Этим летом я впервые смотрела по Каналу+ фильм категории X.
У меня нет декодера, поэтому изображение на экране было нечетким, а слова сливались в причудливый гул, потрескиванье, хлюпанье непонятный, сладостный и непрерывный речевой поток. Я различала два силуэта женщины в грации с резинками и в чулках, и мужской. Я плохо понимала, что происходит и что означает тот или иной жест. Но вот мужчина подошел к женщине. После этого крупным планом показали женские половые органы, хорошо различимые на мерцающем экране, затем мужской член в состоянии эрекции, проникающий во влагалище. Потом очень долго, под разными углами, показывали соитие половых органов. Затем на экране снова появился член, зажатый мужской рукой, и на женский живот излилась обильная сперма. Со временем это зрелище становится привычным, оно уже не потрясает, как в первый раз. Потребовалось, чтобы миновали века и сотни поколений сменили друг друга, и вот мы можем свободно наблюдать слияние женских и мужских гениталий, извержение спермы — и если раньше подобное зрелище повергало в обморок, то теперь оно столь же обыденно, как рукопожатие.
И у меня мелькнула мысль, что литературе стоило бы осмыслить чувства, которые вызывают сцены полового акта: смятение, ужас и наконец — забвение всех моральных запретов.
С сентября прошлого года вся моя жизнь превратилась в лихорадочное ожидание мужчины: я только и делала, что ждала, когда он позвонит или приедет. Я ходила в супермаркет, в кино, сдавала отутюжить одежду, читала, проверяла тетради учеников, — делала все, что и прежде, но если бы не давняя привычка, все эти повседневные дела стали бы для меня невыносимы или потребовали бы невероятных усилий. Особенно сильно я ощущала, что живу по инерции, когда приходилось с кем-то разговаривать. Слова, целые фразы и даже смех вылетали у меня изо рта совершенно автоматически, словно помимо моей воли. Впрочем, я очень смутно помню, чем я тогда занималась, какие фильмы смотрела, с кем встречалась. Единственный, кто в ту пору мог подвигнуть меня на осмысленные действия, требовавшие участия моей воли, желания и так называемых умственных способностей (заглядывать вперед, взвешивать все «за» и «против», а также возможные последствия), был этот мужчина: читать газетные статьи, в которых шла речь о его стране (он был иностранцем); приобретать новые туалеты и макияж; писать ему письма; менять постельное белье и украшать спальню свежими цветами; записывать все важное и интересное, чтобы рассказать ему при встрече; покупать виски, фрукты и всякую всячину для нашего вечера вдвоем; стараться угадать, в какой комнате мы будем заниматься любовью на сей раз.
Разговаривая с людьми, я пробуждалась от своего безразличия, только когда затрагивались темы, хотя бы отдаленно связанные с этим человеком, его работой, его страной или местами, где он бывал. Мой собеседник не подозревал, что мое оживление вызвано вовсе не его даром рассказчика и даже не предметом разговора, а всего-навсего упоминанием ночного клуба «Фьорендито», который мог посещать А., бывавший в Гаване по служебным делам еще за десять лет до встречи со мной. Читая книги, я точно так же задерживала внимание только на фразах, в которых говорилось об отношениях между мужчиной и женщиной. Мне казалось, что они помогают мне лучше понять А, и поверить в желаемое. Так, прочитав в романе «Жизнь и судьба» Гроссмана: «кто целуется с открытыми глазами, тот не любит», я тут же начала внушать себе, что А, любит меня — целуясь, он всегда закрывает глаза. В остальном же эта книга, как и все прочие занятия, помогала мне лишь скоротать время между свиданиями.
Мое будущее зависело только от телефонного звонка этого человека и встречи с ним. Я старалась как можно реже выходить из дома во внеурочное время (расписание моих занятий у него было) — опасаясь, вдруг он позвонит, а меня не будет на месте. Я перестала пользоваться пылесосом и феном для волос, чтобы не пропустить телефонного звонка. Каждый звонок внушал мне надежду, но стоило мне медленно снять трубку, произнести «алло» и узнать, что это не он, я испытывала такое сильное разочарование, что встречала в штыки звонившего мне человека. Если же я слышала голос А., это бесконечное, болезненное и ревнивое ожидание мгновенно забывалось, словно я в один миг излечивалась от безумия. Хотя, если признаться, меня поражала невыразительность его голоса и то, как много значит он в моей жизни.
Если он предупреждал, что приедет через час, то есть представился «удобный случай» опоздать домой, не вызывая подозрений у жены, начиналось лихорадочное ожидание, когда все одолевавшие меня мысли и желания улетучивались (возникал даже страх, смогу ли я насладиться его любовью), и я спешила переделать все, что до этого не планировала: принять душ, достать бокалы, покрыть лаком ногти, смахнуть тряпкой пыль. Я уже не сознавала, кого именно я жду. Я жила лишь предвкушением этой сокровенной минуты, приближение которой внушало мне необъяснимый ужас — когда я услышу звук тормозов, хлопок дверцы, его шаги на бетонном крыльце.
Но если он звонил и обещал приехать через три-четыре дня, я с отвращением думала о том, как же я вынесу свою обычную работу, предстоящие обеды с друзьями. Я жаждала полностью отдаться лишь одному ожиданию. И меня мучила все нараставшая тревога: вдруг что-нибудь помешает нашему свиданию. Как-то после полудня я на машине мчалась к себе домой, чтобы успеть за полчаса до его приезда. И тут у меня мелькнула мысль: а что если я сейчас с кем-нибудь столкнусь! И тут же подумала: «Остановлюсь я в этом случае или нет?».
И вот я совсем готова, подкрашена, причесана, в доме — полный порядок, но если ожидание затягивалось, я была уже не в состоянии читать или проверять тетради. Да мне и не хотелось ни на что отвлекаться, чтобы не испортить эти минуты ожидания. Зачастую я записывала на листке дату, час, слова «сейчас он приедет» и свои опасения: вдруг не приедет, вдруг его желание угасло. Вечером я снова бралась за этот листок, чтобы записать «он приехал» и кое-какие подробности нашей встречи Позже я с удивлением разглядывала свои каракули и читала подряд фразы, написанные до и после его приезда. В жизни их разделяли слова и жесты, и по сравнению с ними все было бессмысленно, в том числе мои записи, которые их фиксировали. Послеполуденные часы, ограниченные во времени звуком тормозов и шумом включенного мотора, которые я проводила в постели с этим человеком, стали для меня важнее всего на свете, отодвинув на задний план моих детей, победы на конкурсах, дальние путешествия.
Всего несколько часов. Перед его приходом я снимала часы с руки. Он же свои никогда не снимал, и я со страхом ждала минуты, когда он незаметно взглянет на них. Если я выходила на кухню за льдом, я поднимала глаза к стенным часам над дверью и отмечала про себя: «третий час», «час» или «через час я останусь здесь, а он уедет». И с ужасом думала: «А где же настоящее?»
Перед уходом он тщательно одевался Я смотрела, как он застегивает рубашку, надевает носки, трусы, брюки, поворачивается к зеркалу, чтобы завязать галстук. Когда он наденет пиджак, все будет кончено. Я была уже не я, а время, которое отсчитывало во мне свои секунды.
Как только он уезжал, на меня наваливалась тяжелая усталость. Я не спешила приводить все в порядок. Я разглядывала стаканы, тарелки с остатками еды, пепельницу с окурками, одежду и белье, разбросанные в коридоре и спальне, свисающие до пола простыни. Мне хотелось сохранить этот беспорядок, потому что каждый предмет хранил память о каком-либо жесте или миге, и они сливались для меня в единую картину такой силы и драматизма, которые мне уже не найти ни в одном музейном полотне. Естественно, я не мылась до следующего утра, чтобы подольше удержать в себе его сперму Я подсчитывала, сколько раз мы занимались с ним любовью. Мне казалось, что каждое новое свидание укрепляет наши отношения, но, множась и множась, наши объятия и наслаждения неизбежно отдалят нас друг от друга. Мы слишком бурно растрачивали наш запас желания. Чем интенсивнее была наша страсть, тем скоротечнее она должна была угаснуть.
Я погружалась в полудрему с ощущением, что сплю в его теле. Весь следующий день я не выходила из оцепенения и жила лишь воспоминаниями о его ласках, повторяя про себя произнесенные им слова. Он не знал французских непристойных выражений или, скорее, не хотел их употреблять, потому что для него они не несли в себе неприличного смысла — такие же слова, как и все прочие (так звучали бы и для меня ругательства его родного языка). В метро, в супермаркете мне слышалось, как он шепчет мне: «Поласкай губами мой член». Однажды, на станции Опера, погрузившись в свои грезы, я не заметила, как пропустила нужный мне поезд.
Постепенно наркотическое состояние проходило, и я снова полностью отдавалась ожиданию его звонка, с каждым днем все больше страдая и тоскуя. Когда-то чем больше я забывала уже сданные экзамены, тем очевиднее казалось, что я их провалила, так и теперь — чем дольше он не звонил, тем крепче росла уверенность, что он меня бросил.
Я то и дело покупала себе новые платья, серьги, чулки, а потом долго примеривала их дома перед зеркалом — только это и доставляло мне удовольствие в дни разлуки с ним. Недостижимый идеал, к которому я стремилась — каждый раз удивлять его новым нарядом. Он едва успевал заметить приобретенные ради него блузки или лодочки — пять минут спустя они уже были сброшены и — до его отъезда — валялись где попало. И я очень хорошо знала, что никакие тряпки не спасут, если другая женщина станет для него более желанной, чем я. Все равно я не могла позволить себе предстать перед ним в знакомом ему наряде — мне казалось, что это будет непростительной ошибкой, изменой тому совершенству, которого я жаждала достичь в отношениях с ним. Однажды, движимая все тем же стремлением к совершенству, я долго листала «Технику физической любви», наткнувшись на нее в большом книжном магазине. На обложке значилось, что уже «продано 700 000 экземпляров» этой книги.
У меня нередко возникало чувство, что свою страсть я переживаю, словно пишу книгу — точно так же стараюсь продумать и отшлифовать каждую сцену, каждую деталь. Вплоть до мысли, что готова умереть, когда дойду в своей страсти «до конца», не сознавая, что значит это «до конца» — все равно как вот сейчас я готова умереть, когда через несколько месяцев закончу эту книгу.
Общаясь с людьми, я старалась не выдавать своей одержимости, хотя это было совсем не легко. Как-то в парикмахерской я видела, как все охотно отвечали болтливой клиентке, но стоило ей, запрокинув голову над тазиком, обмолвиться, что она «лечит нервы», весь персонал стал относиться к ней с некоторой настороженностью, словно это случайное признание подтверждало, что психика у нее и вправду расстроена. Я боялась, что тоже покажусь ненормальной, если вдруг скажу: «Я переживаю страсть». Стоя в очереди перед кассой в супермаркете или в банке, я всматривалась в других женщин и задавалась вопросом: сходят ли они с ума по мужчине, как я?
И если нет, то как же они могут так жить хотя я сама жила так еще совсем недавно мечтая лишь о ближайшем уик-энде, ужине в ресторане, спортивных занятиях или школьных успехах моих детей: все это сейчас стало мне в тягость или попросту безразлично.
В ответ на признание, что кто-то был или сейчас в кого-то «безумно влюблен», или у него «постоянная любовная связь», меня тоже тянуло исповедаться. Но позже, когда эйфория от взаимных излияний проходила, я очень строго корила себя за малейшую откровенность. Все эти разговоры, во время которых я поддакивала своим собеседникам: «и я», «совсем, как я», «и у меня то же самое», и т. д., казались мне совершенно бесплодными и не имели никакого отношения к моей страсти.
Своим сыновьям-студентам, которые уже не живут со мной постоянно, я дала понять, чтобы они не мешали мне встречаться с любовником. Им было вменено в обязанность оповещать меня по телефону о своем появлении в родном доме и немедленно исчезать, если я ожидала приезда А. Внешне, по крайней мере, все протекало довольно гладко. Но я предпочла бы сохранить эту историю в тайне от детей, как когда-то скрывала от родителей свои любовные увлечения. Чтобы не слышать их суждений. А еще потому, что детям и родителям чрезвычайно трудно смириться с сексуальной жизнью самых близких людей, чья плоть навсегда остается для них самой запретной. И пусть дети стараются не замечать затуманенный взгляд и рассеянное молчание матери — бывают моменты, когда они значат для нее не больше, чем подросшие котята для кошки, у которой они не вызывают ничего, кроме раздражения.
В эти месяцы я ни разу не слушала классической музыки, мне стали ближе эстрадные песни. Самые сентиментальные, еще вчера ничего не значившие для меня песенки переворачивали мне душу. Прямо и откровенно они воспевали абсолютность и универсальность страсти. Слушая, как Сильви Вартан поет свое знаменитое «Cest fatal, animal»,
я убеждалась, что не только я испытываю подобную страсть. Эти песни вторили моим чувствам и подтверждали их правомерность, женские журналы я начинала читать с гороскопа, я выискивала фильмы, в которых надеялась увидеть собственную историю, и очень огорчалась, если фильм был старым и уже нигде не шел, как например «Империя чувств» Осимы, я давала деньги мужчинам и женщинам, сидевшим в переходах метро, загадывая желание, чтобы вечером он мне позвонил. Я клялась послать двести франков в «Народное вспомососуществование», если он приедет ко мне в день, который я мысленно назначила. Вопреки своим привычкам я сорила деньгами направо и налево. Все эти траты казались мне жизненно необходимыми, они были составной частью моей главной траты, неотделимой от моей страсти к А., как и бесконечные траты времени, заполненные грезами ожидания, и безжалостное отношение к собственному телу, которое я нещадно растрачивала, до изнеможения занимаясь с ним любовью, словно последний раз в жизни. (А кто знает, что не последний?). как-то во время его послеполуденного визита я поставила кипящую кофеварку на ковер в гостиной и прожгла его чуть ли не насквозь. Меня это не огорчило. Я даже с удовольствием смотрела потом на это пятно оно напоминало мне послеполуденные часы, проведенные с ним повседневные неурядицы меня не раздражали. Меня совершенно не волновала двухмесячная забастовка почтовых работников, потому что А, не писал мне писем (наверняка из предосторожности, свойственной женатым мужчинам). Я спокойно пережидала пробки, очереди перед окошком банка. Если меня обслуживали без должной любезности, меня это не задевало. Ничто не выводило меня из себя. К людям я испытывала смешанное чувство братской солидарности и жалостливого сострадания. У меня вызывали участие бродяги, спавшие на скамейках, клиенты проституток, туристка, зачитавшаяся очередным романчиком «Арлекина» (но я не смогла бы сказать, что же именно меня с ними роднит). однажды, когда я голая пошла на кухню, чтобы достать пиво из холодильника, мне вдруг вспомнились женщины из квартала моего детства одинокие, замужние и даже многодетные матери, которые в послеполуденные часы тайком принимали у себя мужчин (все насквозь прослушивалось, и потому я помню, как соседи бранили за недостойное поведение этих женщин, которые в дневные часы предавались наслаждению вместо того, чтобы мыть окна). С каким удовольствием я вспоминала теперь этих женщин!
Свою страсть я переживала, как роман, но вот сейчас затрудняюсь определить, что же я пишу: свидетельство в исповедальном стиле, принятом в женских журналах, манифест, протокол или всего-навсего комментарий к тексту.
Я не пишу повесть о любовной связи и не смогу воспроизвести свою историю с хронологической точностью: «Он приехал 11 ноября», или в более эпическом стиле: «Прошли недели». Все это было для меня в ту пору неважно, только одно имело смысл: со мной он или нет. Я стараюсь запечатлеть лишь признаки страсти, постоянно выбирая между словами «всегда» и «однажды», словно это поможет передать подлинность моей страсти. Эти признаки и факты я перечисляю и воссоздаю без всякой иронии или насмешки, которыми обычно окрашены наши рассказы о пережитом.
Что же до истоков этой страсти, я не собираюсь их отыскивать в моем давнем или недавнем прошлом, которое заставил бы меня реконструировать психоаналитик, или в известных мне с детства образцах для подражания («Унесенные ветром», «Федра» или песни Пиаф могут влиять не меньше, чем «эдипов комплекс»). Я не хочу объяснять свою страсть, иначе мне придется рассматривать ее как ошибку или отступление от правил, которое нуждается в оправдании — нет, мне хочется ее лишь запечатлеть, вот и все.
Пожалуй, единственные конкретные факторы в этой истории — это время и свобода, которыми я располагала, чтобы отдаваться полностью своим чувствам.
Он любил костюмы от Сен Лорана, галстуки Черугти и большие машины. Ездил он быстро, сигналя фарами и молча, словно целиком отдаваясь счастливому ощущению, что вот он, выходец из Восточной Европы, совершенно свободный и великолепно одетый, разъезжает по автострадам, словно он здесь у себя дома. Ему льстило, что в нем находили сходство с Аденом Делоном. Мне казалось — если можно верно судить об иностранце, — что его оставляли равнодушным интеллектуальные и высокохудожественные произведения, хотя они и внушали ему уважение. По телевидению он предпочитал смотреть игры и «Санту Барбару». Мне было все равно, что он смотрит. Потому что А, был иностранцем и его вкусы я воспринимала прежде всего как культурные отличия, в то время как подобные пристрастия у француза означали бы в первую очередь разницу в социальном положении. Быть может, мне было даже приятно узнавать в А, ту «парвеню», какой и я была в пору отрочества. Девочкой-подростком я жадно мечтала о модных платьях, пластинках и путешествиях, потому что была лишена всех этих радостей, которые были доступны моим ровесникам как и А., вместе со своим народом страдающий от «лишений» и мечтающий о дорогих рубашках и видеомагнитофонах, что украшают витрины западных магазинов.
Он много пил, как это принято в странах Восточной Европы. Я боялась, как бы он не попал из-за этого в аварию, но его склонность к спиртному у меня не вызывала отвращения. Даже когда целуясь, он пошатывался и не мог сдержать отрыжки. Напротив, эти первые проявления скотства еще крепче привязывали меня к нему.
Но я не знала, что его влечет ко мне. Первое время мне было достаточно видеть, как он молча, счастливыми глазами, смотрит на меня, или говорит «я мчался к тебе, как сумасшедший», или рассказывает о своем детстве, и я верила, что он испытывает такую же страсть, что и я. Затем эта уверенность стала угасать. Мне казалось, он стал более сдержанным и менее откровенным, но стоило ему заговорить о своем отце или пуститься в воспоминания о том, как он двенадцатилетним мальчишкой собирал малину в лесу, и мне снова хотелось верить в его любовь. Он больше ничего мне не дарил, и когда друзья дарили мне цветы или книгу, я вспоминала, что он даже не считает нужным оказывать мне знаки внимания, но тут же возражала себе: «Он одаривает меня своим желанием». Я жадно ловила фразы, в которых старалась угадать ревность единственное, что подтверждало его любовь. Позже я поняла, что его вопрос: «Ты уезжаешь на Рождество?» — имел совершенно банальный или вполне практический смысл: стоит ли планировать свидание со мной или нет. И он вовсе не таил скрытого любопытства: поеду ли я с кем-то кататься на лыжах (быть может, он даже хотел этого, чтобы встретиться с другой женщиной). Я часто раздумывала о том, что означают для него эти послеполуденные занятия любовью. Скорее всего, только занятия любовью — и ничего больше. И не стоило искать в этом какой-то иной смысл. Единственное, что я могла знать наверняка: желает он меня или нет. Чтобы убедиться в этой неоспоримой истине, достаточно было взглянуть на его член.
Он был иностранцем, из-за этого мне было еще труднее понять этого человека, воспитанного в стране совсем другой культуры, которую я знала лишь на уровне туристских клише. Поначалу меня крайне удручали преграды, мешавшие нам понимать друг друга: хотя он довольно свободно изъяснялся по-французски, я не говорила на его языке. Позже я стала утешать себя тем, что эта ситуация спасает меня от иллюзии совершенного согласия, то есть полного слияния с ним. Его французский грешил мелкими ошибками, и порой я раздумывала над тем, какой смысл вкладывает он в свои слова, постоянно сознавая приблизительность наших диалогов. По счастью, я уже давно сделала открытие, которое неизбежно повергает в ужас и смятение: любимый человек всегда остается чужим.
Неудобства, связанные с его положением женатого мужчины — невозможность звонить и писать ему письма, преподносить подарки, происхождение которых трудно объяснить жене, полная зависимость от его распорядка — все это я воспринимала как должное.
При встрече я вручала ему письма, которые начинала писать, как только за ним захлопывалась дверь. Я подозревала, что прочитав мои послания, он тут же рвет их на мелкие клочки и выбрасывает на автостраду, но это не мешало мне писать снова и снова.
Я старалась не оставлять никаких следов на его теле и одежде, чтобы уберечь от сцен с женой — они могли вызвать у него озлобление и подтолкнуть к разрыву со мной. По этой же причине я не ходила в дома, где он бывал вместе с ней. Я опасалась, что случайным жестом — поглажу затылок А., или поправлю что-нибудь в его костюме — выдам нашу связь. (Я не хотела также подвергать себя напрасным страданиям, потому что всякий раз при встрече с ней я воображала, как А, занимается с ней любовью — и сколько бы я ни уговаривала себя, что он ложится в постель с этой дурнушкой только потому, что она всегда «под рукой», все равно это была для меня пытка.).
Эти преграды лишь подстегивали жажду встречи и желание. Так как он звонил мне из ненадежных телефонов-автоматов, то сняв трубку, я часто ничего не слышала. Со временем я поняла, что за этим «ложным» звонком последует настоящий — самое позднее четверть часа спустя, когда ему удастся найти исправный автомат. Этот первый немой звонок был предвестником его голоса, верным обещанием (обычно редко сбывающимся) счастья, а временной отрезок, отделявший первый звонок от второго, когда он называл мое имя и спрашивал: «Мы можем увидеться?» — чуть ли не самыми прекрасными минутами моей жизни.
Вечером перед телевизором я думала, не смотрит ли он сейчас ту же передачу или фильм, что и я, особенно если шла любовная или эротическая лента или она напоминала нашу ситуацию. Я воображала, как он смотрит «Соседку» и в роли персонажей этого фильма видит себя и меня. Если он говорил, что действительно смотрел этот фильм, мне хотелось верить, что он выбрал его из-за нас и что на экране наша история должна казаться ему более романтической и, во всяком случае, вполне оправданной. (Естественно, я тут же гнала мысль о том, что наша связь, напротив, может показаться ему опасной — ведь в кино все внебрачные страсти заканчиваются плохо.
).
Иногда я думала, что за целый день он, быть может, ни разу не вспоминает обо мне. Я представляла себе, как он встает с постели, пьет кофе, разговаривает, смеется, словно меня нет на свете. Это настолько не походило на мою собственную одержимость им, что казалось невероятным. Разве такое возможно? Сам он был бы наверняка поражен, узнав, что я думаю о нем с утра до ночи. Бесполезно сравнивать наше отношение друг к другу. В каком-то смысле мне повезло больше, чем ему.
Когда я шла по Парижу и видела, как по бульварам катят массивные лимузины, а в каждом из них с деловым видом сидит высокопоставленный чиновник, я понимала, что А. — точно такой же, как они, и в первую очередь его заботит лишь собственная карьера, хотя время от времени у него случаются приступы эротизма, а может, и любовные увлечения — каждые два-три года новой женщиной. Подобные мысли отдаляли меня от него. Я принимала решение больше не видеться с ним. Я была уверена, что он стал мне безразличен, как эти выхоленные чистюли, восседающие в своих BMW или R25. Но проходя мимо витрин, я засматривалась на выставленные там платья и белье, словно готовясь к новому свиданию.
В действительности я не стремилась хоть как-то отдалиться от него. Напротив, я старательно избегала всего, что могло отвлечь меня от моего наваждения — чтения книг, развлечений и прочих занятий, которые я прежде любила. Я жаждала праздности. Я возмущенно отказалась от дополнительной нагрузки, которую пытался возложить на меня директор, и чуть не оскорбила его по телефону. Я полагала, что вправе противиться всему, что помешает мне полностью отдаваться своим переживаниям и бесконечным фантазиям, на которые обрекала меня моя страсть.
В парижском и региональном метро, в залах ожидания, повсюду, где можно только сидеть и думать, я начинала мечтать об А. И стоило мне погрузиться в свои грезы, как в голове у меня от счастья тут же происходил спазм. Мне чудилось, что я предаюсь физическому наслаждению, словно мозг от притока повторяющихся картин и воспоминаний способен самостоятельно — подобно половому органу — испытывать оргазм.
Записывая эти строки, я, естественно, не краснею от стыда — ведь никто, кроме меня, их не видит, и пройдет время, прежде чем они будут кем-то прочитаны, а возможно, это не случится никогда. Кто знает, вдруг я попаду в аварию или умру вдруг разразится война или революция. Благодаря этой временной дистанции я пишу сегодня с тем же самозабвением, с каким в шестнадцать целые дни напролет жарилась под солнцем, а в двадцать, не предохраняясь, занималась любовью — не думая о последствиях.
(Человека, пишущего о своей жизни, напрасно отождествляют с эксгибиционистом — последний жаждет не только обнажиться, но и быть в ту же минуту увиденным.).
Весной вся моя жизнь превратилась в сплошное ожидание. С начала мая установилась ранняя жара. Улицы расцветились летними платьями, а террасы заполнились людьми. Отовсюду неслась мелодия экзотического танца, напеваемая приглушенным женским голосом — ламбада. Все это означало новые удовольствия, которыми А, мог наслаждаться без меня. Я внушала себе, что высокий пост, занимаемый им во Франции, делает его неотразимым для женщин; свои же достоинства я, напротив, всячески занижала, не находя в себе ничего интересного, что могло бы удержать его подле меня. Бывая в Париже, я все время ждала встречи с ним: вот он едет в машине, а рядом с ним женщина. Я шла очень быстро, заранее приняв гордый и безразличный вид. Неважно, что эта встреча так и не состоялась: я брела по бульвару Итальянцев, обливаясь потом и воображая, как он провожает меня взглядом, в то время как он, неуловимый, был где-то далеко от меня. Но этот мираж преследовал меня неотступно: А. — в машине, стекла опущены, играет тихая музыка, он катит в сторону парка Со или Венсеннского леса.
Как-то в тележурнале мне попался на глаза репортаж о кубинской танцевальной труппе, которая приехала на гастроли в Париж. Автор подчеркивал чувственность и свободные нравы кубинок. Здесь же был напечатан снимок интервьюируемой танцовщицы — высокой, черноволосой, с длинными обнаженными ногами. С каждой фразой моя тревога все росла и росла. Дочитав интервью до конца, я уже не сомневалась, что А., бывавший на Кубе, встречался с этой танцовщицей. Я так и видела их вдвоем в гостиничном номере, и никто не смог бы меня убедить, что эта сцена — плод моей фантазии. Более того, сама попытка усомниться в ее достоверности показалась бы мне глупой и бессмысленной.
Когда он, наконец, звонил мне, чтобы увидеться, даже этот долгожданный звонок не снимал моего болезненного напряжения. Услышав его голос — наяву, а не в мечтах — я расцветала от счастья. Меня все время что-то угнетало — кроме тех минут, когда мы соединялись с ним в любви. Но и тогда я уже со страхом ждала новой разлуки. Даже наслаждение я переживала, как будущую боль.
Как часто мне хотелось порвать с ним, чтобы не зависеть от его звонков, не страдать, но мне тут же представлялась жизнь, которая ждет меня после разрыва с ним череда безнадежно унылых дней. И я была согласна на все, чтобы продлить эту связь — пусть даже у него будет другая или другие женщины (хотя для меня это означало еще большие муки, чем сегодняшние страдания, подталкивающие меня к разрыву). Но стоило мне заглянуть в ожидавшее меня небытие, и моя нынешняя жизнь казалась мне счастьем, а ревность — не очень желанной, но все же спутницей счастья, и было безумием жаждать освобождения от нее: как только он уедет или покинет меня, то некого будет и ревновать.
Я старалась не бывать в местах, где могла встретиться с ним на людях — мне было невыносимо видеть его издалека. Однажды я не пошла на какое-то торжество, куда был приглашен и он, но целый вечер меня преследовала картина: он улыбающийся и предупредительный — расточает знаки внимания женщине, совсем как в день знакомства со мной. Потом мне сказали, что гостей на этом вечере было «раз два и обчелся». У меня отлегло от сердца, и я с удовольствием повторяла про себя это выражение, словно существовала прямая зависимость между атмосферой приема и числом приглашенных женщин, хотя на самом деле достаточно было случайной встречи и одной-единственной женщины, и все зависело от того, вздумается ему или нет за ней приударить.
Я хотела знать, как он проводит выходные дни, где бывает. Я думала: «Вот сейчас он бегает в лесу Фонтенбло, вот едет в Довиль, загорает на пляже рядом с женой» и т. д. Мне казалось, что если я знаю или представляю себе, где и в какой момент он находится — это спасет меня от его неверности. (Совсем как непоколебимая уверенность, что если я знаю, как развлекаются или проводят каникулы мои сыновья, это убережет их от несчастного случая, наркотиков или опасности утонуть.).
Тем летом я не хотела уезжать в отпуск и просыпаться по утрам в номере гостиницы, зная, что предстоит прожить целый день, даже не надеясь на его звонок. Но отказаться от каникул — это означало с еще большей откровенностью признаться ему в своей страсти, чем сказать: «Я совсем потеряла голову из-за тебя». Однажды, когда мне очень хотелось порвать с ним, я приняла внезапное решение и забронировала билет на поезд и комнату в отеле во Флоренции — за два месяца вперед. Меня чрезвычайно обрадовала придуманная мною форма разрыва, поскольку мне не придется покидать его немедленно. День отъезда я ждала с той безнадежностью, с какой ожидала бы экзамена, на который записалась давным-давно, но так и не подготовилась к нему, заведомо уверенная, что все равно провалюсь. Лежа на кушетке в спальном вагоне, я мечтала о том, как через неделю с этим же поездом буду возвращаться в Париж — перспектива неслыханного, прямо-таки невозможного счастья (ведь я могу умереть во Флоренции, или просто никогда больше его не увидеть), и чем дальше уносилась я от Парижа, тем бесконечнее и нестерпимее казалось мне время, разделявшее отъезд и возвращение.
Самым тягостным было то, что я не могла просидеть целую неделю взаперти в своем номере в ожидании поезда, который увезет меня в Париж. Необходимо было как-то оправдать поездку и походить по городу, что я с таким удовольствием делаю обычно во время путешествий. Я часами бродила по району Ольтрарно и саду Боболи, доходя пешком до пьяцца Сан Микеланджело и Сан Миньято. Я заходила во все открытые церкви и молила Бога исполнить три моих желания (надеясь, что хоть одно из них сбудется — все три, естественно, были связаны с А.), и я долго сидела в прохладе и тишине, сочиняя один из многочисленных сценариев (вот мы вместе с ним во Флоренции, вот через десять лет случайно встречаемся в аэропорту и т. д.), которые преследовали меня везде и постоянно, с утра до вечера.
Я не понимала, зачем люди отыскивают в путеводителе дату создания каждой картины и комментарии — ведь все это не имеет никакого отношения к их личной жизни. В произведениях искусства меня интересовала только любовь. Я много раз возвращалась в церковь Бадиа, потому что Данте встретил там Беатриче. Мне переворачивали душу полустертые фрески Санта Кроче, потому что я представляла себе, как в будущем и он, и я сохраним о нашей истории лишь обрывки смутных воспоминаний.
В музеях меня привлекали только изображения любви. Особенно меня притягивали статуи обнаженных мужчин. Я видела в них сходство с А. — те же плечи, живот, гениталии и эта впадинка, соединяющая внутреннюю сторону бедра и пах. Я не могла оторвать глаз от Давида Микеланджело, мучительно страдая от мысли, почему же все-таки не женщина, а мужчина столь божественно воспроизвел красоту мужского тела. Даже если это легко объяснить угнетенным положением женщины в ту эпоху, все равно я ощущала это как невосполнимую потерю. Точно так же я сокрушалась, почему ни одна женщина не написала полотна, которое вызывало бы столь же необъяснимое чувство, как картина Курбэ «Происхождение мира».
Когда я возвращалась в поезде домой, у меня было чувство, что я вписала свою страсть во Флоренцию, гуляя по ее улицам, переходя из музея в музей и думая только об А. Что бы я там ни делала — ходила, смотрела, ела или спала в шумном отеле на берегу Арно — он все время был рядом со мной. Эта неделя, которую я провела в полном молчании, общаясь лишь с официантами ресторана, настолько переполненная А., что меня поражало, когда за мной пытались приударить другие мужчины (неужели они не видели, что я вся светилась любовью к А.?), в конечном итоге показалась мне испытанием, еще более укрепившим мою любовь. Открылись дополнительные источники, на сей раз — воображение и желание, обостренные разлукой.
Полгода назад он уехал из Франции и вернулся в свою страну. Скорее всего, я уже больше никогда его не увижу. Первое время, когда я просыпалась в два часа ночи, мне было все равно — жить или умереть. У меня болело все тело. Мне хотелось вырвать из себя эту боль, но у меня болела каждая клетка. Я мечтала, чтобы ко мне в спальню ворвался грабитель и убил меня. Днем я все время придумывала себе занятия, ни минуты не оставаясь без дела — чтобы не погибнуть (я и сама толком не знала, чего я боялась впасть в депрессию, запить и т. д.). Ради этого я старалась тщательно одеваться, подкрашивала лицо и вместо очков носила линзы, несмотря на связанные с этим неприятные процедуры. Я не могла смотреть телевизор и читать журналы, потому что в них слишком много рекламы, а в любой рекламе от духов до коротковолновой печки — женщина ждет мужчину. Я отворачивалась, проходя мимо модных лавок, торгующих бельем.
Когда мне бывало совсем невмоготу, у меня возникало нестерпимое желание пойти к гадалке — мне казалось, только это поможет мне выжить. Как-то я попыталась найти имена ясновидящих по минителю. Список оказался длинным. Одна из них утверждала, что предсказала землетрясение в Сан-Франциско и смерть певицы Далида. Пока я выписывала имена и номера телефонов, меня переполняло то же счастливое ликование, что и месяц назад, когда я примеривала новое платье, приобретая его для А, словно и сейчас я делала что-то ради него. Я так и не позвонила ни одной гадалке, опасаясь услышать от нее, что он уже никогда не вернется. Спокойно, без удивления я думала о том, что «мне пора с этим кончать». И я не видела причин, почему бы мне с этим не покончить.
Как-то ночью меня пронзила мысль, а что если пройти тест на СПИД: «Может, хоть это осталось мне от него».
Я постоянно вспоминала его тело, волоски на больших пальцах ног. Мне по-прежнему отчетливо виделись его зеленые глаза, прядь волос, спадающая на лоб, слегка сутулые плечи. Я ощущала вкус его зубов, рот, линию бедер, прикосновение его кожи. Я размышляла о том, какая хрупкая грань отделяет это воскрешение живых ощущений от галлюцинации и власть воспоминаний от безумия.
Однажды, лежа на животе, я довела себя до оргазма, и мне почудилось, что испытала наслаждение за него.
Неделю за неделей: я просыпалась среди ночи и в каком-то странном состоянии, между сном и явью, дожидалась утра. Мне так хотелось провалиться в сон, но он, недоступный, парил где-то высоко надо мной; у меня не было никакого желания вставать. Какой смысл начинать еще один пустой и бессмысленный день. Я уже ничего не ждала от времени, оно несло мне только старость; делая покупки в супермаркете, я думала: «Зачем мне теперь все это?» (виски, миндаль и прочее); я разглядывала блузки, туфли, купленные ради мужчины и превратившиеся теперь в модное, но никчемное тряпье. Могут ли радовать вещи, да и все остальное, если они не служат любви? Похолодало, и мне понадобилось купить шаль: «Но он ее уже не увидит»; мне все опротивели. Я встречалась только с людьми, с которыми познакомилась во время своей связи с А. Они были приобщены к моей страсти. Даже если они не вызывали у меня никакого интереса или уважения, я испытывала к ним своеобразную нежность. Но я не могла смотреть на телеведущего или актера, которые нравились мне только потому, что походкой, мимикой, глазами напоминали мне А. Узнавая теперь его черты в совершенно чужих мне людях, я воспринимала это как жестокий обман. Я ненавидела всех этих типов за то, что они продолжали походить на А; я давала обет, что если он позвонит мне до конца месяца, я пожертвую пятьсот франков благотворительной организации; я воображала, что мы встречаемся в отеле, аэропорту или что от него приходит письмо. И я отвечала на несказанные им слова и письма, которые он никогда не напишет, если я шла туда, где бывала до его отъезда — к дантисту, на собрание преподавателей — я надевала тот же костюм, что и год назад, стараясь убедить себя, что схожие обстоятельства залог того, что вечером он непременно позвонит. Вконец убитая, я около полуночи ложилась спать, сознавая, что и в самом деле весь день надеялась на его звонок.
Бессонными ночами мысли уносили меня в Венецию, где я отдыхала неделю как раз перед тем, как познакомиться с А. Я старалась вспомнить мой распорядок дня и мои прогулки: по Заттере и улочкам Джудекки. Вспоминала свою комнату в пристройке к отелю «Ла Канчина» и все, что в ней находилось: узкую кровать, заколоченное окно, выходившее на внутренний двор кафе Куччоло, стол, покрытый белой скатертью, на котором были разложены мои книги, чьи названия я теперь пыталась припомнить. Я перебирала в памяти все находившиеся в этой комнате предметы, стараясь не упустить ни одной детали, как если бы достаточно было полностью восстановить в памяти место, где я провела какое-то время до знакомства с А., и я бы заново пережила свою историю с ним. Ради этого я была готова и в самом деле вернуться в Венецию, в тот же отель, в ту же комнату.
Чем бы я ни занималась в ту пору, все мои мысли, все поступки были обращены в прошлое. Настоящее я силилась обратить в прошлое, потому что оно несло в себе обещание счастья.
Я все время подсчитывала: «уже прошло две недели, пять недель, как он уехал», «год назад, в этот день я была там-то, я делала то-то». Что бы мне ни вспоминалось: открытие коммерческого центра, приезд Горбачева в Париж, победа Чанга в Ролан-Гарросе, тут же мелькала мысль: «Он был еще здесь». Я так отчетливо помнила всякие мелочи вот я копаюсь в каталоге Сорбонны, иду по бульвару Вольтера, примеряю юбку в магазине «Беннетон», словно переживала все это заново и не хотела мириться с невозможностью перенестись в тот день или час, как я перехожу из одной комнаты в другую.
В своих снах я тоже жаждала повернуть время вспять. Я разговаривала и ссорилась с умершей матерью, воскресавшей в моих снах — при этом и я, и мать знали, что она мертва. В этом не было ничего сверхъестественного — смерть стояла за ней, как «нечто само собой разумеющееся», вот и все. Сон этот повторялся довольно часто. Еще мне снилась маленькая девочка в купальнике, которая не вернулась домой. Преступление тут же раскрывалось. Ребенок оживал, чтобы воспроизвести путь, который привел его к гибели. Но знание истины мешало суду восстановить обстоятельства преступления. Еще мне снилось, что я теряю сумку, сбиваюсь с дороги, не успеваю собрать чемодан, чтобы сесть на уходящий поезд. Мне снился А., но вокруг него люди, и он даже не смотрит на меня. Мы едем вместе в такси, я ласкаю А., но его член не реагирует на мои ласки. Потом мне снится, что он уже хочет меня. И молча овладевает мною в туалете кафе или на улице, прижав к стене.
По выходным я принуждала себя заниматься тяжелой физической работой убирать дом, возиться в саду. К вечеру я бывала вся разбита и падала от усталости — как если бы эти послеполуденные часы провела с А.
Я начала рассказывать, как «с сентября прошлого года вся моя жизнь превратилась в лихорадочное ожидание мужчины», но прошло всего два месяца после отъезда А., а я уже не могу назвать день, когда и что произошло. Я хорошо помню все события, которые ассоциируются у меня с моей связью с А.: октябрьские волнения в Алжире, жару, затянутое дымкой небо 14 июля 89-го, даже куда более мелкие факты — например, покупку миксера в июне, накануне нашего свидания. Но ни одну из написанных страниц я не могу привязать к ливню, который мне запомнился, или каким-то другим событиям, что произошли в мире за эти пять месяцев — падением Берлинской стены, казнью Чаушеску. Время описания страсти не совпадает с временем самой страсти.
Между тем я взялась за этот рассказ только ради того, чтобы подольше оставаться в том времени, когда буквально все от выбора фильма до приобретения губной помады — было подчинено лишь определенному человеку. Несовершенное прошедшее время, которое я неосознанно выбрала с первых же строк, помогает мне продлить время, когда «жизнь была более счастливой, чем сейчас», и я не хочу, чтобы это время кончалось. И еще, чтобы пробудить боль, которая сменила прежнее ожидание его телефонных звонков и встреч. (И сегодня мне также больно перечитывать свои первые страницы, как больно трогать или видеть махровый халат, который он набрасывал, когда приезжал ко мне, и снимал перед уходом. И разница лишь в том, что если эти страницы всегда будут что-то значить для меня, а может, и для кого-то еще, то халат — который и сейчас дорог только мне в один прекрасный день перестанет меня волновать, и я брошу его в ящик с ненужным хламом. Записывая эти мысли, я, должно быть, пытаюсь спасти и халат.).
И все-таки я продолжала жить. То есть стоило мне отложить перо, и я тут же ощущала, как мне не достает мужчины, его голоса, иностранного акцента, прикосновения к его коже, я совершенно не могла себе представить его жизнь в далеком холодном городе, мне не доставало реального, живого и еще более недосягаемого мужчины, чем описываемый мною персонаж, обозначенный буквой А. И я хваталась за все, что спасало от боли, поддерживало надежду, хотя надеяться было не на что: гадала на картах, бросала десять франков в кружку нищего на станции метро Обер, загадывая, «хоть бы позвонил, хоть бы вернулся». (Возможно, что и книгу я пишу только ради этого).
Хотя мне было противно общаться с людьми, я согласилась поехать на коллоквиум в Копенгаген, потому что это был повод подать ему тихий признак жизни, послать открытку, на которую, как я себя убеждала, он должен будет непременно ответить. В Копенгаген я прилетела с единственной целью поскорее купить открытку, переписать в нее несколько фраз, тщательно заготовленных еще дома, и найти почтовый ящик. Возвращаясь в самолете домой, я думала, что летала в Данию только для того, чтобы послать открытку мужчине.
Меня тянуло перечитывать то одну, то другую из тех книг, которые я лишь проглядывала, пока он был еще здесь. Мне казалось, что они вобрали в себя мои ожидания, мои грезы той поры, и погрузившись в эти книги, я заново обрету свою страсть. И все же я не решалась на это из суеверного страха, словно «Анна Каренина» — из тех эзотерических книг, где есть заговоренные страницы, чтение которых может навлечь беду.
Как-то меня вдруг охватило безумное желание разыскать переулок Кардине, в 17-м квартале, где двадцать лет назад мне сделали подпольный аборт. Возникло чувство, что я должна во что бы то ни стало вновь увидеть эту улицу, дом, подняться по лестнице и постоять у дверей квартиры, где это произошло. Словно смутно надеялась, что старая боль заглушит сегодняшнюю.
Я вышла на станции Мальзерб и очутилась на площади, чье новое название мне уже ни о чем не говорило. Пришлось спросить дорогу у зеленщика. Табличка с названием переулка Кардине сильно выцвела. Белые оштукатуренные фасады домов. Я отыскала незабытый мною номер и толкнула дверь кода, как ни странно, не было. Делавшая аборты старая сиделка умерла или переселилась в пригородный дом для престарелых, теперь тут живут люди из обеспеченных классов. Направляясь к Пон-Кардине, я вспоминала, как шла здесь с этой женщиной, которая настояла на том, чтобы проводить меня до ближайшей станции метро скорее всего, из опасения, как бы я не рухнула перед ее дверью с зондом в животе. Я шла и думала: «Когда-то я была здесь». И размышляла, что же отличает реально пережитое от литературы — быть может, всего лишь это чувство сомнения: а была ли я здесь на самом деле, потому что подобное невозможно, если речь идет о персонаже романа.
Я снова вернулась к станции Мальзерб. Это путешествие ничего не изменило, но я была довольна, что совершила его, потому что свою сегодняшнюю покинутость связала с прошлым, когда мучилась тоже по вине мужчины.
Неужели только меня тянет туда, где мне сделали аборт? Быть может, я и пишу лишь ради того, чтобы узнать, совершают ли другие люди подобные поступки, испытывают ли схожие чувства, и если да, чтобы они их не стыдились. Даже если предаваясь своим переживаниям, они не вспомнят, что уже читали что-то похожее.
Сейчас апрель. Случается, что проснувшись утром, я не сразу вспоминаю А. Сама мысль о том, что можно снова позволить себе «маленькие радости жизни» поболтать с друзьями, пойти в кино, вкусно поесть — ужасает меня не так, как прежде. Я все еще живу своей страстью (ведь придет день, когда, проснувшись, я не буду констатировать, что не подумала об А.), но это уже не то чувство, оно утратило свою бесконечность.
В памяти неожиданно всплывают связанные с ним обстоятельства, его слова и фразы. Например, рассказ о том, как он ходил в Московский цирк и дрессировщик кошек был просто «потрясающий». В первую минуту я остаюсь совершенно спокойна так бывает, когда я вижу его во сне и, проснувшись, не сразу понимаю, что это был сон. Поначалу возникает чувство, что все опять в порядке, что «теперь все хорошо». Потом я осознаю, что вспомнившиеся мне слова связаны с чем-то давним, что прошла еще одна зима, дрессировщик, возможно, уже покинул этот цирк, и определение «потрясающий» относится к отжившему персонажу.
Беседуя с другими людьми, я внезапно начинаю лучше понимать что-то в поведении моего А, или в наших отношениях с ним. Коллега, с которым я пила кофе, признался мне, что у него была очень бурная связь с замужней женщиной, и она была старше его:
«Когда я вечерами уходил от нее, то с удовольствием вдыхал уличный воздух и наслаждался ощущением своей мужественности». Я подумала, быть может, и А, чувствовал то же самое. Я была счастлива, сделав это неподдающееся проверке открытие, словно обрела нечто более существенное, чем воспоминания.
Сегодня вечером в поезде регионального метро я слышала разговор двух девушек, сидевших напротив меня. Одна из них сказала: «Они — в Барбизоне». Я стала вспоминать, с чем же у меня связано это место, и несколько минут спустя вспомнила, как А, говорил мне, что как-то в воскресенье ездил туда с женой. Я вспомнила это так же естественно, как — услышав упоминание Брюнуа, вспомнила бы, что там живет моя подруга, которую я давно потеряла из вида. Значит, мир начинает существовать для меня и вне А.? Дрессировщик кошек из Московского цирка, махровый халат, Барбизон — вся эта история, которую я начала мысленно воспроизводить с первой же нашей ночи, наполненная образами, жестами, словами сочетание знаков, образующих ненаписанный роман о страсти, начинает распадаться. Вместо живого рассказа остается лишь сухая сжатая опись, едва заметный след. Наступит день, когда и он перестанет для меня что-либо значить.
Однако я не могу перечеркнуть его, этот след, как не могла порвать с А, весной прошлого года, когда мое ожидание и желание сливались в одну бесконечную муку. Но если от жизни еще можно чего-то ждать, то в написанном тобою тексте оживает только то, что ты в него вкладываешь. Продолжая писать, я гоню прочь тревогу, возникающую при мысли, что кто-то прочитает написанное мною. Я так жаждала выплеснуть на бумагу свою историю, что совсем об этом не думала. Теперь, когда эта жажда почти удовлетворена, исписанные страницы вызывают у меня удивление и неведомый ранее стыд — переживая свою страсть, я испытывала гораздо меньше стыда, чем рассказывая о ней. Чем ближе день публикации, тем больше меня тревожат суждения «нормальных» людей. (Возможно, из-за страха перед необходимостью отвечать на вопросы типа «ваша книга автобиографична?» и за что-то оправдываться, в свет выходит далеко не каждая написанная книга, если только ей не придана форма романа, где соблюдены все приличия.).
Глядя на листы бумаги, исписанные моим ужасным почерком, который никто, кроме меня, не разбирает, я еще могу тешить себя мыслью, что пишу что-то очень личное, по-детски наивное, не претендующее на долговечность — вроде любовных признаний или непристойностей, которыми я украшала внутренние стороны тетрадных обложек, словом, то, что пишешь совершенно спокойно и безнаказанно, в полной уверенности, что этого никто и никогда не увидит. Когда же я начну перепечатывать этот текст на машинке, и он воплотится в общедоступные знаки, с моей невинностью будет покончено.
Февраль 91.
Можно было остановиться на предыдущей фразе, словно уже ничто из происходящего вокруг меня в мире и в моей собственной жизни не способно вторгнуться в мой текст. Считать его уже независимым от времени и готовым для прочтения. Но поскольку эти страницы принадлежат все еще только мне и лежат на моем письменном столе, то я вправе считать этот текст незавершенным. И мне представляется более важным добавить, что привнесла в него жизнь, чем поменять порядок слов в какой-нибудь фразе.
Между прошлым маем, когда я закончила описывать свою историю, и нынешним днем, 6 февраля 91 года, разразился конфликт, который назревал между Ираком и коалицией западных стран. Произошла «чистая», как уверяла пропаганда, война, хотя на Ирак сбросили «больше бомб, чем на Германию во время второй мировой войны» (пишет сегодня «Монд»), и очевидцы рассказывают, что во время бомбежек дети, как пьяные, бродили по Багдаду. И все напряженно ждут осуществления прозвучавших угроз: наземного наступления «союзников», химической атаки со стороны Саддама Хусейна, взрыва в «Галери Лафайет». Та же тревога, то же настойчивое желание — и невозможность — узнать правду, как в то время, когда живешь страстью. Но на этом сходство кончается. Сейчас — не до грез и полетов воображения.
В первое воскресенье этой войны, вечером, раздался телефонный звонок. Голос А.
На несколько секунд я оцепенела. Я повторяла его имя и плакала. А он медленно говорил: «Это я, это я». Он хочет увидеться со мной, он возьмет такси. До его приезда оставалось полчаса: я подкрасила лицо, а затем в полубезумном состоянии принялась ждать его в коридоре, закутавшись в шаль, которую он не видел. Я с ужасом смотрела на дверь. Он вошел без стука — как прежде. Должно быть, он много выпил — обнимая меня, он покачивался и споткнулся на лестнице, ведущей в спальню.
Потом он согласился выпить лишь кофе. Жизнь его внешне не изменилась: та же работа, что и во Франции, у них с женой по-прежнему нет детей, хотя жена мечтает о ребенке. В свои тридцать восемь лет он выглядит все также молодо, хотя лицо стало более помятым. Ногти — менее аккуратные, а руки — более шершавые — наверное, из-за морозов, которые стоят в его стране. Он рассмеялся, когда я попеняла ему, что после отъезда он ни разу не подал признака жизни: «Ну, я бы позвонил: привет, как дела? А что дальше?» Он не получил почтовой открытки, которую я послала ему из Дании на старое место работы в Париже. Мы собрали нашу одежду, разбросанную на полу, и оделись. И я проводила его в отель, где он остановился рядом с площадью Этуаль. Когда я тормозила на красный свет — между Нантерром и Пон-де-Нейи, — мы целовались и ласкали друг друга.
Возвращаясь домой и проезжая туннель в районе Дефанс, я думала: «Что же будет дальше?» И поняла, что «уже ничего не жду».
Три дня спустя он уехал, и мы больше не виделись. Перед отъездом он сказал мне по телефону: «Я позвоню тебе». Не знаю, что он имел в виду: позвонит ли он мне из своей страны или из Парижа, когда приедет в следующий раз. Я не спросила.
Мне кажется, что на самом деле он так и не возвращался. На тот день, 20 января, он уже оставался где-то за временными границами нашей истории. Да и человек, приехавший ко мне в тот вечер, был уже не тем, кого я носила в себе весь год, пока он жил здесь, во Франции, и пока я писала эту книгу. Того человека я уже больше никогда не увижу. Однако именно это полуреальное, полуфантастическое возвращение помогло мне осознать, что не было в моей жизни более реальной, неистовой и необъяснимой страсти, чем та, которой я жила эти два года.
На единственной и не очень четкой фотографии, что мне от него осталась, я вижу высокого белокурого мужчину, слегка напоминающего Алена Делона. Все в нем было мне бесконечно дорого: его глаза, рот, член, детские воспоминания, резкая манера брать в руки вещи, его голос.
Мне хотелось изучить его язык. Я сохранила немытым стакан, из которого он пил.
Я желала, чтобы самолет, в котором я возвращалась из Копенгагена, разбился, если мне не суждено больше его увидеть.
Прошлым летом, в Падуе, я прижимала эту фотографию к могильной ограде святого Антония — как другие прикладывали носовой платок, сложенную записку, моля о том, чтобы он вернулся.
Неважно, «заслуживал» он или нет такой страсти. И пусть мне самой начинает казаться, что все это произошло не со мной, а с какой-то иной женщиной — это ничего не меняет: благодаря ему я столь близко подступилась к границе, отделяющей нас от другого человека, что временами мне чудилось, что я переступаю ее.
Я научилась по-новому вести отсчет времени — всем своим телом.
Я открыла, на что я способна, и поняла, что рассказать можно обо всем. О возвышенных или разрушительных желаниях, забвении собственного достоинства, убеждениях и поступках, которые казались мне бессмысленными, когда речь шла о других людям, пока я сама не пережила нечто подобное. Помимо своей воли он теснее связал меня с миром.
Как-то он сказал мне: «Ты не будешь писать обо мне книгу». Но моя книга не о нем и даже не обо мне. Я лишь постаралась выразить словами — которые он никогда не прочтет, да они и «предназначаются» не ему, — что внесло в мою жизнь его существование. Ответный дар, вот и все.
Когда я была маленькой, то роскошь воплощали для меня меховые манто, вечерние платья и виллы на морском берегу. Позже я полагала, что наивысшая роскошь — это возможность приобщиться к интеллектуальной жизни. Сейчас мне кажется, что способность пережить страсть к мужчине или женщине — это тоже роскошь.