Испанские репортажи 1931-1939
ModernLib.Net / История / Эренбург Илья Григорьевич / Испанские репортажи 1931-1939 - Чтение
(стр. 7)
Автор:
|
Эренбург Илья Григорьевич |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(784 Кб)
- Скачать в формате fb2
(657 Кб)
- Скачать в формате doc
(337 Кб)
- Скачать в формате txt
(327 Кб)
- Скачать в формате html
(661 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27
|
|
Четыре дружинника – это дорога на Мадрид. Мария Тереса побежала за ними вдогонку. Она, как всегда, весела и нарядна, похожа на птицу тропиков. В руке крохотный револьвер. Она остановила четырех беглецов. Они отвечают сбивчиво: – Заблудились… Один из них, красивый высокий парень, вдруг подымает руку вверх и ругается: – Сволочи! Кружат, кружат… Чего тут говорить – струсили. Дезертиры отдали винтовки Марии Тересе и, не глядя друг на друга, зашагали по пыльной дороге. Крестьяне ругаются, кричат. Женщина, облепленная испуганными ребятишками, подбежала и визжит: – Таких убить мало!.. Фронт рядом, и деревушка готовится к смерти. Мария Тереса отстояла дружинников: – Они будут хорошо драться… Она шутит с женщинами, ласкает ребятишек. Альберти рассказал крестьянам о доблести дружинников в сьерре, и крестьяне теперь бодро ухмыляются. Вечер. Пастух пригнал овец. Старуха на жаровне печет оладьи. Из темных домов доносится теплое дыхание жизни. Старый крестьянин жадно смотрит на четыре винтовки, отобранные у беглецов. Он отзывает меня в сторону: – Ты меня поймешь, ты тоже старый… Дай мне винтовку! Я пойду к Талавере. Вот этот (он показывает [101] на Альберти) – молодой, я ему боюсь сказать… Почему они бегут, как овцы? Молодые. Хотят жить, все равно как, лишь бы жить. Я не убегу. Я буду стрелять. Пусть молодой стоит здесь с моим ружьем, а мне дай винтовку. Мы проехали мимо поселка Санта-Олалья. По шоссе идут грузовики. Это строительные рабочие Мадрида выслали отряд на фронт. Грузовики остановились. Командир говорит: – Товарищи, малодушные сегодня побежали. Вы должны исправить дело. Рядом со мной – советский писатель. Он расскажет народам великой страны о вашем мужестве. Восторженный гул. Потом грохот: батарея рядом. Я жму в темноте сотни горячих рук. Под утро мы прошли на позиции. Когда затихали пулеметы, слышно было, как стрекочут цикады. Я написал на листке телеграмму: «Положение восстановлено» и дал шоферу. Телеграмма не ушла: автомобиль забрали санитары, а утром фашисты снова начали атаку. За крохотным кустом лежат четыре дружинника. Они пробежали под пулеметным огнем два километра. Это контратака на правом фланге. Занят холмик, потерянный накануне. Я сразу узнал высокого красивого парня, которого чуть не убили крестьяне Доминго Переса. Он любовно сжимает винтовку – потерянную и возвращенную. сентябрь 1936 Малышка Я был в Мальпике весной с Густаво Дураном{68}. Крестьяне тогда злобно косились на замок герцога Ариона; как крепость, он высился над селом. Они получили землю герцога за выплату. Правительство требовало с них сто десять тысяч песет. Крестьяне голодали и ругались. Я снова попал на Мальпику. Горячий день сентября. На грядках золотятся огромные дыни. Дружинники, шахтеры из Сиудад Реаля, динамитом глушат рыбу. Иногда [102] над селом кружат фашистские самолеты. Фронт рядом, и никто не знает, что будет завтра с Малышкой. Я узнал моих старых друзей. Они стояли на околице с ружьями. Увидев меня, они подняли кулаки, и алькальд, старый бритый крестьянин с глубокими морщинами вокруг рта, сказал: – Здравствуй, Эренбург! Теперь мы поведем тебя в замок. Они вошли в древние ворота торжественно, как победители. Алькальд нес медный подсвечник с огарком. У герцога Ариона было в одной Мальпике двадцать тысяч гектаров, но у него не было фантазии. Свой замок он украсил пошлыми статуэтками. На его кастрюлях и ночных горшках родовые гербы. В замке сто восемьдесят кастрюль различной формы, но мы не нашли ни одной книги. Герцог Арион приезжал в Мальпику осенью; он устраивал парадные охоты. Он вел статистику подстреленных зайцев. Он молился перед гипсовой богородицей, одетой в бархатное платьице. Самая пышная комната – ванная; в ней зачем-то стоят четыре плюшевых кресла. В золоченой раме – отчет о королевской охоте 8 августа 1913 года. В этот день зайцев били: его величество король Испании и его светлость князь Херраро. Это было самым важным событием в жизни человека, который правил Мальпикой. В декабре герцог уезжал; зиму он проводил в Биаррице или в Париже. Крестьяне никуда не уезжали, они ели бобы и проклинали жизнь. Герцог Арион платил крестьянам, которые работали на его земле, одну песету в день. На содержание каждой охотничьей собаки герцог тратил в день две песеты. Алькальд поднес подсвечник к ночным горшкам. Я спросил: – Как, по-твоему, жил герцог? – Он скверно жил. По-моему, собаки и те должны были над ним смеяться. Когда мы вышли из замка, алькальд послюнявил листок бумаги, прилепил его к дверям и расписался, народное имущество было опечатано. Под холмом тихо светится Тахо. Сад пахнет миртами. Во всем необычайное спокойствие. – Теперь мы заживем по-другому. Разве ты не читал, что министр земледелия – коммунист? Это свой человек. Он не станет с нас требовать сто десять тысяч песет. В [103] этом году мы выплатим шесть песет за рабочий день. Если только… Алькальд не договорил. В темноте посвечирают ружья крестьян. – Из наших – четырнадцать на фронте. Пошли бы все, но приезжал товарищ из Мадрида, сказал – надо собрать урожай. Он снова замолк. Цветники. Густой запах юга кружит голову. Мы прощаемся. Алькальд говорит: – Нам этот замок ни к чему. Мы напишем правительству, чтобы его отдали писателям. Они будут здесь писать книги. У нас все хотят читать, даже старики. У алькальда широкая узловатая рука. За ружьями, за миртами небо густо-оранжевое: это горят предместья Талаверы. октябрь 1936 У Дуррути Ночь. Дорога из Бахаралоса в Пину. Трупы машин, уничтоженных немецкими самолетами. Бойцы в красно-черных шапчонках спрашивают пароль. Здесь стоит колонна анархиста Дуррути. Дуррути разъезжает в открытом автомобиле с пулеметом: он стреляет по «юнкерсам». Пять лет назад я спорил с Дуррути о справедливости и свободе. Вечером анархисты собирались в маленьком кафе Барселоны, которое называлось «Tranquilidad» – «Спокойствие». Дуррути ходил весь обвешанный бомбами. Он не был салонным анархистом. Металлист – он днем стоял у станка. Четыре страны приговорили его к смертной казни. Сторожевая будка – это штаб Дуррути. Он говорит по полевому телефону о подкреплениях. На стене плакат: «Пейте для аппетита вино негус». Дуррути пьет только воду. У него огромные руки; никогда, кажется, я не видал таких богатырских рук. А улыбается он, как ребенок. Он показывает мне окопы; это первые окопы, вырытые анархистами. В других колоннах анархисты не хотят рыть окопы, кричат: «Только трусы прячутся в землю!» [104] Кричат, а когда фашисты пускают вперед танки, убегают… Привезли орудия. Дуррути смеется: – Через час начнем обстрел Кинто. А ты знаешь почему? – Тебе знать, ты командир. – Здесь дело не в стратегии. Сегодня утром я был в Пине. Маленький мальчик спрашивает меня: «Дуррути, почему фашисты в нас стреляют, а мы молчим?» Раз ребенок так говорит, значит, весь народ это думает. Вот я решил взять да обстрелять Кинто. Он улыбается: ребенок. Он начал строить армию. Вчера он отправил четырех дезертиров без штанов в Барселону. Он расстреливает бандитов и трусов. Когда на заседании военного совета кто-нибудь заводит разговор о «принципах», Дуррути в ярости стучит по столу револьвером: – Здесь не спорят. Здесь воюют. В Пине выходит газета «Фронт» – орган колонны Дуррути. Ее набирают и печатают под огнем. Дуррути диктует: «Фашисты получили иностранные самолеты. Они хотят уничтожить испанский народ. Мы сражаемся за Испанию». Рабочие завода Форда в Барселоне, сторонники «CNT»{69} и сторонники «UGT»{70}, прислали бойцам колонны Дуррути грузовики. Я видел, как анархисты, эта древняя вольница Барселоны, обнимали комсомольцев. Они многому научились. Еще на стенах висят плакаты: «Организация антидисциплины», а газета Дуррути пишет: «Да здравствует дисциплина!» Дуррути подошел к телефону. Ему сообщили о бомбардировке Сьетамо: две немецкие эскадрильи. Волнуясь, он говорит: – Мы должны создать настоящую армию, не то мы погибнем. В его штабе десяток иностранных анархистов. Они слетелись, как бабочки на огонь, в эту лачугу, где одна [105] пишущая машинка среди мешков с песком. Один прервал Дуррути: – Однако мы сохраним принцип партизанщины… Дуррути рассвирепел: – Вздор! Если нужно, мы объявим мобилизацию/ Мы введем железную дисциплину. Мы от всего откажемся, только не от победы. По шоссе медленно, без фар, ползут грузовики. октябрь 1936 Вокруг Уэски С пригорка виден город: собор, сады, дома. Уэска рядом. Оператор Макасеев, прищурив глаз, бормочет: – Вон отсюда… Он похож на фотографа, который снимает привередливую красавицу. Окна, мешки с песком – это пулеметные гнезда. Проволочная паутина. В городе идет привычная жизнь: играют ребята, женщины стирают белье, нарядные фалангисты покрикивают на новобранцев. Иногда раздается выстрел, он кажется неуместным. За холмиком лежат дружинники, человек двадцать или тридцать. – Где остальные? Полдень, жарко. Рядом – крохотная речка, как плотвой она набита телами: дружинники купаются. На берегу винтовки, рубашки. Два часовых сторожат добро. Отсюда до фашистов пятьдесят метров. Показались вражеские самолеты. Дружинники повылезли из воды и схватились за винтовки. Командный пункт. Это крестьянский дом. На чердаке, среди сена, дружинники с биноклями. Внизу женщина, нежно причмокивая, зовет кур. Возле сит на стене следы пуль. Я спрашиваю: – Почему вы не уехали отсюда? Она удивленно на меня смотрит: – А зачем нам уезжать? Вот если они придут, тогда уедем. Они здесь были. Они увели Хесуса. Увели мулов. А теперь здесь наши… Улыбаясь, она снова идет к курам. Затрещал пулемет. [106] Деревушка Монфлорид. Старик поит мулов. Женщина раздувает угли жаровни. Девочка лет восьми укачивает младенца. Гудение: оно заполняет сразу все. Мир стал громким и непонятным. Семь «юнкерсов» повисли над деревней. Испуганно кричат мулы. Зазвенело стекло. Девочка по-прежнему качает ребенка: она ничего не поняла. Загорелись нивы, на дома идет жар. Самолеты повернули к Уэске. В крестьянском доме заседает совет. Щербатый стол. Карта. Крестьяне принесли копченую свинину, они потчуют своих защитников: – Вот фиамбрес… «Фиамбрес» по-испански – холодное мясо. Дружинники теперь словом «фиамбрес» обозначают убитых. Военный совет обсуждает план атаки Сьетамо. Коммунист Дель Барио угрюмо говорит: – Мало патронов. Анархист в красно-черной куртке беспечно водит пальцем по карте. – Артиллерийской подготовкой займется полковник Хименес… Полковник Хименес – высокий седой человек лет пятидесяти. Его звали прежде Владимиром Константиновичем Глиноедским. Он когда-то сражался против красных на Урале, долго жил в Париже, работал на заводе, стал коммунистом, а теперь приехал в Испанию как доброволец вместе со своими французскими товарищами. Полковник Хименес рассказывает о своем «бронепоезде» – это две платформы с пулеметами среди мешков. Штаб помещается в сторожке недалеко от Сьетамо. На соломе спят усталые люди. Командир лежит на тюфяке, небритый, исхудавший, с темными кругами возле глаз. Мы идем вниз по направлению к Сьетамо. Фашисты открыли огонь. Рядом со мной молоденький лейтенант; он нервничает: – Зря на вас белая рубашка… Под деревьями лежат крестьяне Сьетамо. Они ждут победы. Они ушли из деревни после прихода фашистов и увели с собой семьи. Лейтенант ворчит: – Уходите! Здесь опасно сидеть. Они вас видят. Крестьяне молчат, но не двигаются с места. Один выругался: – Банда рогоносцев! Да будь у меня ружье, я сам пошел бы… [107] Республиканский снаряд попал в колокольню, там пулеметы фашистов. Деревня рядышком. Слышно, как перекликаются петухи: фашисты их еще не съели. Цепь дружинников, пригибаясь, бежит вперед. Пулеметы. Утро. Развалины Сьетамо. Десяток пленных, пушки, флаг. Убитых кладут в фургон. Старый дружинник, металлист из Барселоны, угрюмо говорит: – Фиамбрес… Потом он обнимает меня: это первая победа. октябрь 1936 Вечером в Гвадарраме Гвадаррама была кокетливым курортом: источники, сады, панорама. Гвадаррама погибла первой. Из домов, пробитых снарядами, выглядывают остатки человеческого быта: детская кровать, рама от зеркала, манекен для шитья. Под ногами разбитая утварь. Огромная грусть в этой разрушенной форме жизни, ощущение уродства, одиночества, сиротливости. Фашисты в пятистах шагах. Мы перебегаем серую дорогу; она под оружейным огнем. Серые сумерки. Несвязная, нескончаемая перестрелка. В политотделе колонны я встретил молодого рыжего крестьянина. На его рукаве были капральские нашивки старой испанской армии. Вместе с четырьмя товарищами он перебежал к республиканцам. Я поднес огарок к его лицу, оно было белым и мертвым. Тусклые глаза ничего не выражали, кроме усталости. – Я артиллерист. Наша батарея стояла вон на той горе. Я давно хотел перейти, случая не было. Мы стреляли плохо – на перелет. Потом я подбил трех – «перейдем?» Когда был в госпитале, я нашел флаг: желтую полоску оторвал, красную спрятал. Третьего дня, в среду, я сказал лейтенанту: «Возле мельницы – телка». Он сразу согласился – у нас с харчами было плохо, иногда по четыре дня сидели на одних сухарях. Может быть, и ему захотелось телятины? Я взял трех товарищей, а тут увязался Гонсалес. Он всегда молчал, так что мы не знали, что у него в голове. Я подумал: придется его кокнуть. Прошли мимо постов. Возле мельницы – телка. [108] Вдруг Гонсалес говорит мне: «Слушай, Пепе, зачем нам пропадать? Там все-таки наши. Что если телку к черту, а самим туда махнуть?» Я его обнял. Достал из кармана красную тряпку… Здесь я попросился к батарее: знаю по какой цели бить. Дружинники молча его слушали. Потом один вытащил колбасу: – Ешь, Пепе! Другой принес мех; вино задумчиво булькало. Дружинники повторяли: – Пей, Пепе! Тебе нужно встать на ноги. Я спросил капрала: – Как тебя звать? Один из дружинников быстро сказал: – Не надо печатать – у него там семья. Капрал сердито замотал головой. Он достал огрызок карандаша и крупными буквами написал свое имя: – В такое время… Иначе нельзя… Его голос стал звонким. Он нагнулся к свече, и я увидел живые, горячие глаза. октябрь 1936 «Красные крылья» В глубине палаток загадочно мерцают огни. Тулуза передает музыку для танцев. Люди припоминают, кто розовое зарево над Парижем, кто черные ночи Барселоны. Под навесом ужинают летчики. Они говорят о сегодняшней бомбежке и о давних каникулах: о море, прогулках, девушках. Одного товарища прозвали «Красным дьяволом». Это храбрый и веселый человек. Земля еще раскалена. Из рук в руки переходит кувшин с водой. В поле – самолеты: как будто это пасутся невиданные животные. Командир Альфонсо Рейес стоит перед планом Уэски. Его карандаш упрямо долбит казармы и сумасшедший дом: там укрепились фашисты. Два летчика следят за ходом карандаша. – Есть. Исчезли огни. Тулуза перестала томить людей воспоминаниями. Лагерь спит. Сейчас он кажется той игрой, о которой мы мечтали в детстве. [109] Под утро сразу стало холодно. Часовые завернулись в одеяла. Один из них три дня тому назад сражался на стороне мятежников. Он перебежал ночью; была гроза. Теперь он стоит с винтовкой. – У меня мать в Сарагосе. На измятой фотографии улыбается старушка в чепце. На обороте каракули – «Красные крылья», так называется воздушный флот Каталонии. В четыре часа утра горнист проиграл зарю. Летчики побежали к речке мыться. Раздался треск: четыре самолета вырвались из облака пыли к бледно-оранжевому небу. Это старенькие «бреге». Взошло солнце, и поле теперь кажется «кладбищем самолетов». (В Америке называют пустыри, где стоят негодные машины, «кладбищем автомобилей».) Здесь можно увидеть, как летали люди лет двадцать тому назад. А у фашистов «юнкерсы» и «хейнкели»… Шесть часов утра. Жарко. Взвод выстроился; над лагерем подняли знамя республики. Командир Альфонсо Рейес говорит мне: – Я коммунист, одиннадцать лет в партии. Я старый кадровый офицер. Я знаю, что такое дисциплина. Но ты видал наши самолеты?.. У него жесткое, костистое лицо и печальная усмешка. Кругом идет работа: строят ангары, уходит вдаль цементная дорожка; на пустом месте среди безлюдной арагонской сьерры растет аэродром. Возле палаток прикреплены пачки с папиросами: каждый берет сколько хочет: – У нас все общее… Кашевар варит рис с красным перцем, и, взобравшись на курятник, орет, что есть мочи, молодой петушок. Днем я видел над Уэской четыре самолета. Вокруг них белели небольшие облака: это рвались снаряды фашистских зениток. Республиканцы бомбили казармы и сумасшедший дом третий раз за день. В шесть часов вечера на аэродроме приземлился старый почтовый самолет. Его кое-как приспособили: увеличили клозетное отверстие и руками скидывают бомбы. Мы подбежали, подняли дверцу. Кровь, яркая на солнце. Стенка пробита пулями. Три немецких истребителя атаковали самолет над Уэской. Летчику удалось приземлиться с запасом бомб. Механик был без чувств, его отнесли в палатку. [110] Потом заиграл горнист, спустили флаг, быстро упала южная ночь, и снова Тулуза заговорила о другом, беспечном мире. Молодой бельгиец говорит мне: – Лететь должен был я. Сказали – в пять. Я поехал в Сариньену к дантисту. Выхожу, а шофера нет, он пошел за покупками. Еле достал машину. Приехал в четверть шестого. Вместо меня полетел он. Я не могу об этом думать… Он думает только об этом. Как помешанный он бродит вокруг палатки, где лежит раненый испанец. Снова утро. Механика решили отправить в Барселону. Солнце уже высоко. Зной. Носилки не проходят в дверцу. Раненый корчится от боли. Подошли кинооператоры. Собрав силы, он улыбнулся. Мне сказали потом, что у него отняли ногу. Но на экране он весело разговаривает, улыбается. Никто из зрителей не знает, что ему стоила эта улыбка. Под Уэской фашисты держались на Монте Арагон. Дружинники медленно окружали высоту; когда они ее окружили, наступило затишье. У фашистов было вдоволь провианта и боеприпасов, а необстрелянные дружинники боялись пулеметного огня. Тогда Рейес приказал бомбить Монте Арагон. Двадцать четыре ветхих самолета повисли над горой. Они улетели в Сариньену за бомбами. Когда они снова показались над высотой, фашисты выкинули белый флаг. В Барселоне дружинники несли трофеи: желто-красное знамя, взятое на Монте Арагон. Женщины кидали победителям цветы. В тот самый час самолеты «Красных крыльев» над Уэской боролись с вражескими истребителями. Шесть раз в день эти люди вылетают навстречу смерти. У самолетов старые и слабые моторы. У летчиков храбрые сердца. октябрь 1936 Мохаммед Бен-Амед Итальянский самолет сначала скинул на деревню бомбу, потом листовки: «Испания для испанцев. Мы спасайем [111] наш народ от московского варварства». На носилках лежала раненая девочка. Она молчала, закусив губу. Старый крестьянин угрюмо сказал: – Звери! Потом привели пленного марокканца. Его звали Мохаммед бен-Амед. У него были непонятные усы – выбритые посредине, а глаза ласковые… – Нам обещали три песеты в день. Мы бедны. Нам сказали, что мы поедем в Севилью. В Севилье нам сказали: «Стреляй». Я не знаю, с кем они воюют. Я стрелял… Он не оправдывался, не льстил. Он равнодушно глядел вниз. Он думал, что его убьют. Ему дали миску. Он долго хлебал суп. Дружинники, проходя мимо, восторженно кричали: – Мавр! Мавр! Я вспомнил бои за Гранаду, позор короля Родриго{72}, пышность Альгамбры. В гул орудий вмешался шелест забытых страниц. А мавр молча ел похлебку. Он был вне игры. Победитель Бадахоса и Мериды, «спаситель Испании от московского варварства», он не знал ни о коварстве иезуитов, ни о самолетах «савойя», ни о гневе мадридского народа. Он плохо жил у себя дома, скудно ел, тяжело работал. Когда-то его прадеды учили испанцев архитектуре, медицине, поэзии. Мохаммеда бен-Амеда никто не учил грамоте. Он был осколком высокой культуры, сыном земли ограбленной и злосчастной. Его жизнь оценили – три песеты в день. Ему приказали в Бадахосе расстреливать пленных, и теперь, отодвинув, наконец, миску, он ждал смерти. Ему дали пачку папирос. Один из дружинников сказал: – Завтра тебя отвезут в Мадрид. Будешь спокойно жить до конца войны. А потом – домой. Тогда Мохаммед бен-Амед что-то понял. Он оглядел нас своими восточными глазами. Его смуглая рука робко сжалась. С мукой он поднял кулак: он вспомнил, что он делал этой самой рукой. Дружинники в ответ улыбнулись и тоже подняли кулаки. Сын униженной земли, побежденный наемник, гордый и горький мавр, Мохаммед бен-Амед заплакал. октябрь 1936 [112] Песня Вчера над музеем Прадо кружились самолеты фашистов. Сегодня газеты сообщают, что министр народного просвещения назначил художника Пабло Пикассо директором музея Прадо. Сорок лет подряд наглые и невежественные «сеньоритос» издевались над творчеством Пабло Пикассо. Его понял и признал народ. Возле Гвадаррамы я видел молодого дружинника, батрака из Андалусии. Как истинный андалусец он говорил; улыбаясь, о смерти и, грустно вздыхая, о счастье. Полушутя, он рассказывал мне свою судьбу. Его отца убили фашисты, его жена сошлась с другим. – У меня нет больше дома… Он сказал это и рассмеялся. Потом он угрюмо добавил: – Скоро мы их расколотим! У него были белые зубы и темно-коричневое лицо. Он спел мне песню о башне Эль Карпио: Твои ласточки, башня, улетели. Прилетели к тебе вороны. С башен попы и офицеры Стреляли из пулемета по городу. Встречают вороны детей. Женщин встречают пулями. Опустела большая площадь. Никто не ходит по улицам. Белые дома, белая дорога. Белая дорога к белому городу. По белой дороге приехал грузовик. Грузовик с динамитом и шахтерами. Три шахтера пошли к тебе, башня. Три шахтера, три товарища. Белая дорога, по ней идут, Никогда по ней не возвращаются. Три человека грызли камни. Они себе могилу вырыли. Взлетела башня на воздух. В город вбежали дружинники. Дружинники взяли Эль Карпио. Оживили мертвые улицы. Никогда не забудут люди, Что такое мужество. Эту песню написал молодой поэт Мануэль Альтола-Тирре{73}. Мы его зовем уменьшительным именем: Маноло. [113] Я знаю его стихи, тонкие, грустные и лукавые. Дружинник, которого я встретил возле Гвадаррамы, не знает, кто сочинил песню о башне Эль Карпио – он ее поет. октябрь 1936 Барселона в октябре 1936 Ясные осенние дни. По Пасео-де-Грасия проходят дружинники; они учатся маршировать. Я видел похороны бойца. Прохожие молча салютовали поднятыми кулаками. Все повторяют одно слово: «Мадрид». Беспечная Барселона, город легкой жизни и удали, прислушивается: это – война. На стенах плакаты: нога в тапочке (обувь испанских крестьян) наступает на свастику. В горах Арагона уже выпал снег. Сапожники торопятся: трудно бойцам в тапочках… На заводе «Испано-Сюиса» переплавляют колокола, разбитые народом в июльские дни. Медлительные рабочие Барселоны теперь поторапливают друг друга: – Мадрид… Я не забуду одной женщины. Она быстро укладывала патроны. Инженер, улыбнувшись, спросил: – Для мужа? Не отрываясь от работы, она ответила: – Нет. Мужа убили. Для других. В казармах имени Бакунина висит плакат: «Товарищи, необходима строгая дисциплина!». Художники раскрашивают агитпоезд: пузатый священник, лихой генерал, рабочий с непомерно большим молотом. Я поглядел и вспомнил свою молодость: Киев, агитпароход, жену на подмостках с кистями… В школе для командного состава полковник читает лекцию о тактике. «Колонны» умирают, рождаются дивизии. Как всегда, переполнены террасы кафе. Проносятся трамваи, красно-черные такси. В магазинах продавщицы не успевают завертывать кофейники, галстуки, конфеты. Женщины несут в сберегательные кассы отложенные песеты. Газетчики выкрикивают названия двадцати газет. [114] Барселона еще не узнала горестей войны. Но вдруг как ветер врывается тревога: – Мадрид… 6 октября. Два года тому назад пушки Хиля Роблеса раздавили свободу Каталонии. Легионеры Лерруса залили кровью Астурию. Сегодня столица революционной Каталонии празднует вторую годовщину восстания. С утра зарядил дождь; под дождем идут сотни тысяч людей. «Интернационал». Его играют не так, как в Москве. Вариации пронзительны, судорожны, полны скорби и задора. Идут дружинники с каталонскими знаменами; комсомолки в синих блузах, дети Мадрида, беженцы из Ируна. Идут фронтовики, обветренные и запыленные. Идут раненые. А на вокзале сутолока: отряды уезжают в Мадрид. Это горький праздник. Барселона, сытая и спокойная, вздрагивает. Руководители колонн останавливаются, кричат: – ?No pasaran! (Они не пройдут!) Толпа трижды отвечает: – ?No!?No!?No! (Нет!) 7 октября мне пришлось уехать на несколько недель во Францию. Смеркалось. На выступе скалы я разобрал три буквы: «UHP» – это было возле самой границы. Автомобиль остановился. На горном перевале была буря, и холодный ветер бил в лицо. Французский пограничник спросил: – Что там? Мне хотелось ответить: «Там жизнь» – я не мог уйти из мира борьбы, ненависти, отваги. Жизнь оставалась по ту сторону шлагбаума. Испанец, который довез меня до границы, поднял кулак и крикнул: «?No pasaran!» – на пустой дороге среди сумерек и ветра. октябрь 1936 Художник Гомес Это было на террасе большого кафе в Барселоне. Мануэль Труэба рассказывал о кольце вокруг Уэски: «У них теперь одна дорога – на Хаку, но и она под огнем. [115] Он не успел побриться. На его штанах рыжела сухая глина. Взяв карточку, он спросил официанта: «Соус какой?» С жаром он заговорил о соусах. К нашему столику подходили официанты, повара, судомойки. Они жали руку Труэбе и спрашивали его о штурме Монте Арагон. Я узнал, что Труэба был прежде поваром. Он стал политкомиссаром первой дивизии. По дороге в Толедо я встретился с моим старым приятелем музыкантом Дураном. Весной мы говорили с ним о Прокофьеве и Шостаковиче. Теперь он формировал моторизованную бригаду. Мы говорили об автоматических ружьях. Когда фашисты двинулись от Толедо к Мадриду, двести дружинников бригады Дурана остановили врага возле Бургоса. На Талаверском фронте я видел одного дружинника. Он швырял ручные гранаты в фашистов. Я спросил: «Ты шахтер?» Он хмуро ответил: «Я дружинник». – «А прежде?»… Тогда он пробормотал: «Прежде я был золотошвеем, делал позументы для этих бандитов». Он злобно отряхнулся и, как редкое сокровище, как дар жизни, сжал в руке гранату. 19 июля на площадке памятника Колумбу в Барселоне стояли пулеметы. Они косили людей. Широкий проспект был пуст. Вдруг из подворотни выбежал молодой человек с красивым смуглым лицом. Он подбежал к памятнику. За ним побежали другие. Они бежали под жестоким огнем. Они вскарабкались на верхушку высокой колонны и овладели пулеметами. Молодой человек с красивым смуглым лицом был художник Элиос Гомес. Я видел Гомеса, когда он приехал с Майорки. Он рассказывал о жестоких боях, о бомбежке, о победах. Потом, на минуту улыбнувшись, он заговорил о Москве, о художниках, о театре Мейерхольда, о друзьях. Память о нашей стране придавала ему бодрость в те трудные дни, когда итальянские «капрони» висли над людьми, беспомощно сжимавшими старые охотничьи ружья. Я провел с Гомесом два дня. Он ехал на фронт к Кордове. Он был веселым и живым человеком, шутил с девушками, хвалил терпкое вино Куэнки и взволнованно говорил о живописи. Он жадно любил жизнь. Может быть, поэтому он рвался навстречу смерти. [116] Наш автомобиль остановился: на мосту горел грузовик с патронами. Жар доходил до нас, как дыхание огромного зверя. Гомес сказал мне: «Мой отец был секретарем профсоюза пробочников в Севилье. Он работал на фабрике тридцать лет. У нас был маленький домик. Мы его назвали «Rusia» – «Россия». Они брали в Севилье каждый дом: рабочие защищались как могли – с топорами, с ножами. Легионеры убили отца на глазах у матери. Мать и младшая сестренка убежали в Эстремадуру. Я не знаю, что с ними стало»… Он отвернулся. Потом снова поглядел на меня. Белки глаз сверкали на оливковом лице. Он просто сказал: «Теперь надо взять Кордову». октябрь 1936 «?Salud y animo!»{74} Возле Валенсии крестьянин сказал мне: – У меня двести мешков с рисом. Если я отвезу их во Францию, дадут мне за них оружие? Я ответил: – Нет. Запрещено. Тогда он угрюмо отвернулся: – А умирать не запрещено? Женщина принесла в казармы Маркса новые ботинки. Она сказала командиру Моралесу: – Сына убили в Каспе. Дай товарищу, кому по ноге, они крепкие. Портниха из Талаверы Хуана Хименес, спасаясь от легионеров, привезла в Мадрид трехлетнего сына и узел с разноцветным тряпьем. – Где военное министерство? Она робко спросила часового: – Кому отдать? В кулаке она держала двести шестьдесят песет: все ее сбережения. Часовой не понял. Она объяснила: – На войну. Устрою сына, пойду тоже… [117] Мальчик с глазами грустными и лукавыми, дитя рабочего квартала Куатро Каминос, отозвал меня в сторону и попросил: – Скажи, что мне семнадцать лет. Мне скоро будет семнадцать. Через год. Я должен пойти туда. Этот народ они зовут «трусливой чернью». Европа задыхалась от позора. Смерть шла на приступ. Без единого выстрела она брала страны. С каким облегчением все честные люди мира узнали о подвиге мадридских рабочих, о героизме горняков Астурии, о победе Барселоны! Народ в полотняных туфлях, с охотничьим ружьем в руке, народ, почитавшийся отсталым, невежественным, нищим народом, гордо крикнул смерти:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27
|