Спальня Элизабет граничила с его комнатой, и ей было слышно, как он ходил, потом принимал ванну и наконец улегся: кровать скрипнула. Они поужинали вместе, но из-за того, что произошло, оба молчали и были напряжены. Даже когда Келлер помогал вынести посуду в кухню, он двигался осторожно, чтобы ненароком не задеть ее. Элизабет разделась и стала распаковывать чемоданы. Ливан казался ей теперь таким далеким, словно прошел год или больше, как она побывала там. От одежды, которую она вынула из чемодана, пахло смесью запахов от ее духов и гардероба бейрутского отеля. Только сутки тому назад она еще была там и готовилась к путешествию с человеком, которого мельком увидела за дверью отеля. Теперь он спал в соседней комнате ее квартиры, а на ее руках остались следы его пальцев. Элизабет пошла в кухню приготовить кофе.
— Как вы поспали?
Келлер уселся на табуретку напротив нее:
— Очень хорошо. Постель удобная.
— Будете есть бекон и вафли? Я сейчас их приготовлю.
— А что это такое — вафли? Я никогда их не пробовал.
Келлер держался совершенно естественно. Враждебность, которая разделяла их во время полета, исчезла. Теперь он мог и полюбоваться ее красотой, потому что больше не чувствовал ее превосходства над собой. В той неожиданной схватке победил он. Вид у Элизабет был такой, будто она, в отличие от него, не спала.
— Трудно объяснить, что это такое. Попробуйте, может, понравится. Это типично американская еда.
Элизабет смотрела, как он ест. Он не скрывал, что вафли ему не понравились. Помотал головой и отодвинул их на край тарелки.
— Для меня это чересчур по-американски, — признался он.
Он подлил Элизабет кофе и зажег две сигареты.
— Что вы намерены делать? — спросила Элизабет.
— Ждать здесь, — ответил он. — Читать ваши книги, есть вашу пищу и ждать, пока мне не позвонят или не придут за мной.
— Вы знакомы с моим дядей?
— Нет. Я даже не знаю, кто он. Вы все время так говорите, будто я должен это знать. Но я не знаю.
— Странно, что вы даже не знаете, кто он.
— А что, он такая важная шишка?
— Да, очень. Даже в Ливане вы могли бы слышать о Хантли Камероне.
— Мне это имя ничего не говорит. Расскажите о нем. Он что, богатый?
— Один из богатейших людей в мире, — сказала Элизабет и улыбнулась тому, что Келлер поставил чашку с кофе, даже не отхлебнув. — У него сотня миллионов долларов, а может быть, и больше. Он владеет газетными издательствами, телекомпаниями, поместьями, нефтяными промыслами, авиакомпанией и чем-то еще, не знаю. Он крупная фигура в политической жизни страны. У него огромная власть.
— Если так, то он мог бы и президентом стать, — задумчиво сказал Келлер.
— Нет, — покачала головой Элизабет. — Он никогда к этому не стремился. Но ему вдруг захотелось помочь кое-кому стать президентом. Мне кажется, ему больше нравится дергать за веревочки. Он решил поддержать Кейси. Вы, конечно, знаете, кто это?
— Нет, — признался Келлер.
Пока Элизабет все это рассказывала, ум его лихорадочно работал. Он перестал видеть ее золотистые волосы, полоску белой кожи, проглядывающую из-под расстегнутого ворота халата. Он думал о ее богатом, влиятельном дяде. Если тот собирается кого-то убрать, он не стал бы вмешивать в это дело свою племянницу... А если хотят убрать его... Тогда это все непонятно.
— Можно мне задать вам один вопрос? — спросила Элизабет.
Келлер отхлебнул кофе и выжидающе посмотрел на нее.
— Зачем вы сюда приехали? Вы сказали, что не знаете, но этого не может быть. С какой целью вы здесь?
Ее прямота удивила его. Она задала вопрос и без всякого притворства ждала на него ответа. Может быть, все американские женщины такие, все ведут себя с мужчинами как равные?
— Я не знаю, — сказал Келлер. — Не надо ни о чем спрашивать, я уже говорил вам. Чем меньше вы будете связаны со мной, тем лучше для вас. Вдруг я попаду в беду.
— Ну нет, — рассмеялась Элизабет. У нее был приятный смех, и Келлер впервые слышал его. — Вы не знаете моего дядю. Если он взял вас к себе под крылышко, никто не посмеет вас тронуть.
— Рад слышать это, — сказал Келлер. — Мне даже легче стало.
— Забудем про паспорт. Кто вы на самом деле? Француз? Келлер кивнул:
— Да. По крайней мере наполовину. Я думаю, мой отец был немец, но я не уверен. Я вырос в приюте, там у них не было сведений обо мне. Я знаю, что я незаконнорожденный, и все.
— Значит, мы оба сироты, — заметила Элизабет. — Мои родители погибли два года назад. Из родных у меня остался только дядя. Я люблю его, но заменить отца он не может.
— Вы любили своих родителей. Наверное, у вас было счастливое детство. Вот поэтому у вас такой вид.
— Какой?
— Будто вы заявляете: «Мир принадлежит мне!» Я думал, что дело в деньгах. Но теперь понимаю, что все дело в счастливом детстве. У вас есть право на такой вид.
— Права нет, даже если я и выгляжу так, — сказала Элизабет. — Счастливым детством я обязана одному-единственному человеку — моей матери. Всю жизнь, сколько помню себя, она была для меня идеалом. Она была верхом доброты, интереснейшей, артистичной личностью. Как она вышла замуж за моего отца — понять не могу. Он был истинным Камероном, как мой дядя. Кроме бизнеса и денег, для него ничего не существовало. Он обожал мою мать, но был так же далек от нее, как сейчас Бейрут от нас с вами. Кроме меня, их ничего не связывало.
— А может, ваша мать любила его? — Келлер вспомнил Соуху. — Женщины любят не рассуждая. Для мужчин это хорошо. Как, например, для вашего отца.
— Не думаю, что она любила его, — ответила Элизабет. — Просто она была из тех людей, чья доброта не позволяла ей огорчать его. А Камероны рассуждают не как обычные люди. Они не задумываются над тем, любят их или нет. Им кажется, что иначе и быть не может.
— А вы тоже такая?
— Нет. У меня на этот счет нет иллюзий. Несмотря на мой вид, как вы выразились. Несколько лет назад я считала, что влюблена и что он любит меня. Но очень скоро я поняла, что это не так. Он пришел. Увидел. Победил. И ушел. Кажется, я намекнула на свадьбу или отпустила какую-то глупую шутку в этом роде. Он жил в вашей комнате, — призналась Элизабет. — Это для него я ее оборудовала. Все это произошло давно — четыре года назад. С тех пор там никто не жил.
— Можете и не объяснять, — сказал Келлер. — Какое мне до этого дело? Между прочим, вы хорошо готовите. Не думал, что богатые женщины умеют готовить.
— В Европе, может быть, и не умеют. А в Америке нас приучают к самостоятельности, учат всему. Здесь не уповают на прислугу, как за границей. Я умею готовить, умею шить, умею водить машину любой марки и с детьми умею обращаться. Я не работаю, потому что... в этом нет необходимости, а после смерти мамы мне не хотелось связывать себя. Что вам приготовить на обед? Мы могли бы и пообедать где-нибудь, если хотите. Ведь вы не видели Нью-Йорка! Можно совершить настоящую экскурсию — сходить в Центральный парк, в музей «Метрополитен», посмотреть статую Свободы. Почему бы нам не сделать этого?
— Мне нельзя никуда уходить, — ответил Келлер. — Могут позвонить. Но вам совсем не обязательно сидеть взаперти целыми днями.
— Жалко, а то можно было бы развлечься. Я люблю Нью-Йорк и с удовольствием показала бы его вам.
— Я бы тоже с удовольствием посмотрел, — сказал Келлер. Но на самом деле ему не хотелось никуда идти. Парки и музеи — это не в его вкусе.
Элизабет вспыхнула и стала совсем молоденькой, похожей на ребенка, которого лишили удовольствия. Неопытность — вот, пожалуй, самое подходящее слово для характеристики Элизабет. В отличие от богатых искушенных в жизни женщин, так не похожих на женщин, которых Келлер знал, эта американская девушка, по существу, была очень наивной, словно смотрела на мир через окно, никогда не открывая его. Келлер снова вспомнил Соуху, ее заострившееся от голода личико, запавшие глаза, повидавшие и боль, и страх, и лишения. К Соухе он всегда относился как к ребенку, даже когда они занимались любовью. С Элизабет Камерон он обошелся накануне как с женщиной, и она не выдержала, сдалась. Ведь в жизни у нее был только один любовник, не захотевший жениться. Да и что это был за любовник, который не сумел избавить ее от наивности?
— Я все время расспрашиваю вас, — сказала вдруг Элизабет. — Мне бы хотелось задать вам еще один вопрос. Вы женаты? Или у вас есть девушка?
— Есть девушка, — сказал Келлер. — В Бейруте.
Он смял окурок и отодвинулся от стола. Он не хотел говорить о Соухе. Не хотел рассказывать о ней, обсуждать ее. Он мог себе представить, что подумала бы Элизабет о беженке из арабского лагеря. Он нарочно стал пристально смотреть на ее открытую в вырезе халата шею. Халат был сшит из мягкой зеленой ткани с длинным рядом бархатных пуговиц. Он не хотел рассказывать о Соухе этой женщине, чья грудь виднелась в вырезе халата.
— Может, вы оденетесь?
— Хорошо. — Элизабет встала. Заметив на себе его взгляд, подняла руку, как бы защищаясь. — Не буду лезть не в свое дело. Пойду куплю что-нибудь на обед. А вы будьте как дома.
* * *
Мартино Антонио Регацци, кардинал, архиепископ Нью-Йорка, родился в районе Манхэттена, известного под названием Малая Италия, потому что там проживали в основном иммигранты-итальянцы. Родители его были бедными даже по меркам этого района. Отец работал на обувной фабрике, но в годы кризиса она закрылась. Три года он получал пособие, слонялся по улицам, зарабатывая по нескольку долларов тем, что помогал кому-то найти такси или подметал улицу в плохую погоду. Снег был Божьим даром, потому что за его уборку хорошо платили. Семья Регацци с десятью детьми жила в двухкомнатной квартире. Все годы, пока Мартино не поступил в семинарию, он сутками находился среди больших и маленьких детей, родственников, родителей. После смерти отца в доме не стало просторнее. Мартино никогда не оставался один, нигде на знал покоя. В доме ни на минуту не утихал шум, никогда не было тишины. Шумно было даже ночью. Кто-то храпел, плакал ребенок, просыпалась мать, кормила его, успокаивала, скрипели раздвижные кровати, на которых спали по двое, по трое, сводил с ума капающий кран на кухне. С четырех часов утра раздавался стук. Наверху жили большие семьи, а внизу — сицилийцы. Там происходили яростные драки: муж бил жену, а та визжала и просила пощады.
Мартино рос в этом кошмаре. Семья ничего не имела, часто голодала, ни у кого не было новой одежды. А когда родители уединялись в своем углу за занавеской, прикрывавшей их кровать, дети лежали без сна и слушали. И все же это был самый прекрасный дом в жизни Мартино. За двадцать восемь лет после войны где только он не жил, начиная с жалких хижин в Японии и кончая архиепископским дворцом в Нью-Йорке, нынешним его обиталищем. Рассказ о родном доме и семье стал одним из лучших выступлений Мартино по телевидению. О передаче заговорила вся страна, всю ночь на студии не умолкали звонки, редакция получила сотни тысяч писем. Архиепископ рассказал американским телезрителям о своих братьях и сестрах. Один брат стал школьным реформатором, двое других ушли в армию и были убиты, сестры вышли замуж и начали свою семейную жизнь в тех же условиях, что и родители. В кухне на почетном месте в доме стояло распятие. В лампаде никогда не иссякало масло, несмотря на все лишения, которые приходилось испытывать семье. Профессионалы позеленели от зависти, слушая Регацци. Он рассказывал о простых людях простыми доходчивыми словами. С каким достоинством он описывал их бедность и жалкую жизнь, с какой нежностью и гордостью рассказывал о матери и с каким состраданием говорил об отце! Но пусть никто не думает, что титул принес ему богатство. Он так же беден, как Иосиф Плотник, все богатство которого состояло из плащаницы. После спокойного повествования Регацци с яростью обрушился на бедность, подчеркнув, что бедность и позорные условия, в которых вынуждены жить эти люди, — это разные вещи. С экрана телевизора устами католического кардинала заявлял о себе социализм. Вот поэтому он и рассказал о своей семье, их горестной жизни. Чтобы пробудить сознание людей, и не только верующих, но всего американского народа.
Его враги понимали, что он искренне к этому стремится. Приближенные к Регацци люди, такие как его секретарь монсеньер Джеймсон, знали, что перед каждой своей знаменитой телевизионной проповедью Регацци час отводил молитвам. Он тщательно готовился к публичным выступлениям, доводил до блеска свои проповеди, со скрупулезностью кинозвезды заботился о том, как он будет выглядеть в профиль, насколько обезоруживающе действует его улыбка, И все ради единственной цели — во имя Бога помочь человечеству стать лучше. Врагов у Регацци было много, особенно в стенах церкви. Священнослужителям не нравились его известность, его страстные проповеди. Они ставили ему в пример величественную беспристрастность его предшественника.
Регацци было пятьдесят с небольшим. Он с честью прошел войну в сане судового священника. Назначение его архиепископом Нью-йоркским было следствием преобразований внутри католической церкви. Назначив кардиналом этого пламенного итальянца, Ватикан намеревался доказать свою приверженность реформам вопреки консерватизму теократии.
Монсеньер Джеймсон был старше кардинала на десять лет. Он любил спокойную жизнь, удобный установившийся порядок. Но последние три года, проклиная все на свете, он вертелся как белка в колесе: все куда-то ездил, добывал какие-то сведения, став, как и Регацци, объектом внимания публики. В узком кругу он называл дворец архиепископа тремя кругами ада, в центре которого помещается Регацци. Джеймсон хотел было уйти в отставку, но кардинал не отпускал его. Большинство должностных лиц прежнего кардинала было уволено и заменено другими. Но Джеймсон по каким-то неведомым ему причинам был оставлен, и свобода ему не светила.
Кардинал работал до часу или двух ночи, а в шесть часов утра уже служил мессу. Он не сомневался, что секретарь всегда будет у него под рукой, а это означало, что Джеймсон не смеет отправиться спать, хотя и может подремать в кресле приемной. Уже за полночь, а у кардинала из-под двери все еще виднелся свет. Монсеньер устроился поудобнее в кресле и задремал. Но вдруг, вздрогнув, проснулся. Очки соскочили со лба на нос. Рядом стоял кардинал. Джеймсон заморгал, глядя на кардинала. Но красивое бледное лицо, изнуренное тайными постами и постоянным недосыпанием, не выражало никаких признаков гнева, и Джеймсон успокоился. Регацци никогда не позволял себе пренебрегать своими обязанностями, и тем, кто так поступал, от него иногда доставалось.
— У меня есть несколько писем, монсеньер, — сказал Регацци. — Зайдите ко мне, пожалуйста.
— Простите, Ваше преосвященство, — пробормотал Джеймсон. — Я прикрыл глаза, чтобы дать им отдохнуть, и, наверное, задремал...
— Вы устали, — сказал кардинал, садясь за стол.
При свете яркой лампы было заметно, какой у него утомленный вид. Джеймсон видел его таким впервые и был поражен. Кардинал изматывал себя работой сверх всяких сил. В первый же месяц, как он был возведен в сан епископа, кто-то из подчиненных сказал о нем: «Это фанатик. Сторож мне говорил, что он по полночи проводит в церкви. Сначала тот даже подумал, что в церковь забрался воришка. Он превратит нашу жизнь в ад, вот увидите». И увидели, но только те, кто остался, кого он не заменил более молодыми, разделяющими его взгляды сотрудниками. Только я, устало подумал Джеймсон, единственный, кого он оставил. Раньше чем через час спать не ляжешь.
— Вам нужно отдохнуть, Ваше преосвященство, — неожиданно для самого себя сказал Джеймсон. — Вы совсем заработались. Оставьте мне письма, я подготовлю их к утру. А вы идите спать.
Регацци улыбался во время интервью, улыбался, когда выступал перед публикой и когда его фотографировали. Но те, кто работал с ним, нечасто удостаивались его улыбки. Сейчас он улыбнулся Джеймсону и легонько похлопал по крышке стола.
— Присядьте на минутку. Я хочу с вами поговорить.
«Ну вот, — подумал Джеймсон, — сейчас он скажет мне, что я уволен. Что я слишком стар, а работы слишком много. Я сам навел его на эту мысль, сказав, что у него усталый вид». И Джеймсон расстроился, вместо того чтобы обрадоваться.
— Мы работаем вместе с тех пор, как я был назначен сюда, — сказал кардинал. — Я давно хотел сказать вам, что очень ценю вашу помощь, но все как-то не хватало времени. И сейчас я хочу поблагодарить вас.
Джеймсон только кивнул. Вот оно. В двенадцать сорок пять ночи, и в ни какой другой час, получить пинка под зад.
— Я хочу задать вам один вопрос, — продолжал кардинал. — Как по-вашему, что будет с американским народом, если Джон Джексон войдет в Белый дом?
Это было так неожиданно, что Джеймсон открыл и закрыл рот, не в состоянии вымолвить ни слова. А когда открыл его снова, сказал то, что думает, не стараясь изображать из себя умника. Кардинал всегда вызывал в людях желание быть достойным его. Джеймсон это чувствовал и стремился не уронить себя в глазах кардинала. Но сегодня он был слишком утомлен и даже не сделал такой попытки.
— Я никогда над этим не задумывался, — ответил он. — Потому что этого не произойдет. Народ не выберет такого головореза.
— Но народ же выставил его кандидатуру, — заметил кардинал. — Два года назад это было бы невозможно. Его имя и имя его штата неприлично было даже произносить. А сейчас там он — фигура.
— Он не сможет победить, — сказал Джеймсон. — Он только внесет раскол в ряды избирателей.
— Вот именно. На это он способен. Он так ослабит обе партии, что, если он не пройдет на этот раз, на следующих выборах это может оказаться возможным. Если обстановка, конечно, будет подходящая. Но вы не ответили на мой вопрос. Что же произойдет, если он все-таки будет избран?
— Восстанут чернокожие, — неуверенно сказал Джеймсон. — Мы окажемся на грани гражданской войны. Его политика по отношению к трудящимся заставит вступить в борьбу профсоюзы, начнутся забастовки. Что нас ждет во внешней политике — сказать трудно. Но, наверное, что-то вроде изоляционизма. Он сосредоточит в своих руках огромную власть. Некоторые слои населения его поддержат, а другие, как, например, цветные, выступят против.
— Гражданская война и хаос, — подытожил кардинал. — И причиной тому станет этот человек, Джексон. А в чем подоплека появления такого человека, как Джексон? Разве не менее важно разобраться в этом?
— Пожалуй, да.
В кармане у Джеймсона лежала трубка, но он не решался достать ее. Регацци никогда не курил и не пил.
— Невежество, нищета и социальная несправедливость — вот причины, по которым на арену общественной жизни всплывают такие фигуры, как Джексон, — сказал кардинал. Он говорил тихим доверительным тоном. — Такие люди есть везде, но, если мы сами же не создадим им благоприятные условия, они вряд ли способны на большее, чем выкрикивать лозунги где-нибудь на углу улицы или перед разъяренной толпой, требующей расправы над неграми. Джексон вступил в борьбу за президентский пост потому, что для этого созрели условия. Жертвы нищеты, невежества и неравенства, отчаявшись, обращаются к насилию. А их насилие порождает еще большее невежество и страх среди тех, кто не знает другого решения проблемы, кроме как пустить в ход брандспойты или вызвать наряд полиции. И такой человек, как Джексон, используя подходящую ситуацию, говорит им то, что они хотят слышать. Вот в чем опасность.
Да, это так. Против таких доводов возразить нечего, и Джеймсон только кивнул.
— Вот против этого я и борюсь, — сказал кардинал. — Борюсь против нищеты, невежества, наглых утверждений, что человек страдает от нищеты и невежества по собственной вине. И во имя этой борьбы я использую все возможные средства. Я разрешаю гримировать себя перед выступлениями по телевидению, разыгрываю спектакли, читаю вслух молитвы, убеждая людей, ибо Господь одарил меня такими талантами, которые я могу использовать на благо людей. Я знаю, вы не одобряете меня, Патрик, всегда это знал. Но я надеюсь, вы понимаете, почему это необходимо делать. Мне бы хотелось, чтобы вы от всего сердца поддержали меня.
Кардинал впервые назвал Джеймсона по имени, и тот почувствовал, как краска залила его лицо и шею. Чтобы скрыть смущение, он вытащил из кармана трубку и стал набивать ее табаком.
— Если я когда-нибудь чем-то вас обидел, Ваше преосвященство... я просто не знаю, что сказать!
— Скажите, что вы понимаете. Вы добрый человек и хороший священник. Вы прощали меня как истинный христианин. Я считаю, что мы должны делать больше, чем просто служить мессу и приобщать к святым тайнам. Мы должны бороться за благо всех людей и в миру, и в церкви. Бороться за весь наш народ — черных и белых, католиков и протестантов. И во всех сферах: в политике, общественной жизни, экономике. Я намерен бороться против Джексона. Готовлю проповедь ко Дню святого Патрика. Мне хотелось бы, чтобы вы завтра ее прочитали.
— Для меня это большая честь, — ответил Джеймсон.
— Уже поздно, — сказал Регацци. — Вы устали. И я тоже. Но я надеюсь, что вы не откажетесь работать со мной, несмотря на то, что приходится работать допоздна.
Регацци встал. Поднялся с кресла и Джеймсон. Он положил обратно в карман незажженную трубку и увидел, что Регацци протягивает ему руку. Джеймсон не пожал ее. Он опустился на колено и поцеловал епископское кольцо. И вспомнил, что кардинал заменил в нем аметист двадцати пяти каратов искусственным камнем, а аметист продал, истратив деньги на благотворительность.
— Если вы выдерживаете такой режим, Ваше преосвященство, — сказал Джеймсон, — то мне сам Бог велел. Спокойной ночи.
Оставшись один, Регацци сложил бумаги и запер их в ящик стола. Потушил яркую настольную лампу на подвижном кронштейне. Теперь в комнате горела только угловая лампа. Выходя из кабинета, он потушил и ее. Спальня Регацци была на том же этаже. Он не захотел въезжать в комфортабельные апартаменты, где жили все кардиналы до него, и обходился этой скромной комнатой, где стояла только самая необходимая мебель для сна и хранения одежды. Он очень мало времени проводил в своей спальне. И в эту ночь он тоже не пошел туда. Он спустился по лестнице вниз. По его приказанию церковь никогда не запиралась. Регацци вошел туда и остановился. Здесь не было того аскетизма, отсутствия роскоши, за что так не любили Регацци священники и весь персонал. Это был дом Бога, золотая обитель той высшей таинственной силы, которая призвала его, Мартино Регацци, мальчика из бедных кварталов, на поиски славы. Но славы не для него, а для Бога. Регацци преклонил колена перед алтарем. Не эта ли тишина, такая далекая от суеты повседневной жизни, определила его призвание? Он и сам не знал и часто задумывался над этим, пытаясь найти ответ. Может быть, им двигало тщеславие, какие-то психологические мотивы? Регацци любил покой, тишину безлюдной церкви, где он ощущал присутствие другого таинственного существа. Только здесь в трудные моменты кардинал находил утешение и поддержку. В эту ночь он принял решение, возможно, самое крупное решение, с тех пор как стал священником. Он намеревался совершить непростительный грех — заняться политикой. Это было нелегкое решение, но он был мужественным человеком, унаследовав отвагу, наверное, от своих сицилийских предков. То, что он собирался произнести с паперти собора святого Патрика, может разверзнуть над ним небеса. Политизация церкви отнюдь не достоинство в глазах народа. И не дай Бог священнику вмешаться в предвыборную борьбу кандидатов в президенты. Это была одна из причин, по которой Регацци придерживался нейтральной позиции, не выказывая поддержки явному фавориту на выборах, ирландскому католику-демократу, чья семья находилась в дружеских отношениях с последним кардиналом. К тому же Регацци не любил миллионеров, даже если они были одинакового с ним происхождения. Он считал верной не очень популярную поговорку, что ни один хороший человек не умирает в богатстве. Сам он не раз говорил, что не мог бы быть богатым. Но одно дело — не поддерживать, и совсем другое — не осуждать. Это значит проявить трусость, безразличие, пассивность. Никто не припомнит более позорной страницы в политической жизни Америки, чем выдвижение на пост президента Джона Джексона. Против него выступали многие, но голос цитадели американского католицизма, по мнению Регацци, был слишком деликатным, а то и вовсе не слышимым. Святая церковь — это церковь бедняков, цветных, бесправных и обездоленных людей, а не респектабельных граждан, благополучию которых угрожают эти самые слои населения. Будь общество менее эгоистичным, более христианским в распределении богатства, не было бы тогда ни социальных проблем, ни угроз. У богатых много защитников. Он же, Мартино Регацци, станет защитником всех остальных, бросив свой христианский вызов Джексону. В буквальном смысле этого слова, выступив перед прихожанами в День святого Патрика. Он уже подготовил первый черновой вариант своей проповеди. До окончательного варианта еще далеко. Вот поэтому он и разбудил Джеймсона, зная, что тот заснул в приемной. Кардиналу было необходимо с кем-то посоветоваться, кому-то доверить свои мысли. Он давно уже оценил по достоинству своего секретаря. Регацци не кривил душой, когда сказал, что Джеймсон хороший человек и хороший священник. Он действительно был простым, добрым и непритязательным человеком. Все, что ему было нужно, — это немного удобств в жизни, что вполне естественно. Кардиналу очень не хватало преданности, какой платил ему Джеймсон. И в эту ночь, приняв свое нелегкое решение, он по-человечески просто попросил Джеймсона о поддержке. Регацци долго стоял на коленях, моля Господа дать ему мужество и силы и благодаря Его за доброту Патрика Джеймсона, который терпит его уже три долгих года и который не отказал ему в доверии.
Глава 3
Прошло четыре года после того, как Питер Мэтьюз расстался с Элизабет Камерон. Его жизнь круто изменилась с тех пор. Он вел обычный для сынка богатых родителей образ жизни. Окончил Йельский университет, потом по семейной традиции занялся брокерским делом, спал с хорошенькими девчонками, совершил несколько интересных путешествий, вступил в связь с замужней женщиной, став причиной ее развода, но ухитрился не жениться на ней. Короче говоря, вел типичную жизнь богатого и распутного молодого человека и при этом отчаянно скучал. Элизабет была одна из многих и ничем не примечательна. Он запомнил ее только потому, что ему удалось избежать брака, к которому, он чувствовал, стремилась Элизабет. После разрыва с ней он решил сменить работу и завести новую любовницу. Он слетал в Вашингтон позавтракать со старым школьным приятелем, который работал в государственном департаменте. За третьим бокалом виски Питер напрямик спросил приятеля, не мог ли тот порекомендовать его на какую-нибудь работу, пока он с отчаяния не вложил все деньги своих клиентов в добычу золота где-нибудь в Южной Америке.
Питер Мэтьюз вернулся в Нью-Йорк, так и не получив ответа на свой вопрос, а неделю спустя и вовсе забыл об этом. И вдруг приятель позвонил ему. Состоялся еще один завтрак, уже с другим человеком. Тем самым, который четыре года спустя сидел за своим столом в нью-йоркской штаб-квартире Центрального разведывательного управления и расспрашивал Мэтьюза о его давней связи с Элизабет Камерон. Он вытащил этого распутника и лодыря из его брокерской конторы и сделал из него одного из лучших агентов управления. Легкомыслие и добродушие Мэтьюза раскрывали перед ним все двери. И постели. Его необузданные инстинкты теперь нашли более полезное применение, нежели соблазнение чужих жен, выпивки и шляние по курортам. У Мэтьюза началась интересная и напряженная жизнь. Взамен он охотно подчинился жестким требованиям и дисциплине. Фрэнсис Лиари не простил бы ему промаха, совершенного в результате лености или небрежности. Мэтьюз знал это очень хорошо. Ему нравился босс. Он понравился ему еще во время завтрака четыре года назад и нравился по сей день, несмотря на то что был ирландцем. А Мэтьюз считал ирландцев людьми коварными, от которых можно ждать чего угодно. Однако Лиари был человеком уравновешенным, приветливым, щедро наделенным обаянием, присущим его народу, обладал острым чувством юмора и в то же время был требовательным и беспощадным профессионалом в своем деле.
Сейчас Лиари понадобились сведения об Элизабет. Он знал о романе Мэтьюза с этой женщиной, потому что тщательно изучил его прошлое. Но Мэтьюза это не беспокоило. Ему даже казалось забавным, что все его подружки внесены по алфавиту в досье.
— Ты встречался с мисс Камерон после разрыва с ней? — спросил Лиари.
— Несколько раз встречался в гостях.
— Вы расстались по-дружески?
— Так себе. Я сказал, что не хочу жениться. Она ответила, что претензий не имеет. Ни сцен, ни мести не было. Она очень воспитанная женщина.
— Да, похоже, — заметил Лиари, но комплиментом это не прозвучало.
— Могу я узнать, зачем вам все это?
— Просто хочу побольше о ней узнать. А ты ведь был близок с ней.
— Допустим, что так, — простодушно сказал Мэтьюз.
— Перестань! Она когда-нибудь говорила с тобой о политике?
— Нет, сэр. Она неглупа, но я не пускался с ней в рассуждения. Не думаю, что у нее есть какое-то мнение на этот счет.
— Кто были ее друзья в то время, когда ты встречался с ней? — продолжал расспрашивать Лиари. — Из вашего круга? А не было у нее каких-то необычных знакомств среди людей другого положения? Среди интеллектуалов, например?
— Нет. Мать ее увлекалась искусством, и дом всегда был полон художников и музыкантов. Но Лиз ни с кем из них не подружилась. Мать любила играть роль меценатки. А Лиз была как все девушки ее круга. И уж, конечно, она не придерживалась левых взглядов, если вас интересует именно это. С ее-то деньгами!
Лиари снял очки и спрятал их в футляр.
— Сейчас она общается с одним типом, от которого идет запашок. — Лиари всегда употреблял это выражение, когда хотел подчеркнуть, что человек ему подозрителен. — Ты знаешь что-либо об Эдди Кинге, владельце журнала «Будущее»?
— Башковитый парень, правый республиканец. Журнал его пользуется успехом и выходит раз в месяц. В основном посвящен вопросам политики. А что? От него тоже идет запашок?
— Да. Вот поэтому нас и заинтересовала мисс Камерон. Она не спит с ним, не знаешь?
— Вряд ли, — сказал Мэтьюз. — Мне для этого пришлось пустить в ход все свое обаяние. Может только, у Кинга прорва обаяния. Но на Элизабет это не похоже. Пожилые мужчины ее никогда не интересовали, а этому парню, кажется, уже далеко за пятьдесят. Я, конечно, не уверен, но думаю, что у нее с ним ничего нет.