На траве двора
ModernLib.Net / Отечественная проза / Эппель Асар / На траве двора - Чтение
(стр. 2)
От воздушной волны накренилась верхушка березы, и птенцы в скворечнике с породителями своими перекатились и смешались кучей. Мгновенно контуженный шмель ужалил ни в чем не повинную, но уже на все согласную мальву, жито на картинках мультипликатора вовсе полегло, а Софья Петровна, как раз торжественно и невозмутимо входившая в ворота, охнула и пригнулась от ветра, как хлеба на рисунках мужа ее сестры, а когда выпрямилась, сделалось видно, что поднятые вихри смели с ее носа муку, и он стал голый и пористый, хотя несуразным и большим остался. И она увидела раскинувшуюся Вальку в белых полусъехавших частях самой распоследней на женщине одежды. Садись, пилот! разрешено! на! бери! ну пило-о-от же! - взывало Валькино тело к уже опустевшим небесам, с которых теперь где-то вдалеке свисал стрекот набиравшего высоту летательного аппарата У-2, ведомого летчиком Николаем, которому опять, как всегда и как это еще не раз будет, не хватило времени натешиться одуревшей Валькой. К сожалению, летательное средство не было оборудовано даже зачаточной в те времена аэрофотосъемкой, а имейся на нем какая-нибудь нынешняя электронная чертовщина, она бы наверняка распознала, заложив в компью-тер Валькино чрево, что в чреве этом заготовлено все для будущих Колькиных детей: сперва для Верки, потом для Темки, потом для Петьки, потом для Кольки, потом для Лидки. Заодно бы разведала она, что в рассказанном эпизоде участвовали, что ни говори, но две девственницы. Одна - Валька, она же честная! Она сохраняет себя для Николая и сохранит. Вторая - Софья Петровна, сохранявшая себя неизвестно для кого и гордо шествующая в свое смрадноватое жилище. Она прошла мимо Василь Гаврилыча, уже обретшего остойчивость, а тот сказал: - Как вы полагаете, любезная Софья Петровна, а не по касятэльной ли к земному хоризонту пролетел этот аероплан? - Хотя это уже не планиметрия, но искучительно по касятэльной! Вы заметили, что они одинаково приятно выговорили слово "касятэльная"? А всё потому, что их скворечники находились когда-то не так уж и далеко друг от друга; не далее, чем, скажем, город Сумы отстоит от Полтавы или чем городок Бершадь от города Тульчина. Разговор с Василь Гаврилычем Софью Петровну, как всегда, несколько смутил, тем паче что она была голая, то есть с необвалянным в муке носом, и очень этого стеснялась. Она вошла в свою комнатенку, за стеною которой в похожей комнатенке работала на оверлоке не обратившая внимания на самолет ее сестра Тойба, отворила створки окна, бывшие величиной с раскрытую тетрадку каждая, и еще раз поглядела на Василь Гаврилыча, который, любезно ей улыбнувшись, стал что-то напевать и с полтавско-тульчинской неохотой собрался потянуться к двуручной пиле. Потом Василь Гаврилыч попилит. Софья Петровна поварит суп с клецками. Потом Василь Гаврилыч рассыплет по распоряжению жены Дариванны корму для кур. Софья Петровна все еще будет варить суп с клецками. Потом Василь Гаврилыч обязательно сходит на колонку по воду. Софья Петровна все еще будет варить на керосинке суп. Василь Гаврилыч посидит себе и попоет. Софья Петровна сходит на колонку и принесет воды. Потом Василь Гаврилыч после напоминания Дариванны начнет ходить на колонку и таскать воду, и поливать огород, с которого давно уже ушла Валька, намерившаяся пойти на танцверанду Останкинского парка, где, сохраняя верность Кольке, танцевать не станет, а будет стоять возле еще довоенной таблички "Танцовать стилем "линде" строго запрещается!" и разглядывать танцующих. Она будет зырить, оставаться верной Николаю и завидовать. Софья же Петровна поставит заплату, которая из-за сложностей кроя этого места всегда выходит пузырем. Потом стемнеет. Вернется Валька. Дариванна, мать ее, обзовет Вальку, дочь свою, потаскухой, а Василь Гаврилыч, сидя у черной тарелки радио, сперва будет слушать незабываемое по своей кретинской удали пение Бунчикова и Нечаева, потом судьба вознаградит его дуэтом Одарки и Карася из оперы Гулак-Артемовского "Запорожец за Дунаем", а потом он долго и сочувственно станет переживать, как товарищ Молотов стойко и неуклонно, неколебимо и неуступчиво, несмотря на происки поджигателей войны, четко и недвусмысленно проводит миролюбивую и последовательную политику, как мирную, так и оборонную, как защищая, так и отстаивая. Софья Петровна тоже послушает радиофикацию, и ее взволнует песня "А ну, девчата, взгляните-ка на нас!" Ей слышится, что поют: "А ну, девчата, взглянитек-ананас!" И этот "взглянитек-ананас" получается непозволительно грубым намеком на что-то отвратительное, как подмеченные ею рыжие волосы на руках ее единственного ухажера, после чего ему было отказано приходить в дом, так как, по ее словам, "она чуть не пошла рвать". А поскольку Бунчиков с Нечаевым по целым дням одну эту песню и горланят, то "взглянитек-ананас" с наглым постоянством присутствует в ее жизни, и она всякий раз опасливо оглядывается, не заметил ли кто ее смятения, но Тойба гонит норму на своем оверлоке и еще на многих надомных машинах, и знает что делает. Затем Софья Петровна слушает дуэт Одарки и Карася и предполагает, что Василь Гаврилыч обязательно воспроизведет ей завтра где-нибудь на дворе или на улице несколько самых лучших оперных фраз. С неослабевающим интересом слушает она об усилиях товарища Молотова, самоотверженно отстаивающего одну шестую часть суши первого в мире социалистического государства от врагов, как внешних, так и внутренних. Часто повторяемые теперь слова "внутренние враги" Софью Петровну не слишком озадачивают, хотя на травяной улице, на всем ее стометровом протяжении, многие от этого выраженьица скучнеют. Потом становится совсем темно, и все укладываются спать. Дариванна, одетая в бязевую ночную плиссированную рубашку, пыхтя взгромождается на постель, где сдвинулся к стене напевающий дуэт Одарки и Карася Василь Гаврилыч, тушит огонь и повелительно протягивает руку к "взглянитеку-ананасу" своего супруга, но, ничего особенного там не обнаружив, сварливо шипит: "Исть, паразит, больше не получишь!" "Можэ выду, можэ выду на дороху..." - слышит, засыпая, в собственных ушах Василь Гаврилыч, и ему начинает сниться, что Вячеслав Михайлович Молотов последовательно и неуклонно просит представителя УССР на Генеральной Ассамблее Гулак-Артемовского поручить лично Василь Гаврилычу окопать Ассамблею от внешних врагов хорошею канавою и недвусмысленно запереть ворота, при этом обязательно и предварительно поставив на повестку дня уважаемую Софью Петровну. Долго, конечно, не засыпает одинокая, как само одиночество, Софья Петровна. Долго-долго - целых пять минут! - не может уснуть Валька... Налеты Николая продолжаются. В эскадрилье только и разговору о загорающей невесте. Некоторые даже отваживаются и без Николая слетать на нашу улицу, но безнадежно запутываются в ориентирах курятников, долговязых подсолнухов и просушиваемых на солнце перин, а пройти надо всем этим хламом на бреющем полете, чиркая колесами по голубятням, никто даже и не рискует, ибо только ошеломление молодой любви может вдохновить человека на такие выходки в летнем воздухе. Разве что один раз кто-то сообщает, что видел какую-то тетку с белым носом, - не твоя ли это, Коль?.. А?.. Вся эскадрилья, конечно, ждет свадьбы, и свадьба, конечно, совершается, однако из-за немедленного приказа куда-то вылетать все происходит так непродолжительно и скомканно, что никто толком не успевает погулять, а только успевает вежливо прослушать долгую какую-то думку, которую Василь Гаврилыч самозабвенно поет, плача при этом горькими слезами. Потом все летчицкие гости скоренько исчезают, тем более что начинается летняя гроза, и средние слои атмосферы с таким грохотом валятся на нашу улицу, такие розовые молнии замыкают ее с небесами, что истошный Валькин вопль с терраски не слышит, пожалуй, никто: ни двор, ни улица, ни осатаневшая она сама, ни пьяный Николай, как профессионал заметно подавленный нелетной погодой и спешным своим отъездом на заре. Встает заря. Грозы как не бывало. Небо ясное, и - ясное дело - уехал Колька. Но куда - неясно ни ему, ни его молодой жене, ни остальной улице. Уезжает он куда надо. Куда надо командованию. И до следующего лета исчезает. Время до следующего лета проходит как обычно. Из репродуктора поют Бунчиков с Нечаевым; Вячеслав Михайлович Молотов, как обычно, не идет ни на какие уступки американским агрессорам и здорово их клеймит; Василь Гаврилыч ежедневно наслаждается дуэтом Одарки и Карася, потому что Московское радио идет в этом смысле навстречу радиослушателям, и каждый день Софья Петровна припудривается мукой. Но ведь Николай же где-то летает! Он жив-здоров, чего желает и нам, как стоит в его частых письмах. Жива-здорова и Валька, хотя чудовищно беременна, и когда, тренируясь ко Дню авиации, ведомые Василием Сталиным к Тушинскому аэродрому самолеты преодолевают над травяной улицей звуковой барьер - то есть от ускорительного взрыва лопаются небеса и все наши постройки приседают, а скворец, не успевший метнуться в скворечник, ибо не слышал приближающееся звено (оно же свой звук обгоняет!), летит хвостом вперед, что в мире пернатых умеют делать только птицы колибри, - Валька от страха не выкидывает, а, сидя на ступеньках терраски, наедается колбасой на случай, если умрет в родах. Но роды будут нестрашные, и на свет из Вальки появится Верка, и начнутся хлопоты материнства и нестерпимая тоска по Николаю, который теперь т а к необходим, что летняя пылкость на раскладушке, равно как и теоретические соития на бреющем полете, кажутся Вальке невинной грезою, правда, такой метафоры она не знает. Что же поделывает Николай, сообщающий в письмах, что не спит, чтобы крепким сном спала моя Москва? Он летает в незнакомом секретном небе над незнакомой секретной территорией, а рядом с ним на расстоянии каких-нибудь полутораста метров летает незнакомая секретная машина, которая хоть и может летать быстрее Николая, но не показывает этого. По-русски Николай теперь не разговаривает, с базой же общается нерусскими словами и бессмысленными цифрами, потому что летающий рядом секретный самолет ни в коем случае не должен знать, что Николай - русский человек. Однако пилот с сучьего этого самолета все время заводит Колю, так как сам откуда-то по-русски знает, чему якобы научился от шпионских своих родителей; он даже знает, как Николая зовут. "Ник! привязывается он по радио. - Лэтаешь ты вэри хорошо, но машина у тебя нот вэри хорошо! Ник! - продолжает он. - Что ты, эбьёна мазер, дэлаешь лицо, что ты желтый?" "Тень-тень-пинь! - для отвода глаз переговаривается на местном языке Николай с базой. - Тень-тень-фьють!" Но пилот с сучьего этого самолета подначивает как хочет. "Ник! - говорит он. - Ты вэри вэлл лэтаешь, но ты, эбьёна мазер, ошэнь боишься свой шеф! Мне надоэло лэтат дирэкт и я буду сдэлат мэтвую петлу!" "Чинь-чинь-тюви-тюви-тонк! - радирует Николай земле, а сам думает: - Смотри ты, приоритет присваивает! Петлю Нестерова мертвой, собака, называет!" - и безупречно производит сложную фигуру, идеально согласуясь с противником. "Вэри вэлл лэтаешь, Ник! - радуется парному пилотажу неотвязный попутчик. - Май нейм из Зяма, так меня мазер и фазер называют!" "Во, сука, врет! - думает Николай. - Русским именем пользуется. Ну подставной же! Скажет "феллоу", значит, разведчик!" Николая и его товарищей инструктировали, что, если летающий противник станет окликать их "олд феллоу", он наверняка шпион; "олд феллоу" его сразу и разоблачит, лишний раз подтверждая, что по-русски и пикнуть не моги. "Будь здоров, Ник! До воскэсэне! В суббота я не лэтайт! Талмуд не разэшает!" "Цып-цып, тень-тень, бяша-бяша..." - стиснув зубы, тараторит Коля. "Гудбай, бьяша! Гудбай, олд феллоу!" - улетая на базу, прощается вражеский пилот. "Вот и раскрылся! Не заметил даже, как раскрылся!" - тоже поворачивает к своей базе сторожкий Коля. Надо сказать, скучал он смертельно. И по Валькиной любви, и потому, что целыми днями приходилось барражировать в прикрытии, хотя боезапас на его штурмовике есть и ужас как охота отбомбиться или на бреющем полете пройти над здешними курятниками и голубятнями, прицельно сажая из бортовых пушек куда ни попало. Но служба не велела, и Николай, страдая и без цели в жизни, и буквально "без цели", балдел. Если не летал, читал, валяясь на койке, брошюры, стрелял в тире из пистолета и как все изводился от того, что нету бабы. А у него вдобавок ко всему не было и Вальки. Так что редкие наезды местных артисток из народного ансамбля, которые под гундосую музыку медленно ходили в дурацких танцах по сцене клуба, потом пьянки с этими артистками, поощряемые даже начальством, потом растаскивание артисток по темным углам, чему, как и глотанию водки, артистки обреченно не противились, а потом срывание с них каких-то паршивых белых тряпочек и обнаруживание под шелковистыми этими или кисейными повязками всего-навсего двух нежных припухлостей на грудной ихней клетке, а они сами между тем словно бы растворялись в руках, эти маленькие женщины, ароматные, как веер, который заготовил в подарок Вальке Коля, похожие на тающий, когда его ешь, всюду продающийся здесь сахарный снег, - все это ужасным образом разочаровывало Николая, оставляя его в неутоленном и зверском пригородном хотении. Да и ребята ворчали. "Это же все равно что пену для бритья ебать!" говорил кто-нибудь. "Точно! - подтверждал еще кто-нибудь. - Только пинь-пинь и кланяется! И ручки складывает! Вот бы тебе сейчас Вальку, а, Коль?" "Или Василь Гаврилыча! - добавлял еще кто-нибудь, потому что семейные обстоятельства молодожена были известны всем. - Или Василь Гаврилыча тхань-тхунь бы!" И до того ото всего этого хотелось отбомбиться, что даже награды за отличную службу не радовали. А вот разбомбить хоть ту же самую артистку охота была жуткая, хотя, когда такая, растворяясь в руках, прижималась, Николаю казалось, что притулился нежный благоуханный ребенок (о народившейся Верке он знал по письмам), и домой захачивалось еще ужаснее, тем более что последнее письмо Валька послала на выкройке чашечки нового бусхалтера куда, чем было, большего размера, что из письма и следовало: "Я, Коленька, теперь стала товаристая даже больше, чем тогда в Парке культуры и отдыха имени Дзержинского, когда даваться тебе не хотела, потому что была честная и терпела изо всех сил до свадьбы. А теперь грудь у меня женская, настоящая, даже лучше, чем тогда в парке - сам гляди по чашечке, которую приложила, а на ней отметила размер тогда чашечки, когда мы языками целовались и ты с меня платье жоржетовое двумя руками чуть не содрал. Коль, приезжай скорее, понял, чего я пишу?" Начальство поставило жену Николая всем в пример, но его самого в особом отделе отругали за неположенную форму листа бумаги, на каком письмо было написано, потому что в сложных условиях международной обстановки противнику следует знать о нашем населении как можно меньше. А ребята были довольны и, когда приехали артистки, так вошли в раж, что весь танцевальный коллектив стал проситься домой, и только одна уходить не захотела, а все набивалась, как потом говорил переводчик, что-нибудь своему обладателю постирать. Пришлось ее прямо силком уводить из расположения эскадрильи в расположение народного ансамбля. И в небе Николаю не получалось утешения. Зяма, сволочь, баламутил его, рассказывая, что ихние ребята берут сразу по три артистки на каждого и тоже никакого толку, но зато, мол, на базе работают землячки из какой-то Миннесоты, радистки вольнонаемные, и миннесотчицы эти до такого исступления доводят всех олд-фелуев, что, "знаэшь, Ник, приборы потом таба-даба. Так что, если я твой квадрат лэтат, ты меня, эбьёна мазер, не збивай, о'кэй! Я же не нарочно!" "Бяша-бяша..." - радирует Коля на базу. Чего уж тут говорить, как рвется он в отпуск. Однако разные воинские обстоятельства так мгновенно коверкают долгожданную побывку и, не предвидя их, так нелепо распоряжаются заветным временем Николай с Валькой, сперва разглядывая Верку, которая, несмотря на четырехмесячный возраст, с виду почти такая же, как секретные артистки там, откудова Коля приехал, затем в непонятных орденах отправившись гулять в Парк культуры и отдыха имени Дзержинского, а вечером гости, теснота, винегрет свекольный - даже вспоминать не хочется. Василь Гаврилыч поет грудным голосом, и ночь хмельная, и все сбивчиво, и на скорую, как говорится, руку. Правда, утром Дариванна вразумляет Вальку: "Вы бы потише кувыркались, а то брюхо он тебе опять наколотит!" "Мама! - говорит Валька. - Пускай чего хочет мне делает, хоть аппендицит пускай, кому же еще наколачивать! И не заставляйте потише, не твой черный чемодан!" Вот как разговаривает с родной матерью совершенно одуревшая Валька, а к обеду прикатывает вестовой с бумажкой. Николая незамедлительно отзывают в часть. Вот это горе! Вот это через два часа улетать! Василь Гаврилыч поспешает за водкой. Дариванна уматывает к Юливанне за редиской. Верка орет неперепеленатая, и в последние считанные минуты, пока диктор из черной тарелки сообщает, что Вячеслав Михайлович Молотов последовательно и неуступчиво, Николай, уже одетый, впопыхах впечатывает на тахте все свои пуговицы, шевроны, портупейные пряжки и боевые награды в Вальку, распахнувшую халат и запутавшуюся сдуру в рукавах, так что мужа и обнять не выходит... Нету меж них объятия, никак оно не получается, ни на скамейках в парке Дзержинского, когда Валька была еще честная, ни после торопливой свадьбы, ни сейчас вот. Правда, Софья Петровна, возвращавшаяся как раз домой, рассказывает своей сестре Тойбе (причем от страха с ее носа на Тойбино незаконное рукоделие падает мука): "Там так кричат, что я думала - человека режут" - и без понятия ставит нос по ветру. А Тойба сочувственно глядит на неведающую сестру свою и про себя сожалеет - мол, она не виновата, что не зазнала мужа. Софья Петровна, пребывая все-таки в беспокойстве по поводу необъяснимых криков, идет к себе и в унылой своей комнатенке обсыпает нос, а затем разглядывает бесконечные листочки с колосьями жита, гнущимися на ветру, которые и у нее в комнате имеются во множестве. Смысл их множества она не понимает. Ей кажется, что покойный муж сестры хотел нарисовать все поле как оно есть - столько-то гектаров, столько-то аров; но такой большой бумаги у него не было, а были блокноты - вот он и нарисовал по кусочкам, сколько там было колосьев. Нечто подобное думает и вдова покойного. И сестры, все три, ужасно гордятся, что потерянный мужчина умел нарисовать поле, не пропуская ни одного стебелька. Софья Петровна долго-долго рассматривает рисунки, но рассматривание как-то само собой доходит до пифагоровых штанов; Софья Петровна взглядывает на них и гневно багровеет, причем с носа ее сваливается крохотная мучинка. Отворенная величиною с тетрадку створка рамы позволяет видеть дрова, сваленные на траве, засыпанной опилками, сырыми сейчас после какого-то вчерашнего ливня, и самоё траву, прекрасно теперь между опилок и дров различимую. Софья Петровна глядит и думает, а смог ли бы покойный свойственник нарисовать, скажем, все эти, сколько их есть, травинки, но, подумав, решает, что не смог бы, потому что трава - сырая, срисовывать пришлось бы совсем лежа и у него бы промок живот. От мысли о промокшем мужском животе она совершенно теряется, потому что ничего подобного Софье Петровне еще никогда в голову не приходило. Нос ее вспотевает, отчего мука на нем сразу превращается в тонкий слой клецочного теста. В тетрадном окошке появляется мужская нога в подвернутой штанине. Это Василь Гаврилыч пришел горевать на дрова по поводу исчезновения Николая, потому что Валька дома ревет, изодрала на себе рубашку, и на белом ее теле отчетливо видны все как есть розовые оттиски петлиц, значков об окончании курсов высшего пилотажа и незнакомые вмятины орденов в виде колючих звезд. Ни с того ни с сего Софья Петровна замечает, что штаны на Василь Гаврилыче поразительно похожи на пифагоровы. Сумма квадратов их катетов (Боже, каких еще катетов!) на глаз равняется квадрату штанинной гипотенузы (что же это? какая гипотенуза?). В довершение всего рубашка на его животе мокра и штаны спереди тоже. - Нате вам две копейки, - говорит он, пользуясь вполне привычным для Софьи Петровны речевым оборотом. - Нате вам две копейки за такую жизнь! Вылила кобыла, пускай будет на неродного отца, стакан воды, каковою я же ж и хотел ее обэрэжно попоить! Разве ж я Голопуз? - Какое нахальство! - возмущается Софья Петровна, но не по поводу грубого поступка Вальки, выбившей из рук отца, хоть и неродного, стакан с водой, а по поводу мы-то знаем чего. И между прочим, правда - нате вам две копейки за такую жизнь! Ведь Николай убывает на целый год! Опять отчаянная скука в расположении летной части, где даже на травке не посидишь, так как в ней ползают жужелицы, ктыри, а также мокрицы, которые бьют сразу в два хвоста и просекают кожу даже на пятке. Опять нестерпимая охота отбомбиться, а не летать целыми днями взад-вперед сбоку от заклятого противника. Хорошо еще, Зяма совпадает. Он, кстати, рассказывает, что теперь у них радистки во внеслужебное время бусхалтеры носить бросили назло одному олд-фелую из технарей, который сгрубил, что буфера, мол, у них подкладные и не шевелятся. "Это, Ник, просто крейзи стат!" "Бяша-бяша!" - только и может сказать Коля. А Зяма этот шпионский вдобавок травит, что его, Зяму, значит, как отличника боевой и политической вражеской подготовки посылают пилотировать личный самолет президента. Во врет, собака! - Вэри жалко улэтат, Ник. Так вэри вэлл лэталы. Но ты, эбьёна мазер, все-таки рашен, чтоб я так фазера видел! И не делай лицо, что ты желтый! Гудбай, Ник. Будешь Нью-Йорк, спроси Зяму с Бронкса, тебе каждая бладь покажет... И он качает на прощанье плоскостями, отчего на какую-то малость сбивается с курса в квадрат Николая. Инструкция велит Николаю - немедленно сбивать, но Коля, забыв про все инструкции, кричит по-инструкторски яростно: - Ручку возьми на себя, падла! Тинь-тинь-теньк-теньк! Бери свой курс, эбьёна мазер! Ща собью на хуй, бяша-бяша-бяша! - Сорри, Ник! Порядок, пожалста, и гудбай! Ты таба-даба вэри гуд пайлот! А Валька пишет, что вот-вот снова родит, и правда - рождает в срок маленького Темку. Легко и запросто. Николай получает письмо с сообщением о мальчишке и звереет. Солистки из ансамбля разлетаются в белые брызги, растекаются лужею, испаряются туманом от его тоскующих по единственной любови рук, от его натиска неотбомбившегося человека, по глупости не разрядившего боезапас в Зямку с Бронкса, трепача каких мало. "Ну Коля, - пишет Валька. - Ну милый мой Николаша! Ну у нас уже двое, а мы так и не нацеловались языками. Я, Коля, еще больше товаристая уже, даже бюстика не ношу, так что выкройку не посылаю, а тебя не дождусь никак. Я вот как решила: когда приедешь, в Парк имени Дзержинского сперва не ходить, крестную не звать и твою мать тоже. Мою послать в Казанку за консервами бычки в томате, папу, Ковыльчука Василь Гаврилыча, у ворот недалеко от терраски поставить, где я мылася еще тогда, а ты намыливал, если не забыл, чтобы никого не пускал. Он добрый. Кто подойдет - убьет сразу, хоть твою маму, хоть мою. А мы, Коля, сразу Темку нашего на Верку оставим, она девка большая, - почти два года уже, а сами, Коль..." А сами, Коль... А сами, Коль... А сами... летят позывные из страшной дали. А рядом теперь летает вместо Зямы с Бронкса какой-то молчаливый по инструкции тип, и Коля слышит, как он передает на свою базу секретные цифры, а на своем языке не разговаривает. Такой, того и гляди, сбить может. Мучнистый нос, убеленный мукой, плыл над высокими уже подсолнухами к колонке. Торжественная поступь плоской (будем считать, что из слова "плотской" выпало посадочное "Т" для летчиков), одинокой, как лишняя копейка, женщины только и определяла характер этого такого бесхарактерного и бессмысленного существа, о наличии которого в общей бытовой, культурной и социальной истории свидетельствовал разве что мелкий расход муки. Она так бесспорно ничем на земле не пользовалась, настолько ничего не съела ни вкусного, ни пряного (ни один чайный клипер ради нее не привез ни зернышка перца, ни один шкипер не лечил триппер и никакой объективки не написал ни один опер), настолько не оставляла ни малейших следов, что если мы с вами ее себе не представим, значит, женщины этой просто не было. Зимой она снег приминала - это бесспорно, но летом от нее не пострадала ни одна травинка она же не сорвала ни одной покусывать, ни на одну не наступила, потому что ходила по тропкам; ни одною не зазеленила девичью свою юбку; кислород, которым она пользовалась для дыхания, за день могли спокойно образовать в атмосферу четыре самых захудалых плети лебеды. Ела она клецки (опять же мука!), пила возмутительный чай, не знала, сколько ног у четвероногих и сколько у куриц, вернее, даже не задумывалась над этим. Зимою не топила - в ее комнату выходила стена печки, топившейся у Тойбы; педагогическая ее экспансия, учительское ее воздействие на человечество были ничтожны, ибо преподавала она, как известно, в школе пожарных, да и преподавала науки строгие. Ну что можно добавить к таблице умножения или что еще сделать с медианой, кроме как провести по линейке от вершины к центру противолежащей стороны? Созвездьям она не удивлялась, дождливый день знаменовала ботами, гостей не ждала, даже пауки, выходившие на стенки, тоже бывали незамечаемы из-за скверного ее зрения. Что же это такое? Что это за бесподобное одиночество без отчаяния? А вокруг между тем сплошь одинокие люди. Обитатели тупика. Тупик этот, бессознательно переживаемый всеми, не угадывается, не ощущается - просто наличествует, и всё. Что может человек, который не может плыть против течения? Только плыть по течению. Местный водный путь, как уже в литературе отмечено, - внутренний бассейн. Тупик. Никаких сообщающихся океанов, никакой кругосветности, при наличии беспросветности. Никаких тебе чайных клиперов, шкиперов и трипперов... И все вокруг одиноки. Василь Гаврилыч на дровах, сбитая с толку Валька; не забудем, приезды мужа на пару дней в год воспринимаются улицей как нечто неслыханное, никто же не может понять, да и Валька в толк не возьмет, куда это он исчезает. Ужасно одинок и Николай со своим нерастраченным тупиковым боезапасом. Страшно одиноки артистки, которым велят ездить на концерты к летчикам. Все одиноки, но только не Дариванна. Здесь ее корни, здесь - в рассказе - ее дом, ее Василь Гаврилыч, ее тучность, ейный огород, подсолнухи, шмель, божьи коровки, жуки-пожарники - всё ее, и только мальвочки, посаженные от Василь Гаврилыча, не ее, но они тоже одиноки. А как одинок я! Я-то как одинок! Ведь их у меня никого больше нет и не будет, а то, ч т о на бумаге, это же всего лишь подобия. А одиночество с подобиями разве назовешь б е с п о д о б н ы м одиночеством? Обстановка в семействе Василь Гаврилыча, прямо скажем, обстановочка! Недоумение насчет отсутствия Николая, уже изготовившего двух детишек, мучительно. Письма его ударены московскими штемпелями, и получается, что он - в Москве. Правда, благоуханные веера и курительные свечки, привезенные Колькой, доказывают, что он где-то не в Москве, а там, где в ходу благоуханные веера. Полсловца про косоглазых, под рюмку оброненные Колей, наводят Василь Гаврилыча на мысль, что он, Николай то есть, участвует в воздушных облавах на предательских крымских татар, земляков Сулеймана Оседлаевича. Дариванна корит Вальку за мужа, который считай сбег, и у него, пидораза, есть другая; на улице, когда Валька с обоими ребятишками идет за водой, даже не интересуются, мол, как ваш супруг поживает, и Валька сама в растерянности - замужняя ли она. А Василь Гаврилыч все чаще бывает пьяненький. Если не подсобляет газировщикам (теперь уже на Пушкинском рынке), получая за это мокрую мелочь, то сидит на дровах, иногда их попиливая, но все чаще общается с Софьей Петровной, путем задавания в тетрадное окошко вопросов: - Вы, любезная Софья Петровна, опять, как я погляжу, галушки варить воду кипятите?.. - А что, любезная Софья Петровна, не пробовали ли вы досчитывать аж до миллиона? Я, любезная Софья Петровна, когда безжалостные люди подвели меня под судебное дело, бывало и до семняцати с половиною тысячей досчитывал в темнице. Еще и с хаком... Приятные эти разговоры, как правило, обрывались, когда лиходеи Бунчиков и Нечаев заводили скоромную песню "А ну, девчата, взглянитек-ананас!" Окошко сразу захлопывалось, а Василь Гаврилыч на пару со скворцом начинал пилить двуручной пилой еловые поленья, и белые мягкие опилки комками напухали на траве под козлами. Но приехал Николай! Приехал ч а д о т в о р е ц Николай - дождались его двое чад его, и жена его, и тесть его, и куры ихние. Только Дариванны дома не было - уехала в Загорск на богомолье и цыплят прикупить. И не сказался, не сообщил никому, что приезжает. Приехал, прилетел, примчался, и ни в какой парк никакого имени не пошли. И Верка качала Темку, уже повторявшего за ней слово "типца", и Василь Гаврилыч стоял у ворот чуть поодаль от терраски и только крякал да начинал ни к селу ни к городу напевать: "Пэрэстань бо вжэ крычять!" А с терраски "Коля! Бомби!" - и терраска, казалось, отползала от остального дома и, высунув язык, ходила по огороду на четырех лапах страсти, а скворец, как жаворонок, с вертикальной трелью зафитиливался в небеса, и какие-то бабочки-капустницы трепыхались возле друг дружки, и скворцу даже жрать их было некогда. А терраска ходила по огороду, иногда протягивая усталые лапы и валясь набок, но не лежалось ей, терраске; и Василь Гаврилыч с дубиною, наученный жизнью, когда следует, а когда не следует отпирать ворота, никого во двор не пускал, и только ни с того ни с сего запевал в голос "Пэрэстань бо вжэ крычять!", потому что над летней улицей, ничего не понимавшей и проворонившей как приезд Кольки, так и ходьбу терраски по огороду, раздавалось непонятное никому, кроме двоих понятливых, "бомби, Колюня!", словно включен был на терраске не изобретенный еще тогда телевизор, а по нему на полную громкость шло кино про войну. И когда раздавался крик этот, вопль этот военный, терраска приседала и, обхватив себя заднею лапою, зажимала этой лапою дверь, чтобы дверь та не дай Боже не распахнулась. А Василь Гаврилыч стоял с дубиной у ворот, взмокший, со сверкающими глазами, и не сводил взора с бегающей по огороду терраски, которая, как ему казалось, была в одной девичьей рубашке и заголялась, баловница.
Страницы: 1, 2, 3
|