Денег у нее не было. Остававшуюся надежду на то, что удастся протянуть еще ночь-две в отеле, разбил утренним звонком менеджер.
– Нас только что известили, – сообщил он, – что джентльмен, внесший деньги за первую ночь вашего пребывания в отеле, за вторую платить не будет. – Пауза. – Как вы желаете рассчитываться?
В потрясении она таскала свой чемодан туда-сюда по Шестой авеню, даже к Карнеги-Холлу, где задержалась на тротуаре в смелой надежде, что, может быть, в конце концов прослушивание все-таки было назначено. Всю ночь она провела в метаниях с одной темной и опасной улицы на другую, потихоньку бросая вещи, пока не остался только мишка. К утру следующего дня она проголодалась и измучилась, к утру третьего дня отчаялась и пришла в ужас. К вечеру третьего дня она получила сорок долларов за то, о чем потом никогда не хотела говорить или вспоминать. К вечеру четвертого дня от сорока долларов осталось ровно столько, чтобы поужинать – бутылкой крем-соды и упаковкой снотворного, которое продавалось без рецепта. Когда Энджи проснулась, голова ее гудела от боли, а живот скручивало оттого, что из него выкачивали содержимое, и она уже не была уверена, четвертый это день или пятый. Она лежала в нищенской палате окружной больницы, которую другой человек мог бы со всем основанием счесть камерой ужасов. Но в постели, с крышей над головой, с пищей на подносе, которую, по самым низким стандартам, можно было счесть почти съедобной, она была так же счастлива, как была бы в любом другом месте, раз уж единственная оставленная ей возможность была – жить.
В общем, она была вполне довольна своим пребыванием там, пока медсестра не сказала, что больница пыталась известить ее родителей о ее пребывании здесь. Пожалуйста, только не сообщайте отцу, взмолилась Энджи. Она не могла до конца объяснить непреодолимый гнет отцовского порицания, невыносимость его разочарования. Он же повесит на моей двери табличку со словом БЕЗНАДЕЖНАЯ, пыталась объяснить она. У врачей, медсестер и больничной администрации это вызвало скорее недоумение, чем сочувствие. Вы не понимаете, закричала Энджи наконец, когда все ее мольбы остались неуслышанными, он же дал мне имя в честь ядерной катастрофы. В следующий свой приход они обнаружили, что ее постель пуста. За исключением плюшевого мишки, она бросила там все, что оставалось от прежней Саки. К концу первой недели в Нью-Йорке она полностью стала Энджи, которая пошла по всем стрип-клубам на Таймс-сквер, где владельцы с первого взгляда видели, что танцовщица она никудышная, но что это не имеет никакого значения, и не задавали лишних вопросов насчет того, сколько ей лет на самом деле.
Она пошла работать в одно заведение на углу Сорок шестой и Бродвея, где владелец согласился дать ей аванс в сотню баксов, а одна из тамошних танцовщиц, представлявшаяся как Максси Мараскино, на время приютила ее. Максси, возраст которой отирался то ли по одну, то ли по другую сторону тридцатилетнего барьера, была блондинкой, смахивающей на Бардо, и кроме этой работы еще пела в панк-клубе в даунтауне. Ночью на квартире у Максси на углу Второй стрит и Второй авеню, известной в панковской тусовке как Логово Разврата, где в углу всегда кто-нибудь лежал в отрубе, Энджи спала на кушетке, а Максси объясняла ей ситуацию: вот как обстоят дела. Клуб тебе не платит, ты платишь клубу – проценты с твоих чаевых за высокую честь раздеваться там. Не все мужики ходят в стрип-клубы, продолжала Максси, но тот же голод, что толкает туда некоторых, живет во всех. Одни подавляют его, другие боятся его, третьи стыдятся его, четвертые считают, что переросли его или утончили, но у всех них он есть. Бывают уроды, столь не способные на общение с женщиной, что питают чисто гинекологический интерес к маленькому кусочку кожи у тебя между ног. Эти слишком жалки, чтобы думать о них, – это как беспокоиться о том, что, пока ты раздеваешься, за тобой наблюдает мошка. Одни – горлопаны – приходят убедить себя, что существуют, другие – тихони – убедить себя, что не существуют. Есть туристы, для которых вся жизнь – путешествие. Есть еще твой хлеб насущный, одержимые романтики – такой начинает приходить, только чтобы взглянуть на тебя. Это – самый главный твой шанс и главная твоя проблема, потому что он почему-то вбил себе в голову, что собирается тебя трахнуть, или спасти тебя, или, может быть, даже жениться на тебе, но если ты выйдешь за него, вы оба ни на минуту не сможете забыть, чем ты зарабатывала на жизнь.
Стрип-клубы строятся на том, продолжала Максси, – что делается вид, будто все под контролем у клиента, в то время как любому видно, что он – единственное действующее лицо, у которого нет контроля ни над чем. Любой олух с парой извилин в голове поймет, что никогда и пальцем до тебя не дотронется, не говоря уж о других частях тела. Он никогда не узнает твоего имени, никогда не будет иметь с тобой дела, кроме того, что отдавать тебе свои деньги – снова, снова и снова. Ты в огнях прожекторов, и он думает, что ты разоблачена; он сидит в темноте и думает, что он – «в домике». Но он не «в домике», он мертвец, а ты не разоблаченная, а живая.
Через месяц Максси сообщила Энджи о фотосъемке для одного журнала, которая привела к другим съемкам, которые привели к киносъемке, и тогда Энджи третий раз в жизни занималась сексом – факт, который она скрывала так же тщательно, как дату своего рождения. Соблазн сниматься в таких фильмах был безошибочен и почти непреодолим – все происходящее перед камерой могло показаться чуть ли не оправданным из-за романтического ореола самого процесса, даже если это был романтический ореол самого похабного свойства. Более того, съемки давали Энджи шанс создать себя как личность, осязаемую и достижимую в том смысле, что, в беде и в радости, эта личность оставалась ее и больше ничьей. Когда в фильме ее трахали несколько мужчин, она не говорила себе, или своему отцу, или кому-либо еще «стыд», как отец учил ее объявлять – «провал», сводя все чувства к сокрушенной эмоциональной монограмме. Скорее, в эти моменты ее бесстыдство так разрушало последние намеки на стыд, что она пребывала чуть ли не в эйфории. Стыд был не просто чужеродным понятием, он находился за пределами психофизических законов той вселенной, в которой она жила.
Энджи с самого начала стало ясно, что нужно сделать выбор. Многие девушки в этих фильмах были начинающими актрисами с надеждой рано или поздно найти честную работу, но, как сказала одна из них Энджи во время второй же съемки: «Нельзя заниматься и тем, и другим – вот этим – она махнула рукой в сторону стоявшей рядом кровати, – и честным делом. Или одно, или другое». И на какое-то время Энджи влилась в племя актрис, режиссеров и операторов, выехав от Максси и живя то у одной, то у другой из девушек. Хотя она не была особо заинтересована в том, чтобы стать актрисой, ей в то же время казалось, что нельзя одновременно жить и в мире стыда, и в мире бесстыдства, либо одно, либо другое, и она, вполне возможно, выбрала бы мир бесстыдства, если бы после того, как ее кинокарьера включала уже съемки в пяти фильмах, кто-то не проявил излишнего любопытства насчет ее возраста. Когда выяснилось, что ей едва исполнилось семнадцать, кинопрокатчику пришлось изъять фильмы с ее участием из обращения, и он был так разъярен – и к тому же имел достаточные связи в преступном мире, – что Максси Мараскино настоятельно порекомендовала Энджи временно лечь на дно.
Энджи нашла работу эскорт-девушки в какой-то конторе, занимавшейся подобного рода услугами, и выехала из Логова Разврата, сняв себе квартиру на углу Семьдесят четвертой стрит и Третьей авеню. В тот день, когда она пришла к Максси, чтобы наконец забрать те немногие пожитки, которые там у нее оставались, Максси не было дома и квартира была пуста – ни рок-звезд, ни их прихвостней, ни валяющихся на полу наркоманов, ни малейших признаков какой-либо жизни вообще, – за исключением задней спальни, где несколько раз ночевала сама Энджи. Теперь на двери были написаны черным маркером вроде того, которым пользовался ее отец, такие слова: ЗДЕСЬ ЖИЛЕЦ. За дверью послышался какой-то звук, как эхо отдаленного глухого рева. Энджи подошла к двери и постояла там, прижав ухо, а потом подала голос. Ей показалось, что внутри кто-то движется, и, возможно, кто-то откликнулся, хотя она и не была уверена, и потому позвала снова:
– Эй!
Теперь из-за двери кто-то отчетливо откликнулся:
– Да.
Это «да» было таким выразительным, что она испугалась и отшатнулась, снова прочитав написанные черным маркером слова. Она боялась открыть дверь и выпустить запертое там существо. Потом существо начало яростно колотить в дверь, и это напугало ее еще больше, и Энджи ретировалась, но потом вернулась и осмотрела квартиру еще раз, нет ли в ней кого-либо еще. Ей было нужно в туалет. Когда она вышла оттуда, квартира была все так же пуста, и звуки из задней комнаты, включая стук в дверь, прекратились. Энджи снова подкралась к двери и прислушалась, и хотя не вполне доверяла своей интуиции, все же как можно тише открыла задвижку и как можно скорее ушла.
Хотя никто еще этого не знал, она жила на заре того момента, когда хаос с новой злобой поцелует любовь. В ожидании этого фатального непредсказуемого будущего женщины той эпохи извивались в своих постелях, в их жилы вливались вновь узнанные желания; атмосфера умирающих семидесятых была наполнена сексом, сладостным и мятежным, и скоро мембрана между тем и другим разлетелась в клочья. В эти месяцы единственный короткий роман у Энджи случился с начинающим драматургом лет двадцати пяти по имени Карл, который днем работал картографом в Манхэттенском муниципалитете. В распоряжении Карла были сотни карт – карты улиц и карты мостов, карты канализации и карты метро, карты электросетей и карты водопровода, карты звуковых потоков и карты аэродинамических труб, – на стенах его крохотной квартирки на площади Св. Марка была начертана карта всей его жизни с пометками того, где он впервые напился, где впервые занимался сексом, где начал писать свою первую пьесу, где застрял на третьем акте. Однажды утром, когда Карл сидел, как обычно, в кафе в Виллидже, пил, как обычно, эспрессо и от руки писал в большом бумажном блокноте третий акт пьесы, он вдруг начал чертить свою первую карту: персонаж выходит на сцену, открывает рот – и дальше ничего. В попытке найти правильные слова для диалога Карл целый час сидел, уставившись в свой эспрессо и свой блокнот, а потом начал чертить карту пьесы, которая, как он надеялся, откроет ему, что же персонаж хотел сказать. Это привело к новой карте, а потом к еще одной.
– Да ты одержимый, – просто сказала Энджи, когда в первый раз увидела все его карты.
– Вовсе нет, – ответил Карл, и ей пришлось признать, что он не казался одержимым типом из тех, о которых говорила ей Максси. – Я не одержим своими картами, – улыбнулся он. – Это мои карты одержимы мной.
– Да что ты говоришь.
– У меня есть вера, – объяснил он, – а вера выходит за пределы одержимости.
– Умопомрачение, – ответила Энджи, – и зависть тоже.
Будучи нерелигиозным евреем, Карл легко допускал, что, возможно, предметом его веры была сама вера, но также предполагал, однако, что в глубине своей сама вера и является единственным, во что кто-либо когда-либо действительно верил. В его желании сквозило больше идеализма, чем у всех мужчин, каких Энджи встречала или еще встретит. Через сорок лет, живя в пентхаузе заброшенного старого отеля в Сан-Франциско, он вспомнит, как она говорила ему об этом. Он складывал больше од ее улыбке, чем телу, и, казалось, делал это искренне, а Энджи была еще слишком юной и не понимала, что мужчины всегда больше любят в женщине улыбку, чем тело, даже если не признаются в этом или сами того не знают. Карл собирался когда-нибудь уволиться и уехать в Прованс, чтобы работать там на винограднике, – будучи студентом, он провел пару месяцев в Европе, и карты на стенах запечатлели осень в Лондоне, зиму в Париже, поездку в Тулузу, поезд в Вену, – и у Энджи возникло ощущение, что в его воображении она работает вместе с ним на провансальском винограднике.
Она бросила Карла, когда больше не смогла ни делиться с ним секретами, ни утаивать их от него. Она бросила его, когда заподозрила, что новая пара координат, нанесенных на карту Манхэттена прямо над раковиной, обозначает то место, где он полюбил ее. Ее начало пугать свое место на карте, которая казалась ей самой занимательной, – это была Карта Безумных Женщин, и флажки на ней представляли череду потерявших разум самок – от кельнерши в Дублине до женщины-фотографа в Брюсселе, от турагентши в Афинах до консультантки по киббуцам в Тель-Авиве, до прекрасной девушки, увиденной Карлом в Мадриде, тело которой было прикрыто только хаосом в глазах и красным беретом набекрень, украшенным пятиконечной звездочкой; девушка стояла на площади и открыто ласкала себя, пока последние франкисты из секретной службы не затолкали ее в черный фургон и не увезли прочь.
Энджи была невыносима мысль, что она станет маленьким флажком на Карте Безумных Женщин, обозначающим Нью-Йорк. В действительности она не верила, что заслуживает чьей-либо откровенности, и не верила, что может принять чью-либо эмоциональную щедрость без фальшивого притворства. Как-то вечером, через несколько часов после того, как она должна была встретиться с Карлом, но не явилась, она, кусая ногти, позвонила ему из автомата на Сорок шестой; за спиной ее гудел клуб, где она обычно танцевала перед ним, – Энджи выбрала этот автомат именно из-за фона, как будто шум клуба на заднем плане мог Карлу все объяснить.
– Поверь мне, Карл, так лучше для тебя, – сказала она в ответ на его непонимающее молчание на другом конце провода, и проговорила это с таким же убеждением и с такой же толикой мелодрамы в голосе, с какими во все века все говорили такие слова.
«Недостойная», – заключила она для себя – и для него, но только уже повесив трубку.
Когда ей исполнилось восемнадцать, Энджи нашла работу в другой эскорт-конторе, но получше, в Верхнем Истсайде. В первую же ночь одна из девушек, молодая рыжеватая блондинка, сказала ей: я 3 октября 1980 года, взрыв бомбы в парижской синагоге, убито четыре человека.
Гибкая рыжеволосая девица, с важным видом затянувшись сигаретой, проговорила: я вся музыка, запрещенная в Иране 23 июля 1979 года. Взявшая Энджи под свое крыло пышная брюнетка представилась как 17 апреля 1979 года, казнь ста детей без какой-либо причины по приказу императора Банги. У каждого посещавшего бюро джентльмена была своя привязанность – от адвоката, любившего, чтобы им помыкала 3 сентября 1979 года (на рок-концерте в Цинциннати насмерть задавлены одиннадцать подростков), до импотента-управляющего нефтяной компанией, который заказывал сразу двоих, чтобы только смотреть на них – прелестных близняшек 1979 года: 1 апреля (на Стейтен-Айленд осквернены семьсот еврейских могил) и 2 апреля (у побережья Малайзии утонула лодка со ста вьетнамскими беженцами). Была еще стеснительная 3 августа 1979 года с волосами цвета воронова крыла (два с половиной миллиона крестьян умерли от голода в Камбодже), легкомысленная платиновая блондинка 20 сентября 1980 года (двадцать женщин умерли от инфекционно-токсического шока, вызванного гигиеническими тампонами) и 29 марта 1979 года (авария на ядерном реакторе в Пенсильвании), печальный и добрый ветеран бюро, которая предлагала утешение печальным усталым мужчинам, сладко мурлыкая им в ухо. А самой красивой, исключительной женщиной-призом, которую все мужчины желали, но мало кто мог себе позволить, была изысканная и элегантная 8 декабря 1980 года – убийство сумасшедшим поклонником одного из величайших музыкантов XX века.
Место Энджи в Апокалиптическом Календаре пришлось на 3 октября 1981 года – через три года после ее первого появления в Нью-Йорке. К этому моменту она уже не тратила времени на оплакивание девочки, которой была когда-то, или же утраченной невинности. Она вполне по-взрослому, не по годам, относилась ко всему, кроме плюшевых мишек, и могла похвастать столь же не по годам развитым нравственным чувством, отказываясь считать себя как злодейкой, так и жертвой. Единственный явный урон, нанесенный кому-либо ее действиями, кроме как в ее снах, проявлялся в миллионах взорвавшихся нервных окончаний у тысячи безымянных мужчин, подавляющее большинство которых только смотрели на нее, как пыталась она ободрить себя, и лишь немногие до нее дотрагивались. И если какой-то голос в ней замирал, видя, кем она стала, Энджи не разговаривала с этим голосом, но считала своим долгом знать, где тот все время находится, и держаться от него подальше; она не позволяла этому голосу судить ее. За три ночи в неделю Энджи неплохо зарабатывала в бюро и уже предвидела время, когда сможет окончательно отказаться от всего этого, хотя к данному моменту уже догадывалась, что судьба, скорей всего, не уготовила ей места пианистки в Карнеги-Холле.
Когда фурор, поднявшийся среди порнорежиссеров из-за ее несовершеннолетней кинокарьеры, начал угасать, Энджи решила, что, снявшись еще в одном-двух фильмах, могла бы заработать достаточно денег, чтобы освободиться насовсем. Текущий тариф был двести долларов за сцену, иногда больше; снимаясь в двух сценах утром и в двух после обеда, она могла бы загрести восемьсот долларов в день – почти две с половиной тысячи за три дня работы. С другой стороны, как поведала ей однажды ночью за пивом Максси Мараскино, когда они сидели в одном пришедшем в запустение ночном клубе, где Максси раньше пела, всего за два года, прошедших с тех пор, как Энджи занималась подобными съемками, этот бизнес стал очень странным: каждая новая сенсация пытается затмить предыдущую в стремлении к какой-то невыразимой вершине, и когда разговор коснулся съемки, на которую Энджи предстояло явиться в даунтаун на следующий день, даже в полумраке бара показалось, что Максси слегка побледнела. Женщины повздорили.
– Если это те ребята, о которых я думаю, – сказала Максси, – тебе лучше с ними не связываться.
– О каких таких ребятах ты подумала? – спросила Энджи.
– Есть один тип по имени Митч Кристиан. Я его знаю очень хорошо. Я знаю его очень хорошо. Однажды я снималась у него и его жены, которая была почти такая же чокнутая, как он сам, пока не бросила это дело. Тебе лучше держаться от него подальше.
Это вызвало у Энджи раздражение. Она уже набралась достаточно цинизма, чтобы подозревать в дружеских предостережениях Максси какой-то скрытый мотив – поскольку ее карьера панк-певицы катится по пути прочих участников Тусовки, а карьера танцовщицы разваливается вместе с ее телом, возможно, Максси сама не прочь получить эту работенку. Возможно, она знает этого Митча даже лучше, чем говорит, и ее одолела паранойя, как бы Энджи не перехватила у нее хороший заработок.
– Ты хочешь сняться сама, да? – спросила Энджи.
– Да не в этом дело, – настаивала Максси.
– Ты думаешь, я хочу перехватить твою работу у этого парня.
– Господи, Энджи, не в этом дело.
Кончилось тем, что Энджи ушла, но хотя и твердила себе, что раскусила Максси, разговор не давал ей покоя всю ночь и все следующее утро и, вместо того чтоб затихнуть, все громче и настойчивее звучал у нее в голове по пути на метро в центр на следующий день, 3 октября 1981 года. Не в силах полностью отмести предостережения Максси, она начала нервничать еще до того, как столкнулась с незнакомой женщиной у складского помещения, где должна была состояться съемка. Притаившись в тени здания напротив, женщина пересекла улицу как раз вовремя, чтобы отрезать Энджи от двери.
Энджи посмотрела на номер над дверью, чтобы убедиться, что нашла нужный дом. «Не заходи туда», – сказала женщина; в старой черной кожаной куртке, с сигаретой, свисавшей изо рта, она казалась очень жесткой. У нее были рот прорезью и упорные глаза, черные волосы обрезаны над плечами, и она смутно кого-то напоминала – кого-то, с кем Энджи уже встречалась в этом бизнесе, хотя вовсе не актриса, нет, совсем не тот тип («А ты-то сама того типа?» – шепнул Энджи тот внутренний голос, с которым она не разговаривала, но о местонахождении которого все время знала) – грубая, лет за тридцать пять, не меньше, что в этом деле считается старостью.
– Кто вы? – спросила Энджи и машинально начала кусать ноготь на большом пальце, но тут же перестала, вернувшись к своей невозмутимости. Она уже преодолела слишком многие препятствия в собственном сознании, чтобы теперь ее отговорили.
Выбросив сигарету, женщина как будто занервничала; может быть, она была под кайфом. Да, актриса, решила Энджи, еще одна бывшая, как Максси, устраняет конкурентку, пока не пришел режиссер.
– Извините, – сказала Энджи, – я бы не пришла сюда, поверьте, если бы мне не была нужна эта работа.
– Послушай, – начала незнакомка, но Энджи уже протиснулась мимо нее, толкнула дверь и стала подниматься по длинной узкой лестнице. Клонящееся к вечеру солнце палило в стену через невидимое окно на самом верху. Забравшись наверх, Энджи обернулась посмотреть, идет ли следом женщина в черной кожаной куртке, но лестница была пуста. Свернув за угол с лестничной площадки, девушка оказалась на втором этаже склада, и солнце ударило ей в глаза, прежде чем она успела их прикрыть. Окно обрамляло Всемирный торговый центр в нескольких кварталах поодаль, и солнце на мгновение проскользнуло в щель между двумя небоскребами. Склад казался безлюдным, потом дверь в дальней стене открылась, и оттуда на Энджи уставился мужчина с восьмимиллиметровой камерой. Он снова исчез в задней комнате, и через открытую дверь Энджи послышалось, как он сказал кому-то: «Здесь».
Из двери вышел еще один мужчина и, куря сигарету, какое-то время рассматривал Энджи.
– Мы ждем Митча, – наконец сказал он, – никуда не уходи.
Потом и он исчез. Из задней комнаты слышался какой-то спор между двумя мужчинами, а потом чей-то отрывистый монолог в телефонную трубку. Энджи покружила по открытому пространству склада, время от времени останавливаясь перед окном и глядя на заходящее солнце за Всемирным торговым центром и реку за небоскребами. То и дело человек с камерой выглядывал из двери, проверяя, здесь ли она, и за этим следовал новый разговор со вторым мужчиной, причем их голоса становились все тише и напряженнее. Энджи поняла, что они опасаются, как бы она не ушла. Еще через пару минут ожидания, прислушиваясь к звуку двери на лестнице, не идет ли режиссер, Энджи направилась к задней комнате, где, по ее предположению, должен был сниматься фильм.
Через открытую дверь она увидела один прожектор. Мужчин не было видно, хотя по-прежнему слышалось, как они иногда переговариваются, но в основном просто ходят туда-сюда. Больше никого в комнате не было, лишь стояло большое черное кресло с высокой спинкой и черными кожаными ремнями, привинченными к подлокотникам, ножкам и спинке на уровне шеи. Увидев это кресло, Энджи почувствовала что-то, чего еще никогда не чувствовала, даже в самые страшные моменты своей жизни. Она почувствовала, что жизнь ее лопается по швам и все содержимое высыпается и летит в темноту.
Это было зло. И оно выходило далеко за пределы любых, самых замысловатых представлений об обычном пороке, далеко за пределы понимания даже апокалиптической эры, за пределы терактов, неистовств геноцида или ядерного уничтожения, так как это было явно кресло для казни, казни, выполняемой не для чего иного, как ради чьего-то удовольствия, чтобы кто-то где-то полюбовался на это. Это была дыра в столетии на том месте, где раньше находилась душа. В ушах Энджи завопило совершенно новое предчувствие, и в озарении она вспомнила обо всех других, более знакомых предчувствиях, которые раньше отмела, о предостережениях Максси и той женщины в кожаном пиджаке у входа. Увидев кресло, Энджи тут же поняла, что если в ближайшую минуту не уберется отсюда, то уже не увидит, как солнце коснется подножия Всемирного торгового центра, никогда не увидит наступления ночи – разве что наступление самой длинной из ночей. Как только она увидела кресло, тот внутренний голос, от которого, как ей казалось, она столь успешно держалась подальше, выполз и шепнул ей в ухо: Саки, иди сядь в кресло. Иди и сядь, потому что прошло уже столько времени с тех пор, как ты была яркой звездочкой, и теперь уже ничто не имеет значения, а в уничтожении есть честь, но в отрицании Бога лишь одна пустота.
Услышав шаги одного из них, Энджи повернулась на каблуках и, глядя на заходящее солнце, медленно пошла обратно к окну. Она чувствовала, что за спиной стоит человек с камерой и снова глядит на нее из дверного проема, и ее новое предчувствие говорило ей, что он стоит там, пытаясь выяснить, что она могла увидеть в задней комнате и что могла понять. Энджи решила, что если услышит, как он делает хотя бы шаг в ее направлении, то тут же бросится бежать, но пока замерла в надежде, что он снова скроется в задней комнате и даст ей фору при бегстве. Когда она взглянула через плечо, мужчина уже ушел, и она быстро направилась к лестнице. Когда она добралась до лестничной площадки, оба мужчины снова появились.
Они не потрудились окликнуть ее. Они сообразили, что она поняла, что происходит, и что все понимают, что все понимают, что происходит. Бросившись вниз по лестнице в своих туфлях на нелепых шпильках и слыша шаги мужчин прямо у себя за спиной, Энджи не знала, хватит ли у нее времени остановиться и снять туфлю, чтобы воспользоваться ей как оружием, и решила, что на сопротивление у нее все равно не хватит сил. Все то время, что она бежала вниз по узкой лестнице, ее не покидала мысль, что дверь внизу сейчас откроется и появится режиссер, которого они дожидались; тогда она окажется в ловушке.
И когда Энджи спустилась, дверь действительно открылась. Девушка отшатнулась, но это оказался не еще один мужчина, а женщина в черной кожаной куртке, которая на сей раз схватила ее за руку и рывком вытянула на улицу, а сама шагнула внутрь и захлопнула за собой дверь. Оставшись на улице одна, Энджи какое-то мгновение стояла, ошеломленно уставившись на дверь, пригвожденная к месту извращенным желанием посмотреть, чем все это закончится, и она прислушивалась к гвалту и громким голосам внутри.
А потом сбросила туфли и побежала. Через двадцать четыре часа Энджи уже летела в Лондон, а еще через девять месяцев, сидя в кафе на бульваре Сен-Жермен в Париже, познакомилась с Жильцом.
Женщина в черной кожаной куртке ждала уже довольно долго. Для Митча опоздания были обычным явлением, но когда прошел час, она немного расслабилась, думая, что, может быть, ничего и не случится.
Стоял теплый осенний день, и небо полнилось вертолетами, которые скорее успокаивали, чем тревожили, напоминая обдувающие город от жары вентиляторы. Закоулок был, конечно, пустынным – потому-то Митч и выбрал его. Здесь не было машин, не считая одного заблудшего грузовика, проезжавшего мимо. «Я упал в объятья Венеры Милосской» — доносилась из его радио популярная несколько лет назад песня. Потом Луиза увидела Энджи – миловидную девушку азиатского типа, держащуюся с той напускной жесткостью, которую они так быстро приобретают, – и перешла улицу, чтобы ее перехватить. Луиза не представляла, что ей сказать; она не ожидала, что ей придется разговаривать с девушкой, – она ждала, что придет Митч.
И все равно ее было не остановить. Все эти девушки думают, что сами умеют о себе позаботиться. Все считают себя такими жесткими, такими бывалыми. И вот Энджи протиснулась мимо нее и исчезла внутри склада, а Луиза стала дальше ждать человека, который не так давно был ее партнером, сообщником и мужем. Минут через десять, когда внутри послышался панический стук каблуков по лестнице, она сразу поняла, что девушка разобралась в ситуации и бросилась бежать. Луиза открыла дверь, и уже спустившаяся с лестницы Энджи отпрянула. Но Луиза дернула ее за руку на улицу, а сама шагнула внутрь, чтобы встретить преследователей.
Они попытались протиснуться мимо нее, как протиснулась Энджи десятью минутами раньше. Луиза не знала ни одного из этих двоих, они не работали с Митчем постоянно – впрочем, такими вещами никто не занимается постоянно. Однако эти двое знали, кто она такая, – в этом бизнесе все ее знали, – и все знали, что она когда-то была замужем за Митчем. Поэтому временно, по крайней мере пока не появится Митч, ей нечего было бояться схватки с ними. Оказавшись в тупике, отрезанные Луизой от улицы, они просто остановились на лестнице, глядя на нее. Потом один сказал другому:
– Нам лучше свалить. – А потом Луизе: – И тебе тоже.
– Я уже свалила, – ответила та. – Не так давно. К тому же девицы вроде этой не обращаются в полицию.
– Очень рад это слышать, – проговорил все тот же парень.
– Она сейчас так напугана, что через двадцать четыре часа ее, наверно, уже в Штатах не будет.
– Это было бы для всех неплохо.
Двое мужчин повернулись и побежали обратно, вверх по лестнице. Свет на верхней площадке начал меркнуть.
– Митч будет недоволен, – крикнул ей один через плечо.
Луиза кивнула, приняв это к сведению, но не особенно впечатлившись.
– Митч – очень опасный человек, – ответила она, – для молоденьких девушек, у которых надежно связаны руки и заклеен изолентой рот.
Открыв дверь, она снова вышла на темнеющую улицу. Девушки, конечно, не осталось и следа. Митча тоже не было. Луиза еще немного подождала, наблюдая со своего прежнего места в тени, на другой стороне улицы. Через три минуты из склада поспешно вышли двое мужчин, неся с собой лишь камеру. Потом Луиза направилась к Всемирному торговому центру, где поймала такси и доехала до своей квартиры в Виллидже.
Она ожидала, что ночью Митч или позвонит, или придет сам – если не поныть, как она изгадила ему все планы, то хотя бы забрать оставленные накануне вещи. Луиза пожалела, что он так и не пришел: ей хотелось, чтобы здесь не осталось никаких его следов. Она сама не понимала, зачем пустила его на ночь; они не виделись почти три года, и его появление оказалось сюрпризом, а уж что Луиза ненавидела, так это сюрпризы. Точнее, она не понимала, зачем переспала с ним, но это была особенно гнетущая тема, так как потом ей пришлось бы спросить себя, зачем вообще когда-то вышла за него замуж, и проблема заключалась не в том, что она не задавалась этими вопросами, а в том, что уже три года пыталась забыть ответы на них. И потому прошлая ночь явилась лишь кратковременной слабостью, которой Луиза поддалась в винных парах, а потом не прошло и десяти минут, как зазвонил телефон, и это звонил нынешний предмет издевательств Митча – панк-певица и стриптизерша, называвшая себя Максси Мараскино. Луиза слышала, как она плачет, когда Митч со смехом повесил трубку и фыркнул: