ираком и коалицией западных стран. Произошла «чистая», как уверяла пропаганда, война, хотя на Ирак сбросили «больше бомб, чем на Германию во время второй мировой войны» (пишет сегодня «Монд»), и очевидцы рассказывают, что во время бомбежек дети, как пьяные, бродили по Багдаду. И все напряженно ждут осуществления прозвучавших угроз: наземного наступления «союзников», химической атаки со стороны Саддама Хусейна, взрыва в «Галери Лафайет». Та же тревога, то же настойчивое желание — и невозможность — узнать правду, как в то время, когда живешь страстью. Но на этом сходство кончается. Сейчас — не до грез и полетов воображения.
В первое воскресенье этой войны, вечером, раздался телефонный звонок. Голос А.
На несколько секунд я оцепенела. Я повторяла его имя и плакала. А он медленно говорил: «Это я, это я». Он хочет увидеться со мной, он возьмет такси. До его приезда оставалось полчаса: я подкрасила лицо, а затем в полубезумном состоянии принялась ждать его в коридоре, закутавшись в шаль, которую он не видел. Я с ужасом смотрела на дверь. Он вошел без стука — как прежде. Должно быть, он много выпил — обнимая меня, он покачивался и споткнулся на лестнице, ведущей в спальню.
Потом он согласился выпить лишь кофе. Жизнь его внешне не изменилась: та же работа, что и во Франции, у них с женой по-прежнему нет детей, хотя жена мечтает о ребенке. В свои тридцать восемь лет он выглядит все также молодо, хотя лицо стало более помятым. Ногти — менее аккуратные, а руки — более шершавые — наверное, из-за морозов, которые стоят в его стране. Он рассмеялся, когда я попеняла ему, что после отъезда он ни разу не подал признака жизни: «Ну, я бы позвонил: привет, как дела? А что дальше?» Он не получил почтовой открытки, которую я послала ему из Дании на старое место работы в Париже. Мы собрали нашу одежду, разбросанную на полу, и оделись. И я проводила его в отель, где он остановился рядом с площадью Этуаль. Когда я тормозила на красный свет — между Нантерром и Пон-де-Нейи, — мы целовались и ласкали друг друга.
Возвращаясь домой и проезжая туннель в районе Дефанс, я думала: «Что же будет дальше?» И поняла, что «уже ничего не жду».
Три дня спустя он уехал, и мы больше не виделись. Перед отъездом он сказал мне по телефону: «Я позвоню тебе». Не знаю, что он имел в виду: позвонит ли он мне из своей страны или из Парижа, когда приедет в следующий раз. Я не спросила.
Мне кажется, что на самом деле он так и не возвращался. На тот день, 20 января, он уже оставался где-то за временными границами нашей истории. Да и человек, приехавший ко мне в тот вечер, был уже не тем, кого я носила в себе весь год, пока он жил здесь, во Франции, и пока я писала эту книгу. Того человека я уже больше никогда не увижу. Однако именно это полуреальное, полуфантастическое возвращение помогло мне осознать, что не было в моей жизни более реальной, неистовой и необъяснимой страсти, чем та, которой я жила эти два года.
На единственной и не очень четкой фотографии, что мне от него осталась, я вижу высокого белокурого мужчину, слегка напоминающего Алена Делона. Все в нем было мне бесконечно дорого: его глаза, рот, член, детские воспоминания, резкая манера брать в руки вещи, его голос.
Мне хотелось изучить его язык. Я сохранила немытым стакан, из которого он пил.
Я желала, чтобы самолет, в котором я возвращалась из Копенгагена, разбился, если мне не суждено больше его увидеть.
Прошлым летом, в Падуе, я прижимала эту фотографию к могильной ограде святого Антония — как другие прикладывали носовой платок, сложенную записку, моля о том, чтобы он вернулся.
Неважно, «заслуживал» он или нет такой страсти. И пусть мне самой начинает казаться, что все это произошло не со мной, а с какой-то иной женщиной — это ничего не меняет: благодаря ему я столь близко подступилась к границе, отделяющей нас от другого человека, что временами мне чудилось, что я переступаю ее.
Я научилась по-новому вести отсчет времени — всем своим телом.
Я открыла, на что я способна, и поняла, что рассказать можно обо всем. О возвышенных или разрушительных желаниях, забвении собственного достоинства, убеждениях и поступках, которые казались мне бессмысленными, когда речь шла о других людям, пока я сама не пережила нечто подобное. Помимо своей воли он теснее связал меня с миром.
Как-то он сказал мне: «Ты не будешь писать обо мне книгу». Но моя книга не о нем и даже не обо мне. Я лишь постаралась выразить словами — которые он никогда не прочтет, да они и «предназначаются» не ему, — что внесло в мою жизнь его существование. Ответный дар, вот и все.
Когда я была маленькой, то роскошь воплощали для меня меховые манто, вечерние платья и виллы на морском берегу. Позже я полагала, что наивысшая роскошь — это возможность приобщиться к интеллектуальной жизни. Сейчас мне кажется, что способность пережить страсть к мужчине или женщине — это тоже роскошь.