Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вариации

ModernLib.Net / Современная проза / Ермаков Олег Николаевич / Вариации - Чтение (стр. 2)
Автор: Ермаков Олег Николаевич
Жанр: Современная проза

 

 


Виленкин идет рядом. Оба молчат. Губы Леночки плотно сжаты. Светлые брови насуплены. Светлый локон вьется по щеке на шею. Виленкину хочется поцеловать ее в шею. В бледную щеку. Но теперь, видимо, долго не сможет... Ну – к делу.

Он спрашивает, почему она не спросит, что у него с рукой, почему он ее прячет. Леночка молча вышагивает. Упруго. Светлый хвост сзади покачивается в такт. Виленкин торжественно извлекает руку из-за отворота пальто. И сам с некоторым недоумением разглядывает кокон тряпок. Безобразный куль. Леночка не смотрит. Он прячет руку.

– Можно, конечно, и не смотреть, – говорит он.

Они останавливаются на перекрестке. Едут машины. Вдруг Леночка поворачивается, и внимательно всматривается, и молчит. Виленкин снова пытается вытянуть на свет божий полено, но Леночка нетерпеливым жестом останавливает его. Странно, ее совсем не интересует это. Она нисколько не удивлена. Неужели он еще утром сказал ей. Или Д-дагмаре Михайловне. Или – в чем дело?..

Дорога свободна, и они идут дальше. Леночка все так же молчит. Так они очень быстро окажутся возле облупленного профессорского дома и объясняться придется там. Лучше наедине.

– Не зайти ли нам... где-нибудь, ну, посидеть. В забегаловку какую-нибудь, – говорит Виленкин. – Поговорить. Ты пообедаешь. Я все расскажу.

Леночка молчит. И вдруг спрашивает:

– Ты платишь?

Виленкин поперхнулся. Чем ему платить. Она знает, что если в кармане и есть что-то, то это мелочь. А обеды сейчас дорогие.

Шагают дальше в том же темпе. Хвост Леночки яростно раскачивается. Каблучки стареньких осенних сапог ранят слух Виленкина.

– Я думал, – говорит он наконец, – у тебя есть.

Леночка не отвечает.

– Тебе неинтересно...

– Нет, – отрезает она.

– Но это, – говорит Виленкин, – серьезно. С рукой. Понимаешь? Это... антракт, – пробует шутить он.

Косится на Леночку. Ничего как будто не изменилось в ее лице. Отрешенная мраморная маска. Такое впечатление, что кто-то ее подготовил, кто-то ей рассказал. Вержбилович? Он не знает ни адреса, ни телефона. Что за черт. Может, его видела какая-нибудь сотрудница из окна трамвая, когда он шел, не спрятав еще руку за пазуху. Виленкин с трудом соображает. Как ему ее остановить. Он уже устал от такой скорости.

– Послушай, – говорит он и, неловко повернувшись (он идет слева от нее), протягивает здоровую руку, пытается взять ее за локоть. Но Леночка выдергивает локоть и тихо, яростно говорит ему:

– Ничтожество, балалаечник.

Они пересекают еще одну дорогу. Впереди виднеются уже кроны тополей в старческой, облезлой кое-где шкуре и крыша профессорского дома. Виленкин понемногу отстает. Отстает, чтобы подумать над услышанным. Он смотрит ей в спину. Леночка уходит, не оглядываясь; скрывается. Виленкин неторопливо проходит дальше. Выходит на шумную крутую улицу.

Хм, почему именно... Балалайка – хороший национальный инструмент. Виртуоз Андреев еще век назад доказал всем, что балалайка вполне серьезный инструмент. Для нее пишут концерты. Для оркестра Андреева, состоявшего в основном из балалаек, Глазунов написал «Русскую фантазию».

2

Виленкин уехал в деревню. Ведь надо же было куда-то деваться, не мог же он и дальше бродить по осеннему городу. Домой возвращаться было тошно. И он хотел всех проучить. Исчезнуть, пусть себе думают что угодно. Перебрав все варианты, он остановился на этом: у приятеля где-то поблизости дом в деревне, он рассказывал. Виленкин позвонил, объяснил, что у него возникли кое-какие трудности, не мог бы Гарик его выручить.

– Как, маэстро, ты еще здесь? – удивился Гарик.

Они договорились о встрече.

Долговязый Егор, или Гарик, длинноволосый, но уже с заметной лысиной, в джинсах и кожаной короткой куртке, приближался бодрым шагом, с улыбкой. Подойдя, он несколько озадаченно взглянул на Виленкина.

– У меня неудача, – сказал Виленкин. И затем без лишних слов показал ему «березовое полено».

Гарик присвистнул.

– А я-то надеялся на дневник Рейнского фестиваля, – говорил Гарик, крутя баранку своего старенького автомобиля.

Они выехали за город.

– Я сделаю деревенский дневник, – устало откликнулся Виленкин.

«Дворники» ритмично двигались по лобовому стеклу. Чем-то это напоминало танец. Каких-то насекомых.

– Тишину?

Не раз Гарик предлагал Виленкину сочинить что-нибудь в духе хлопка одной ладони. Гарик был давно и неизлечимо болен ориентализмом.

– Четыре тридцать три, написано Кейджем. Музыканты выходят и четыре минуты тридцать три секунды молчат. Что тебе еще надо? – с трудом проговорил Виленкин.

Гарик достал сигарету, включил зажигалку, сунул сигарету в огненную спираль, приоткрыл ветровое стекло.

– Не хватает славянских обертонов, – сказал он.

– Останови машину и слушай.

– Хорошее название для композиции.

Виленкин опустил свое стекло. От табачного дыма его замутило. Он подставил лицо влажному ветру.

– Что, если мне станет известно об интенсивных поисках? – спросил Гарик через некоторое время. – Если они выйдут на меня? – Он посмотрел на Виленкина. – Что говорить?

– Ничего.

Слева двигались встречные машины, мокрая дорога блестела в свете фар. Они проехали мимо двухэтажной будки ГАИ, свернули, поднялись вверх и пересекли дорогу по бетонному мосту: это было кружное шоссе. Здесь уже машины попадались редко. Гарик прибавил газу. Он протянул руку, включил приемник. Волноискатель быстро заскользил по освещенной шкале.

– Тебе не приходилось слышать такой оркестр – «Пульс Азии»? Всемирная банда, африканцы, японцы, индусы, американцы, национальные инструменты... Нет?

– Нет.

– Я несколько раз нарывался. Интересная музыка. Мировой дорожный стиль. В наших магазинах, разумеется, дисков нет. В Москве надо искать. Все равно столица есть столица, а? Раньше вся провинция ездила за колбасой. Теперь – за кассетами... Обидно, конечно, может, ты вырвался бы из нашего захолустья. Неужели это непоправимо? Вдруг тебе померещилось, что рана серьезна?

– По-моему, до кости.

– Черт!.. Боб Дилан. Тебе нравится? А я воспринимаю и то, и другое... Говорят, у него вышел новый альбом «С незапамятных времен». Ладно, дальше... Что-то знакомое... Маэстро? Это немецкий экспрессионизм, я угадал?

Звучал знаменитый Концерт для скрипки с оркестром «Памяти ангела» Альбана Берга.

– Подожди... уплыло...

В салон ворвалось грузинское многоголосие.

– Ударил аромат звездочек.

Виленкин издал тихий протестующий стон.

– А-а, прости старина, но все-таки клин вышибают клином...

Они мчались в темноте. Виленкин уже как будто жалел о предпринятом шаге. Нет, Гарик, конечно, не даст в завтрашнем выпуске короткого элегического сообщения о похороненных надеждах; они неплохо друг друга знают, Гарик, кажется, ценит эту дружбу... Но все-таки неприятно, что пришлось посвятить его в эту историю. Лучше бы он явился следом за Леночкой и спокойно пошел спать. Разлегся бы, не обращая внимания на всех.

Ах, да, он оскорбился.

Но Леночка в самом деле уязвила его прямо в... в... Это уже была не шутка.

Когда же они доедут.

– Вот тут мы сворачиваем на проселок, – сказал Гарик, и автомобиль повернул.

На небольшой скорости они ехали по тряской дороге мимо дачных домиков.

Неприятно было просить о деньгах, о приюте. Виленкин старался не одолжаться. Предпочтительней потихоньку разворовывать библиотеку Георгия Осиповича.

Домики остались позади. Автомобиль еще раз свернул на другую дорогу. Здесь трясло сильнее. Под колесами шумели лужи.

– Надеюсь, наш бронепоезд не застрянет.

Справа и слева виднелись кусты, на открытых местах кучи соломы. Или чего? В полях было темно.

И вдруг впереди зажелтел жидкий огонь.

Они приближались. Уже угадывались крыши, деревья. Лампочка горела на столбе.

В деревню они въехали как бы через ворота: по обеим сторонам росли высокие деревья.

– Отчизна, – сказал Гарик.

Окна домов были темны, только в конце улицы что-то светилось. Они остановились посередине. Хлопнули дверцами, прошли к дому.

В доме холодный сырой воздух горчил. Гарик нашарил выключатель, щелкнул. Они огляделись. Печка, темный, почти черный обшарпанный шкаф с зеркалом во всю дверь; буфет; на полу палас; в другой комнатке диван, кресло, телевизор, круглое зеркало на стене; третья комнатка занята кроватью и трельяжем; на окнах красные с узорами занавески; в «красном» углу икона в рушниках; стены оклеены обоями, потолок – белой бумагой.

– Ну как?

Виленкин кивнул.

– Маэстро, печью ты умеешь пользоваться?.. Пойдем покажу, где дрова.

Они вышли, посмотрели. Вернулись. Затем Гарик еще что-то показывал, водил по саду, – над головами круглились грузные яблоки, отражали свет из окон...

– Да! Чуть не забыл!.. – Сверкая в темноте сигаретным угольком, Гарик направился к автомобилю; вернулся он с аптечкой.

– Оставь мне бинт, йод, я сам, – сказал Виленкин.

Гарик посмотрел на него.

– Но, маэстро, мне удобней.

Они прошли в дом. Бинты засохли. Гарик сказал, что следует вскипятить воду. Виленкин снова попытался отложить процедуру, – не потому, что боялся, а просто ему не терпелось окунуться в тишину, в абсолютную тишину, и никого не слушать, и ни о чем не думать. Гарик настоял на своем. И еще некоторое время он говорил, что-то вносил и выносил, гремел посудой. Наконец вода на электроплитке вскипела. Теперь ее нужно было остудить.

– Ну а пока я затоплю тебе печь.

– Тогда я уйду ночевать в сад.

– Ты думаешь, так лучше?

– Пока да.

– Хорошо, но я хотя бы притащу дров.

И Гарик натаскал к печке поленьев, нащепал лучин.

– Слушай, – сказал он, – я тебе даже начинаю завидовать. «Я уезжаю в деревню, чтобы быть ближе к земле», – проблеял он чьим-то голосом.

Вода в кастрюльке немного остыла. Гарик вымыл руки.

– Садись вот сюда. Руку клади на табуретку. Сейчас подставлю тазик. Ну! лью.

Теплая вода потекла, всасываясь тряпками, кокон отяжелел, провис. Гарик ножницами разрезал узелок и начал осторожно разматывать. Еще полил.

– Много же тебе намотали... Целую простынь.

Он отрезал, размотав, половину; окровавленные бинты упали в мутную лужицу. Гарик снова полил на руку. Последние два или три слоя влипли в рану и почернели. Пахло скверно, спекшейся кровью. Виленкин отвернулся.

– Ну, ничего страшного, – успокаивающе сказал Гарик. – Терпи, казак, самураем будешь.

Глаза у Гарика сузились, и он открыл рану.

– Вот.

Виленкин посмотрел, чувствуя, что его сейчас вывернет от сладковатого, тухловатого запаха крови. По мякоти, на ребре ладони змеилась вспученная безобразная борозда. Некоторое время оба молча созерцали рану.

– Чем-то надо промыть. Сейчас посмотрю, что тут есть. У старика жена бывшая медсестра. Хорошо бы перекись водорода. И присыпать стрептоцидом.

Нашел он только стрептоцид. Растолок три таблетки и, обмазав все йодом, посыпал прямо в рану порошок. После этого разорвал упаковку и вынул бинт, принялся бинтовать. На белых полосках тут же проступали и расплывались огненные круги. Запах йода перебил все, в глазах Гарика горели искорки.

– Ты знаешь, временами я жалею, что променял на эту работенку, может быть, главное призвание: когда-то мне хотелось быть хирургом. В детстве я уже ловко делал вскрытие голубям. Извини за откровенность... Но что такое на самом деле детство? Это бесконечный спокойный фильм ужасов. Всю эту материю тебе надо познать руками, зубами, всем, что у тебя есть. До всего докопаться самому. Абстракции неприемлемы. Жалости к живому – никакой. Больно – это тебе... Кстати, не сильно? не туго? нормально?

– Спасибо.

Гарик отмахнулся.

– Спасибо будет потом, когда ты вернешься отсюда с чем-нибудь этаким в духе «Сада радости и печали». Кто знает, чем обернется эта как будто неудача, это как будто несчастье. «Научились ли вы радоваться препятствиям?» Итак, маэстро! В любой день ты можешь запереть дверь, пойти по дороге на шоссе, сесть на рейсовый автобус и уехать в город. Я, впрочем, завтра приеду тебя проведать.

Виленкин сделал нетерпеливый знак рукой. Гарик улыбнулся.

– Ну да, ты прав. Не приеду. Приеду через неделю.

И вот они распрощались. Гарик не прочь был остаться, но, во-первых, он обещал дома вернуться сегодня и утром, как обычно, отвезти дочь в музыкальную школу, – жили они на краю города, добираться в центр на трамвае по утрам было сущим мучением, в густой сутолоке борцовских спин, дебелых плеч; ну а во-вторых, маэстро уже был порядком утомлен, и приятной беседы у камелька все равно не получилось бы. Гарик сел в автомобиль, повернул ключ. Мотор затарахтел. Он кивнул Виленкину, автомобиль тронулся, объехал лужу, покатил, покачиваясь, в освещаемом туннеле изгородей, кустов, тьмы... скрылся.

Еще некоторое время слышен был мотор... Стих. Где-то лаяла собака.

Виленкин помочился в бурьян, взошел на крыльцо, закрыл за собой дверь, выключил свет и, не раздеваясь, лег на диван. Но долго не мог уснуть. Кружилась голова, ныла рана, – перед глазами чернел змеистый рубец, нет, еще не рубец, а короткая траншея, и в нее прятались человечки во фраках и белых рубашках или даже скорее обыкновенные кузнечики; словом, это были человечки, но держались они, как кузнечики, все движения, повадки у них были, как у кузнечиков, и большие бессмысленные стеклянные бледные глаза; они оставляли за собой пахучие следы; их было много, и все не могли уместиться в траншее. Ну и прочая ерунда. Хотя иногда возникали синие прорывы, и в них можно было погружаться как в совершеннейшую тишину. Но затем опять мельтешенье, шорох.

Проснулся он укрытый толстым ватным одеялом, хотя точно помнил, что никакого одеяла не было. Проснулся оттого, что кто-то тронул клавишу. Звук как будто еще реял в воздухе.

Виленкин давно подозревал, что транс-цен-денталисты просто часто бывали пьяны. Но, делясь своими переживаниями и озарениями, забывали сказать об этом.

Вот и он: длящийся звук, глубокий, чистый, и толстое одеяло, словно бы он вернулся в детство, и его только что накрыла тетушка, и она зачем-то коснулась клавиши. А маленькую деталь – жестокое похмелье – не упоминать.

Было тихо.

Свет как-то странно пробивался... И мгновенно этот слабый – гаснущий? – свет вызвал в памяти одну вещь великого Шнитке, а именно Кончерто гроссо номер три для двух скрипок, клавесина, приготовленного фортепиано и струнного оркестра. Пытаясь растолковать жене эту вещь, он набросал – словами – следующую картину, нечто вроде клипа: призрачный свет, вдалеке на пустынном пологом склоне фигура в темном за фортепиано; показываются два астронавта, шагают в скафандрах, ступают тяжело, из-под стоп вырываются черные облачка; приближаются к пианистке: ее фигура отражается в стеклах гермошлемов; пианистка стучит по обугленным, оплавившимся клавишам; неожиданно внимание их привлекает какое-то поблескиванье, над темной поверхностью вспыхивают серебристые линии, они складываются в очертания женских талий, – вдруг вырисовывается площадь, набережная, купола, дома, столп с крылатым львом, каналы, графика катастрофически оплотняется, в глаза бьет синева неба, вод, белизна и тяжесть куполов, зелень листвы, янтарь виноградной кисти в корзине, линия бедра под темной тканью, – и вновь все – лишь серебристый скелет графики, неслышные жалобы скрипок, или рыбок с женскими талиями, или чьих-то душ; клавесин наигрывает легкомысленный мотивчик, что-то почти ресторанное, и вступает пианистка, лица ее не видно, капюшон низко надвинут, – только костлявые пальцы ударяют по изуродованным страшным пламенем клавишам, и астронавты уходят, отдаляются очертания этой местности, виден абрис земли, неясный светящийся след ее в пространстве – и все пропадает.

Он покосился на окно. За занавесками нечто серо-кофейное, словно окна заляпаны чем-то. Это ставни, вспоминает он. Внутренние. Гарик собирался их снять, но забыл.

Хотелось пить. Но под толстым ватным одеялом он хорошо согрелся. А в доме довольно прохладно. Да попросту холодно! И он решил потерпеть.

Он подумал обо всем, что произошло. Это воспоминание было похоже на аккорд... Все-таки человек мыслит не словами, по крайней мере, он, Виленкин. Мысль быстрее и обширнее, глубже слова.

Самое главное выразила Леночка. Если бы Д. М. Или кто-то еще. Любой мэтр, монстр. Нет, Леночка. Соратница. Соучастница. С задатками декабристской жены. Можно сказать, что они давно пребывали в «Сибири». Отправились туда сразу с наступлением новых времен демократии и свободного рынка. Нет, немного позже, после смерти Георгия Осиповича. Он еще им помогал.

Несмотря ни на что они были вместе и надеялись на... сибирскую звезду? да, что из искры, мол, возгорится пламя. Не возгорается, пшик.

Ждать еще четыре года? Неизвестно, вспомнят ли о нем в следующий раз. Могли бы проводить фестиваль чаще.

Еще четыре года заклеенных лаком чулок. И всего прочего: треснувшего, прохудившегося, потертого, сдерживаемого, оскорбительного – и в том же духе. Но у настоящих, исторических сибирских жен были хорошие чулки, дома.

Вообще-то нелепое сравнение.

Сейчас времена нелепых сравнений.

Не возводи личные нелепости в ранг всеобщности.

Он посмотрел на темную иконку в рушниках.

Неужели Гарик столь всеяден? Впрочем, от него всего можно ожидать. Слушает же он эту африканскую музыку ларьков и при этом поминает Губайдулину.

«Сад радости и печали» для флейты, альта и арфы – вещь, на мой взгляд, слишком причудливая, изысканная...

С улицы не доносилось никаких звуков. И неизвестно, существовал ли еще там мир.

Может быть, все уже было только чьей-то музыкальной памятью. Ничьей. Памятью самой по себе. Возможно ли это? Скорее всего, очередная иллюзия.

Леночка все это время тоже питалась иллюзорными надеждами. И наконец-то поняла.

А он давно догадывался. Он с младых ногтей ощущает это. Трудно объяснить. Привкус горечи, бедности, тщеты. И фестиваль – очередная иллюзия.

В последнее время на него находило что-то... точнее, он сам как бы выходил из какого-то круга и бросал на все какой-то хищнически беспощадный взгляд, нет, просто беспощадный, в хищничестве страсть, а это был взгляд, в котором остыли нормальные и любые чувства. И тогда люди ему представлялись единицами, структурами, похожими на проволочные фигурки, – силуэты двигались друг за другом, это было нечто вроде хоровода... Нет, хороводы в прошлом. А в настоящем одинокие кружения, одинокие коленца и па, жалкие и бессмысленные, над черным провалом. И взгляд Виленкина наезжал, как око телекамеры, на эту черную бездну, – здесь он всегда останавливался.

3

– Рано выпал.

– Я проснулся, так, думаю, все, опоздали.

– И я, папа?

– Ты в первую очередь.

– Тебе еще положить?

– ...но глянул на часы. Четыре. Еще спать и спать. А светло.

– Галка, не пачкай рукав!

– Может, начались белые ночи?

– Белые ночи?

– Поменьше говори.

– Ну-ка, что там...

– Выключи, пожалуйста, радио, у меня болит голова от вашей музыки.

– И от моей?

– От твоей нет.

– А от чьей?

– Ты уверен, что он справится?

– Потихоньку будет носить по одному полену.

– Надо же. Кошмар.

– Кто будет по одному полену?

– Один человек.

– Такой слабак?

– У него одна рука.

– Однорукий?

– Галка! Папа опоздает.

– Да.

– Как ты думаешь, надевать уже пальто?

– Не знаю. Уже без двадцати...

– Спасибо.

– Допей.

– Тараканы допьют.

– Ч-ч-ч!.. не кричи.

– А что.

– Соседи услышат, подумают... Но мы же их вытравили.

– Еще неизвестно, мамочка. Может, двое-трое где-то засели.

– Не кричи, сказано тебе.

– Я не кричу, просто разговариваю.

– Сама знаешь, какая здесь...

– Как в карточном домике. Поехали! по коням.

– Галчонок, а поцеловаться со своей мамочкой?

– Как будто мы... ну, пошли, пошли. Пока еще разогреешь мотор.

В лифте они спустились, вышли из подъезда. Фу, пахнет, сморщила девочка нос. В подъезде пахло скверно. Зато на улице было свежо. На клумбах, деревьях с желтыми, багряными и еще даже зелеными листьями лежал снег. Девочка в белой вязаной шапочке и желтой куртке протянула руку, взяла с ветки снег. Отец открыл дверцу, достал щетку, смахнул снег. Во дворе гуляла женщина с ньюфаундлендом. Отец завел мотор.

– А ты без шапки.

– У меня волосы длинные.

Она улыбнулась, но ничего не сказала. Он злился, если касались его лысины. В хорошем расположении он говорил, что это еще не лысина, а так, небольшая прогалина. Про меня, думала девочка, Галина. Но какое отношение она имела к его лысине?

– Садись.

– Холодно, пусть еще прогреется, – сказала она, открыв дверцу и пощупав сиденье.

– Знаешь, сколько нам придется ждать, – ответил он, усаживаясь.

– А ты покури пока.

– Садись.

Пришлось подчиниться.

– Держи, – сказал он и сунул ей футляр.

– Положи туда.

– А если упадет.

Он легко раздражался.

– Не упадет. Мне и так холодно. А еще держать футляр.

– Футляр не холодный.

– Ну скоро мы?..

– Еще немного, пусть поработает...

– Видишь.

– Что?

– Ничего.

– Не спорь.

– Я не спорю. Просто я и говорила, что подождем, а ты нет, а вот теперь сам.

– Все. Тронулись.

– Иго-го! «В страну Восходящего Солнца, где бродят косые японцы, смешные, слепые японцы... Император Хирото!»

– Откуда это?

– Денис Слепцов поет.

Они проехали по двору, вырулили на дорогу, под колесами хрустели комья смерзшегося снега, льда. Печка была неисправна. В салоне воняло табаком. Хотя он ей тысячу раз обещал не курить. Проезжали машины с заснеженными крышами, кузовами. Может быть, на самом деле у них начались белые ночи и дни.

Он включил транзистор. Маму это бесит, она говорит, что на работе устает от шума, и всюду ее насилуют: в кухне – радио, в комнате – телевизор, магнитофон, в машине – транзистор, о, боже, с ума сойти. Он обещал купить наушники, а ей – беруши: береги уши. Но не купил. Купил меч зачем-то. Мама чуть...

Но она-то догадывается, зачем. Просто он хочет превратить их карточный домик в замок. Иногда и ей кажется: это комнаты замка, в гулких переходах звучат голоса.

Город, засыпанный внезапным снегом, выглядел странно. Еще совсем недавно горячо светило солнце, ну, не так уж тепло, как летом, но все-таки. Это уже бесповоротно: осень.

Папа говорит, напиши о лете, раз не хочется про осень. Раз ты ее не любишь. Люби холод, школу, сольфеджио...

Он посигналил облезлому псу.

Тональность до мажор. Неустойчивые звуки (ступени I, II, III, IV).

Чи-жик, чи-жик...

– Папа, мне мешает твой приемник.

– Мешает?

– Обдумывать.

Он выключил и не спросил, что именно обдумывать, а ей не хотелось самой выклянчивать. Мог бы догадаться, что ей все кишки выматывает это сочинение. У нее и так голова кругом. На носу сольфеджио, и вообще...

Они ехали уже по центру. Откуда-то снизу всплывали купола собора. Весной он сводил ее туда. Упросила. Старики, свечки, кресты, картины-иконы, – ее это все слегка напугало. Но потом они развеселились. Дело было так: вышли в «прихожую» собора, там висел ящичек вроде почтового деревенского, только побольше, потолще раза в два, и, оказывается, в прорезь нужно бросать деньги, а не письма – но кому письма? – и папа ей говорит: брось это, – дает мелочь, а она еще так посмотрела и переспросила: прямо здесь? – и он ей кивнул, и она размахнулась – думала, ритуал такой – и брызнула со звоном монетками по плитам, монетки рассыпались в разные стороны, покатились под ноги вошедшим. Вошедшие онемели. Папа схватил ее и потащил прочь. Но он же сам сказал: брось.

Собор всплывал как будто со дна. Озера. Или моря.

Чижик-пыжик, где ты был. Сейчас Слепцов начнет духариться. На Фонтанке водку пил. Алена Аркадьевна озвереет. Сначала сделает вид, что не слышит. А потом... Автомобиль свернул на другую улицу, и вырастающий из-под серых вод собор пропал. Эта, новая улица была, как седло. Автомобиль скользнул вниз. Лучше бы ее отдали в конную школу, она же просила. И дед был за нее. Нет. Теперь считай зубы Алены Аркадьевны – у нее большой рот. Черный бант, коротенькая юбка. Папа говорит, что она не такая уж старуха, не ври. На самом деле – древняя, как баба Яга. Вся в духах – потом два дня в носу этот запах. Кошмар.

Справа двухэтажный бледно-желтоватый дом. На втором этаже на левом балконе всегда допоздна цветы, каждый год разные: красные, или желтые, или белые; большие, пышные, высовываются сквозь решетку, как узники. В эту осень белые. Сейчас завалены снегом. Теперь им конец. Кто там живет. Никогда не удается увидеть хозяйку. Для кого она цветы разводит. Поздние.

О лете можно много рассказывать. Однажды вечером в деревенском доме они укладывались спать – и вдруг раздался непонятный звук; и повторился, как будто на крыше кто-то по-космически чирикал. Отец сказал, что это она привлекла пришельца. Вечером она упражнялась перед открытым окном. Ее приходили послушать деревенские, две сестры и их маленький брат, наголо остриженный, в болячках, измазанный зеленкой. Звук далеко разносился по деревне, они услышали и пришли, попросили сыграть. Ничего не поделаешь. Сыграла им Жигу... чью-то... Папа ругается, если она забывает. Смешно. Не все ли равно, чья музыка. Главное, какая. Есть, как бабочки и стрекозы. Есть нудная и мрачная, как соборные плиты.

В одном городе жила-была (был такой город или не был) в городе Юхдирчисвентойе девочка, миллионерша, по имени Хелли, Хелли Бенсон. У нее был любимый сад. Как ни странно, город был черный. Какая жалость.

Но на самом-то деле Хелли Бенсон не миллионерша, она работала на радиостанции (как папа). Она была племянницей Джины, приехала погостить. На пляже она как-то повстречалась с Тедом. Вскоре она стала работать служанкой в доме у Кепфеллов. Тед и Хелли полюбили друг друга. Джина стала любовницей Мейсона и пыталась убить Сиси во время его болезни: отключила аппарат, который поддерживал... Автомобиль затормозил.

– Приехали.

Отец не уезжал, пока она не дошагала до тяжелой двери музыкальной школы (ах, если бы за дверью было лошадиное стойло, пахло бы овсом, сеном, седлами, и гулкие удары копыт раздавались бы под сводами) и, оглянувшись, кивнула ему – он уже курил – но! Поезжай! Дверь открылась и закрылась, папа исчез. Впереди за освещенным столом сидела вахтерша, седая, в очках. Девочка покорно подошла к ней, поздоровалась – та, как обычно, только взглянула, а может, даже и нет. Надо было успеть до начала в туалет, а то потом придется терпеть или отпрашиваться. Она торопливо разделась.

Итак, сначала сорок пять минут сольфеджио, затем сорок пять минут специальности. Иго-го...

– Привет.

– Привет.

Шепотом:

– Алена ревет.

– Ревет?

– Сакс Федоров не пришел.

– Не пришел?

– Болен.

– Чем?

– Грипп.

– Ну и что?

– Шшш!..

Алена Аркадьевна. Юбка, бант, румяна, туча духов. И глаза злые, красные. Ну, сегодня она им даст! Мама говорит, что она типичная истеричка.

Чижичек
Детская песенка
Музыка Г. Лобачева

Оживленно.

1. Чи-жик, чи-жик, чи-жи-чек, ма-лень-кий во-ро-бу-шек.

2. Не мы ль те-бя по-и-ли, не мы ль те-бя кор-ми-ли.

3. На нож-ки по-ста-ви-ли, тан-це-вать за-ста-ви-ли.

Хорошо, что в этот раз не было Дениса Слепцова. Алена Аркадьевна и так-то любопытная штучка. А тут еще переживания из-за саксофониста Федорова. Кстати, дед говорит, что худые все нервные. Но разве Алена худая? У нее ноги, как у... у неизвестно у кого. И щеки. Или она их так толсто нарумянивает. Подумаешь, грипп. Но вся школа уже знает: Алена Аркадьевна ревела из-за Сакса Федорова. Кошмар.

Галя вдруг подумала: а не живет ли как раз в том доме с цветами Алена Аркадьевна? Чем-то они были похожи. Дом и она.

Специальность отменили. Учительница Медведева не пришла, заболела.

Сорок пять минут Галя просидела в вестибюле с подружкой, обсуждая положение Сиси Кепфелла и гадая, будет ли ребенок у Иден, которая пила противозачаточные таблетки, несмотря на то, что Керк хотел, чтобы у них был ребенок.

Затем она выглянула на улицу. По улице мимо главпочтамта, мимо одинокого раскидистого дуба шла ее кривоногая небольшая бабушка в зеленом пальто с лисьим воротником. Опять она надела эту рухлядь, хотя папа ее просил не таскать этот экспонат. Бабушка была печальна.

Галя попрощалась с подружкой и отдала бабушке папку, футляр понесла сама. Бабушка вздыхала. Улица была ослепительной. В разрывы облаков светило солнце.

Но город Юх... Юххх...

Повздыхав, бабушка – так и не дождавшись участливого вопроса, что такое случилось, – наконец сказала:

– Сейчас я встретила мальчика. Такого черненького, кудрявого. Он шел с каким-то инструментом из твоей школы. У него был убитый вид. Инструмент почти тащился по земле.

Ну, начинается, подумала девочка. Но рассказ бабушки ее заинтересовал. Выдержав паузу и дождавшись-таки вопросительного взгляда внучки, бабушка продолжила:

– И что он говорил, Гала?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6