– Ну что ж, – вздохнул старший лейтенант и, опять замолчав, устремил взгляд поверх солдатских голов. И все услышали храпящий стрекот, оглянулись и увидели в небе над сизыми горами черные штуки.
– Да, в самом дэле, это много очков, – пробормотал Нинидзе.
Старший лейтенант весело посмотрел на него.
– Вот как, – сказал он.
– Да. Так точно, – проговорил Нинидзе.
– А вы? – обратился офицер к Реутову. – Что скажете?
Реутов тупо посмотрел на него и пошевелил тонкими губами:
– Я не курю анашу.
Стрекот нарастал, штуки, перевалив горы, уже двигались над картофельными и хлебными полями предместий, делаясь длиннее и толще.
Всех «дембелей» уже распустили, и они громко разговаривали, выколачивали пыль из кителей и фуражек и, не приближаясь, смотрели на разведчиков и старшего лейтенанта из полка.
– Товарищ старший лейтенант, – позвал подошедший к ним пехотный майор-отпускник, он сопровождал партию до Ташкента.
– Да вот не знаем, что нам делать: то ли в полк возвращаться, то ли в Советский Союз лететь, – отозвался старший лейтенант.
Майор поднял брови.
– Что-нибудь серьезное? – спросил он, глядя вверх.
Вертолеты заходили на посадку.
– Всегда есть что-нибудь серьезное. У каждого есть что-то серьезное.
Майор пристально взглянул на старшего лейтенанта и отвел глаза.
Вертолеты сели и, тяжело и неуклюже покачиваясь, покатили по аэродрому. Ударил ветер, и солдаты схватились за фуражки.
– Так что же? – прокричал майор, придерживая фуражку и отворачиваясь от ветра.
– Ладно, – ответил старший лейтенант, снисходительно улыбаясь. – Хотя вот этого обкурившегося и стоило проучить. – Он погрозил Реутову пальцем. – Ладно уж, – сказал он и пошел к офицерам, стоявшим возле белокаменного домика на краю аэродрома.
Романов не удержался и сказал словечко. Майор, не расслышавший, но по губам Романова понявший это словечко, покачал головой. Но словечко было что надо, и пехотный майор не мог не улыбнуться.
* * *
В Кабуле вертолеты успели приземлиться до того, как всю долину накрыл самум. Солдаты выходили из вертолетов и сразу смотрели на замеченную еще с воздуха гигантскую крылатую машину, выкрашенную в белое и голубое, на борту которой было написано «Ту-134». Потом они поворачивали головы на восток, и их глаза гасли, – с востока бесшумно двигалось по долине, закрывая небо и горы с тускло мерцающими ледниками, застилая сады и склоны, застроенные глиняными жилищами, косматое и коричневое; и оттого, что на аэродроме еще было безветренно и с голубого неба светило солнце, а совсем рядом все было непроницаемо и грозно, надвигавшийся самум казался чем-то сверхъестественным и последним, как семитрубный глас.
Когда все солдаты покинули вертолеты, майор повел их по аэродрому к пересыльному лагерю.
Обнесенный колючей проволокой лагерь был неподалеку от аэродрома, у подножия гор, жарких и бурых внизу и холодных и сизых, обляпанных снежниками и ледниками вверху.
– Быстрей! – покрикивал майор, и все споро шагали за ним, оглядываясь на город.
Город был уже наполовину поглощен самумом, и солдаты уже различали клубы и видели, как вихри гонят бумажки, листья и какие-то серые обрывки и лоскутья. Майор побежал, и все побежали, сухо топая по бетону. Они бежали, держа фуражки в руках. Они бежали за своим быстроногим майором, но на них уже лежала желтая тень самума. И на полпути эта коричневая метель накрыла их.
Они заблудились и только через час, иссеченные песком и камешками, запыленные, злые, задыхающиеся, оказались на пересыльном пункте. Начальник лагеря разместил их по палаткам. В палатках тоже было пыльно, но песчаный ветер не резал и не жег лицо, и по голове не стучали камешки, и, главное, наконец-то можно было покурить.
Самум стих поздно ночью. В лагере все, кроме часовых, спали. В лагере было полно уволенных в запас солдат и новобранцев, и все они спали, видя разные сны, и надеялись во сне на разные вещи: «дембеля» верили, что завтра они улетят навсегда отсюда, новобранцы мечтали о добрых командирах и «дедах» и местах, где мало стреляют.
Глубокой ночью на руке Нинидзе затрещал будильник наручных часов. Нинидзе очнулся, встал, вышел из палатки, огляделся. Было тихо, темно, вверху светились голубым, зеленым и красным звезды. В столице горели редкие огни. Над городом висели черные вершины. Нинидзе вернулся, вытащил из «дипломата» радиоприемник, надел на голое тело китель, сунул приемник за пазуху, вышел из палатки и, озираясь, направился в дальний конец лагеря.
Он шел в дальний конец лагеря, неся за пазухой радиоприемник, липнущий к потной груди, и просил своего Старика сделать так, чтобы не напороться на дежурного офицера.
Никого не встретив, он достиг цели – длинного дощатого сооружения. Он прошел в узкую дверь и остолбенел, увидев в темноте горящую сигарету. Он хотел выскочить вон, но, опомнившись, прошел до задней стенки, нашел дыру и, спустив брюки, сел. Сосед молчал, куря и сплевывая. Нинидзе сидел и ждал. Наконец сосед ушел, и, немного выждав, Нинидзе вытащил свой облитый потом трофей и опустил его в дыру. Радиоприемник громко шлепнулся.
Нинидзе вернулся в палатку, разделся и лег на голую железную сетку, – опасаясь вшей, все матрасы они стащили с коек и сложили в углу. Несколько минут он напряженно слушал, но ничего, кроме сопения и храпа соседей, слышно не было, и он расслабился, глубоко вздохнул, попросил своего Старика сделать так, чтобы они утром улетели, и уснул.
Утро пришло солнечное.
После завтрака большую партию «дембелей» повели на аэродром. Оставшиеся видели через колючую проволоку, как час спустя эта партия садилась в самолет, видели, как самолет выехал на взлетную полосу, разогнался, оторвался от серого бетона и пошел вверх, сделал полукруг над городом и полетел на север.
Оставшиеся сидели в курилках, дымили сигаретами и хмуро смотрели на новобранцев, казавшихся им какими-то ненастоящими солдатами, прилетевшими сюда не воевать, а играть в спектакле про войну, – такие у них были свежие светлые лица, и так неумело они старались скрыть свой страх, натужно смеясь и шутя, насупливая брови и обильно матерясь. Но как бы грубо и бесстыдно они ни матерились, как бы они ни хмурились и ни ерничали, было видно, что новобранцам страшно и что они и сами недоумевают, как это они будут делать два года то, что делали эти загорелые, усатые мужчины в фуражках и кителях со значками и медалями.
На аэродроме больше не было видно никаких крупных самолетов, и «дембеля» говорили друг другу: «Ла-а-дно, позагораем».
Но в полдень прилетел транспортный самолет, и кто-то вспомнил, что уволившийся год назад земляк писал, как их партия летела домой на грузовике, и все оживились и начали спорить, правда это или нет.
Прошло полчаса. Появился пехотный майор. Он собрал свою партию и отвел ее к воротам лагеря. Здесь какой-то капитан в очках зачитал списки, и вся партия откричалась: я! я! я!
Прошло еще полчаса. Солдаты смирно стояли перед воротами под прямыми лучами солнца. Пот струился по лицам. Солдаты стояли и покорно глядели на своего майора, курившего в стороне. Но вот опять появился капитан в очках, и все уставились на него. Капитан кивнул майору, прошел в голову колонны, приказал часовым отворить ворота, и часовые отворили ворота, офицер махнул рукой, и солдаты пошли.
* * *
Офицеры на таможне оказались веселыми и снисходительными, еще совсем молодыми ребятами. Они так же быстро и ловко, как и полковые проверяльщики, осмотрели вещи, выдавили всего лишь один тюбик пасты и разрезали пару кусков мыла. В одном куске была афганская ассигнация. Офицеры посмеялись: зачем это тебе в Союзе? Солдат ответил: на память. И офицеры вернули бумажку. Анаши ни у кого не нашли. Да они и не лезли из кожи вон, чтобы найти ее. На очки, джинсы, пакистанские сигареты и все такое они не обращали никакого внимания, хотя на пересылке и поговаривали, что уж на кабульской таможне такие звери, не то что проверяльщики из родного полка, – все к чертовой матери отберут, что приобретено не в советских магазинах. Нинидзе был мрачен, когда они вышли со двора таможни и направились к транспортному самолету.
– Мурман, ты что? – спросил Романов.
Нинидзе молчал.
– Мурман, – снова позвал Романов, – а Мурман, чачу сегодня пить будешь. А?
Нинидзе печально улыбнулся.
– Ну, допустим, не сегодня, – возразил Шингарев.
– Но ташкентское винцо попробует, – сказал Романов, – сегодня.
– Мы с Сашей пьем только водку, – пробасил плечистый, толстый Спиваков. – Да, Саша?
Маленький Реутов беззвучно улыбнулся.
– Всё будем пить, – сказал Романов. – А вино обязательно красное. Это вино победы. Так, Шингарев-Холмс?
– Так, – кивнул недоучившийся студент Шингарев. Кличку Шингарев-Холмс он получил с легкой руки ротного, – когда его ранило под Кандагаром осколком разрывной пули в ягодицу и он расстонался, ротный сказал ему в утешение, что Шерлок тоже был ранен в Кандагаре.
– Всё будем пить: и водку, и вино, – повторил Романов.
– И пиво, – сказал кто-то.
– И плюс бабы! – воскликнул еще кто-то из соседей.
– А что, дорогие в Ташкенте телки?
– Четвертной, если у клиента морда кирпича не просит.
– А если просит?
– Полсотни.
– Вот же спекулянтки! У нас в Токмаке за шоколадку отдаются!
Посмеиваясь, они остановились перед транспортным самолетом. Майор-отпускник пошел к летчикам, стоявшим в тени крыла.
Поговорив с ними, он вернулся и сказал, что самолет еще не разгружали и им придется еще раз потрудиться для армии.
– Так что, еще машины ждать? – уныло спросили его.
– Нет, прямо на землю сложим.
– Вообще надоело грузить и разгружать. Вообще это скотство. Мы уже свободные, – сказал кто-то.
– Ты, свободный, заткнись! – оборвали его. – Разгрузим, товарищ майор, о чем речь.
– Ну, ты и разгружай, – послышался голос «свободного».
Майор выматерился и спросил: что, домой никто не хочет? – и все, раздевшись до пояса, пошли разгружать самолет.
Они выносили и складывали в стороне от самолета ящики, мешки, коробки и синие пахучие бараньи туши. Они сновали по трапу и выносили и выносили ящики, коробки, мешки и туши, и солнце обжигало их простоволосые головы и блестевшие от пота спины. Разгрузив самолет, они обтерлись носовыми платками и надели рубашки и кителя.
Потом они входили в жаркий самолет и рассаживались вдоль бортов; сидений было мало, и нерасторопным пришлось садиться на «дипломаты», портфели и газеты. Реутов успел занять место у иллюминатора, и тут же к нему подошел круглолицый артиллерист и просто сказал:
– Дай-ка я сяду.
Реутов посмотрел на него своими тусклыми глазами.
– Сядь-ка, – сказал Спиваков.
Артиллерист взглянул на Спивакова и молча отошел.
– Артист-артиллерист, – пробормотал, ухмыляясь, Спиваков.
Немного погодя в кабину прошли летчики в своих красивых бледно-голубых чистых комбинезонах, и через несколько минут трап в хвосте плавно поднялся и вверху зажглись неяркие плафоны.
Самолет тронулся и легко покатил на взлетную полосу. Дышать было трудно. В душной полутьме лоснились лица, казавшиеся черными. Пахло потом и бараниной.
Самолет затрясло, и все напряглись, как будто это им сейчас предстояло, собрав все силы, побежать и прыгнуть. Самолет сорвался, понесся, наливаясь тяжестью, и вдруг плавно заскользил, и все поняли, что он взлетел, что они улетают навсегда.
* * *
Город женщин, Ташкент, освещали лучи вечернего солнца. Его окна, обращенные на запад, сияли, в его тенистых, особенно зеленых в этот час кущах прохладно булькали бесчисленные фонтаны. Ташкент был шумен, огромен, высок; по его улицам ходили хорошо одетые люди с лицами сытыми, нетрусливыми, немрачными. Это был город женских глаз, волос и губ. Женщины были всюду, куда бы «дембеля» ни смотрели: на витрины, на автобусы, машины, окна домов, подъезды, ларьки, – всюду видели женщин, женщин молодых, зрелых, старых, юных, стройных, некрасивых, узкобедрых, рубенсовских, раскосых, глазастых, черноволосых, рыжих, женщин с родинками на щеках, с голыми плечами, в юбках и в прозрачных платьях. В общем, это был потрясающий город, и «дембеля» на его улицах чувствовали себя примерно так же, как новобранцы на кабульской пересылке.
Они шалели и не знали, куда им идти и что им делать. Побывав в аэропорту и на железнодорожном вокзале и выяснив, что билеты в нужном им направлении распроданы чуть ли не на неделю вперед, они побрели по улицам, останавливаясь возле желтых бочек и накачиваясь квасом, и споря, и рассуждая, что им предпринять теперь. Спиваков предлагал на все наплевать, купить водки, отыскать какой-нибудь укромный уголок и хорошенько попировать. Шингарев возражал: а если патруль накроет? Сидеть на ташкентской губе никому не улыбалось, и все, кроме Спивакова, колебались: пить или не пить.
Они шли по улицам, спорили и рассуждали, умолкая при встрече с девушкой или женщиной и разглядывая ее с ног до головы.
Нинидзе предложил купить билеты и жить неделю в гостинице. Эту фантастическую идею сразу же отвергли, – какая гостиница?! Спиваков все твердил, что лучше всего купить водки, отыскать укромное место и надраться, а утром уж думать, что и как. Шингарев предложил заплатить проводникам и ехать в тамбуре хотя бы до Оренбурга, – оттуда, наверное, уже легче будет улететь или уехать в Тбилиси, Москву, Куйбышев, Ростов-на-Дону и Минск, а пир можно устроить в поезде, не боясь никаких патрулей. Это понравилось всем. Нинидзе мгновенно нарисовал портрет проводницы, с которой будут договариваться: молоденькая, толстенькая, с розовыми ушками и щечками и без предрассудков.
Они повернули к вокзалу.
По дороге на вокзал зашли в магазин и купили рыбные консервы, рыбные котлеты, хлеб, огурцы, вино и водку. «Приятного аппетита, мальчики», – сказала им продавщица, рыжая и губастая.
– Мм, какие бесстыжие глаза, – простонал Нинидзе, когда они вышли из магазина.
* * *
Дотемна они толкались на перронах и уламывали проводников, суля сначала пятьдесят рублей, потом семьдесят пять, сто, – но им отказывали.
Стало совсем темно, и Спиваков сказал, что хватит клянчить, но объявили о прибытии поезда, и они решили попытать удачи еще раз. Поезд прибыл, покряхтел тормозами и остановился, и к вагонам бросились галдящие люди, а «дембеля» поспешили к последнему вагону, – им почему-то казалось, что зайцами удобнее всего ездить в последних вагонах. Они поспешили к последнему вагону, и Нинидзе попросил своего Старика: «Ну, сделай так, чтобы...»
Люди протягивали билеты седоватому, грузному проводнику. Проводник держал в углу рта папиросу. Он попыхивал папиросой, брал билет, клал его на ладонь, подставлял ладонь под свет из дверей, возвращал билет и кивал: проходи.
Толпа возле него иссякла, и Шингарев доверительно сказал проводнику:
– Тут такое дело...
Проводник окинул быстрым взглядом всех солдат, посмотрел на Шингарева и буркнул:
– Ну.
– Вот в чем дело.
– В чем?
– Вот в чем. Мы вам заплатим... – начал Шингарев.
– Нет-нет, – перебил его проводник.
– ...сто рублей...
– Нет. – Проводник посмотрел на часы. – Все, лавочка закрывается.
Он повернулся и шагнул в тамбур.
– Дядя, а вы служили? Вы сами-то служили когда-нибудь? Послушайте, в чем дело-то...
Проводник поглядел из тамбура поверх их голов на перрон – не бежит ли кто опоздавший, – и, не отвечая Шингареву, начал закрывать тяжелую дверь. Дверь почти затворилась, но в последний миг Романов сунул в щель ногу.
– Но! – удивленно вскрикнул проводник, распахивая дверь.
– Ты по-человечески можешь ответить? – сказал Романов.
Ударом ноги проводник сбил с порога ногу Романова и захлопнул дверь. Романов застучал кулаком в толстое пыльное стекло. Проводник стоял за дверью и смотрел на них. Он достал папиросную пачку, вытащил папиросу, подул в мундштук, прикурил и опять уставился на солдат. Вскоре поезд тронулся, Романов плюнул в мутное стекло. Когда поезд отъехал, проводник открыл дверь и крикнул:
– Засранцы!
Покружив вблизи вокзала, они нашли сквер. Там была река, неширокая и прямая. От реки скверно попахивало, но они решили, что это ничего, и расположились у воды. Через сквер иногда проходили люди, но от их глаз солдат скрывали кусты на берегу. По другому берегу тянулись глухие стены каких-то кирпичных приземистых построек, над их крышами высились фонарные столбы, фиолетово светя на черные крыши, на реку и на солдат. И они повеселели, увидев, что здесь так светло и укромно в то же время. Они повеселели еще больше, когда расстелили на траве газеты, выложили на них хлеб, консервы, огурцы и увидели, как мерцает колоннада бутылок.
– Ничего себе ресторанчик, – пробормотал Спиваков.
Все охотно согласились, что ресторанчик просто замечательный.
– Тогда поехали, – сказал Спиваков. Он расставил бумажные стаканчики, взял бутылку водки, но Шингарев остановил его:
– Сначала портвейн.
– Я не хочу мешать, я буду только водку, – ответил Спиваков
– Нет, мы должны сначала выпить портвейна.
– Я теперь никому ничего не должен.
– Так положено. Положено пить красное вино, это вино победы, – стоял на своем Шингарев.
Романов и Нинидзе поддержали Шингарева, и Спиваков отступил, Шингарев разлил по стаканчикам портвейн. Они подняли стаканчики, полные черного вина, осторожно чокнулись и выпили. Шингарев на последнем глотке поперхнулся и закашлялся. Он поставил пустой стакан и провел рукой по груди.
– Облился, черт, – сдавленно проговорил он и снова закашлялся.
– Да нэт ничего, биджо, – возразил Нинидзе, наклоняясь к нему и разглядывая его рубашку.
– Да липко же, – откликнулся Шингарев.
Романов закурил и поднес горящую спичку к груди Шингарева, и все увидели на его рубашке большое темное пятно.
– Застирай, – посоветовал Нинидзе.
– Тогда уж придется всю рубашку стирать, – сказал Романов.
– Мятая будет, где я ее выглажу? Вот же черт...
– Ерунда, наплюй, – сказал Спиваков.
– А ты галстук примерь, – подал идею Романов.
Шингарев вытащил из кармана кителя, лежавшего в стороне на «дипломате», галстук и надел его.
– Ну, что?
– Посвети.
Романов зажег спичку.
– Почти не видно. Если китель снимать не будешь, вообще никто ничего не увидит, – сказал Романов.
– Да плюньте вы на тряпки. Мне вот наплевать. Нам с Сашей наплевать, да, Саша? – спросил Спиваков.
Узкое фиолетовое лицо Саши Реутова сморщилось, – он улыбнулся, как всегда, беззвучно. Спиваков налил себе и Реутову водки и спросил, наливать ли остальным. Нинидзе и Романов кивнули, а Шингарев отказался. Они выпили водки и, отдуваясь, принялись закусывать, Шингарев пил портвейн.
– Нам все равно с Сашей, – продолжил свою мысль Спиваков, – мы с Сашей и в кальсонах поедем, лишь бы домой, а, Саша?
* * *
Была глубокая ночь. По скверу перестали проходить люди. Фиолетовая река стояла между берегов. Хорошо была слышна железная дорога: безразличный голос диктора, гудки, щелканье вагонных сцепок, биение колес и чуханье дизелей.
Нинидзе, вдруг разучившийся хорошо говорить по-русски, ругал старшего лейтенанта из особого отдела, ругал штабного, отобравшего очки, ругал какое-то начальство, не обеспечившее нормальное возвращение домой; он вошел в раж и начал крыть по-грузински. Ну, да его никто и не слушал. Спиваков все жалел, что побоялся провезти в погонах или в подметках пару пластинок анаши, – он утверждал, что водка его не берет, мол, он так привык к анаше, что водка кажется ему водой; он тоже ругал старшего лейтенанта, наклепавшего на Сашку Реутова, на Сашку, который никогда в жизни не вкушал сладостной травки анаши. Романов беспрерывно курил, обсыпаясь пеплом, и тепло смотрел на товарищей. Иногда он запрокидывал голову и глядел на тополя, озаренные фиолетово-синим светом фонарей, – он подолгу глядел на тополя и улыбался. Самым трезвым был Шингарев, он прислушивался и оглядывался.
Была глубокая ночь. Тополя молчали, и река молчала, фиолетовая и бездвижная. Где-то за спящими домами шумела железная дорога.
– Мурман, – сказал Романов, закуривая новую сигарету, – не ругайся, прошу, ну. Такой день... ночь. И ты, Шингарев-Холмс! Я не хочу просто глядеть в твою сторону, ей-богу, ну. Выпей водки, что ты эту краску лупишь.
– Кому-то надо быть трезвым, – откликнулся Шингарев.
– Здесь? Вот здесь, в эту ночь-то? – Романов откинул голову и замолчал, глядя в небо.
– Надирайся, Шингарев-Холмс, – сказал Спиваков, – меня же не берет. Я – как стеклышко.
– Может, споем? – встрепенулся Романов. – Какую-нибудь душевную вещь. «Дипломаты мы не по призфа»... фа... Как это? Дипломаты вы не по призфа... фа! фа! Ха-ха-ха! Призфанье! Ха-ха-ха!
– А действительно, музыки не хватает, – сказал Спиваков. – Ну, что, Мурман, заводи свой «маде ин Жапен».
Мурман-Нинидзе сказал мрачно:
– Нэт прыомныка, спёрлы.
– Как? Кто?
– На пэрэсильке, вах-мах-перемах!
– Что ж ты молчал?! – вскричал Романов.
– Что... что. Что толку било говорыт.
– Как что? Да как это – что? Да мы б всех на уши поставили! Всех этих ублюдков! Как это – что? Мы б их всех... всех сволочей этих, сук... Я этого проводника на всю жизнь... через сто лет его харю... я его вот так задавлю! – вскричал Романов.
– Начались ржачки, – сказал Спиваков, морщась.
– Не кричи, – сказал Шингарев Романову. – И при чем здесь проводник?
– Что? Что ты все боишься? Пусть только кто-нибудь подойдет к нам. Ну, пусть. – Романов ударил кулаком по ладони. – Патруль, менты. Охота им с разведкой дело иметь? Ну, тогда пусть! – Романов часто и сильно забил кулаком по ладони.
– Странно, – пробормотал Спиваков, – как это случилось? Мурман, ты же спал на «дипломате» и никуда не выходил ночью? Когда же они умудрились?
– Какой-то чертовщина это, – ответил Нинидзе, разводя руками,
Он почувствовал на себе взгляд, покосился и увидел узкое лицо, освещенное фиолетовым: черные морщины, костлявый длинный нос, тонкие черные губы и черные пятна глаз. «Если Реутов что-то знает, сделай так, чтобы он молчал», – попросил Нинидзе Старика. Это у него вошло в привычку – просить кого-то, кого он представлял седым, умным, сильным и великодушным и называл Стариком, – после первого рейда: тогда было очень туго, и он как-то нечаянно сказал: «Старик, сделай так, чтобы...» – и вышел из той передряги без единой царапины.
Реутов молчал. Да и глядел он куда-то мимо. Откуда Реутов мог что-то знать? Нинидзе успокоился.
– Как пришло, так и ушло, – вдруг сказал Шингарев.
– Нэ понал.
– Как пришло, так и ушло, – повторил Шингарев холодно.
– Как пришло?
– Ты знаешь.
– Что ты хочэшь сказать?
– Его надо срочно напоить. – Романов показал пальцем на Шингарева.
– Все понятно, – сказал Спиваков. – Я чистоплюев насквозь вижу.
– Мужики! – замахал Романов руками. – Не надо! Лучше выпьем,
– Нэт, говоры, – потребовал Нинидзе.
– Да ладно, – пробормотал Шингарев.
– Нэт, говоры до конца, все говоры, Шингарев!
– Я знаю, – сказал Спиваков. – Он это давно хотел сказать, я видел. Он с самого начала чистоплюем был. Он вот что хотел сказать, он хотел сказать, что мы везем домой трофеи, а он ничего не везет. Ну и что? Я плевать хотел. Эти вещи добыты в боях, и я плевать хотел, понятно?
– Вон что! – воскликнул Нинидзе. – Вон как! Вон куда он гнот. Вон куда ты гношь? Чыстэнкый, да?
Шингарев уже было раскрыл рот, чтобы подтвердить: да, да, я это и хотел сказать, но он нечаянно взглянул на Реутова, и его сбила какая-то мысль о Реутове, и он проговорил тихо:
– Ничего этого я не хотел сказать.
– Ребята, мужики. – Романов взял бутылку. – Такой день... ночь. – Он задумался.
– Ну, заснул. Лей, – буркнул Спиваков, протягивая стакан.
– Погоди... это... Мысль была... Что же я хотел сказать...
– Лей же.
– Нет, но... – Романов помотал головой. – Нет, забыл. – Он кое-как налил в стаканчики водку. – Давайте вот выпьем, и все, больше про это про все... ну его к черту все это! Свобода – это да. А это все... эти шашни-машни... счеты к черту на рог. А свобода – да! Но! Это не та мысль, та ускакала, исчезла.
Романов сидел, держа стакан в руке, хмурился, сосредоточенно глядел на середину «стола» и шевелил губами; водка переливалась через края и текла по руке.
– Пей, не разливай.
Романов бессмысленно посмотрел на Спивакова, выпил водку, не поморщившись, и выпалил:
– Ну! Вспомнил! У меня такое ощущение, – он оглянулся по сторонам, – такое... что кого-то не хватает.
– Конечно, не хватает, – проворчал Спиваков.
– Да нет, я не об этом, я не о тех.
– Ладно, ложись, спи.
– Нет, пойми.
– Ложись, вот что. Ложись спать, земля теплая.
– Ты не понял. Я говорю, что среди нас кого-то нет, кто-то был, и теперь его не стало. – Романов оглядел сидевших вокруг «стола».
– Ложись, – повторил Спиваков, – все здесь.
Романов вглядывался в товарищей и наконец заметил Реутова и замер. Он глядел широко раскрытыми глазами на Реутова и ничего не говорил. Он долго молчал, и все молчали и смотрели на него и на Реутова.
– А! – крикнул Романов. – А, Реутов! Сашка! Ха-ха-ха! Ну! Ха-ха-ха!
– Я же говорил – ржачки, – буркнул Спиваков.
Романов перестал смеяться.
– Все, – сказал он. – Все в сборе и пир... это... продолжается. Пируют... эти... бывшие разведчики. – Романов набрал воздуху и запел: – «Мы в такие шагали дэ-али, что не очень-то и дойдешь! Мы в засаде годами ждали...» – Он замолчал, отыскал взглядом Реутова и уставился на него.
Узкое фиолетовое лицо Реутова покрылось морщинами, – он улыбнулся.
– Это я, – сказал он Романову. – Не сомневайся.
– Саша, – проговорил Романов сырым голосом, – Саша... удивительное дело... понимаешь. – Он помолчал. – Я вот вспоминаю... как мы в полк прилетели.
– И что? – спросил Спиваков.
– Что? – встряхнулся Романов. – Ничего! Просто удивительно. Удивительное... это... дело. И все... Мы в зэ-асаде годами ждали, невзирая на снег и дождь!
«Да вот же и я об этом подумал, – сказал себе Шингарев, – я подумал, я подумал... Все-таки я охмелел. Сосредоточиться и вспомнить, как мы прилетели в полк». Он сосредоточился и вспомнил, как они прилетели в полк после трехмесячной подготовки в туркменском горном лагере; командир разведроты из толпы новобранцев выбрал первым огромного Спивакова, Спиваков сказал, что они впятером держатся, и попросил взять остальных. Ротный с удовольствием согласился взять жилистого подвижного Нинидзе, крепкого, плечистого Романова и его, Шингарева, но Реутова он решительно отверг. Ну, сказал Спиваков Реутову, сделай что-нибудь ростовско-донское, но тот начал отнекиваться, Спиваков же настаивал, и в конце концов ротный заинтересовался, что там такое может «сделать» этот щуплый мальчик.
Увидев любопытство на лице ротного, все они насели на Реутова, и Реутов, краснея, спел одну казачью частушку; тяжелое лицо ротного дрогнуло от улыбки, он спросил, что Реутов еще умеет, Реутов простодушно сказал, что умеет на гармошке играть и знает миллион частушек; ротный переспросил: миллион? – и зачислил в разведроту Реутова.
– Так ты думаэшь, ты чыстэнкый? – пододвигаясь к Шингареву, спросил Нинидзе.
– Молчать, – сказал Романов.
– Я сейчас их успокою, я их лбами, я сейчас. – Спиваков попытался встать и не встал. Он озадаченно поглядел на свои ноги и позвал: – Ноги!
Романов засмеялся. Улыбнулся и Нинидзе. Спиваков еще раз попробовал и поднялся, постоял, качаясь, и грузно сел.
– Ноги, – развел он руками, и все засмеялись, и узкое лицо Реутова беззвучно сморщилось.
– А ты говорыл, нэ бэрот водка.
– Предатели, – сказал Спиваков ногам.
– Тихо! – закричал Романов. – Тихо! Мм... – Он постучал себя по лбу кулаком. – Черт! черт! забыл... какой тост пропал.
– Ладно, просто так выпьем. – Спиваков взял бутылку, понес ее к стаканчику и выронил. – А! Вот это действительно ржачки! И моя правая рука – туда же! Предательница.
– Тихо! – снова закричал Романов. – Вот он, тост. Выпьем за что... то есть за то, чтобы, вот именно, чтобы! Чтобы нас предавали руки и ноги, но не друзья!
– Какой тост! – одобрил Спиваков.
– А теперь дай ему руку, – потребовал Романов у Шингарева, – руку Мурману!
– Мы не ссорились, – ответил Шингарев.
– Трудно руку дать?
Шингарев промолчал.
– А, дурачье, – Романов отвернулся к реке. Вдруг он начал расстегивать рубашку. – Кто со мной купаться? – деловито спросил он.
– Я не пущу, – сказал Спиваков.
– Это мы посмотрим. Поглядим, как говорится. Старый разведчик купаться будет. Он будет купаться. Вот оно что. Надоело мне с вами. Бодайтесь без меня, бараны. А я уплыву, – сказал Романов.
– Куда? – насмешливо спросил Спиваков.
– А далеко. А вы тут бодайтесь, забодай вас коза. Или комар. Или бык. Мордастый такой быча-ра: му-а!
* * *
Шингарев уснул последним.
Под утро все спали, а Шингарев крепился: тер глаза, встряхивал головой, курил, ходил. Но и он уснул. Они спали вокруг разоренного «стола». Нинидзе лежал, укрывшись кителем и положив под голову «дипломат». Романов, голый по пояс, лежал на спине, раскинув руки; он постанывал и скрипел зубами. Реутов свернулся калачом возле большого, хрипло дышащего горячего Спивакова, Шингарев спал сидя, опустив голову на колени.