Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дни между станциями

ModernLib.Net / Современная проза / Эриксон Стив / Дни между станциями - Чтение (стр. 6)
Автор: Эриксон Стив
Жанр: Современная проза

 

 


Зато в других областях его понимание обострилось, порой до чрезвычайности; живя в этой комнате, он выучился заглядывать за пределы того, что являлось для других очевидным, воспринималось ими с готовностью. В то время как другие постигали мир линейно, он постигал его окольным путем, вившимся спиралью, приподнимавшимся и несшимся по скрытым течениям в своем собственном направлении – как свет в его комнате. В этой комнате, абсолютно закрытой для внешнего мира, тем не менее был свет, исходивший не от лампы и не от свечи. Сидя в постели, он видел пыль, поднятую неизвестным ветром. Ничто больше не двигалось в этой комнате; все часы, бутылки и статуэтки находились здесь, когда комнату только нашли, и вполне могли стоять здесь – подразумевалось, что и стояли – с тех самых пор, как дом был построен. На стене даже висели крест-накрест два кремневых пистолета. Свет был таким же, как тот, что Адольф видел на улице, на рю де Сакрифис, через секунды после того, как солнце садилось за рекой, где на тротуарах было полно мужчин, которые проходили между Домами непрерванных грез – номер пятый, номер двенадцатый, номер двадцать шестой – и вечно заглядывались на запретный номер семнадцатый, куда допускались лишь немногие. Адольф и сам еще пройдет мимо «баль-мюзеттов» и прочих клубов, мимо домов с надписями «Belle Chinoises» и «Belles Negres» [12], и богемных балов, где богатые парижские дебютантки могли потанцевать с высокими мускулистыми африканцами, а обеспеченные, стильные джентльмены – с другими джентльменами. Свет на улице в этот час, как раз когда рю де Сакрифис пробуждалась к жизни, клубился дымным месивом из речных сумерек и газовых фонарей, только начинавших тлеть. Крадясь обратно в номер семнадцатый с наступлением темноты, Адольф находил, что свет в его комнате такой же, как свет на улице. Свет упрямо горел всю ночь, и на серых стенах Адольфу виделись сотни теней – за все годы существования дома. Поставив свечу на полку на другом конце комнаты, он поджигал фитиль – так он начал понимать, что на самом деле все, что он видит, было плоской поверхностью, как экран; что трехмерность – это иллюзия. Все было плоской поверхностью, и крошечные точки света – от свечи ли на полке, от газовой ли горелки на улице – были проколоты в этой поверхности, надрезаны кем-то там, за экраном. Тогда он понял, что за всем, что он видит, пылает солнечным пламенем целый мир, что цвета – лишь силуэты людей в том мире, за экраном, гулявших, обедавших, танцевавших и занимавшихся своими делами. Адольфа поразило, что никто не осознает, что все они – лишь фигуры на полотне, чужие тени. Его забавляло тщеславие женщин, любовавшихся, к примеру, своей сливочной кожей, в то время как они видели лишь дымчатое отражение другой женщины, смотревшейся в зеркало за бескрайним экраном. Таким образом, Адольфу удавалось объяснить себе все, но не Жанин – Жанин была не такая, как прочие. Жанин была похожа на их мать, и Адольф решил, что Лулу явилась из мира за этой плоской поверхностью, что она проскользнула сюда, возможно, еще маленькой девочкой. Адольф дивился, отчего Лулу им этого не сказала, но затем понял, что она, вероятно, все расскажет им, когда решит, что они доросли и поймут. Он понимал, что этого не объяснить ребенку слишком рано. Но в ту ночь Адольфу хотелось рассказать об этом Жанин, когда она пришла, скрываясь от Жана-Тома. Он видел, как она съежилась в сумерках комнаты.

– Что такое? – спросил он.

– Сын мсье Мсье, – ответила она.

Они услышали за стеной его голос – он звал ее. Решив больше не ждать, он орал все громче, с грохотом мечась по остальным комнатам; Жанин и Адольф слышали теперь и голоса других женщин. Вокруг был настоящий содом. Как всегда, Жанин едва замечала присутствие Адольфа – ее большие карие глаза пристально глядели на замаскированную дверь, в горле сперло дыхание. У Адольфа тоже перехватило дыхание, но по другой причине. Он почувствовал у себя внутри тьму, расползавшуюся, словно чернила из желудочков сердца; он понял, что тоже, как и Жан-Тома, хочет ее. Он не мог смириться с тем, что чувствует это, поскольку знал: эта тьма – лишь чья-то тень по ту сторону экрана. Он осторожно подполз к ней, и в тот миг, когда он потянулся к ее плечу и тень его руки растянулась по стене, когда он уверил себя, что это вовсе не его рука, в тот миг, когда она наконец повернулась к нему и тотчас увидела в его глазах то, что было в них всегда, и признала это, навек обжигая его память, – в этот миг дверь-невидимка распахнулась и в проеме встал и уставился на них сын мсье Мсье.

Что-то в нем было словно бы набекрень; его черты казались скособоченными – из-за вихров, падавших на лоб, из-за взмокшей физиономии. Его глаза шныряли по комнате со смутным изумлением, и его наряд, наряд молодого франта, был растрепан. Он перевел глаза с девочки на мальчика и пьяно ухмыльнулся.

– Кто ты? – спросил он Адольфа.

Адольф не ответил. На самом деле Жану-Тома было плевать. Он нагнулся, взял Жанин за запястье и рывком поставил на ноги.

– Ты не можешь забрать ее, – сказал Адольф ровным голосом.

– Почему?

– Я ее брат.

Жан-Тома поглядел на Адольфа, слегка сбитый с толку, затем расхохотался.

– Да ну? – сказал он. – Я тоже.

Адольф продолжал глядеть в глаза Жану-Тома, припав к земле. Тот одарил его последним мимолетным взглядом, прежде чем развернуться – вместе с девушкой – и исчезнуть из пятна света.

Из этого света, который зарождался в самой комнате, в такт шагам Жана-Тома, направлявшимся в комнату где-то над ним, в такт крикам Жанин в лестничном колодце; Адольф видел, как свет меняется, движется, путешествует по комнате. И когда он услышал, как хлопает дверь, и почувствовал, как всколыхнулся потолок от глухого удара, когда ее швырнули поперек кровати, он увидел, как свет гаснет, мало-помалу превращаясь просто в гул у него в голове. Он велел себе уходить. Он сказал себе, что не может больше ждать, что здесь больше нет ничего, что физически его бы удерживало, – на двери не было засова, в скважине не было ключа. Он мог протянуть руку к двери, распахнуть ее настежь – как это сделал сын мсье Мсье – и навсегда освободиться от комнаты, так же как, по-видимому, был свободен от комнат сын мсье Мсье, который, в отличие от прочих мужчин, мог передвигаться по собственному желанию, волоча за собой женщину, вместо того чтобы следовать за ней. Но что-то удерживало Адольфа. Он стоял на обоих коленях и одной пятерне – вторая рука продолжала тянуться к ее плечу. Только теперь тень исчезла, и он знал, что за плоской поверхностью кто-то сдвинулся. Он знал, что точно так же, как он волен переходить из комнаты в комнату, он неподвластен и чужим теням за экраном, что он может отбрасывать тень от любого света, а может ухватить его руками и упрятать под замок. Итак, все дело было в мужестве – и он следил за дверью и прислушивался к ней, у него над головой, в то время как сын мсье Мсье имел ее и ножки кровати скакали по потолку. Его ужаснуло, что она молчала, тогда как Жан-Тома орал; спустя годы он неизгладимо помнил это и никогда не позволял своим губам вымолвить ни звука, когда занимался любовью с женщиной, молча наслаждаясь ею, пока она не вскрикнет. Из-за этой ночи он никогда не займется любовью с женщиной, которая не кричит, из-за этой ночи он никогда не позволит себе оргазменного стона. Каждый раз, когда кровать наверху врезалась в стены, каждый раз, когда в потолок отдавались их движения, свет в комнате все слабел, цвета все приглушались, оттенки сводились к светотени, все вокруг то резчало, то покрывалось поволокой. Он думал, что ничто не заставит его выйти из комнаты – пока не услышал звук, которого не ожидал. Он услышал ее смех. Задыхающийся, выжидательный. Крохотная измена, символ завоевания.

И тогда он сорвался. Он распахнул дверь, промчался по коридорам, по которым никогда не бегал ночью, мимо мужчин, глядевших на него с недоумением, и лиц женщин, которых он так хорошо знал, но которых никогда не видел такими – с мокрыми губами и с глазами-реками; вверх по лестнице, слыша, как внизу выкрикивают его имя, распахивая двери одну за другой, оставляя позади потревоженные парочки, пока в последней комнате коридора не нашел их. Жан-Тома даже не повернулся, чтобы взглянуть на него, так поглощен он был своим занятием. Но Жанин подняла глаза и увидела, как Адольф, небольшого росточка для своих шестнадцати лет, поднял с нее Жана-Тома и вышвырнул его в окно с третьего этажа.

И поскольку бежать было уже незачем, возникло ложное чувство, что все приостановилось; Жанин и Адольф вдвоем стояли у окна, глядя на улицу, где лежал Жан-Тома. Сбежалась толпа мужчин, и Жанин оттащила Адольфа. Она наблюдала за происходящим внизу и прислушивалась к возбужденным голосам. Она видела, как Жан-Тома слегка шевельнулся в темноте. Комната заполнилась остальными женщинами. Адольф стоял позади, у стены, размышляя, пока они глазели на улицу.

Затем они медленно повернулись к нему. Он глядел на них. Лулу стояла в дверях, похожая на труп. Он еще жив, сказала одна из женщин у окна: с улицы донесся шквал голосов. Адольф уставился в пол. Тебе придется уйти, сказала Лулу. Мадам вбежала в комнату, взглянула на женщин, выглянула из окна на лежащего внизу Жана-Тома, снова взглянула на женщин, затем на Адольфа. Ему придется уйти, снова сказала Лулу, обращаясь к мадам. Она говорила так, словно он действительно был ее сыном.

Он ушел. Женщины собрали немного денег, и одна из них дала Адольфу адрес своей подруги в Туре. Адольф ушел задворками, как всегда, когда сбегал из этого дома. Как всегда, сбегая из этого дома, он вышел через задний двор; он не остановился, чтобы в последний раз окинуть все взглядом. Он забрал бы с собой Жанин, но ему все слышался ее смех. Наконец он был на дороге к югу от Парижа, и номер семнадцатый с его потайной комнатой оказался позади.


Вскоре после этого он отправился на войну. Солдаты подобрали его у каменного моста через речушку по дороге в Тур; не было таких шестнадцатилеток, которых не задела бы война. Он назвался Адольфом Сарром. Отряд посовещался, шестнадцать ли мелковатому Адольфу Сарру; когда он сказал, что не уверен, они немедленно забрали его. Все они шли к Вердену; войска отправляли эшелонами. Пришла зима. Солдаты разводили костры во вспоротых брюхах дохлых лошадей и распластывались по горячим стволам только что выстреливших пушек. Когда кончалась еда, они сидели в окопах и глодали свои хромированные винтовки. Как и в комнатке в номере семнадцатом, Адольф глазел на свет, взрывавшийся в небе, туго натянутом над горизонтом: бомбы рвали его в клочья, и свет лился из гигантских, зияющих дыр. К следующему году осада закончилась и французы двинулись на Лотарингию. К тому времени Адольф, казалось, уже ничего не чувствовал – он был слишком зачарован светом. Последнее взрезанное облако ослепило его; его унесли на носилках в лазарет и усадили на раскладушку. Он слышал голоса медсестер, обращавшихся к нему, но видел одну белизну; он представлял себе лица женщин номера семнадцатого и к каждому услышанному голосу присовокуплял одно из этих лиц. Лишь для Жанин не нашлось голоса, не нашлось смеха, который напоминал бы ее смех. Спустя время, лежа в лазарете, он начал сам рисовать линии на белом; он сам лепил образы. Каждый образ он называл ее именем и слышал в ответ ее смех. В эти очарованные дни он блуждал между глубокими сомнениями и благоговейным ликованием: собственные инстинкты и понимание сперва изумили его, затем оставили. В какой-то момент белизна поблекла, посерела; ему показалось, что он упускает видение. Однажды утром он проснулся, и все было во тьме; он решил, что видение безвозвратно упущено. Он решил, что больше никогда не сможет видеть сквозь поверхность вещей. Так продолжалось неделю, другую; он погружался в отчаяние, пока в один прекрасный день не услышал над головой страшную бомбу, которая, взорвавшись, прожгла дыру в его собственной тьме. В это мгновение он выглянул в дыру и увидел все то же – костры, горящие в трупах выпотрошенных животных, и людей, грызущих винтовки. Он понял: то, что находится по ту сторону экрана, ничуть не лучше того, что он видит по эту сторону, и нет смысла ждать минуты, когда он сможет шагнуть туда, где, как ему всегда казалось, его место и куда он всегда намеревался когда-нибудь отправиться. Он понял, что резня – это резня, поражение – это поражение, а мертвые всегда будут умирать и там ничуть не лучше, там все точно так же. В этот момент он повзрослел. В этот момент он уловил где-то внутри суть того, что будет двигать им позже: его побуждения всего лишь дожидались формы, в которую могли бы вылиться. После этого он заснул. Сестрам милосердия неделями не удавалось его разбудить; врачи посчитали, что он пробудет в коме неопределенно долго, вероятно – бесконечно. И только в одиннадцатом часу одиннадцатого дня одиннадцатого месяца того же года, ровно в тот миг, когда подписывалось перемирие, он открыл глаза и стал снова видеть.

6

Когда маршал Фош [13] ввел победоносные французские войска в город, Адольф впервые по-настоящему увидел Париж, прежде видав лишь рю де Сакрифис да несколько отдаленных переулков. Он шагал по улицам с остальными солдатами под приветственные вопли разбушевавшейся толпы, и ему даже не приходило в голову, что фасады зданий были построены вверх, от земли, – скорей, предполагал он, город сформировался как каньон, выдолбленный в земле вековыми дождями, огнем и рекой, бегущей по центру каньона. Он не мог представить себе, чтобы Гран-Пале, высящийся над Сеной, был изобретением точно таких же живых существ, как те, что лежали, умирающие, искалеченные, на полях сражений всего в километрах отсюда. Знай он это до того, как пошел на войну, возможно, он сильнее проникся бы состраданием и отвращением, глубже сопереживал бы раненым и убитым; возможно, он не так мгновенно сделался бы фаталистом. Он был изумлен при виде обрадованных мужчин на улицах – не в комнатах и не в окопах; он был изумлен при виде женщин, которые были стары и некрасивы, а не прекрасны, нарумянены и молоды. Цитадели Парижа поднимались, как иссеченные скалы, а окна мерцали, как пещеры, в которых разожгли и поддерживали огонь, – крохотные дырочки в экране, иллюзорно далекие.

В своей военной форме, ему было достаточно приостановиться и взглянуть на что-либо, проявляя маломальское желание или интерес, как его тут же хватали за локоть, провозглашали героем и приглашали отведать. Так его кормили, давали приют и ухаживали за ним по всему городу. В те первые послевоенные дни погоны служили молодым людям повсеместным пропуском: в первый же вечер, когда он вступил в Париж, его накормили ужином в отличном ресторанчике, пара стариков со слезами на глазах предложила ему ночлег и его бесплатно пустили в Гранд-опера, где показывали американскую кинокартину «Рождение нации» Д. У. Гриффита [14].

Он понятия не имел о том, что такое кино. Конечно же, сама идея его заинтриговала: картины, помнившиеся ему из номера семнадцатого, ожив, замелькали перед ним. Но фигуры в этой кинокартине были точными образами, а не репликами или характеристиками, и действие мерцало перед ним, а не проносилось мимо, и, несмотря на перешептывание публики на протяжении всего фильма, идея движущихся изображений не потрясла его и не заставила изумиться. Скорее его ошеломил размах, гигантский масштаб марша генерала Шермана [15] (хотя он был вовсе не уверен в том, кто такой генерал Шерман), и то, насколько это повторяло – по организации снабжения, если не по ужасу – войну, свидетелем которой он только что был. И когда поскакал Клан и вся Гранд-опера, казалось, затряслась от топота копыт в пыли, его так же ошеломила сила сцены. Он вышел из театра, чувствуя, что интуитивно понял язык виденного, словно волшебство, к концу картины поднявшее на ноги весь зрительный зал, потрясшее зрителей до буйного исступления, такого же, как реакция на возвращавшиеся с войны войска, – это волшебство было для него вторичным, оно вовсе не было волшебством. Он всего лишь увидел то, что искал все это время, когда заглядывал за поверхность вещей и пытался увидеть ослепительный свет.


Адольф посмотрел «Рождение нации» еще множество раз и как-то вечером забрел наверх, в будку киномеханика. Возможно, человек, крутивший ленту, и удивился, но Адольф все еще носил военную форму, а значит, был героем, и, если ему хотелось немного посидеть в будке, вполне можно было оказать ему эту небольшую услугу. На самом деле Адольф остался там на несколько дней – он спал на полу, принимая от киномеханика бутерброды и вино, которые тот приносил днем. Хотя киномеханику, возможно, и казалось странным, что Адольф не выказывал желания покидать будку, для молодого человека, годами не выходившего из комнаты на рю де Сакрифис, это было совершенно естественным; Адольфа влекло то, как этот щелкающий квадратный серый ящик вспарывал мир, оставляя белый разрез, и открывал другой мир, спрятанный за ним.

Где-то на четвертый день в кинотеатр пришел человек из студии «Патэ» и принес несколько катушек с фильмами; студия распространяла не только французские фильмы, но и иностранную продукцию. Адольф спросил, нельзя ли ему проехаться вместе с ним в студию, на окраину Парижа. Там он устроился на работу – разгружал оборудование, менял декорации и бегал на посылках, а еще остолбенело наблюдал за тем, как «Патэ» выдает сотни фильмов – от короткометражек на катушку-две до крупных, престижных проектов. Остальные участники съемок по большей части находили Адольфа слегка ненормальным, но не противным малым. Он был вежлив и особенно почтителен с юными дивами, напоминавшими ему женщин, у которых он жил до войны. Его считали внимательным, хотя и слегка задумчивым парнем, и киношники часто не жалели времени, чтобы что-то ему объяснить. Редакторы в монтажной взяли его себе как бы в подмастерья; ему дали ключ от помещения, которым он пользовался по ночам, когда все уже расходились. Тогда он вставал в углу монтажной и при свете единственной голой лампочки смотрел на развешанные над столами куски пленки, словно на струи воды, замерзающие у него на глазах, пока вся комната не начинала казаться ему пещерой, полной сверкающих сосулек.

Спустя какое-то время Адольфу дали смонтировать кусок фильма, состоявший из нескольких сцен. Он смонтировал сцены не так, как велел режиссер картины, а сконструировал серию мятущихся, резких сопоставлений, огорошив и взбесив начальство. Его уведомили о том, что у него нет способностей к монтажу, и выставили из отдела. Однако один из монтажеров поделился с администрацией своими соображениями – он был не особенно доволен тем, что Адольф сделал с его сценами, однако посчитал, что у молодого человека имеются свежие идеи и, возможно, ему стоит писать сценарии. Этот аргумент не вполне убедил людей, заправлявших студией «Патэ», но если им что-то и было нужно, так это идеи и сценарии, и тогда они отправили Адольфа в сценарный отдел. Как и с монтажом, Адольф начал работу фактически в качестве подмастерья и приложил руку к сценарию, который, после переработки, в «Патэ» нашли приемлемым. Он поработал над двумя другими сценариями и потом самостоятельно написал еще один, который, как заявили руководители «Патэ», им понравился. Когда Адольф увидел отснятый материал, он настоял на встрече с продюсером и режиссером и объяснил им, что их версия ни капли не похожа на то, что ему виделось; он описал сон, а они отсняли нелепый спектакль. В свою очередь, продюсер с режиссером объяснили Адольфу, что «Патэ» – крупнейшая студия в мире, крупнее даже голливудских, и что они знают все о том, как снимать фильмы; но если он считает, что знает о съемках кино больше, чем они, он может отправляться в любую из маленьких, независимых парижских студий, коих было много и которые ровным счетом ничего не значили – не больше, чем мошки, гудевшие перед мордой льва, «Патэ». Тем вечером он вернулся на рю де Сакрифис. Он пошел туда в тот час суток, который всегда был так важен для него, когда он там жил, – сразу после захода солнца, но прежде, чем почернело небо. Ничего не изменилось – во многих смыслах улица стала еще буйнее и сногсшибательнее, чем раньше. Он не стал ударяться в сногсшибательное буйство. Он уселся в кафе с видом на номер семнадцатый и принялся наблюдать за крыльцом и за входившими и выходившими. Одного-двоих он узнал, остальные не были ему знакомы. Спустя два часа и несколько рюмок коньяку Адольф впервые в жизни был пьян. Он поманил к себе одного из клиентов, выходивших из номера семнадцатого. Там девушка, сказал он, запинаясь. Ее волосы – спутавшиеся ветки на Елисейских Полях, а тело не менялось с тех пор, как ей исполнилось двенадцать; у нее сливово-красные губы. Мужчина понятия не имел, о чем он бормочет; он отошел, и Адольф зарыдал, уронив голову на стол и обхватив ее руками. Официант принес ему счет.


Как-то утром, десять месяцев спустя, Клод Авриль вышел из своей квартиры, в которой жил один, доехал на извозчике до метро, затем поездом в северную часть города и уселся у себя в кабинете размышлять о кинокартинах – со смутным недовольством, как и в любой другой день. У Авриля была грудь колесом, ему шел пятый десяток, он был сыном французского рабочего класса, робко подтянувшимся до следующего уровня; отнюдь не чванясь, он легко признавал, что еще не во всем разобрался, – он считал, что так у него больше вариантов. Ему наскучили прежние деловые проекты, удававшиеся ему с умеренным успехом (поскольку его амбиции в этих делах ограничивала скука), и поэтому несколько лет назад он переключился на кино, привлеченный рискованностью дела. Он совершенно правильно считал себя в некотором роде финансовым авантюристом; он не думал о себе как о предпринимателе и уж тем более – как о продюсере. Его небольшая студия, находившаяся на участке, где раньше располагалась одна из многочисленных, испещривших пригород барахолок, ограничивалась производством одно– и двух-катушечных короткометражек, на которые Аврилю удавалось выбить финансирование; люди с деньгами смотрели на всю эту киношную ерунду как на новинку, на фишку – ерундовыми не были лишь способы ею воспользоваться, пока она не приелась. Сам Авриль, далеко не творец и не художник, лелеял мысль, что кинокартины пойдут далеко. Хотя многие считали их варварством, привлекавшим в основном только варваров – к примеру, американцев, – Аврилю тем не менее казалось, что именно варварство диктует порядок вещей; он начал сильнее всего ощущать это не во время войны, а после. Он смотрел на съемочную площадку из окна кабинета, наблюдая, как перекатывают с места на место нелепые и хрупкие декорации, как играет актерская труппа – понарошку, словно взрослые дети, которые возятся в грязи, но тут вошла его ассистентка и сказала, что к нему посетитель, мальчик.

– Мальчик?

– Ему не больше восемнадцати.

– И чего этот мальчик хочет?

– Поговорить с вами по поводу фильма.

Ну конечно же. Мсье Авриль покачал головой, она вышла; он все сидел и глядел на снимающуюся сцену, пока не понял, что снова заскучал. Он встал из-за стола, вышел из кабинета, прошел мимо ассистентки и открыл дверь. Он догнал мальчика на лестнице.

– Эй ты, – сказал ему Авриль с верхней ступеньки. Мальчик повернулся. У него были черные как смоль волосы, а взор был полон твердости и настораживал.

– Ты хотел со мной о чем-то побеседовать? Я мсье Авриль.

– А я Адольф Сарр.

– Сколько тебе лет? – спросил Авриль. Последовала пауза.

– Двадцать, наверное, а может, на год-другой больше. Или на год-другой меньше.

– Ты не знаешь, сколько тебе лет?

– Когда я пошел воевать, решили, что мне шестнадцать. Это было три с половиной года назад.

Ну, тогда я в любом случае больше не стану звать тебя мальчиком, подумал Авриль. В кабинете они уселись, глядя друг на друга, по разные стороны стола. Перед Аврилем оказалась рукопись. Это набросок фильма, сказал Адольф. Рукопись была озаглавлена «La Mort de Marat» [16]. Ничего себе набросочек, сказал Авриль, листая страницы. Несколько минут он сидел и читал. Он немедленно осознал потенциал картины о французской революции, но тут явно намечалось больше, чем на две катушки. Авриль поднял глаза на терпеливо дожидающегося Адольфа.

– Что ж. Внушительно. Ты потратил на это немало времени и усилий.

– Десять месяцев, – сказал Адольф.

– Вот что я хочу спросить. Ты не ходил с этим в «Патэ»? Вполне возможно, что они бы очень заинтересовались.

– А вы не интересуетесь?

– Я этого не говорил.

– Я не хочу в «Патэ».

– Почему?

– Я не хочу, чтобы они забрали у меня мою историю.

Авриль откинулся назад и положил ладони на стол.

– Чего же ты хочешь? – спросил он. – Ты хочешь сам снимать этот фильм?

– Да.

– Ты когда-нибудь снимал кино?

– Нет. – Адольф помолчал. – Я знаю, это самонадеянно.

– Мне пришлось бы собрать на это много денег. Так что это больше, чем самонадеянность. Понимаешь, о чем я?

– Да.

– Ты знаешь, кто такой Жан-Батист Бернар?

– Нет.

– Он поставил для меня не один фильм.

– Вы хотите, чтобы он ставил эту картину? – сказал Адольф.

– Я не хочу забирать ее у тебя, – сказал Авриль. – Десять месяцев на один только набросок. За это время мы снимаем тридцать-сорок фильмов.

– Я знаю, это самонадеянно, – повторил Адольф. – Не могли бы вы нанять меня ассистентом мсье Бернара?

Авриль протянул рукопись Адольфу.

– Возвращайся через три недели, – сказал он.

Авриль переговорил с Жаном-Батистом Бернаром.

Около тридцати лет назад Бернар завоевал себе имя, поставив несколько удачных программ в Гранд-опера; сейчас, когда ему было под семьдесят, «Студия Авриль» наняла его в качестве человека, который знал актеров и мог хоть как-то заставить их совершать нужные телодвижения. Ясно было, что он уже не пользуется успехом в театре, раз может тратить время на кино; у Авриля не было уверенности, что у Бернара есть нюх на кино, но он был настолько неуверен в собственном нюхе, что не мог обойтись без человека, у которого был хотя бы театральный опыт. Бернар выслушал описание картины, которую думал снимать Авриль; как обычно, он не выглядел ни взбудораженным, ни вдохновленным: он просто внимал.

На самом деле, кроме Бернара, у Авриля никого не было. Авриль навел кое-какие справки и был слегка изумлен, узнав, что «Патэ» не работает над собственной картиной о французской революции. Авриль переговорил с инвесторами. Они, конечно же, настаивали на гарантиях, хотя в понимании Авриля это был бизнес без гарантий; поэтому-то потенциальные барыши и были так привлекательны. Потом Аврилю улыбнулась фортуна, когда на ужине, устроенном общим знакомым, он уговорил Мари Рэнтёй, одну из самых известных актрис Гранд-опера, сыграть Шарлотту Корде, убийцу Марата; в свою очередь, она завербовала Поля Котара, в некотором роде идола дневных французских баль-мюзеттов, сыграть роль самого Марата. Это произвело на инвесторов большее впечатление, и они выложились на предварительные расходы по началу производства фильма. Когда Адольф Сарр вернулся в студию через три недели, Авриль купил сценарий на месте и нанял его в качестве ассистента продюсера. Адольфа, казалось, немного смутило то, что актриса, которой уже за сорок, будет играть двадцатичетырехлетнюю Шарлотту, а фанатичного революционера Марата изобразит звезда кабаре.

На следующей неделе Бернар начал снимать интерьеры. Авриль разыскивал костюмеров и декораторов для будущих крупномасштабных сцен, а также нанимал команду консультантов, чтобы добиться подлинности исторических штрихов. Несмотря на заметный шум, поднявшийся в киношных кругах, а особенно в «Патэ», по поводу нового проекта «Студии Авриль», сам Авриль пребывал в странной депрессии. Под вопросом было, потянет ли Авриль такое предприятие – его контора, мизерная по сравнению с «Патэ», не была оборудована для съемок такого масштаба; Авриля задевали все эти пересуды, и втайне он даже разделял эти сомнения. У него было чувство, что задача поставлена в корне неверно, и когда он время от времени заходил на съемки, чтобы посмотреть, как идет дело – чего никогда не делал ради прежних короткометражек, – и наблюдал, как Бернар мучительно проталкивает Рэнтёй и Котара через каждую сцену, в то время как юный Сарр сидит в углу и молчит, его опасения отнюдь не утихали. Прошел месяц; Авриль все еще нанимал декораторов и то и дело сталкивался с людьми из «Патэ», которые осторожно задавали вопросы. Его тревожило, что уже ходят слухи, будто картина еле держится на плаву; он совершенно закрыл площадку и запер ворота студии от всех, кто не имел отношения к проекту, – чем лишь разжег слухи еще пуще. Авриль вызвал Бернара и объявил, что желает увидеть уже отснятое.

Они встретились в дальней части студии, в пустом помещении, где складывали задники, которые использовались в короткометражках, снятых за предыдущие годы. Они все вместе уселись в темноте: исполнители двух главных ролей, несколько ассистентов по производству, оператор, костюмеры, декораторы, режиссер и продюсер. После просмотра актеры заявили, что довольны, ассистенты по производству покивали, костюмеры прокомментировали изменения, которые следовало внести в гардероб; режиссер Бернар вяло шаркал по комнате. Оператор, датчанин по имени Эрик Роде, молчал, продолжая изучать стену, с которой уже давно исчезло изображение. Авриль сидел, ничего не говоря, потом хлопнул себя по коленям, поблагодарил всех за присутствие, спросил, не хочет ли кто-нибудь что-нибудь сказать, и отпустил их. Они беззвучно вышли по одному; Адольф сидел позади. Когда они остались вдвоем, Авриль закрыл дверь.

– Итак? – сказал он.

Адольф посмотрел мимо него на стену, совсем как оператор Роде.

– Как будто ничего не происходит, – сказал Авриль.

– Все неправильно, – сказал Адольф. – Движения нет. Люди двигаются, а сцена – нет.

– Почему это?

– Потому что камера не движется.

– Камера и не может двигаться.

– У Гриффита она движется.

– Так это у Гриффита.

– Бернар все делает неправильно. Он ставит фильм, как будто это спектакль. И актеры все делают неправильно. Они играют, словно это спектакль. А это не спектакль. Это кино, движущиеся картины. Они должны двигаться.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17