Она в ужасе встала с пола. Пошла к чулану, стащила с вешалки белый хлопковый летний сарафан и натянула через голову. Подумала о том, чтобы позвонить ему. Сказала себе: «Он не захочет этим заниматься, он возненавидит меня за то, что я навязываюсь». И уже набрала номер, когда телефон выскользнул у нее из рук, а она соскользнула со стула на ковер.
В тот вечер он вышел из автобуса на одну остановку раньше и пошел пешком. Он срезал угол, пройдя от Сансет мимо жилых домов, вышел на бульвар Паулина с противоположной стороны и прошел к своему дому с другого конца улицы. В ее окне был свет. Хотя было довольно поздно и немногие окна на улицах светились, в каждой квартире лучился телевизор. С тех пор как начали отключать электричество, телестанции принялись показывать старые съемки первой высадки на Луну. Теперь станции постоянно крутили одни и теже пленки, и люди просто не выключали телевизоры, поскольку на то, чтобы их выключать, уходило больше энергии. По пути домой Мишель видел в одном окне за другим мужчин и женщин со спящими детьми на руках, без доли эмоций, без тени воспоминания уставившихся на экраны в своих гостиных, где полет на Луну мерцал всю ночь напролет.
Позже, лежа в постели, он услышал, как из пустыни несется песчаная буря и здание закачалось в пылевом вихре, словно идущее ко дну судно, опрокинувшееся на киль на илистом морском дне. Сверкающая пыль соскребала морских рачков с боков здания. Вчера утром он видел, как уезжал Джейсон, и теперь тело не давало ему спать. Он вертелся, крутился, а потом подошел к окну посмотреть, падает ли свет из ее квартиры на песок под окнами. Наконец монотонный, приглушенный скрежет на улице усыпил его.
Он проснулся в полшестого утра, когда было еще темно, и пошел посмотреть, падает ли на песок свет из ее окна. Когда он увидел, что свет по-прежнему горит, он прислушался к звукам сверху – звукам, которые дали бы ему знать, что она ждет его, словно шорох песка был шелестом ее бедер друг о друга. Он злобно уставился в потолок единственным свободным глазом, как будто хотел просверлить дыру у нее в полу.
Он еще час пролежал в постели.
Встав, он натянул штаны, открыл дверь и взобрался по лестнице, но не постучал. Просто повернул дверную ручку и вошел. Закрыл за собой дверь. Проверил, на месте ли повязка, и инстинктивно передвинул ее на другой глаз, лишь с тем чтобы передвинуть ее обратно – что делал редко. Расстегнул одежду и сбросил ее на пол. «Лорен!» – позвал он.
Она услышала его голос – чуть ниже матки. Она не видела ничего, кроме какой-то мясистой серой массы, и силилась отыскать в памяти лицо, которое соответствовало бы этому голосу. Голос, конечно же, был далеко. Он был слаб, тих – и всплывал к ней отдельными лепестками, словно отшелушивался со стенок труб под ее желудком. Трубы и проходы внутри ее были выстелены этим голосом, и, поскольку лепестки были не совсем прозрачными, она была не уверена – их ли это цвет или цвет стенок за ними.
Были и другие звуки – шумовая гирлянда, обвившая голос, который доносился до нее, – человеческий щебет и постукивание каких-то металлических пальцев, все это смутным эхом. Она все пыталась найти лицо, словно надеялась, что лепестки уложатся рисунком и очертят лик, который она откуда-то помнила. Порой ей казалось, что она узнает голос, но, слыша гул прочих звуков, она спрашивала себя, не мерещится ли ей это. Она чувствовала этот голос у себя в трубах и в матке, чувствовала, как он пронизывает ее живот. Это был переливчатый слог, кувыркающийся к ней, наверх, кривобокими, незаконченными пируэтами. Лишь когда он стал более разборчивым, она поняла, что голос запнулся на одной-единственной, непрерывно длящейся букве: очень долгой «л». Л-л-л-л-л-л-л-л-л-л-л-л. Про себя она завершила чужую попытку. Л-л-любовь, л-л-лекарство, л-л-лишения, л-л-летучее, л-л-ликование, л-л-ласки, л-л-лесная л-л-лань, л-л-легкая, л-л-лом-кая, л-л-лебединая песня.
Л-л-л-л-л-л-лорен.
Все то время, что она лежала там – где бы это ни было, – она знала, что это за слово; правда, она не обманывала себя. Она не спешила решать, что думать по этому поводу – пугает ли ее мысль, что голос пытается выговорить ее имя, заставляет ли раскаиваться или же утешает. Она не чувствовала угрозы со стороны голоса; пугало скорее отсутствие ответа.
Ей казалось нелепицей, что он снова мог оказаться у нее внутри. Может, он хочет попробовать еще раз?
Дать ей еще один шанс? Думать о втором шансе было обидно; эта мысль лишь подтверждала ее вину, в которую она и так всегда верила, а главное, она не была уверена, что ей все удастся во второй раз. И все же это казалось ей мелочным; она подозревала себя в неблагодарности; она осознавала, что это редчайшая возможность искупления. Где бы он ни был в ней, она не понимала, отчего он делает ей так больно, когда она даже не знает, что он там; еще не настало время для такой боли. Тогда она поняла, что он застрял. Остальные звуки, казалось, стихли.
Л-л-л-л-л-л-л-л-л-л-л-л-л-л-л-л-л-л. Еще отчаянней.
Лорен. Она подняла взор – это все-таки оказался не Жюль. Голос определенно был синим. Когда повязка была у него на левом глазу, она не помнила, Мишель он или Адриан.
Потом она снова уплыла, и лепестки рассыпались, и не осталось ни звуков, ни голоса, который она могла бы увидеть.
Когда она проснулась, оказалось, что она в больнице; окно у ее изголовья выходило на парковку. На обоях были длинные зеленые стебли с мелкими желтыми цветками. Напротив кровати – открытая дверь, в которой появилась медсестра. Медсестра посмотрела на нее.
– Оклемались? – спросила она.
– Кажется, да, – сказала Лорен.
Медсестра ушла. Из коридора Лорен было слышно: «Доктор, она проснулась». Ей что-то ответили. Врач вошел вместе с медсестрой, и Лорен было приятно, что он красавчик, как в телесериале.
– Вы проснулись, – сказал доктор. Лорен кивнула.
– Со мной все в порядке? – спросила она.
– Внематочная беременность. Еще чуть-чуть, и произошел бы разрыв.
Он приподнял спинку кровати.
– Еще?
Лорен сказала, что так отлично.
– Едва успели, – спокойно произнес врач.
– Как я сюда попала?
– Вас привез один человек.
– Какой человек?
– Без глаза.
Она чуть не сказала: «Ах, этот притворщик. С глазом у него все в порядке». Вместо этого она спросила:
– Едва?
– За считанные минуты.
Она все еще была в оцепенении и долго не могла понять – пока он не ушел. Она бесстыдно подняла халат и посмотрела на шрам над тем местом, где у нее сбрили волосы. В нем были крохотные скрепочки, и она нежно провела по ним пальцами; похоже было на застежку-молнию. Ее это даже позабавило. Она уснула, и ей приснилось, что ей делают операцию на открытом сердце и под каждой грудью у нее по молнии.
Боль снова вернулась, за мгновения до того, как она пришла в себя, и тогда, в солнце, осветившем ее веки изнутри, его силуэт обрисовался перед ней – синева, сгущавшаяся, как те лепестки, в черноту наверху. Увидев его, она поняла, что где бы, когда бы ни видела его раньше, она видела его почти точно так же, у изножья постели; возможно, в длинном синем плаще, как тот, что на нем сейчас. Увидев его, она поняла, что чувствовала все это время.
– Мой одноглазый принц, – сказала она насмешливо. – Мой спасительный циклоп.
Он пристально глядел на нее. Она снова на миг прикрыла глаза, открыла, взглянула вбок, за бортик кровати.
– Я и впрямь в больнице.
Он кивнул, оглядев стены.
– В ней самой.
– Где я была?
– Где ты была?
– Я была у себя в квартире?
– У телефона была снята трубка.
Она подождала, пока он присядет на кровать. Она спросила:
– Ты собираешься меня поцеловать?
– Собираюсь.
Он оперся рукой о металлический бортик и поглядел ей в надбровье. Она не закрывала глаз, пока его лицо опускалось к ней. Она подняла руку и положила ладонь ему на голову и подумала – не хочет ли он что-то сказать; его губы двигались, словно что-то вертелось у него на кончике языка; казалось, он слегка прикусывает нижнюю губу. Я с ума сошел, сказал он. Он взял ее в руки и прильнул к ее рту, как тогда на лестнице; когда он снова это сделал, она слегка задохнулась и вспомнила о молниях. Она машинально ощупала свою грудь.
– Почему? – спросила она.
– Потому что посчитал тебя мертвой.
– Ну и что?
Его пальцы смахнули волосы с ее лица.
– А трубку ты повесил? – спросила она через минуту.
Единственный глаз лениво приоткрылся – он ничего не упустил.
– Ну и то, что мне бы это не понравилось, – наконец ответил он.
– Почему?
Он покачал головой.
– Да, – ответил он, почти угрюмо. – Я повесил трубку.
– Я звонила тебе, – сказала она и была слегка шокирована, оттого что не думала этого говорить.
– Я пришел за тобой.
– А ты бы занялся со мной любовью?
– Да.
– А ты бы взял меня, если бы я сопротивлялась?
– Да.
– А если бы я совсем сопротивлялась? Если бы я яростно отбивалась?
– Ты бы не стала.
Она покачала головой.
– Нет, я бы не стала.
– А тебе бы это понравилось?
– Да.
– Я имею в виду – умереть.
– Что?
– Для тебя бы ничего не значило, если бы ты лежала на полу мертвая?
– Я давно чувствую себя мертвой.
– Из-за него?
– Отчасти. В основном.
Он кивнул.
– Врач сказал, едва успели.
Он кивнул.
– Кто ты, Адриан? Мишель.
Он пожал плечами.
– Почему ты спросил, бывала ли я в Париже? Ты был в Париже?
– Да.
– Долго?
Он поерзал на кровати.
– Джейсон уехал в Европу. Не в Париж.
Он кивнул.
– На гонки.
– Он автогонщик?
– Он велосипедист. Чуть было не попал в олимпийскую сборную в… – Она задумалась. – В семьдесят втором? В Мюнхене.
– Кажется, я не был в Мюнхене.
– Может, мы с ним встретимся в Италии через несколько месяцев.
– Кажется, я там был.
– Кажется?
– Франция, Испания, Италия, Швейцария, Бельгия. – Он на секунду остановился, припоминая штампы в своем паспорте. – Нидерланды, Англия. Кажется.
– Джейсон получил бы серебряную медаль. Он сдал не те бумаги на одном из предварительных соревнований и его дисквалифицировали.
Он ничего не ответил.
– Тебе неприятно о нем слушать?
– Да.
– Он мой муж, – сказала она. И, помолчав, добавила: – Я не могу от него уйти.
Он ничего не сказал.
– Ты француз?
– Нет.
– Я думала…
– Я американец. Я родился во Франции.
– В Париже?
– Я не знаю, – сказал он.
– Не знаешь?
– Нет.
– Ты не знаешь, где родился?
– Нет.
Она лишь кивнула.
– Странно, да? – спросил он.
– Ты, наверно, приехал в Америку, когда был совсем маленьким.
Она выдвинула эту мысль как что-то, что они могли обдумать вместе.
– Кажется, так, да.
Она продолжала кивать.
– Поэтому у тебя французское имя? – спросила она. – Мишель. Да и Адриан, по-моему, тоже.
– Поэтому.
– А фамилия у тебя французская?
Он странно уставился на нее. Казалось, он снова изучает ее лицо, ощупывая ее сверху донизу своим единственным глазом.
– Сарр, – сказал он. – Французская.
Она задумчиво повторила. И затем:
– Адриан?
Он улыбнулся.
– Мишель?
– Да?
– Ты поцелуешь меня еще?
– Рискну, – ответил он.
– Почему, – прошептала она, когда его губы придвинулись к ее губам, – ты сошел с ума?
– Не знаю, – сказал он.
– Что бы ты потерял, если бы потерял меня? – прошептала она.
Он не ответил, потому что не смог бы объяснить. Но она знала и без его ответа и, едва задав вопрос, понадеялась, что он не ответит, потому что не смогла бы этого вынести по той же причине, по которой он не смог бы этого выговорить. И когда он снова поцеловал ее, она лишь лежала, не открывая глаз, надеясь, что, когда откроет их, его не будет, что он исчезнет без следа; потому что она не вынесла бы его ухода. Ниже живота у нее екнуло, а потом прихватило особенно болезненно; она невольно распахнула глаза – и его не было. Он ушел так, как ей хотелось, и откуда-то она знала – это оттого, что он не смог бы оставить ее, если бы она смотрела на него.
В палату протекли синевато-коричневые сумерки – тусклая сепия, тысячекратно виденная ею из окна; цвет каждого предмета в сердцевине загустевал, а по краям разбивался, шел оцепенелыми полосами. С каждым взглядом все цвета подтекали и смешивались все сильнее. За ту, предыдущую тысячу сумерек ни разу не случалось такого: она лежала, распоротая, выпотрошенная и скрепленная, и все же ощущала такую цельность, какой не чувствовала почти никогда. Из окна ей видны были оголенные деревья, с которых капал песок. Старые ведра катились по парковке, а вдали, за дорогой, кренился к северу старый дощатый забор. Несколько заброшенных машин стояли вдоль тротуара; песчаные бугорки, следы последней бури, покрывали коростой «дворники». Когда угасло ее изумленное ликование, она ужасно затосковала по нему – как только в больничных коридорах выключились огни и она осталась одна в темноте. Проснувшись на рассвете, она загрустила и даже не сразу поверила своим глазам, не увидев его снова у изножья кровати.
Она позавтракала и опять заснула и на этот раз почувствовала, как его пальцы скользят по ее лицу, и не спешила просыпаться, пока он снова не поцеловал ее. На нем был все тот же синий плащ, и он еще не передвинул повязку на другой глаз. Он принес ей журнал. Она составила список вещей, которые ей были нужны, – зубная паста, шампунь. Медсестра пришла сменить белье, и Лорен почти с удивлением поймала себя на том, что ухватилась за его руку, когда его выдворяли из палаты. Вечером он вернулся, и они вместе смотрели про высадку на Луну. Он продолжал гладить ее лоб – это было последнее, что ей запомнилось. «Сидел здесь до полуночи, – позже сказала ей медсестра. – Нам пришлось заставить его уйти». А однажды врач нажал на кнопку, чтобы опустить постель, и вдруг все остановилось – ненадолго отключили электричество, и она зависла: ни подняться, ни опуститься. Завтра, сказал ей доктор, начнем ходить.
Мишель пришел, когда доктор помогал Лорен встать с постели. Они втроем прошлись по коридору и обратно. У нее немного тянуло в животе, но это было все. Она спросила врача, не выпадут ли скрепки раньше времени, и он сказал, что если она будет осторожно себя вести, то вряд ли. Мишель остался, и она показала ему шрам. Он безучастно уставился на него и дотронулся пальцем, ничего не сказав. Мишель сказал, что звонил Джейсон. Он два дня пытался дозвониться в их квартиру. Мишель рассказал ему, что случилось.
– Откуда он звонил?
– Из Пенсильвании. На следующей неделе он уезжает в Венецию. – Мишель взглянул в окно. – Если только не решит вернуться домой.
– Ты все ему рассказал?
– Нет.
– Доктор сказал, что завтра меня выпишут, – проговорила Лорен.
– Я тебя отвезу.
Она кивнула.
– Мне три недели нельзя будет заниматься любовью.
Джейсон позвонил вечером. Он сказал, что, если Лорен захочет, он откажется от участия в кроссе. Или он может прилететь через несколько недель, поскольку кросс все равно будет только осенью. Лорен сказала, что это не обязательно. Он ничего не может для нее сделать, сказала она. Джейсон попрощался с ней странным голосом. Она подумала: он знает. Он всегда знал.
Он знал с первой минуты, прежде чем узнали мы. Все мы знаем. Поэтому мы не встречались два года; я чувствовала это через пол.
На следующий день Мишель снова стоял у изножья ее кровати в своем синем плаще, его черная шевелюра падала на повязку, а лицо почти ничего не выражало. Он бесстрастно взял ее сумку в одну руку и обнял ее другой. Они вместе спустились на лифте; когда двери открылись, ей стало больно. Они медленно прошли через вестибюль. У выхода из больницы она схватилась за живот, пощупала – не вылетела ли скрепка – и посмотрела – не расплывается ли на халате кровавый круг. Но на халате ничего не было. Парковка была исполосована длинными синими тенями, убегающими на восток.
Он поднял ее и понес; она держала сумку на коленях. Он быстро вышел с ней через автоматическую стеклянную дверь, на свет. Со стороны океана плыла дымка, легкий ветер шевелил на Лорен халат и гладил ей ноги. Она поняла, что не знает, где она. Все замерло – словно за то время, что она отсутствовала в этом мире, он существенно замедлил ход. «С тобой все в порядке?» – спросил он. Она держалась, уткнувшись лицом в его плащ, сомкнув руки у него на шее. Она чувствовала, что ее волосы касаются пуговиц его плаща; когда она прижималась к нему, плащ, казалось, ниспадал бесконечно, накрывая землю, обволакивая асфальт, словно все это время он кутался в собственную тень. «Ты можешь постоять? – спросил он. – Секундочку», – и опустил ее на землю, и она не отнимала лицо от его плаща, а лишь ждала. Он порылся в кармане в поисках ключей. Когда он отпер дверь машины, он взял у нее сумку и поставил ее на заднее сиденье. Он снова поднял ее, чтобы усадить. Она взяла его за волосы одной рукой и за отворот плаща – другой. «Я люблю тебя, Адриан-Мишель, – прошептала она. – Не хочу любить, но люблю». Он посмотрел на нее – его рот не шевельнулся, на губах вовсе не было ответа; он посадил ее в машину и секунду постоял, глядя на нее. Закрыл дверь. Обошел машину, открыл другую дверь, подумал, поколебался, замер. Затем, прежде чем усесться, он снял с лица повязку и бросил на землю, где порыв ветра, раздувавшего ее халатик, подхватил ту и понес по парковке, за безжизненные деревья, пока она не превратилась в маленькую темную точку.
Он отвез ее домой, уложил в кровать, через голову снял с нее халат. Заварил ей чаю и сидел и смотрел, как она его пьет. Она продолжала глядеть на его лицо – оно казалось ей обнаженным. Дополнительная синева дополнительного глаза тревожила ее. Чувствуя это и стесняясь, он опускал глаза. И тогда она снова смотрела в свою чашку.
Вечером он разделся и обнял ее – и только тогда, в темноте, начал говорить. Он говорил о годах, прошедших с тех пор, как они стали соседями, и о том, сколько раз видел, как Джейсон уезжает, и думал, не одиноко ли ей. Он признался ей – а она ему, – что избегал встречи, хотя никогда не понимал почему. Она стала для него загадкой, как и он для нее, оба томились каждый в своей комнате, приходили и уходили, невидимые друг другу. Но когда он увидел ее в толпе в «Синем тангенсе», он понял, что это не в первый раз, так же как и она поняла, что не в первый раз видит его.
Они чуть не опоздали, сказал он. Проведя два года в поисках знакомого лица, он смирился с мыслью, что такого лица не будет; и когда он смирился с этой мыслью, он начал полагаться на нее. Перестав бояться, что никогда не найдет такого лица, он начал бояться, что все же найдет. Его тайная жизнь стала безопасной и удобной, и когда он увидел ее, он сразу подумал, что она – кто-то, кто знает о нем больше, чем он сам. От этой мысли он похолодел, как после того фильма.
– Фильма? – сказала она.
И он рассказал ей о фильме – о том, что он выбежал из кинотеатра, увидев, как он понял позже, собственную мать и осознав, что фильм, как он понял немедленно, снял он сам. Итак, он знал, из фильма и из своих снов-воспоминаний, что он сын француженки, родился где-то во Франции, и что однажды ночью, когда он был совсем маленьким, его два брата-близнеца утонули. А брат его матери был голливудским кинопродюсером и ненавидел его по какой-то причине, которой ему никто не открыл. И враждебность дяди и ужас тети вынудили его уехать как можно скорее, что он и сделал. Она спросила его, пересматривал ли он фильм с тех пор. Он ответил: нет, но может посмотреть в любой момент, так как пленка у него; как-то раз он набрел на сундук с чьими-то пожитками и нашел под кипой книг и бумаг фильм в матовой металлической коробке. В тот день он думал уничтожить его, и с тех пор не прошло дня, чтобы он не подумал об этом, – но вместо этого лишь пялился на коробку на полке, словно на бесовскую игрушку, которая при малейшем прикосновении могла отбросить его на другой конец комнаты.
Тогда она рассказала ему про кошек. На рассвете она вытащила его из постели нагишом, и они уселись ждать у окна. При первом отблеске солнца в дальнем конце улицы показалась одна кошка, затем другая. Они мелькнули всего на мгновение, прежде чем исчезнуть за еще одним углом, в еще одном узком каньоне между двумя зданиями. Она рассказала ему, как в юности умела созывать их в полях, как они приходили стаями, ошарашенные и зачарованные. Мишель сказал: ты снова должна их позвать. Но это же было, когда я была молода, ответила Лорен, давным-давно.
Все это время он оставался у нее, приносил продукты, убирался в квартире. Он делал все, только не брал трубку, когда по утрам звонил телефон. Тогда, пока она погружалась в каждый разговор с Джейсоном, словно в мечты, Мишель тихонько выходил из квартиры и стоял в коридоре, уставившись на лестничные перила. Он стоял и ждал, стараясь не думать, пока, спустя время, дверь позади него не открывалась и она, договорив, не вставала в проеме. Она смотрела на него – он держал руки в карманах. Он выглядел куда моложе без повязки, и только его глаза всегда оставались старыми. Он не смотрел на нее, но взглядывал ей через плечо на трубку, которая уже вернулась на рычаг, и тогда, потупив взор, снова вступал в ее мир.
Последующие дни заполонила белая, зловещая тишина. Они наблюдали ее течение за окном, молча лежа у нее в постели. Песчаный дождь на время прекратился, недавние бури выскоблили город до ссадин – до белых пятен на бульваре Паулина, где ободрались краска со штукатуркой. Все окна были поцарапаны, на стеклах вытянулись вычурные паутинные узоры. Было тихо. По улицам не тарахтели автомобили, не считая немногочисленных автобусов да бульдозеров, разгребавших песчаные завалы. Лунные мостики, замеченные Мишелем по возвращении в Штаты, превратились в гладкие белые насыпи, и только местами еще виднелись перила. По вечерам люди веселились; в общем, жизнь шла своим чередом, но было не очевидно, является ли их спокойствие признаком мужества или вынужденной уступки. Небо все время было бело. Ветер медленно гнал клубы песка вдоль горизонта, словно облака. Теперь электричество включалось и выключалось постоянно. Люди не покупали продуктов, которые нужно было держать в холодильнике. Они носили наручные часы, потому что электрическим нельзя было доверять. Хозяева «Синего тангенса» теперь закрывали клуб четыре вечера в неделю. По пути в клуб и обратно Мишель видел целые улицы, заставленные брошенными машинами. Телевизоры невпопад моргали в темноте. Джейсон был в Европе; больше он не звонил.
Мишель приходил домой из клуба и заставал ее еще не спящей; если было электричество, у ее изголовья горела лампа, если нет – свеча. В постели она рискованно прикасалась к нему. Она проводила ладонями по его ногам, груди, животу, тянулась пальцами ниже, чтобы пощупать его, провести по нему туда-сюда одним пальцем. С того самого утра в Париже он оставался невинным. Он не знал, занимался ли любовью до того утра. Он не знал, бывали ли у него женщины в Париже, в Лос-Анджелесе – актрисы, или богема, или кликуши, встреченные в книжных лавках. Все прочие инстинкты вернулись к нему, когда он, не помня себя, очнулся в Париже, но стремление овладеть женщиной было понятно ему только с логической точки зрения. Желание не коснулось его напрямую, как коснулись голод и усталость. С того дня он ни разу не раздевался донага перед женщиной; его не устраивала такая уязвимость. Его не устраивала мысль о том, чтобы так много поставить на карту. Другими словами, он допускал вероятность, что у него никогда не было женщины. Другими словами, у человека, которым он сейчас являлся, вполне могло никогда и не быть женщины. Но теперь она так прикасалась к нему, удивляя саму себя, и он не только отзывался на ее прикосновения, но чувствовал, как сердце испускает темные зловещие чернила в его душу, словно каждый желудочек был щупальцем моллюска. Когда этот прилив подступал, он понимал, что способен почти на все.
Итак, дни заполонила черная, сочащаяся темнота – безумие, которое он вынужден был сдерживать, а оно грозилось извергнуться сперва из него, затем из их постели и вздуться на всю комнату, плескаясь в углах и напирая на окна. Он силился отвернуться от нее – ради нее же, не ради себя, – а она добивалась безумств; она изводила его руками, прижималась к нему, терлась грудью о его плечи, лаская его, пока кулаки его не белели – так сжимал он пружины под собой. Ей подумалось, что так она мстит Джейсону; тогда она вспомнила голос, заикавшийся у нее в утробе, и ей подумалось, что так она мстит Жюлю. Перед сном, когда закончилась тишина за окном, а с востока надвинулась первая из новых бурь, ей подумалось – причины было не понять, источник ее не вспомнить, – что так она мстит самому Мишелю.
Наутро они проснулись под черным небом. К полудню небо сменило цвет с черного на серый, затем сгустилось до коричневого, чтобы снова почернеть к закату. Первая буря длилась тридцать шесть часов; она пронеслась высоко над землей, всего лишь прошипев по крышам под далекий вой ветра. Буря утихла, полдень был неподвижен; к ночи налетела вторая. Она прошла ближе к земле, но, продлившись меньше первой, устроила жестокую бомбардировку – на следующее утро улицы превратились в песчаные просторы, у дверных проемов скопились покатые горки, а первые этажи почти похоронило. Мишель выглянул из окна спальни.
– Мне нужно в клуб, – сказал он.
– Сегодня в клубе никого не будет, – отозвалась Лорен.
– Все равно нужно сходить, – сказал он, – на всякий случай.
На лестнице с бульвара Паулина они наткнулись на такой крутой песчаный откос, что по нему было не спуститься, и им пришлось пойти в обход по одной из улиц, петлявших по склону. На заднем дворе клуба, рядом со служебным входом, дожидалась группа, записанная на вечер. Мишель сказал, что думает закрывать клуб. Вокалистка, блондинка с короткой стрижкой и кожаными браслетами на запястьях, запротестовала – они не могли себе позволить отказаться от такого важного концерта. Она попросила Мишеля подождать и хотя бы посмотреть, сколько придет народу. Мишель нехотя согласился – если придет разумное количество людей, он пустит группу на сцену. К закатному часу, когда песок на бульваре замерцал розовым светом и над океаном забрезжила синева, ни повара, ни бармена еще не было. Из офиса за сценой Мишелю видна была грозная черная туча на востоке, над пустыней перед Невадой. Мишель снова подумал, не закрыть ли клуб; он был уже уверен, что никто не придет. Прибрел один кассир. Лорен сидела в углу, отдыхая от приступов боли, взор ее блуждал за окном, как с ней часто случалось дома, в спальне. Иногда она крутила ручку радио, иногда за чем-нибудь вставала. В десять нас здесь уже не будет, сказал Мишель, если только не испортится погода, – тогда заночуем.
Но к половине восьмого Мишель понял, что ошибался. На тротуаре начали появляться люди – они дожидались, когда двери откроются. К половине девятого их оказалось так много, что Мишелю пришлось открыть двери и велеть кассиру взяться за работу. Толпа хлынула внутрь. К девяти клуб был переполнен, набит битком, а они все шли и шли, они заполняли танцпол и отодвигали столики вглубь зала, пока клуб не перестал их вмещать. Мишель не представлял себе, откуда они брались. Сборище было еще страннее обычного; порой казалось, что они вообще не похожи ни на кого из тех, кто приходил в клуб раньше. Дело было даже не в жестких кожано-стальных прикидах, а в потустороннем искажении их лиц, словно эти люди выкарабкались из-под земли, где, лежа в песке, дождались часа, когда смогли собраться здесь, по-кротовьи вылезая из подполья в промежутках между бурями. Поскольку бармена не было, они принялись сами доставать себе пиво из холодильников, по цепочке передавая банки в толпу. Бесплатное пиво утихомирило их ненадолго; оно было теплым, ведь электричество часто отключали. Мишелю было ясно, что эти люди будут презирать щедрость любого, кто предложит им кров или пищу.
Теперь он жалел, что вообще открыл двери, потому что атмосфера была взрывоопасная и он не знал, как разрядить ее, – уж точно не музыкой. Может быть, от музыки толпа выдохнется и удовлетворится, а может, придет в неистовство; но если группа не выступит, разгром будет точно. Мишель решил начать представление, но даже музыканты, привыкшие к буйным толпам, настороженно отнеслись к этой публике; колеблясь, прошагали они на сцену по битому стеклу – под ногами хрустели бутылочные осколки. Их встретили ревом – требовательным и угрожающим, отнюдь не дружелюбным.
Группа начала играть. Песни вспыхивали и затухали, как лампочки, ток пробегал по клубу и внезапно пропадал, так что усилители, инструменты и стробы в подсветке синхронно вырубались и включались снова. Какое-то время все это забавляло публику, они то неистово отплясывали, то замирали, как истуканы, в такт взрывам темноты и молчания. Потом ими овладело нетерпение, и в той же темноте и молчании снова зазвенело стекло, а за столиками наверху зазвучали ультиматумы. Всякий раз, как свет и звук возобновлялись, вокалистка явно казалась все более встревоженной; она оглядывалась на собратьев-музыкантов, словно ожидая знака уносить ноги. Уже было слышно, как ветер на улице скребется о стены. Это еще сильней раздразнило толпу. Когда электричество пропало уже, должно быть, в десятый раз, опять звякнули стекла и запущенные через весь зал бутылки; и тут Мишель услышал в темноте одинокий долгий вопль, который тут же увял, превратившись в стон. С танцпола понеслись голоса и разрозненные крики, а когда снова включился свет, вокалистка, вся в крови, стояла, сгорбившись, на коленях, и концы ее белокурых прядей свисали на бледно-розовый кусок человеческого мяса, распластанный на сцене перед ней.