Пожилая Ридро пыталась негромко пересказать дочери любопытные молодой девушке фрагменты рискованной книжки "Шампийон де ма ви", которые Рита хоть и слушала, но сперва вынудила у матери признание, что Толстой все же самый великий писатель в мире, хотя, наконец-то, взбудораженная прогулкой в парке, согласилась, что Мюрат и Даву, а в особенности Бернадот, блестящи. И обе шепотом обсуждали поклон т о г о мужчины, и мать осторожно сказала:
- Ты поняла, почему он был так праздничен?
- А что, если сделать из "Убигана" кулончик? - вдруг невпопад спросила Рита.
- Что ты! Что ты! Сохрани Бог!
А мужчина и вправду был праздничен. В одиночестве сидел он в своей келье. За стеной - и за той, и за этой - возились соседи. На столе, на не очень большом огне, горела керосиновая лампа. К лампе был искусно приделан отражатель из консервной жести, вогнутый, как серое небо, и, почти не отбрасывая света на стоявшую в углу скамеечку и развешанные по стене причиндалы сапожного дела, отбрасывал нужный свет на листок бумаги.
Умелейшей рукой мужчина по имени Станислав быстро рисовал церковь впереди толпы недорастающих до нее дерев, а потом стал рисовать подкупольную ротонду дворца, переиначивая неудавшиеся Палладио окошки. И они, похоже, удавались, а потом...
Мы забыли сказать, что перед мужчиной лежал некий предметик, величиной этак (употребим сравнение военного времени) с воинскую кокарду. Эта плоская, как картонка, слегка выгнутая вещица была завернута в белую бумажку, и от плотной завертки на бумаге словно бы проступал некий рельеф.
...а потом дерзновенно стал изображать ангельскую улыбку обитательницы недалекого переулка, встречавшейся ему и раньше, но сегодня, великого праздника ради, столь неожиданно вступившей с ним, а также со своей мамой в потаенный сговор. О, если бы, скажем, пойти сейчас к ним...
Стук. Стук. Стук. - Постучали в окошко. Стук... стук... стук... - а до этого была обычная тишина. И вдруг снова: стук! - он похолодел... стук! эти рисунки, эта вещица в бумажке... стук! - мгновенно убрав вещицу и прикрутив сколько возможно лампу, он быстро подошел к окну и отогнул маскировку.
Кто там?
Никого.
Что там?
Темнота.
Темнота праздничного вечернего вечера с мелким дождем.
Он быстро оглянулся - наверно уже вошли и стоят. Почти несуществующий свет прикрученной лампы, хитро попадая в вогнутый, как тусклые небеса, жестяночный отражатель, тихо освещал изображенного на листке ангела с филигранным женским профилем - это бы тоже спрятать! Он схватил рисунок, поцеловал его, изорвал в клочки и вдруг ужаснулся сам себе.
Стук!
И тогда в человеке Станиславе наконец-то по-настоящему закипела пылкая и безрассудная кровь, долго и потаенно сочившаяся в нем осторожными каплями, и он в пальто внакидку, точно в крылатке какой-нибудь, прошел мрак кухоньки и крикнул возле уличной двери: "Кто там?" Дверь не ответила. Он ее распахнул. Никого. В паль-то внакидку, точно в крылатке какой-нибудь, он бешено прошагал за угол. У окна никого не оказалось, но он все равно кинулся к жуткому этому, заклятому стуком в верхнее левое стекло, окошку.
Было темно и дождь.
На противоположной стороне улицы словно бы что-то произошло, но он не придал этому значения, ибо стук... стук... стук... толклось сердце его. Ибо - ш-шу... ш-шу... - шумела кровь в висках. Тогда он шагнул к безмолвному теперь окну и протянул руку...
К верхнему бруску рамы была пристроена какая-то деревяшка, слабо воткнутая торчавшим из себя гвоздиком, а на перекинутой через нее белесой в темноте швейной нитке - картошка, подтянутая сейчас для незаметности к этой самой деревяшке. Обыкновенная картошка. Нитка, провисая, уходила куда-то во тьму противоположной стороны улицы. Ничего пока не постигая, он дернул за нитку, и она, мокрая от дождя, сразу же налипла своей ниточной путаницей на его решительные пальцы.
По ту сторону неширокой травяной улицы, сейчас скользкой и грязной из-за весны, темноты и дождя, поднялась возня и послышался дурацкий невзрослый гогот, и он рванулся туда, осознав, ч т о они с ним проделывали! Однако темные тени разбежались с детским и подростковым проворством, и ему вроде бы показалось, что он даже разглядел маленького мерзавца-книгочея. Но это могло и померещиться.
Задыхаясь от непривычного движения и возмущения, давясь заплеванной своей гордостью, он вернулся и открыл огонь в лампе. Затем достал из щели под подоконником хранимую пуще глаза вещицу и при полном керосиновом свете ее развернул. Из обертки величиной с кокарду появилась, как ни странно, кокарда - бракованный и брошенный поэтому в мусорную кучу одноглавый орел простоволосый теперь державный знак, геральдически растопыривший задиристые лапы и не обескураженный своей медностью, а также отсутствием надлежащей белизны перьев и короны.
Голова его, окажись он сейчас на карте, где ему быть не полагалось, по-орлиному зорко и немигающе была бы, отвратясь от востока, обращена к западу, а пока - вперилась в ненавистное окно. И Станислав тоже - с трудом оторвав самоотверженный взгляд от сокровенной птицы - с вызовом поглядел в сторону всегдашнего стука.
И глядел так, и глядел, и ноздри раздувал, и шептал какие-то длинные строки каких-то длинных стихов.
И глаза его были настороженные, точные и сухие.
И он, вставая со стула, был прям.
И он орла перепрятал.