Я начал грабить, но не магазины и конторы, а свою собственную память: я бросался в ее мрак и раздевал ее догола, не оставляя за собой ничего, кроме осквернения и беспричинного вандализма, пока не останавливался с кружащейся головой. Но теперь слова сочились сплошной липкой массой, к которой я не испытывал доверия, это была плавно текущая речь человека, находящегося на шаг позади в прошлом или на шаг впереди в будущем, пускающегося вскачь или же замирающего на месте, дабы сравняться со стаккато настоящего.
Вероника жила в старом деревянном доме красного цвета на Оушен-Парк. Он выстоял во время Землетрясения, в то время как все новые дома вокруг него крошились. Я спал в подвале, к досаде волка, хотя в конце концов мы достигли взаимопонимания. У Вероники был глубокий, мрачный секрет, касавшийся неизлечимо больного друга, который умер при таинственных обстоятельствах, и, рассказывая мне об этом, она смотрела прямо на Джо, как будто ее покойный друг находился внутри волка; время от времени она разжимала его челюсти голыми руками и басила ему в пасть: «Джо, ты там?» Я стал первым мужчиной, с которым она переспала после длительных романов с женщинами. Когда я поцеловал ее между ног, мой рот стал первым мужским ртом, который там побывал; кажется, ей было со мной почти так же хорошо, как с женщиной. Вероника пыталась основать свою радиостанцию в Лос-Анджелесе и видела в Землетрясении не препятствие, но проблеск удачи, как будто радиоволны рухнули на землю вместе со всем остальным, и теперь она могла собрать их и запустить снова в небо на своих собственных условиях. Когда моя белая рубашка, подвешенная после стирки к люстре в ее гостиной, колыхалась от ветра и поблескивала на солнце, Вероника глазела на нее зачарованно. В конце концов как-то утром она спросила меня, от кого я ждал вестей в шатре на пляже, и я рассказал ей о Салли; я просто думал, что, несмотря на то что мы разошлись, Салли попробует связаться со мной. Хотя уже прошло время, я предполагал, что она хотя бы захочет узнать, все ли со мной в порядке, или захочет, чтобы я знал, что ей хочется это знать. Но дни шли, и ни мое имя, ни имя Салли не мелькали на экране в шатре, и мое удивление медленно переросло в облегчение.
– Ну, наверно, – сказал я Веронике, – в таком случае действительно все кончено. Наверно, я и вправду не жду вестей от нее.
– Да, – улыбнулась Вероника, сопровождая улыбку своим обычным проницательным взглядом, – но теперь у тебя есть другая.
И вот тогда я перескочил в настоящее. Кажется, мне даже не пришло в голову, что она может иметь в виду себя; я просто предположил, что она имеет в виду Вив, и, откуда мне знать, может, так оно и было. Я продолжал ждать в шатре, наблюдая за волнами в океане через входное отверстие и прислушиваясь к громкоговорите-лю, ожидая услышать свое имя, и когда его все не называли, я часами стоял перед мониторами и все равно искал свое имя. Другие тоже ждали и пялились в монитор только затем, чтобы силой воли притянуть какую-нибудь весточку из мира за пределами разрухи. Наконец, не обращаясь ни к кому в особенности, я сказал: «Я у-у-ухожу», – и направился вон из шатра, к волнам, когда вдруг услышал голос Вероники в громкоговорителе. Сообщение адресовалось не конкретно мне, а любому человеку, который отозвался бы на слова «Морской замок», и обратиться предлагалось в «Бункер». Г-г-где Бункер, спрашивал я всех на своем пути, и была почти полночь, когда я его разыскал, это огромное белое бетонное скопление художественных мастерских на краю Багдадвиля. Я поднялся на грузовом лифте из складского подвала на первый этаж и прошел по каждому коридору в темноте, нажимая на каждую дверь. Ни одна не открывалась, и ни одна дверь не открывалась на втором этаже, и только когда я добрался до четвертой двери на третьем этаже, она подалась. Я решил, что возьму любую, кто окажется за дверью, которая не будет заперта.
В квартире-лофте за дверью было темно. Через окно с другой стороны я видел, как сияют далекие костры на шоссе. На ощупь в темноте я нашел винтовую лестницу и поднялся на второй ярус, который нависал над главным. Она ничего не сказала с постели, и я ничего не сказал в ответ. Она даже не пошевелилась. Только позже, через двадцать минут, может, тридцать, оторвавшись от ее бедер, я уверился в том, что узнаю золото ее волос в свете костров из окна за моей спиной. Внутри нее мой язык дотронулся до кончика тонкой длинной паутины ее оргазма. Я увидел вдали ее оргазм, где-то за ее плечами; я вдохнул его. Она застонала и дернулась. Ее влагалище взорвалось последним «нет», оставшимся от «Морского замка», и я проглотил его. Я до сих пор ношу его внутри себя, как письмо в бутылке.
Долгое время мы не говорили ни слова. «Нет», вышедшее из ее влагалища, было последним звуком, которым мы обменялись, за исключением стонов. Мы ездили в такси по Кресент-Хайтс, и звуки флейт сякухачи вливались в открытое окно. Лучи фар срезали стволы выгибающихся белых деревьев, и ящерицы – сиамские близнецы, соединенные головами, – проскальзывали на улицу из затопленной подземки. На черных берегах Уилширского бульвара обнаженные девушки из асфальтового озера Ла-Бреа колыхались в клетках на ветру; они смотрели на нас из-за своих деревянных прутьев, а мы смотрели на них. Вив и я следовали молчаливому соглашению, что любой из нас может взять у другого что захочет и когда захочет…
Вот уже более двух лет мы вместе. Иногда это изумляет одного из нас или обоих, поскольку вскоре после того, как мы встретились, Вив дала мне понять, что ей не нужен немой любовник, а я был не уверен, что вообще смогу что-либо сказать, не говоря уж о том, что ей хотелось бы услышать. Я просто упрямился, теперь она так на это смотрит. Наша последняя и наиболее озлобленная разлука случилась больше года назад, когда я проснулся посреди ночи и увидел, как она ходит по чердаку голая в поисках того последнего «нет», которое отдала мне с такой легкостью. Поздно ночью, четыре месяца спустя, она появилась у меня на пороге, немного навеселе, в своей белой кружевной блузке и белых сапожках; думаю, она просто хотела поймать меня в самый непредсказуемый момент, увидеть собственными глазами, не прячу ли я женщин в шкафу или под кроватью. Мы поднялись на крышу гостиницы. Разглядывая огни вдалеке, мы пили текилу и она рассказала мне о всех мужчинах, которых познала тем летом, или почти познала; она придерживала на себе ночь, как доспехи. Через час мы спустились обратно вниз, и сели к ней в пикап, и поговорили еще, и я попытался объяснить ей, что начал понимать за эти четыре месяца, что люблю ее, хотя все еще не мог объяснить ни ей, ни себе, что это значило или хотя бы почему это так важно. Какое-то время она ничего не говорила и наконец сердито ответила:
– Я не знала, что у тебя ко мне такие чувства.
– Я тоже не знал, – сказал я.
– Ну, кажется, ты-то мог бы и знать.
Когда нам уже не хотелось – а может, мы не могли – больше ничего говорить, когда я решил, что впустую трачу время, когда я перестал понимать, что привело ее ко мне в ту ночь, кроме избытка вина, я вылез из пикапа и собрался было исчезнуть в гостинице, и тогда она опустила стекло и назвала меня по имени. Мы поднялись обратно ко мне в номер. До сих пор не очень ясно, занимались ли мы сексом в ту ночь; я уверен, что да, а она настаивает, что нет. Мужчины и женщины, как видно, абсолютно по-разному представляют себе, что, в сущности, является сексом, но не будем в это углубляться. Это на самом деле имеет мало значения, по крайней мере по сравнению с тем фактом, что на следующее утро Вив все еще была со мной, и что мы снова были вместе на следующую ночь, и вместе с тех пор. Вив вполне уверена, что вся эта суматоха заварилась по моей вине, и поскольку она более права, чем не права, не стоит тасовать факты. Я настолько же не склонен придумывать отговорки в этом случае, как и в любом другом. Я принимаю тот факт, что мы выбрали версию Вив о происшедшем, и живем по этой версии, и, если прижать Вив посильнее, она допускает, что ее версия может не всегда быть полностью достоверной. Я помню, как-то вечером в галерее в Районе Рдеющих Лофтов у нее был разговор с куратором и как потом позже, когда мы ехали домой, с заднего сиденья она пересказывала мне этот разговор, реплику за репликой. Очень спокойно, чтобы не встревожить ее, я притормозил на обочине и объяснил ей, стараясь не выдавать голосом волнения, что я стоял рядом с ней во время этого разговора и что на самом деле он не имел ничего общего с тем, что она сейчас описывала. Куратор не говорил ей ничего такого, и она ничего такого ему не отвечала; скорей, версия Вив была версией с субтитрами, версией между строк, так, как она их читала. Конечно, при том, что версия действительности от Вив может не всегда быть полностью аккуратной, это не значит, будто она неверна. Это просто Вивифицированная версия, или, можно сказать, ожВивленная.
Теперь мы чувствуем, что наши отношения странным образом упрочились, как будто, отложив на время прошлое и будущее, мы можем вечно существовать в настоящем. Время от времени она любит посматривать на меня и говорить: «Ну, наверно, ты все-таки не такой ужасный человек». Я надеюсь, что это она так шутит. Я надеюсь, что она не пытается таким образом ободрить меня. Возможно, определяющим моментом в жизни Вив стал тот день, когда ей было пять лет и во время экскурсии на ферму с детсадовской группой воспитатель запретил детям при каких бы то ни было обстоятельствах прикасаться к электрифицированному забору из колючей проволоки, на что Вив, разумеется, отреагировала так: прошагала прямиком к забору и хорошенько за него ухватилась. Примерно через полчаса ее наконец откачали, и с тех пор в ней бурлит электричество. Спустя годы, когда слишком много людей сказали ей, что она не должна бросать свой несчастливый брак с одним из богатейших людей Лос-Анджелеса ни при каких обстоятельствах, она отказалась от брака и денег, чтобы пуститься в восхождение на Килиманджаро. Она – все еще та женщина, которая, чувствуя себя слегка обделенной вниманием, может проснуться в одно прекрасное утро и объявить, что немедленно уезжает в Туву, а ты даже не знаешь, где эта чертова Тува, или же сесть на ближайший поезд, отправляющийся с Юнион-Стейшн, независимо от того, куда он идет, всю ночь не спать, ехать по пустыне Мохаве и пить «Джек Дэниелс» с проводником.
Вив фонтанирует идеями и видениями, которые она записывает на ладони или на предплечье, чтобы потом не забыть. Вскоре она – сгусток записок, пятифутовое-и-двухдюймовое напоминание самой себе, она окрашивает в синий цвет пену в ванне, из которой появляется синей кляксой. Взойдя на Килиманджаро, она вернулась в Соединенные Штаты, полная решимости стать либо кинорежиссером, либо скульптором по металлу – и становится и тем, и другим… На стенах ее жилища в Бункере – мертвые насекомые. Бабочки цвета океана, золотокрылые жуки, пылающие оранжевым божьи коровки – все покрытые… черт, я не знаю, чем они покрыты, какой-то полиэтиленовой дрянью; еще у нее есть китайский сундук, гора старых шляпных картонок 30-х годов, бутылочка с растаявшим снегом с Килиманджаро и синие ртутные сферы, свисающие с потолка, страусиное яйцо, ненадежно примостившееся на подставке, манекены без голов и ног, установленные на проволочных каркасах, и шлейф подвенечного платья в духе «Девушек Зигфельда», висящий за прекрасной антикварной кроватью, которая угрожает обвалиться с каждым движением тела, – за ночь здесь не соскучишься. Еще здесь металлические скульптуры работы Вив, геометрические монолиты в форме пирамид, и обелисков, и гробов, и крепостей, и убежищ с маленькими прорезями, сквозь которые проглядывают клочки меха, и гнезда из птичьих перьев, и крохотные дверки, демонстрирующие нити жемчуга, соблазнительно свернувшиеся в едва приоткрытых стручках, которые напоминают влагалища. Одна из скульптур Вив представляет собой шестифутовую башню с окном из цветного стекла, которое при ближайшем рассмотрении оказывается вовсе не стеклом, а маленькими кусочками и обрывками крыльев бабочек, которые Вив дотошно склеила на манер витража. Неделями, после того как она порубила на кусочки крылья мертвых бабочек, Вив снились кошмары о том, как тысячи бабочек за ее окнами маниакально бьются крыльями о стекло. Нержавеющая сталь, из которой делаются эти скульптуры, изготавливается на той же фабрике, что производит капсулы времени для Парка Черных Часов, и в океанском солнечном свете монолиты Вив ослепительно поблескивают, а после наступления сумерек их очертания маячат в темноте вместе с безголовыми и безногими манекенами, как уличные знаки какой-то демонической топографии. Вив не всегда вполне практична; например, в квартире нет кухни. Когда она нашла эту квартиру и решила занять ее, она сказала: «Ах, как мне нравится простор, ах, как мне нравится вид на океан, ах, посмотри-ка, хватит места всем моим скульптурам»; и только через три или четыре недели после того, как она туда вселилась, она стала искать кухню и заметила, что кухни нет.
После того первого года и всей боли, что я причинил ей, мне кажется, я остаюсь довольно сомнительным персонажем в глазах родственников и друзей Вив. Это широкий круг, в отличие от моей собственной родни, из которой к этому моменту у меня остается только мать, и моих друзей, которые, за исключением Вив и моего нью-йоркского приятеля Карла и нескольких других, не выходят за пределы «кабального совета». «Кабальный совет» – предмет самых распространенных и нелепых слухов в газете. Теория «кабального совета» в изложении возмущенных газетных работяг состоит в том, что газетой якобы управляют четыре человека, один из которых предположительно – я. Остальные – Шейл Маркетт, доктор Билли О'Форте и Вентура. Теория «кабального совета» гласит, что мы собираемся вчетвером глухой ночью и вынашиваем разные интриги и идеи. Никто из нас не помнит, когда мы в последний раз встречались больше чем по двое, но от этого теория «кабального совета» не уменьшается ни на один обидчивый шепоток. Шейл, между прочим, является главным редактором, и можно было бы ожидать, что как раз ему время от времени должно быть известно, о чем будет написано в газете. Он приехал в Лос-Анджелес из Бостона через Нью-Йорк или, может быть, из Нью-Йорка через Бостон, немедленно схватив ситуацию в городе и погрузившись в его историю. Я не совсем уверен, в какой момент ему хватило времени, чтобы наконец понять, что если и есть город, в котором история ни во что не ставится, то это Лос-Анджелес, что в Лос-Анджелесе история – это такая штука, которая скорее затуманит тебе зрение, нежели прояснит. Но в любом случае он стал долбаным экспертом по Лос-Анджелесу за долбаные минуты, и иногда это всем действует на нервы.
Вообще-то Шейл самый молодой в «кабальном совете». Но он ведет себя с врожденной властностью, присущей вождям от природы; в общении с ним я всегда чувствую, как будто делюсь секретами со старшим братом. В его черной бороде встречаются белые волоски, а его улыбка, не будучи совсем снисходительной, показывает, что он дружелюбно терпит мою чепуху – хотя позже начинаешь думать, что этой улыбке следовало бы быть снисходительней. Раз Шейл спросил меня, что было главной мечтой в моей жизни, когда у меня еще была распознаваемая мечта; когда я задал ему встречный вопрос, он ответил: «Я хотел бы выпускать газету». В настойчивом свете своей мечты он не может быть менее чем стопроцентно предан газете, которой управляет. Конечно же, не прошло и двадцати часов с его прибытия, как редакция начала ворчать на Шейла: то он был чересчур фамильярен, то держался чересчур особняком; то он был чересчур демократичен, то чересчур авторитарен; то он был чересчур вежлив, то недостаточно вежлив. Те из сотрудников газеты, кто уже давно там работал, быстро забыли, что предшественник Шейла был форменным психом, рядом с которым даже Фрейд Н. Джонсон казался уравновешенным, а у молодежи, пришедшей работать в газету после появления Шейла, никогда раньше не было начальников, и, как видно, они думают, что действия Шейла являются нормой для начальства. Если, к примеру, у кого-нибудь случается нервный срыв, Шейл – такой начальник, который отпустит его или ее в отпуск за счет редакции, а также оплатит услуги психиатра. Шейл – начальник, который не подчинится приказу издателя уволить беременную журналистку из отдела мод, – даже если знает, что она не справляется с работой и что, если он не сократит расходы, раньше или позже уволят его, – потому что отец ребенка только что бросил ее и у нее нет никаких других перспектив. Шейл – начальник, который регулярно бросается под пули, свистящие сверху вниз, прикрывая подчиненных и рискуя собственной должностью только потому, что, как он считает, именно так и должен поступать начальник. Детки, кажется, не только верят, что так поступают все начальники, но к тому времени, как новости добираются до циничной блондинки-вамп в рекламном отделе, с которой я переспал, по слухам выходит, что на самом деле Шейл пытается уволить беременную журналистку.
«Кабального совета» нет, потому что всем нам, тем, кто предположительно в него входит, за исключением Шейла, настолько наплевать, что нам лень даже отпираться, что «кабальный совет» существует, не говоря уж о том, чтобы в нем участвовать. Доктор Билли О'Форте – самый популярный персонаж в редакции, может быть, даже единственный человек в редакции, которого все любят. Как-то вечером, когда он был пьян и трезвого ума у него хватало лишь на то, чтобы надеяться, что я слишком пьян, чтобы вспомнить что-то на следующий день, он признался, что у него действительно докторская степень, если можно себе представить такой позор; с еще большей досадой он объявил, что докторскую писал на тему «Современная мысль в американской литературе». Он заставил меня поклясться, что я сохраню его тайну, и я заверил его, что, конечно же, никому не расскажу. Однако я не обещал не называть его в открытую «доктором», и теперь все зовут его доктором. Кроме работы в газете, доктор Билли пытается найти спонсоров для документального фильма, который он снимает, о случаях гиперсексуальности в Гватемале; этот проект является продолжением документального фильма о гиперсексуальности в Копенгагене, который, в свою очередь, послужил продолжением его магнум-опуса, документального фильма о случаях гиперсексуальности в Бомбее. Несколько лет назад какой-то таинственный миллионер из Сан-Франциско предоставил ему фант на условиях, что он будет год путешествовать вокруг света со своей женой Джейн и снимать документальный фильм о повсеместных гиперсексуалах. Вскоре после того, как деньги были получены, миллионер умер, и доктор Билли как-то забыл о съемках фильма и просто объехал весь свет. В Рио-де-Жанейро было прекрасно, как я слышал. Газета ухватилась за такой причудливый поворот событий и назначила доктора Билли своим «интернациональным» корреспондентом, пока, устав от утомительных остановок на своем пути, вроде Бангкока и Барселоны, он не вернулся в Америку, изведенный скукой, и газета тут же переименовала его в «национального» корреспондента. Теперь он заглядывает в редакцию время от времени, чтобы поныть о том, как это обременительно – путешествовать по свету на деньги мертвых миллионеров. Доктор Билли ростом примерно пять с половиной футов, что стоит отметить только потому, что каждый, кто читал его статьи, думает, что он ростом шесть с половиной футов. Его излюбленная выходка – рассказывать всем, как плохо он пишет и какую тухлятину только что написал, и каждый раз я ведусь на эти россказни – все-таки для писательских ушей нет новости приятней, чем что кто-то другой написал плохо, – пока не прочитываю его статью, и тогда мне хочется взять его за руку и запихать его пальцы в точилку для карандашей. Почему-то именно у такого ужасного, по его словам, журналиста, как он, все остальные газетные авторы регулярно воруют самые остроумные строчки и наиболее вдумчивые наблюдения, как это делал много раз и я сам.
Еще есть Вентура. Вентура основал газету, когда впервые приехал в Лос-Анджелес из Техаса пятнадцать лет назад. Он пишет в ней колонку каждую неделю с самого первого дня и таким образом стал одним из самых знаменитых писателей Лос-Анджелеса; за эти годы он отказался как минимум от трех серьезных предложений редакторской должности. В свободное время он написал четыре или пять книг и три или четыре киносценария, а когда он чувствует, что недостаточно продуктивен, добавляет к этому том-другой поэзии. Он – самоучка от начала и до конца, и сведения у него в голове, включающие в себя все от геологии до китайской экономики, до романов Уиллы Кэтер[1] и Д. Г. Лоуренса, слишком обширны, чтобы проводить с ним много времени; я давно перестал верить в возможность того, что когда-либо буду знать или прочту столько же, сколько и он. Он провидец и чудак, он – звезда фильма о своей собственной жизни, в котором сочиняет все диалоги и назначает себе лучшие реплики. Он ездит на рвотно-зеленом «шевроле» с пробегом в полмиллиона миль, который считает прекрасной машиной и постоянно ремонтирует и реставрирует; его симбиоз с этой рухлядью зародился примерно тогда, когда он пересек границу Лос-Анджелеса, и с тех пор становится все запутанней. Он думает, что фильм, в котором он живет, – вестерн, а машина – его верный скакун.
– Голоса советуют мне не ставить сегодня машину в гараж, – произносит он нараспев после сейсмического толчка, который сотрясает «Хэмблин» вплоть до балок в подземном гараже. Он не волнуется о том, что здание может рухнуть на него, он волнуется о том, что оно может рухнуть на машину. «Голоса» вечно говорят с Вентурой, рассказывая ему, что имеет место быть в дальних углах Вселенной.
– Голоса, – говорю я, – советуют тебе не волноваться столько о своей машине.
– Мне они так не говорят.
– Зато мне они говорят именно так.
– Мои голоса говорят с тобой о моей машине?
– Да.
– Ничего они тебе не говорят.
– Говорят. Они попросили меня передать тебе, что уже задолбались слушать про твою машину.
– Ничего подобного они не говорят. Может, они имеют в виду твою машину.
– Мои голоса не говорят со мной про машину. У моих голосов есть поважнее предметы для обсуждения, чем моя машина.
– Твои голоса вовсе с тобой не говорят, – парирует Вентура. – Ты не общался со своими голосами с тех пор, как тебя приучили ходить на горшок.
Вентура – фанат голосов. Когда он основал газету, то очутился в чернильной плаценте ее рождения, как человек и как писатель; с тех пор эти две ипостаси плотно переплелись. Он любит считать себя некой местной живой легендой, что, конечно же, полностью объясняется манией величия, – и все же, возможно, не полностью, потому что на каком-то уровне, хотя я никогда не скажу ему этого и, вероятно, убью любого, кто ему это скажет, он на самом деле немного легенда. Он один из немногих людей, чье имя можно сделать нарицательным и придумать слово «Вентурескный» – хотя мне всегда казалось, что «Вентурийский» будет позвонче, – что было бы похоже… ну, я думал сказать – на легенду, но это было бы положительно Вентурескно. «Видишь?» – спрашивает он, указывая на что-то, прикрепленное к холодильнику.
Это статья, вырезанная со страницы двадцать шесть из утренней газеты, пара сотен слов о каком-то вулкане, который, согласно некоему научному исследованию, извергся на острове Бора-Бора и сместил береговую линию на три тридцать вторых миллиметра. Но ученые не открывают нам, объясняет Вентура, и его рот начинает изгибаться в своей обычной безумной ухмылке, что подъем прилива на Бора-Бора на три тридцать вторых миллиметра полностью переиначивает все сейсмические токи в Тихоокеанском бассейне, и… К тому времени, как Вентура завершает объяснения, земля разверзается, и всё кубарем летит в огненные расщелины и заглатывается кратерами размером с Лонг-Бич – люди, звери, здания, негодяи-кинопродюсеры, обдурившие его на две с половиной тысячи долларов много лет назад, – всё, кроме его проклятой машины, которая является космическим тотемом и нашим единственным шансом на спасение. В этом толковании планетных метаморфоз Вентурескно не то, что теоретический апокалипсис Вентуры неизбежен, а то, с каким абсолютным ликованием он об этом повествует; в сердце своем Вентура верит, что человечество слишком надменно и загублено, чтобы безнаказанно продолжать свое существование. Он ждет не дождется, когда мы все будем поставлены на место, где бы оно ни было. В конце концов, сколько бы лет ни прошло и куда бы они нас ни вывели, моя дружба с Вентурой останется на своем месте, там, где мы были с самого начала. Когда я был в этом городе никем, писателем, едва фиксирующимся чужим сознанием, Вентура, самый известный критик города, написал рецензию на мою книгу. Это была не только одна из самых умных рецензий, когда-либо написанных о моих книгах, но и самая щедрая, плюс в то время он не мог извлечь и маломальской выгоды из того, что поддержал потенциального соперника. Но этого требовал его кодекс интеллектуальной честности. Он предлагает мне свою щедрость снова и снова, опять и опять, и я не знаю никого – если проникнуть за фасад мистической жесткости, который он возводит, – у кого сердце распахнуто шире, чем у Вентуры, никого – когда он приперт к стенке и выхода нет, – кто рассмеется звонче, когда из его собственного притворства выпустят воздух. Чудак и провидец, он пишет статьи, которые могут быть на две трети нелепицей, а на одну треть состоять из идей, о которых еще никто не задумывался и не говорил такими словами. Иначе говоря, состоящими из абсолютно оригинальных мыслей. У кого еще в наше время бывает одна абсолютно оригинальная мысль из трех? У кого еще бывает хоть одна из двадцати трех? Та же страсть, что околдовывает тех, кто любит Вентуру, чертовски бесит других, особенно самопомазанных блюстителей нынешнего духа времени; это страсть, которая никогда не сдается и не принимает капитуляции от других. Страсть Вентуры проводит черту в песках нашего времени. Люди становятся по одну или другую ее сторону, но никто не может стоять на черте.
В последний раз карьера романиста сверкнула передо мной в Нью-Йорке, прежде чем совсем исчезнуть в темноте. Меня радушно пригласила одна нью-йоркская художественная группа провести чтение в Сентрал-Парке вместе еще с одним автором; все расходы были оплачены, включая гостиничный номер и железнодорожный билет на восток. На первом отрезке пути, от Лос-Анджелеса через Аризону и Нью-Мексико, к северу через Колорадо, всю дорогу до Сент-Луиса, у меня было отдельное купе, причем довольно нехилое купе, куда мне приносили завтрак, обед и ужин и расстилали постель на ночь. «Эй, да я ведь не просто автор, а большая шишка!» – думал я в удивлении, заказывая водку и величественно махая рукой из окна изумленным прохожим, как будто я президент. Однако, но мере того как мы продвигались на восток, условия ухудшались. Где-то за Сент-Луисом меня пересадили на другой поезд, и, когда мы покинули Чикаго и начали пересекать Иллинойс, жилище мое становилось все менее впечатляющим, пока одним утром я не проснулся в Пенсильвании и не увидел, что нахожусь в чулане, а мои соседи – швабры и огнетушитель. Никто не приносил мне завтрак, и никто не расстилал мне постель. «Я, твою мать, на кого похож, – рявкнул на меня проводник, когда я заказал водки, – на проводника, что ли?»
Когда я прибыл в Нью-Йорк и вдохнул его воздух, одно это, казалось, подтверждало, что моя траектория начала решительно гнуться книзу. Как и в случае с Лос-Анджелесом, если ты сам – не из Нью-Йорка, то каждый раз, когда попадаешь туда, он растет, как памятник всем твоим достижениям, или, что точнее, всем твоим фиаско – урбанологией твоего личного успеха или провала. По дороге в Сентрал-Парк случилось так, что я перехватил такси у женщины, которая уже долго его ждала; пока я сидел на заднем сиденье и переживал из-за этого, такси едва избежало лобового столкновения с другим такси. Представляя себе пылающую, скрежещущую металлом смерть, я думал не о том, что мне нужно было уступить машину женщине, а о том, что она никогда не узнает, что если бы какой-то подонок не урвал у нее машину, она была бы мертва. Я не переставая думал об этом всю дорогу к Сентрал-Парку, гадая, каким образом, если бы я погиб в аварии, я бы дал этой женщине знать, что за одолжение судьба сделала ей в последнюю минуту; я воображал, как вцепляюсь в руку врача «скорой помощи» и хриплю, описывая женщину, и заставляю его поклясться, что он найдет ее и все ей объяснит. И потом я начал думать о всех смертельных несчастных случаях, которые я неведомо для себя пропустил в своей жизни, и как настоящее было всего лишь кульминацией всех неизвестных мне почти-что-попаданий, являвшихся частью неизвестного прошлого, и…
Другими словами, я прилично себя завел к тому времени, как добрался до парка. Второй писатель, с которым свела меня группа, был фантастом феноменальной известности. Он практически изобрел целую ветвь научной фантастики в одиночку, и его всегда цитировали в важных журналах. На самом деле он очень милый человек; время от времени, к разным случаям, он говорил добрые слова о моих книгах. Мы как-то раз встречались в Лос-Анджелесе и сидели в «Электробутоне», любуясь прекрасной стриптизершей-евразийкой по имени Кийо, в то же время пытаясь вести один из тех дружелюбных литературных tet-a-tetes, которые авторы, стремящиеся к званию большой шишки, вечно воображают себе с другими авторами: я – завидуя его феноменальной репутации и поразительному успеху и религиозно преданным читателям по всему миру, а он – завидуя… ну, не знаю, чему у меня он мог завидовать, но, я думаю, он был удручен тем, что безнадежно погряз в жанре научной фантастики, и если мне и было чем утешиться, это тем, что я не безнадежно погряз в жанре научной фантастики. Короче, я полностью ожидал, что он будет ключевой фигурой этого события, чем он и был, хотя, думаю, я мог бы обойтись и без настойчивого подчеркивания этого факта статьей в местной газете, где после нескольких сотен слов о нем мое собственное присутствие было анонсировано максимально поверхностным образом. Я также предполагал, что буду читать первым, на разогреве. Но за сценой пиар-менеджер фантаста доказывал директору программ, что его подопечный должен читать первым, «потому что все хотят уйти пораньше». Поскольку я был в двух футах от него, когда он это сказал, мне показалось очевидным, что он просто не сообразил, кто я; я подумал, что нужно попытаться дать знать о своем присутствии, прочищая горло, шаркая, жадно зевая, несносно напевая под нос, передвигая мебель, гремя посудой, сморкаясь, размахивая своей книгой, но все без толку.