Семья Буссардель
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Эриа Филипп / Семья Буссардель - Чтение
(стр. 25)
Автор:
|
Эриа Филипп |
Жанр:
|
Зарубежная проза и поэзия |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(459 Кб)
- Скачать в формате doc
(468 Кб)
- Скачать в формате txt
(457 Кб)
- Скачать в формате html
(460 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37
|
|
Что касается меня, то, когда я поступала в аббатство Буа, в сердце моем жила наивная, детски-сентиментальная вера. Я была задумчивой, скрытной девочкой. Маменька всегда меня упрекала, что я "дуюсь". На самом же деле я была просто робкой, застенчивой, мне не хватало милого ребяческого кокетства и веселости - словом, живости во мне не было. Очутившись в монастыре, я прежде всего почувствовала удивительный душевный покой. Кончилась, слава тебе господи, моя беспокойная жизнь: ведь маменька не любила сидеть дома и таскала меня за собой повсюду - и по визитам, и отправляясь по делам. Надо сказать, что это было в моде: матери охотно появлялись в свете в сопровождении своих детей, а дети смертельно скучали, сидя в уголке гостиной на мягком стуле. Монастырь приветливо встретил меня, укрыл; я с радостью, как в вату, зарылась в размеренное существование. Среди сестер, ведавших нашим религиозным воспитанием, была одна монахиня, которую я сначала побаивалась, а затем стала обожать. Щеки у нее были впалые, глаза ввалившиеся, казалось, вся она устремлена внутрь себя. Она славилась своим благочестием, и говорили, что она вдохновляется чисто испанским религиозным рвением. Старшие воспитанницы утверждали, что матери-игуменье не раз приходилось вмешиваться и умерять ее пыл; в ее келье поселили еще одну монахиню, а то наша воспитательница ночи напролет проводила в молитве, преклонив колена прямо на каменный пол. Звали ее сестра Эммануэла; к концу первого года ее пример, ее постоянная близость так воспламенили мою душу, что я решила принять постриг. Но я была еще совсем ребенком. О своем решении я поведала домашним в летние каникулы только к концу второго года пребывания в монастыре, и то под большим секретом. Меня хвалили за благоразумие, за успехи в учении, не допытываясь мотивов моего усердия. Когда же маменьке стало известно, к чему я себя готовлю, она лишь поглядела на меня удивленно и недоверчиво; но желание мое было столь пламенно, так настораживало меня против всех препятствий, которые могли стать на моем пути, что моя наблюдательность неестественно обострилась: я сразу поняла, что мое намерение стать монахиней не понравилось домашним. Однако прошли каникулы, настало время отправляться в аббатство на улицу Севр, а маменька даже и не попыталась разубедить меня. Зато в монастыре меня ждало жестокое испытание. Первым делом я бросилась искать сестру Эммануэлу - мне всегда после каникул не терпелось поскорее ее увидеть, - но вдруг я услышала страшные слова: отныне мне запрещено подходить к ней. Набравшись смелости, я осведомилась о причинах этого запрета, но мне не ответили. Мне было строго-настрого наказано не вступать в разговоры с моей обожаемой сестрой Эммануэлей, да и ей, видимо, тоже было сделано соответствующее внушение, потому что мне ни разу не удалось встретиться с ней даже взглядом, хотя я пускалась на всяческие уловки и хитрости. Меня поручили особым заботам другой сестры, ничуть не похожей на сестру Эммануэлу и принадлежавшей к типу жизнерадостных монахинь. Все это делалось молча, без объяснений, меня даже не пожурили, никто не пытался повлиять на меня, чтобы отговорить от моего намерения. Но теперь все мое воспитание пошло в ином, более светском духе. Меня стали обучать изящным искусствам, особенно поощряли мои занятия пением, меня включили в число учениц, проходивших курс танцев, и я присутствовала на уроках, где нам преподавали хорошие манеры, а главное, во время каникул меня в том году отправили к моей двоюродной бабке Патрико, которая доводилась мне крестной матерью. Жила она в Сен-Клу, в усадьбе, которая мне очень нравилась в просторном доме, сложенном из белого камня, под черепичной крышей; по каждому фасаду была дверь, выходившая на крыльцо, и над крыльцом - маркиза из гофрированного цинка. Крестная была - слава богу, она и теперь жива!.. довольно своеобразной особой. Родная сестра моего деда графа Клапье (того самого - поборника гуано), она всю свою жизнь была атеисткой, еще большей, нежели брат. Я не знала ни ее покойного мужа, который был сенатором при Империи, ни их единственного сына, умершего от холеры. После этих несчастий крестная стала чуточку странной, опустилась, отказывалась бывать в Париже и говорила, что, если кому-нибудь угодно наслаждаться ее обществом, пусть пожалует к ней: переехать через Сену по мосту возле Сен-Клу дело нетрудное. Ее резкость, ее пристальный взгляд и весь ее грозный облик пугали меня; но она ко мне благоволила: по ее словам, из нашей омещанившейся семьи я меньше всех ее раздражала. Я гостила у нее на пасху. Она приняла меня хорошо, брала меня с собою на прогулки в лес; правда, она при этом молча шла впереди, опираясь на палку, ровным деревянным шагом; за нею брел старый слуга. Она хотела, чтобы я научилась ездить верхом на лошади, и сама наблюдала за уроками, которые мне давал какой-то старый берейтор, ее знакомый - она специально пригласила его для этого. - Слушайся его, малютка, - говорила мне крестная. - Он хранитель высокого мастерства, которое умрет вместе с ним, - ведь нынче люди не знают, что такое верховая езда. Однажды, желая показать мне пример, она надела старомодную амазонку и приказала подсадить ее в седло. Потом отсалютовала мне хлыстом и поскакала вокруг двора... В семьдесят лет она держалась совершенно прямо и все-таки была похожа на призрак. Вечерами я по требованию крестной приходила к ней в комнату читать ей вслух, для того чтобы она отдохнула от своей компаньонки, которой постоянно говорила: "Мадемуазель Зели, вы очень славная особа, но читаете вы ужасно вот, право, как будто вода течет из худого крана". И тетушка Патрико протягивала мне какой-нибудь обличительный труд, вроде "Светская власть Ватикана", а когда бывала в сентиментальном настроении - "Корнину". На летние каникулы я опять к ней приехала и постепенно стала привыкать к ней. Благосклонность моей крестной льстила мне. Лишь гораздо позднее я поняла тонкую политику моих родителей: они рассчитывали, что задушевная близость с тетушкой Патрико приведет меня к более правильному представлению о моей роли на земле. Старуха привязалась ко мне, и в следующем году, когда я опять приехала к ней, объявила, что по долгу крестной матери хочет позаботиться о моем приданом и что после ее смерти я непосредственно получу большую часть ее состояния. Надо сказать, что, кроме ее племянника, то есть моего отца, у нее прямых наследников не было; к моему брату Ахиллу она не выказывала ни малейшей благосклонности. Чтобы подтвердить свое обещание, она приказала мадемуазели Зели принести большую шкатулку, обтянутую сафьяном и немного похожую на саркофаг. Положив шкатулку к себе на колени, она раскрыла ее. Это был старинный ларец для драгоценностей. В нем лежал великолепный убор из изумрудов. "Дарю тебе свои изумруды, - сказала мне крестная. - С этого дня они - твои. Я буду только хранительницей до дня твоей свадьбы. Подойди, малютка". И она собственноручно надела на меня изумрудный убор. Велела мне посмотреться в зеркало, и я сама себя не узнала. Весь вечер я просидела немая от изумления, оцепеневшая, чувствуя тяжесть этих драгоценных каменьев, которые сверкали у меня надо лбом, на груди, на запястьях, на пальцах, оттягивали мне мочки ушей; меж тем я знала, что в силу моих религиозных устремлений мне не придется их носить. В тот день, когда тетушка Патрико объявила мне о своем намерении составить завещание в мою пользу, мне бы следовало предупредить ее, что я уже не принадлежу мирской жизни. Этой вестью я в самом зародыше устранила бы те нелады, которые начались между моими родными и мною и так разрослись в дальнейшем; да с моей стороны и нехорошо было скрытничать с крестной. Но иной раз случается, что люди, которые больше всего заботятся о нашем счастье, портят свои благодеяния странностями своего характера; они напускают на себя сердитый вид, резкость, сухость, может быть, поступая так из осторожности, а может быть, нарочно приучая себя к суровости, хотя сердце их полно доброты. Обещание сделать меня богатой крестная бросила мне в лицо таким же властным тоном, каким постоянно звала меня. Она ведь говорила со мною, как со взрослой, но никогда ни о чем меня не спрашивала. Я слышала, что она ярая атеистка, - среди всей нашей родни это было притчей во языцех, и поэтому я не решалась говорить с нею о религии, тем более что мои родители не сообщали ей о моих намерениях, остававшихся для всех тайной. А сама она не заговаривала со мной на эту тему, считаясь с воспитанием, которое мне давали. Нет, я бы умерла от страха, если бы вздумала ей признаться, что по окончании пансиона ворота монастыря так и не выпустят меня: я на всю жизнь останусь в нем по собственному своему желанию. Я была уверена, что, услышав такое признание, крестная придет в ярость, закричит, завопит, прогонит меня с глаз своих и даже проклянет. Словом, я полагала, что лучше мне отсрочить свою исповедь. По правде говоря, в глубине души я надеялась смягчить старую безбожницу, лелеяла мысль, что она примирится с моими намерениями и - как знать! - может быть, и сама вступит на благой путь веры. Шла неделя за неделей, начались занятия в школах, и я вернулась на Севрскую улицу, так ничего и не сказав своей крестной. Монастырь снова радушно принял меня; жизнь потекла по прежнему руслу, прошло несколько месяцев, и я закончила пансион, пожалуй, рановато. Настала пора проситься в послушницы... Разумеется, я ожидала борьбы с родителями, воображение живо рисовало мне картину этого моего первого испытания. Как же я была удивлена и, сказать откровенно, даже разочарована, когда оказалось, что родители никаких препятствий мне чинить не собираются. Уже давно я почти не бывала дома, весь год я проводила в монастыре; а каникулы - у бабушки в Сен-Клу; до сих пор не было никаких признаков, что родные переменили свое отношение к моим планам. И вдруг они стали как будто их одобрять. Когда же произошел такой крутой перелом, чье вмешательство его вызвало? Неужели мои домашние сложили оружие. Убедились, что я не поддалась влиянию бабушки? Мне довольно трудно было поверить, что они без всяких хитростей склонились перед очевидным фактом моего призвании. Я не имела возможности выяснить, что именно тут кроется, хотя и много над этим думала. У нас не было в обычае задавать вопросы родителям, и к тому же я помнила, что открыто они никогда не противились моему намерению. Как бы то ни было, я ожидала, что натолкнусь на препятствия, и просто растерялась, не встретив их. Впервые со времени моего вступления в монастырские стены я дала повод к легкому недовольству мной. Наставница послушниц нашла, что я стала рассеянна, задумываюсь. Вскоре я занемогла. Какая-то вялость, слабость овладели мной - недуг вполне естественный в моем возрасте, но из-за него мне пришлось провести несколько недель в лазарете. Лежа в тишине, за белоснежными спущенными занавесками, не имея никаких занятий, никакого дела, я была предоставлена самой себе - и я много думала. Я заглянула в свою душу, я представила свое будущее, всю ожидающую меня монашескую жизнь... Ну что вам еще сказать? Вы, я уверена, уже догадались, каков был исход этого душевного кризиса. Вскоре после выздоровления, когда ко мне вернулись силы, а вместе с ними и поля, я попросила приема у матери-настоятельницы и, сидя на скамеечке у ее ног, открыла ей свое сердце, плача от стыда и разочарования. Мать-настоятельница - женщина необыкновенно умная, одаренная такой проницательностью, что никто ей противиться не может. В монастыре бывало так, что стоило ей взять тебя за руки, посмотреть тебе в глаза - и сразу ты сама в себе разберешься, поймешь, что творится в твоем сердце. - Идите с миром, дитя мое, возвратитесь к своим обязанностям, - сказала она мне, когда я во всем ей призналась. - Вы правильно сделали, открыв мне свои сомнения. Те, кто отвечает за вашу душу, все как следует обдумают, памятуя о вечном вашем блаженстве. Таким образом она давала мне понять, что намерена поговорить с моими родителями. Я со страхом ждала встречи с ними. Они, конечно, будут торжествовать, брат станет издеваться надо мною и мнимым моим призванием. Но я заслужила насмешки, да и такого рода неприятность значила очень мало по сравнению с голосом моей совести, и что за важность все эти обиды в сравнении с конечным исходом, казавшимся мне несомненным. Слишком еще свежо было воспоминание о том, как я огорчила родителей своими замыслами постричься в монахини, и я была уверена, что меня немедленно возьмут из монастыря. Но, представьте себе, меня оставили там! Позднее я узнала, что, когда настоятельница вызвала мою мать, та была потрясена, услышав о моих новых намерениях, потом, оправившись от замешательства, стала умолять, чтобы сейчас не принимали решения: она просто не может примириться с мыслью, что я отказываюсь от такой святой жизни; с моей стороны это ребяческий каприз, и я скоро вернусь на путь истинный. Будь мне тогда и известно о сопротивлении матери, я была бы поражена, но я томилась в неведении. Тоска моя усиливалась, росла тревога; ведь проходил день за днем, а мать-настоятельница все не вызывала меня к себе. Однажды утром я столкнулась с нею во дворе и, поклонившись ей, вскинула на нее молящий взор, не смея сказать ни слова. Она повернулась и внимательно посмотрела на меня. Я ждала, какой приговор она произнесет. Но она сказала только, что, как ей докладывали, наставница послушниц довольна мною, чему она очень рада. И пошла своей дорогой дальше. Я впала в отчаяние. Все у меня горело внутри. Пострижение, которое хотели навязать мне, я все больше находила непосильным для себя, противным моей натуре. Никто из родных теперь не навещал меня, а я, став послушницей, больше уже не ездила на каникулы; написать крестной без разрешения я не имела права, а в разрешении мне два раза было отказано. Я не видела никакого выхода из своего положения. Ведь я почти год носила пелеринку и плоеный чепец послушниц, и я уже не была Амели - меня называли сестра Франсуа. И вот при таких обстоятельствах меня навестила знакомая; я никак не могла предположить, что это самое обыкновенное посещение окажет решающее влияние на мою судьбу, что благодаря ему откроются двери моей темницы. Ко мне пожаловала одна из моих бывших одноклассниц, выпущенная из пансиона и теперь выезжавшая в свет. Мы не были с ней особенно близки, и я не могла бы назвать ее своей задушевной подругой, разлука с которой глубоко огорчает меня. Но вот я, уже одетая по-монашески, увидела перед собой девушку в самом модном наряде... Не смейтесь, - сказала Амели, хотя сама она усмехалась, - я вам рассказываю все как было, и, разумеется, вопрос о моем будущем решали не какие-то женские тряпки. Но представьте себе, что из-за этого контраста между платьем от хорошей портнихи и моим форменным монашеским одеянием я лучше почувствовала, насколько моя участь отныне будет отлична от судьбы этой девушки. На бывшей моей товарке было розовое платье из шелкового газа, шляпка из итальянской соломки, отделанная веночком из зелени, а в руках букет ландышей - как раз была пора ландышей, - и когда она меня обнимала, а потом усаживалась и оправляла свои пышные юбки, она разливала вокруг себя нежное благоухание, запах свежего воздуха, которым люди дышали на воле. Она защебетала, рассказывая мне о своей новой жизни, о первых своих балах, но старалась говорить шепотом из страха перед монахиней, надзиравшей в приемной за свиданиями. Я не слушала ее, я смотрела на нее и видела себя на ее месте, себя - в розовом газовом платье, с цветами в руках. Передо мною сидела девушка, какой и я могла быть, если бы мои родные не держали меня насильно в стенах монастыря. Но вдруг моя подруга остановилась, вероятно неправильно истолковав выражение моего лица. Она сказала: - Ах, извините меня, пожалуйста, дорогая! Сколько я тут, глупая, наболтала! И кому! Ведь вы же отреклись от мира!.. Но тут уж я не могла выдержать. Я наклонилась к этой девушке и все рассказала нервным, прерывающимся шепотом. Она до того испугалась, что вся переменилась в лице, бросала боязливые взгляды то на сестру-надзирательницу, то на свою учительницу-англичанку, сидевшую в нескольких шагах от нас. И все-таки я поведала ей о терзающих меня сомнениях, о моих разговорах с настоятельницей, о том, какие надежды я возлагала на свое откровенное признание и что в действительности произошло; я сказала, наконец, что совсем уже не чувствую призвания к монашеской жизни и считаю, что в монастыре меня держат против моей воли. Подошла англичанка - свидание кончилось. Я едва успела сделать знак, умоляя подругу хранить в тайне то, что я доверила ей; она простилась со мною и ушла в глубоком волнении, как я заметила. А я отправилась в часовню. Помнится, я не чувствовала никакого раскаяния в своей откровенности: у меня стало легче на душе оттого, что я поделилась с сострадательной душой своими мыслями, которые не выходили у меня из головы несколько месяцев. И что же, через неделю меня взяли из монастыря. Мать-настоятельница и на этот раз не дала мне объяснений. Она лишь сообщила, что мои родители желают, чтобы я возвратилась в мир, убеждала меня, что в благодарность за это их решение, которого я жаждала, мне надлежит показать себя признательной и покорной дочерью, а впоследствии, если я по воле провидения выйду замуж, стать примерной супругой и примерной матерью. Она дала мне свое благословение. Я избавлю вас от описания ледяного приема, который мне оказали дома, и тех сцен, которые разыгрались через несколько часов. Оказывается, я угадала верно: моя посетительница все рассказала. Ее родители, которым она в тот же вечер все передала, распространили романтическую историю о том, как девицу Клапье родные насильно заперли в монастырь. Слух разнесся по всему Парижу, и происшествие стало злободневной, скандальном новостью. Мой отец в своем клубе, а брат - в своем, мама и Лионетта - в гостиных тотчас же подверглись нападкам, должны были выслушивать обидные вопросы, коварные намеки, тем более язвительные, что репутация полуатеистов, какими слыли мои родные, делала особенно подозрительным мое заточение в монастырь. Должна сказать, что светское злословие живо разгадало подоплеку дела. Кое-кто правильно определил, чем руководствовались тут мои родители. Не стану говорить о том, как я постепенно и сама это открыла из обрывков разговоров, которые случайно слышала, из неосторожных слов, порой вырывавшихся у наших слуг: ведь скандал стал общеизвестным и волновал всех обитателей нашего дома. Скажу только, что именно удалось мне установить. Я ничуть не ошибалась, когда несколько лет считала, что мои родители не желают видеть меня монахиней. Так это было до последних месяцев моего пребывания в пансионе. Но как раз к этому времени, точнее сказать, два года тому назад, в июле, произошло событие, которое все перевернуло, положение моих близких изменилось, и для них стало выгодно, чтобы я постриглась в монахини, вышла из состава семьи. Мой отец и брат вложили свои деньги в банк Миреса... - Да неужели? - испуганно воскликнул Эдгар. - Да, да! Вы, конечно, лучше моего понимаете, что это значит... как это было неосторожно. Надеюсь, из ваших родных никто не пострадал из-за этого человека? - О-о! Конечно, нет! - воскликнул Эдгар, в котором вдруг сказался истый Буссардель. - Когда вы лучше узнаете моего отца и моего дядю, вы поймете, почему аферы господина Миреса не могли их прельщать. Мы не поддаемся на посулы шарлатанов! - А мои родители, к сожалению, не были так благоразумны, - с милой иронией заметила Амели. - Они доверили Миресу большие капиталы. Мой брат Ахилл зашел еще дальше: он вложил в операции Железнодорожного банка приданое своей жены без ее ведома - она бы этого не позволила: в ее семье тоже нет привычки вкладывать деньги в столь рискованные предприятия... Поверьте, я вовсе не злорадствую, мне не доставляет никакого удовольствия копаться в этих историях, перебирать материальные затруднения, которые обрушились на моих родных, но тут все так тесно переплелось, что я не могу говорить только о себе, не касаясь наших финансовых дел. И Амели принялась рассказывать об этих делах с большой ясностью, естественностью и даже с жаром, ибо денежные вопросы были хорошо знакомы молодым людям как в семействе Клапье, так и Буссарделей. - После того как Миреса посадили в тюрьму, - продолжала Амели, - моя невестка Лионетта, заметив, что отец и Ахилл расстроены, вызвала мужа на разговор, подвергла его строжайшему допросу и узнала наконец всю правду о судьбе своего приданого - а оно представляло весьма солидную сумму. Невестка моя сдерживалась, пока шло судебное следствие, а потом разбирательство дела, исход которого еще мог считаться гадательным. Если помните, в июле Миреса приговорили к тюремному заключению на пять лет. И тогда Лионетта заявила, что она все расскажет своему отцу. Брат испугался - не только потому, что не мог вернуть приданое, но если бы тесть официально потребовал от него отчета, ему пришлось бы объявить, каково его собственное финансовое положение - а оно стало критическим. Отец пришел в ярость из-за того, что Ахилл потихоньку от него распорядился приданым жены, и сказал, что не может вызволить из беды безрассудного сына, иначе и сам разорится. Это было не совсем верно: лично моего отца крах Миреса затронул в легкой степени, но, чтобы вытащить сына, ему потребовалось бы в то время продать свои акции в экспорте гуано, а прибегнуть к такому средству ему сердце не позволяло: для него это было так же больно, как... ну уж не знаю что как заложить свой дом или продать драгоценности жены. Однако Лионетта, хотя мы считали, что она страстно влюблена в своего мужа, - а она действительно была в него влюблена, но это ничему не мешало, - превратилась в фурию, ничего не желала слышать, грозила, пугала, выходила из себя и, кажется, готова была пойти на скандал, потребовать развода, лишь бы ей отделиться и спасти свой капитал. И вот тогда под ее давлением и под угрозой надвинувшейся опасности и придумали комбинацию, в которой я оказалась главным действующим лицом. Родители сообразили, что, если они перестанут противиться моим намерениям, я приму пострижение, принесу надлежащие обеты, а тогда наследство бабушки Патрико мне уже не достанется. Старуха не верит в бога и никогда не простит мне моего предательства, как она это назовет, и уж ни в коем случае не допустит, чтобы хоть один грош из ее богатства попал в монастырскую казну; наследство, которое крестная сперва предназначала мне, она завещает моему отцу или моему брату. Ввиду ее преклонного возраста ждать, конечно, придется недолго, а перспектива получения наследства успокоит Лионетту. С ней можно сговориться, что следует предпринять. На алтарь нежной привязанности к семье моему отцу надо будет принести совсем необременительную жертву: взять из своего сундука сумму, необходимую для обычного вклада, который, постригаясь, монахиня вносит в монастырь. Итак, мне позволили стать послушницей и поспешили сообщить об этом бабушке Патрико. С нею, кажется, случилось нечто вроде апоплексического удара, - могу себе представить, как моя мать, которая привезла ей печальную весть, испугалась, что бедная старушка скончается, не успев изменить завещания! Крестная, однако, пришла в сознание, предала меня проклятию, объявила, как это и предусматривалось, что лишает меня наследства, и отослала мою мать. Я ничего не знала. И мои родные были уверены, что их затея удалась, до тех пор пока моя бывшая подруга не услышала от меня признания, о котором я вам говорила. В результате этого признания меня взяли из монастыря, но зато дома меня ждало невыносимое существование. Все меня возненавидели, злоба их казалась мне тогда крайне непоследовательной: ведь лишь теперь я поняла, чем она была вызвана; на меня смотрели как на опасную смутьянку, виновную во всех смертных грехах и способную повторить свои выходки. Со мной обращались как с парией, при моем появлении обрывались разговоры; если бы не опасались сплетен прислуги, меня не допускали бы к столу. Для надзора за мной и днем и ночью ко мне приставили гувернантку, умевшую укрощать самых неподатливых сумасбродок, - мне она вспомнилась, когда вы заговорили о господине Пэше, гувернере Викторена. Однако нужно было доказать, как нелепы толки, которые шли в обществе относительно наших семейных дел, нужно было вывозить меня в свет, показывать меня на балах, в чужих домах и на приемах моей матери. И до чего же, право, удивительны были приготовления к званым вечерам, устраиваемым у нас; матушка, одевшись раньше меня, являлась ко мне в полном параде и наблюдала, как меня одевают; она отдавала распоряжения, заботясь о том, чтобы складки платья ниспадали ровно, сама прикалывала мне цветы к волосам, старалась сделать меня привлекательной, а смотрела на меня с убийственной ненавистью. Когда же я появлялась перед обществом вместе с моими родными, они выказывали мне знаки такой естественной, такой нежной привязанности, слали мне улыбки, окружали вниманием... Я готова согласиться, что они оказались в крайне затруднительном положении, но что я-то могла тут поделать? Да и разве мое положение было лучше? Вместо одной беды - другая. Могла ли я питать надежду выйти замуж после того, как оказалась героиней какой-то темной истории? Вы ведь знаете свет: я не могла выйти незапятнанной из этого скандала с заточением в монастырь, хотя он, казалось бы, подрывал только престиж моих родных. О них повсюду шушукались, но задевали и меня. Ведь как-никак я убежала из монастыря, я была чем-то вроде расстриги. Кто же захочет жениться на такой девушке? Я поставила себя в особое положение, за мной могли требовать очень большого приданого, а между тем финансовые дела моих родителей еще больше запутались именно потому, что я вышла из монастыря. Обращаться вторично к грозной тетушке Патрико они не дерзали: она заявила, что больше не желает видеть ни одного из Клапье. Быть может, она смягчилась бы, узнав о переломе, который во мне произошел, но отец и мать не могли бы рассказать ей о моем раскаянии, не признаваясь в том, что они сперва старались подавить его... А кроме того, они хотели, чтобы мой брат Ахилл остался наследником... Ну, на этом я остановлюсь, - сказала Амели, взволновавшись к концу своего рассказа. - Понятно вам теперь, - продолжала она уже более ровным тоном, положив ладонь на руку деверя, - понятно вам, почему я решила выйти за любого, кто за меня посватается, лишь бы только явился этот избавитель, лишь бы мне благодаря замужеству вырваться из дома, от четырех моих мучителей, ведь я уже знала, на что они способны. Понимаете ли вы, что я всю жизнь буду полна бесконечной признательности к семье, которая приняла меня такою, какова я есть? Я хочу сказать - девушку, скомпрометированную громким скандалом и притом бесприданницу. - Как это - бесприданницу? - спросил изумленный Эдгар, до сознания которого не сразу это дошло, тем более что он знал взгляды своих родителей. - Ну да, дорогой Эдгар. У меня не было никакого приданого. Точнее сказать, моим приданым числится та сумма, довольно значительная, которая записана за мною господином Буссарделем в брачном контракте. Она умолкла. Молчал и Эдгар. Тогда Амели добавила: - Зная условия сделки, я имела основания думать, что раз ваши родители, уважаемые люди, поступают таким образом да еще радуются, что они при таких обстоятельствах женят сына, - значит у них есть на то свои причины, касающиеся этого молодого человека. Вслед за этими словами воцарилось долгое молчание. День уже был на исходе. Закатное солнце, обойдя кипарисы, освещало теперь обоих собеседников сбоку, и Эдгару пришлось открыть зонт, подбитый зеленой тканью; Амели, глаза которой защищала широкополая шляпа, могла не бояться солнечных лучей, и она спокойно сидела, облитая ярким светом, необыкновенно четко обрисовывавшим ее фигуру. Эдгар не произнес ни слова. Слегка повернув голову, он не сводил глаз с зеленых массивов парка, Амели смотрела на него. Наконец она прервала молчание. - В первый раз, когда мои родители показали меня вашим родителям, а ваши родители показали им Викторена, он был такой же угрюмый, как и я, и мне думалось, что он, так же как и я, недоволен этими парадными смотринами; я потихоньку наблюдала за ним, когда он не глядел на меня, и, раздумывая над некоторыми признаками, поразившими меня, с тайной надеждой спрашивала себя, нет ли чего-нибудь сходного в положении этого молодого человека с моим положением. Тогда, значит, мы друг другу пара. Наконец ваши родители собрались уходить вместе с ним, я нечаянно уронила свой букет, Викторен поднял его, и, когда подавал мне, меня поразило выражение его лица... Мне оно очень запомнилось... Я никак не могла хорошенько разгадать его. Мне казалось, что Викторен... Ну, как бы это сказать? Ну, что я заинтересовала его сама по себе... После этой первой нашей встречи я не спала всю ночь. В доме стояла тишина, и за окнами тоже было тихо, потому что авеню Императрицы да и соседние улицы еще мало застроены и по ним ночью редко проезжают экипажи. И в этом ночном покое мой мозг работал лихорадочно; я все думала, перебирала свои наблюдения, но вдруг расслышала гул разговоров, глухо доносившийся через стену. Я решила, что отец с матерью обсуждают прошедший вечер. Мама помещалась на том же этаже, что и я, и наши туалетные комнаты разделяла довольно тонкая перегородка. К несчастью, гувернантка спала в моей спальне. Она запирала дверь на ключ и прятала его к себе под подушку; я могла пробраться только в туалетную. Итак, я встала и босиком, чтобы не шуметь, с бесконечными предосторожностями прокралась туда: если моя надзирательница проснется, я могу объяснить, зачем там оказалась. Однако мне слышно было плохо: родители, по-видимому, разговаривали в маминой спальне; к тому же у меня в туалетной на задней стене под занавеской развешаны были платья, что приглушало голоса. Наконец, я забилась между платьями. Мне душно, а ноги мерзнут, боюсь, как бы от холода не чихнуть. Приникла ухом к перегородке и в конце концов стала улавливать обрывки разговора. И вот так, дорогой Эдгар, день за днем, каждый вечер, когда отец и мать обменивались мыслями по поводу происходивших тогда переговоров о моем замужестве, я узнала главную суть дела. Добавьте к этому намеки, которыми домашние перебрасывались за столом, полагая, что слова их для меня непонятны, нечаянно услышанное шушуканье за дверью, сплетни, доходившие через горничных. Там, где не хватало сведений, приходили на помощь мои догадки и умозаключения.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37
|