И вот теперь Мал решил воспользоваться частью своих средств и купил на них мотоцикл. В душе я посмеивалась, удовлетворенная тем, что Малькольму неудалось развратить моих сыновей так, как он развратил меня. О, я очень гордилась своим Малом, таким симпатичным и красивым, мудрым не по годам и любящим повеселиться. Я была рада, что его мечта сбылась. Он сиял, когда подъехал к нам, а Коррин прыгала и бегала от волнения, видя своего старшего брата за рулем такого большого мотоцикла.
— Привет, Коррин! Хочешь прокатиться?
Он запустил мотор. Его молодое тело восседало на мотоцикле, ноги были широко расставлены. На нем были кожаные ботинки с металлическими заклепками и развевающийся красивый белый шелковый шарф, как на летчике времен второй мировой войны.
— О, мама, мама, можно?
— Коррин, ты молодая девушка. Это очень опасно. Я уже несколько раз запрещала тебе…
— Мама, — возразил Мал, — я просто сделаю несколько кругов по подъездной дороге. Не будь такой старомодной.
— Можно? Пожалуйста, мама?
— Ты считаешь, что так не следует вести себя порядочной девушке? Но у брата Люси Маккарти есть мотоцикл, и он иногда подвозит ее в школу, а Маккарти — очень богатая, влиятельная семья, и даже папа иногда говорит, что…
Мал снова запустил мотор. Гул разнесся по всей трассе. Я не хотела, чтобы вышел Малькольм и увидел из-за чего поднялась шумиха.
— Мама, — сказал Мал, отбрасывая грязь сапогом. — Мы покатаемся только по подъездной дороге. Я высажу Коррин у ворот, и она пойдет обратно пешком. Ну, а если ты не разрешишь мне покатать ее, то я посажу тебя.
И двое моих детей весело рассмеялись, а я, волнуясь, сказала:
— Только вокруг подъездной дороги.
— О, спасибо, мамочка, — закричала дочь и взобралась на огромный мотоцикл, крепко обхватив Мала за талию.
Честно признаться, они выглядели потрясающе. Коррин с пушистыми льняными волосами, и Мал в кожаном пиджаке, сапогах и с белым шарфом.
— Будьте осторожны, — напутствовала я их, но слова мои потонули в реве мотора, машина сорвалась с места, разбрасывая в стороны гравий и песок на своем пути.
Как только они скрылись из виду, кто-то прикоснулся к моему плечу.
— Что это было? — обратился ко мне холодный, сердитый голос Малькольма.
Я обернулась, чтобы возразить ему. Его гнев уже готов был стать разрушительным по силе, но внешне он был сдержан, лишь лицо его стало пунцово-красным, его злые глаза словно вылезли из орбит, а сжатыми кулаками он упирался в бедра. Он был похож на перегретый котел, готовый взорваться.
— Неужели то, что я видел, было на самом деле? — потребовал он.
— Малькольм, я давно перестала обращать внимание на то, что тебе кажется, — парировала я.
Затем я присела на ступеньку крыльца. Он был так рассержен, что казался пародией на самого себя. Мне захотелось высмеять его страдания.
— Что же такое, ты думал, ты увидел? — спросила я.
— Я увидел, — заревел он, — как вышедшая из ума немолодая женщина позволила своей младшей дочери забраться на мотоцикл вместе с ее ненаглядным старшим сыном. На мотоцикл, к которому я даже подходить запрещал. Она разрешила это, совершенно не задумываясь о благополучии и безопасности своих детей. Я увидел, как они забрались на эту чертову машину и умчались, словно хулиганы по проселочной дороге. А затем я снова увидел ту же сумасшедшую, уже немолодую женщину, которая стояла и улыбалась.
— Я улыбалась, — ответила я, повысив голос и вложив в него всю гордость за своих детей, потому что сама хотела прокатиться.
— Ты еще большая дура, чем я мог предположить, Оливия. Ты была дурой, когда втянула меня в авантюру и заставила открыть счет на детей, чтобы они смогли бездумно тратить деньги, когда им едва минуло восемнадцать. Какое, скажи мне, у них может быть здравомыслие и ответственность в таком желторотом возрасте. И этому человеку мне предстоит передать в руки судьбу финансовой империи, которая насчитывает несколько миллиардов долларов? Я тебя предупреждал… Дай мне возможность распоряжаться деньгами; предоставь мне контроль над всеми расходами; нет, ты хотела шантажировать меня, чтобы дать им в руки целое состояние и потом разбазарить его.
Да, именно этим Мал и стал заниматься… растранжиривать деньги. Я настаиваю, и я требую… чтобы ты приказала ему немедленно продать эту штуку и попытаться возместить хотя бы часть расходов.
— Я не знаю, смогу ли я это сделать, — сказала я еще более спокойным голосом.
Я знала, чем спокойнее и мягче я говорю, тем скорее он взбесится.
— Как? Почему нет?
— Эти деньги — его собственность, которой он волен распоряжаться по своему усмотрению. Я не имею права требовать у него отчета по любому поводу. Это было бы покушением на его независимость, а обретенная им независимость очень важна на данном этапе его жизни. По крайней мере, ты обладал ею в полной мере, — добавила я.
— У меня было больше здравого смысла в этом возрасте. — Он со злостью взглянул на меня. — Тебе, я уверен, это все очень нравится. Ты полагаешь, что таким образом сможешь отомстить мне, ведь так?
— Конечно, нет, — ответила я, хотя сказанное им было в значительной степени правдой.
— Это ляжет тяжелым бременем на твою совесть, — предупредил он меня, грозя указательным пальцем правой руки. — Придет время, когда ты пожалеешь, что не прислушалась ко мне, — добавил он с той уверенностью Фоксвортов, которую я уже возненавидела.
Он оглянулся и еще раз молча взглянул на меня. Я ничего не сказала. Затем он снова взглянул на меня, и я поняла, что он успокоился, чтобы продолжить разговор.
— Итак, ты хочешь, чтобы я отправил старшего сына в Йелльский университет на этом чертовом мотоцикле. Ты ведешь подкоп под меня, Оливия. Ты знаешь, какое будущее я готовлю Малу. Я не могу позволить ему разъезжать подобно шпане на этой новомодной тарахтелке. А Джоэл — посмотри, в кого ты его превратила — в слюнтявого музыканта, я ведь предупреждал тебя. Он плохо кончит, послушай меня.
— Алисия верила, что Джоэл — настоящий гений, — вежливо возразила я ему. — Она называла его музыкальным гением, и он действительно такой, если бы ты, Малькольм, хоть немного сознавал бы, что гении бывают во всех областях жизни, а не только в обогащении.
Его губы язвительно задрожали. Глаза его сверкали, как два раскаленных угля, поблескивая от скрытой в них ярости. Вены на его висках выступили.Он сглотнул и сделал шаг вперед. Плечи его поднимались, грудь его порывисто задышала.
— Ты используешь моих сыновей, чтобы отомстить мне. И не отрицай. Ты распускаешь их так, как размахивала бы плетью над моей спиной, над моей голой спиной, получая удовольствие от каждого удара, — предупредил он меня. — Но помни, твоя месть аукнется тебе самой.
— Не пытайся возложить вину на меня, — быстро парировала я.
Дни, когда он мог угрожать мне, давно миновали.
— Не я побуждала мальчиков игнорировать твои приказы. Они таковы, какими сделал их ты, точнее сказать, не сделал, потому что никогда не уделял им достаточно внимания, чтобы указать образцы добродетели. Сколько раз я просила тебя, нет, умоляла тебя заняться ими, стать для них настоящим отцом? Но нет, ты имел свои косные взгляды на то, какими должны быть отношения между отцом и сыновьями, ты наказывал их только потому, что на память тебе приходил твой собственный отец. Ну, а теперь ты пожинаешь урожай. Ты посеял семена, а не я. Если урожай не по вкусу, что ж, это дело рук твоих.
Да, это дело рук твоих, а не моих, — повторила я.
— Мои сыновья могут быть навсегда потеряны для меня, — заревел он, — но у меня еще есть дочь. И она моя, Оливия, моя. Ты слышишь меня? И я не позволю ей носиться на этих ужасных мотоциклах, как всей этой подростковой шпане. Я не дам тебе настроить ее против меня. Я не позволю тебе ставить ее жизнь под удар!
— А вот и она сама, Малькольм. Не порть ей этот день своей идиотской яростью.
Коррин бежала по длинной аллее и махала рукой мне и Малькольму. Она была довольно далеко, и я решила, что ее жесты были следствием ее волнения. Темная туча закрыла солнце, и я видела лишь ее машущие руки, словно крошечные голубки, кланявшиеся мне, и эти голубые глаза, словно светящиеся сапфиры на ее бледном лице. О, если бы я знала! Если бы я знала, что видели сейчас эти прекрасные голубые глаза!
— Мама! Папочка! Мама! Папочка! Я подбежала к ней. Я знала, что случилось нечто ужасное.
— Малькольм, — закричала я, — Малькольм, быстрее ко мне!
Коррин застыла, упала на колени и заплакала.
— Коррин! — закричал Малькольм. — Девочка моя, дорогая, что случилось? Ты ушиблась? О, Боже мой!
— О, папочка, папочка. Это — Мал. Это — Мал, он… о, Боже мой, о, Боже мой, — зарыдала она.
— С тобой все в порядке, моя драгоценная? — зарыдал Малькольм, прижимая ее к себе.
— Что случилось с Малом? Что случилось с моим сыном? — завопила я.
— Он… мы… о, Боже мой, мама, он попросил меня слезть, а сам… он… он… ехал так быстро, о, мама.
— Где мой сын!
— Мотоцикл просто взревел, мама. Все произошло так внезапно. Мал ехал под гору и вдруг…
— Да? — закричала я чужим голосом. Он звенел, как звериный вой.
— А затем мотоцикл, казалось, взлетел, и через мгновение я увидела, как он срывается с уступа в пропасть и о, Боже мой… раздался страшный взрыв и поднялось огромное облако из пыли и дыма, и я побежала домой за папочкой.
Я побежала вперед по проселочной дороге, а затем по шоссе.
— Мал, мой любимый сынок, мой Мал!
Я увидела, как поднимается огромное черное облако. На дне ущелья полыхал яркий, словно полуденное солнце, костер. Я хотела бежать туда, вниз, к сыну, но Малькольм с силой удерживал меня.
— Остановись, Оливия, ты уже ничем не сможешь помочь ему, — произнес муж холодным и отрывистым голосом.
Я стала царапать его руки ногтями, словно безумная. Я должна была увидеть Мала.
— Это — мой сын, — закричала я. — Я должна его спасти!
Малькольм тряс меня, тряс меня, пока смотрел на клубы черного дыма, которые валили из глубокого оврага. Затем он взглянул на небо, которое вдруг стало далеким и холодным. Он опустил меня на землю и стал обнимать Коррин, которая молча плакала. Она видела, как из оврага поднимается столб черного дыма, окрасивший небо в черный цвет.
Этот черный дым не только закрыл солнце, но и омрачил всю мою дальнейшую жизнь. Мал. Мой первый сын. Моя первая любовь. Мал. Я хотела грызть землю, добраться до центра земли, уничтожить весь мир, чтобы ничего не осталось. Малькольм и Коррин в изумлении смотрели на меня, им тяжело было нести мою печаль, так она была горька.
— Я должна идти к нему, — настойчиво твердила я, вставая на ноги, но Коррин обхватила меня руками, а Малькольм посмотрел на меня таким ледяным взглядом, словно хотел сжечь и испепелить мою душу.
— Слишком поздно, Оливия. Ты упустила своего сына. Мал умер.
Бог дает и Бог призывает к себе.
В тот день, когда мы хоронили Малькольма, казалось, весь мир скорбел вместе с нами. Небо было темным и страшным, вдалеке слышались раскаты грома, как будто Бог воплощал свой приговор, напоминая нам, что он всемогущ и может уничтожить всех смертных муравьишек одним своим выдохом. На похоронах были сотни скорбящих — друзья Мала и Джоэля, подруги Коррин, деловые партнеры и приятели Малькольма. С моей стороны был только один плакальщик — Джон Эмос, мой последний и самый верный родственник, который совершил утомительное длинное путешествие из Коннектикута, как только получил мою телеграмму. Мы поддерживали переписку долгие годы, и на моих глазах Джон Эмос стал проповедником слова Божьего. В тот день он отправлял траурную панихиду по моему любимому и дорогому Малу.
Безгласный крик, что раздирал мою грудь на протяжении трех дней, нельзя было успокоить проникновенными словами Джона Эмоса.
— Наш возлюбленный Мал отошел в лучший мир. Его истинный отец призвал его к себе на грудь в расцвете юности, и отныне эта невинная душа обретет вечный покой. Его Отец воистину затребовал его.
Малькольм посмотрел на меня ледяным взглядом, его блуждающие голубые глаза стремились пробуравить мою черную вуаль. Мы стояли у ската могильной ямы, между нами стояли Коррин и Джоэл. Джоэл ухватился за мою руку, а Коррин держала руку отца. За два долгих дня, что минули со дня ужасной трагедии, Малькольм не произнес ни слова, но я могла понять по его взгляду, что в смерти сына он винит лишь меня, молчаливо упрекая меня в том, что если бы я не ослушалась его и не позволила бы Малу купить мотоцикл, мой дорогой сын остался бы со мной. О, как это было несправедливо, что Мала отняли у меня. Я хотела отрезать себе волосы, вырвать руки и ноги, я умоляла Бога призвать меня и вернуть мне Мала. Мир распался, и всю вину я возлагала на себя. Неужели Малькольм был настолько всемогущ, что мог заручиться помощью Бога, чтобы наказать тех, кто бросил ему вызов? Я пребывала в уединении в своей комнате, Коррин и Джоэл приходили иногда, чтобы утешить меня, хотя они также очень сильно переживали.
Но как я могла утешить их? Мал умер. Мал умер! Мой дорогой и любимый сын умер! И в памяти вдруг всплыла сцена, когда, стоя в детской, он смотрел на меня своими пытливыми глазами, лицо его было вполне серьезно, его осанка была прямая.
— А папа покатает нас на машине? — спросил он. — Он обещал нам.
— Не знаю, Мал. Он часто дает обещания, а потом забывает о них.
— Почему он тогда не записывает их? — спросил мальчик.
У него был логический ум даже тогда, в раннем детстве. И вот он умер.
Когда застучали капли дождя, и раздались раскаты грома, которые все нарастали и усиливались, моего дорогого Мала опустили в могилу и один за другим, Малькольм, я, Джоэл и Коррин подходили, брали горсть земли и бросали ее на гроб сына. Моя темная вуаль скрывала мои слезы, но я настолько ослабла, что едва могла двигаться. Как мне захотелось прыгнуть к нему в могилу, чтобы нас вместе засыпали комьями грязи и заслонили бы от всего окружающего мира. Но мне следовало продолжать жить, оставаться сильной, как приказал мне Джон Эмос, во имя Коррин, Джоэля. Малькольм держался отстраненно даже от Коррин, и она была смущена и сбита с толку. Двое детей, вероятно, спрашивали друг друга, не умерла ли любовь к ним отца вместе с Малом.
Джоэл был, конечно, убит горем больше других. Он почти ничего не говорил, но держался все время возле меня, прислушиваясь к каждому моему слову, наблюдал за каждым моим жестом, словно думал, что в моих силах изменить ход событий и вернуть его брата. Они были так близки друг другу, несмотря на разницу в возрасте и в темпераменте.
Я знала, что Джоэл всецело зависел от Мала и все время глядел ему в рот. Мал был буфером между братом и отцом, которого он все еще панически боялся. Это было нетрудно понять; отец ничего не сказал ему за все это время; ни одного утешительного слова, ни одного ободряющего жеста.
Коррин все это время тоже была предоставлена сама себе, виня себя во всем случившемся, так же как и я, желая повернуть время вспять и воскресить Мала. Именно Джону Эмосу, а не Малькольму, удалось утешить ее, смягчить ее страдания. Из всех Фоксвортов только Малькольм держался особняком, величественный, исполненный собственного достоинства и одинокий в своем горе.
На следующий день Малькольм вернулся к делам. Джон Эмос остался у нас, они вместе с Коррин перечитывали Библию, при этом он держал ее за руку, когда она плакала, успокаивал ее, то есть был для нее любящим отцом, роль которого всегда исполнял Малькольм.
Джон стал высоким, несколько долговязым мужчиной с темно-каштановыми волосами, уже довольно редкими, было очевидно, что он начал раньше времени лысеть. Это добавляло ему некоторое достоинство и зрелость. У него было суровое, бледное лицо пастора и довольно прямые губы, словно они были написаны художником. Он казался мудрее, гораздо старше своего тридцать одного года.
Из моих писем он знал, чем были для меня сыновья, он также имел представление об отношениях между мною, а также Малькольмом и Коррин. Он достаточно ясно представлял мои чувства к Малькольму.
Мне казалось, он прекрасно понимал меня, сознавал, что в случившемся я прежде всего виню себя, и он не хотел позволить мне нести этот тяжкий крест, это бремя вечной вины.
— Оливия, — обращался он ко мне теплым, спокойным голосом, звучавшим как бальзам для моего истерзанного сердца, — именно Бог призывает нас, и он отдает должное каждому. Он забрал сына, которого не смог по достоинству оценить Малькольм.
Возможно, его послание было обращено к Малькольму — научиться любить того, кто является близким ему по крови, а не пытаться лишь повелевать им — ибо ты видишь, где заканчивается господство. Не вини себя ни в чем, Оливия. Божьи помыслы всегда неисповедимы, но они справедливы и истинны.
Малькольм невзлюбил Джона Эмоса с самой первой встречи, но для меня это не имело значения. Напротив, неприязнь Малькольма к Джону Эмосу лишь убеждала меня в том, что он — действительно ценный и необходимый для меня человек. Без его деятельной помощи, четких указаний прислуге, практического руководства всем хозяйством, подготовки к встрече всех, стремившихся выразить свое соболезнование и утешение, я бы просто ушла вслед за сыном — вот почему после похорон я решила попросить его остаться с нами в Фоксворт Холле.
Коррин уже пора было возвращаться в школу. И я с уверенностью могла сказать, что ей не терпелось поскорее покинуть этот мрачный, холодный, погруженный в траур дом. Она любила Мала так же сильно, как и любая младшая сестра любила бы своего старшего брата, но для молодой, полной жизни, любви и надежды девушки тень смерти не тянется так медленно, как для тех, у кого впереди уже почти не осталось ни надежд, ни грез.
В тот день, когда мы проводили Коррин, я предложила Джону Эмосу остаться у нас. Джону, без сомнения, пришлась по душе эта идея. Он не испытывал большой радости от своей нынешней работы. Я пригласила его в гостиную.
— Я бы хотела, — начала я, — чтобы вы остались в Фоксворт Холле, стали бы мне помощником и советчиком. Официально вы будете считаться нашим слугой, но вы и я всегда будем сознавать, что вы гораздо больше значите для меня, — закончила я.
Горе ослабило мой организм, изменило меня, а тело мое являлось лишь панцирем, за которым укрывалось мое страдающее сердце. Действительно, я не вынесла бы длительного сосуществования наедине с Малькольмом. Я не могла уже противостоять ни ему, ни его мании величия, что становилась нестерпимей день ото дня.
Мне нужен был помощник, который смог бы придать мне новые силы, встал бы на мою сторону. Мне была очень нужна поддержка истинно верующего, Богом избранного человека, который смог бы отвести и разрушить злые помыслы Малькольма. Я не хотела позволить испортить жизнь последнему моему сыну, не хотела отдать ему в руки и судьбу Коррин, которой он смог бы распоряжаться по своему усмотрению.
— Будь так любезен, Джон Эмос, останься в нашем доме. Ты являешься моим утешением и опорой — ты единственный представитель того родного гнезда, которое я навсегда покинула, и мне так необходима твоя сильная христианская рука, которая будет направлять мою жизнь.
Джон в раздумье кивнул.
— Я всегда восхищался тобой, Оливия, — сказал он, — восхищался твоим умом, целенаправленностью, силой воли и решительностью; но более всего, твоей верой в Бога и его пути. Даже сейчас, в дни своего траура, ты не винишь Бога за жестокое отношение к тебе. Ты — само вдохновение. Многие женщины хотели бы походить на тебя, — закончил он, кивнув головой, словно только что сделал важное открытие.
Я поняла, почему Малькольм невзлюбил его. Он строил свои умозаключения, как и Малькольм, с определенной уверенностью, но там, где Малькольм строил суждения, исходя из самонадеянной веры в себя, Джон Эмос приходил к ним из глубокой веры в Бога и его волю.
— Благодарю тебя, Джон. Но вопреки твоему мнению, я — женщина, также имеющая слабости. И мне очень нужен в этом доме верный друг, который помог бы правильно воспитывать детей и помогать мне поддерживать в этом доме должный порядок и возвышенный дух, — добавила я.
— Я понимаю, и я не могу представить себе более возвышенного предназначения. Давным-давно я осознал, что мое предназначение состоит в деятельности, которой другие либо боялись, либо не желали заниматься. Бог всемогущий по-своему затребует к себе своих воинов, — заключил он с улыбкой.
— Я полагаю, — ответила я, внимательно глядя на него,-ты сегодня смог воочию убедиться в том, о чем я писала тебе в своих письмах. Ты, вероятно, догадался, почему я иногда чувствую себя здесь очень одинокой.
— Да. А твое понимание намного глубже моего. Ты, я могу это уверенно заявлять, можешь рассчитывать на мою симпатию и преданность.
Взгляд его карих глаз, далеко не ясных и не теплых, стал неподвижным. Он сделал шаг навстречу.
— Я клянусь тебе, Оливия, — добавил он, — пока я здесь рядом с тобой, ты никогда не будешь чувствовать себя одинокой.
Я улыбнулась и протянула ему руку. Он бережно взял ее, и это рукопожатие означало заключение договора со мной и со Всемогущим создателем. Это событие стало самым большим утешением для меня за последние годы.
Когда я сообщила эту новость Малькольму, его реакция была наиболее типичной. Он удалился к себе в библиотеку. Завеса молчания, спустившаяся на Фок-сворт Холл, застыла словно тяжелый влажный воздух перед летней грозой. Тускло поблескивали огни вдалеке, небо над нами было затянуто облаками, звезд на нем не было видно. Неистовый ветер заставлял скрипеть ставни окон. Казалось, что они хрустят меж зубов злобного и мстительного зверя.
Мальк льм стоял спиной к двери, сжав в кулак руки и рассматривая книги, стоявшие на верхней полке. Он не обернулся, когда я вошла, хотя, наверняка, он слышал мои шаги. Я подождала несколько секунд.
— Я приняла решение, — наконец произнесла я, — нанять моего кузена Джона Эмоса на должность лакея.
Малькольм резко обернулся. На лице у него застыла ужасная гримаса, смесь боли и гнева, искажавшая прекрасные черты его лица. Никогда его рот не был так перекошен, а глаза не были так холодны.
— Какого лакея? У нас ведь есть слуга. В его устах обычные слова звучали как страшное богохульство.
— Этот слуга еще к тому же и личный шофер. Это не соответствует нашему положению, к тому же это пустая экономия недостойная такой семьи и такого дома, как наш, — твердо возразила я.
— И в такое время ты думаешь о прислуге? — он был, казалось, поражен и расстроен одновременно.
— Ты сегодня не был на работе и не отвечал на деловые звонки? Ты не отдавал никаких распоряжений своим подчиненным? Ты все время думал о Мале? — спросила я его, и в голосе моем звучали укор и обвинение.
Он покачал головой, но не для того, чтобы опровергнуть сказанное мною, но лишь для того, чтобы подчеркнуть свое отвращение.
— Мне не нравится этот человек. На мой взгляд, он — темная лошадка.
— И тем не менее я наняла его. Ведение хозяйства всегда было и будет в моей компетенции. Нам необходим слуга, который выполнял бы лишь обязанности лакея, а у Джона Эмоса есть все необходимые для этого качества. Он порядочный, религиозный человек, понимающий запросы людей нашего класса. Он согласился принять на себя такую обязанность и приступит к ней немедленно.
— Ну что ж, в этом случае он будет твоим лакеем, а не нашим, — вызывающе заметил Малькольм.
— Как тебе будет угодно. Со временем, я убеждена, ты по достоинству оценишь этого человека, — спокойно добавила я.
Он повернулся ко мне спиной и снова уставился на книжные полки.
— Джоэль уезжает завтра утром, — сказала я. Он даже не повернулся ко мне.
— Это хорошо. Ему лучше вернуться в школу и заняться делом и учебой, чем торчать здесь. Это лишь усиливает его переживания, — заключил муж и помахал рукой, как будто отпуская меня.
Я подтянулась.
— Он не вернется в школу, — проговорила я с легким выдохом.
Изумленный Малькольм вновь обернулся ко мне.
— Что ты сказала? Не вернется в школу? Что ты имеешь в виду? Куда же в таком случае он направляется?
— Незадолго до гибели Мала Джоэль прошел прослушивание в оркестре, и они были поражены его необычайными способностями. Ему было предложено принять участие в нынешних гастролях в Европе. Из дома он направится прямо в Швейцарию.
Малькольм просто закипел от злости.
— Гастроли! Оркестр! Швейцария! — закричал он, жестикулируя руками при каждом слове. — Фоксворт, профессиональный музыкант, зарабатывающий чаевые и путешествующий с горсткой женоподобных, бесхребетных, «художественных» слюнтяев. Я не хочу и слышать об этом, ясно тебе?
— И тем не менее, именно этого хочет он сам, — сказала я как можно спокойнее, словно гася его гнев. — Я не собираюсь толкать еще одного из моих сыновей на крайние меры лишь затем, чтобы доказать тебе, что он имеет право жить собственной жизнью, а не той, которую ты ему избрал.
Глаза Малькольма сузились, и несколько секунд он молчал.
— Хорошо, но пусть он знает, — медленно заговорил он, отчетливо произнося каждое слово своим ужасным, злобным тоном, — что если он уедет из дома и затеет подобную авантюру, его никогда больше не примут здесь.
— Я понимаю это, отец.
Мы вдвоем обернулись и увидели в дверях библиотеки Джоэля. Он стоял с чемоданами в руках. Я и не предполагала, что он уезжает этой ночью.
— Именно этого он хочет для себя, — мягко сказала я, глядя на сына. — Он достаточно взрослый, чтобы принимать самостоятельное решение. Он уже имеет на них полное право.
— Это твое очередное безумие, — загрохотал голос Малькольма, а сам он направил на меня свой указательный палец, словно вынося мне приговор. — Это ляжет еще одним тяжелым камнем вины на твою совесть.
— Что? — Я сделала несколько шагов навстречу ему, чувствуя, что лицо мое пылает от гнева. — Ты стоишь здесь и пытаешься возложить вину на мою голову? Ты, который посеял грех в этом доме, пригласил его сюда словно желанного гостя? Ты ел рядом с ним, гулял рядом с ним и спал рядом с ним, — добавила я. — Ты навлек Божий гнев на дом Фоксвортов, а не я. Если на ком и лежит вина за происшедшее, то на тебе, а не на мне, — ответила я, указывая пальцем на Малькольма.
Он взглянул на Джоэля и отвернулся.
Я подошла к Джоэлю, и мы вдвоем, взявшись за руки, вышли на крыльцо.
Джоэль и я стояли у парадного входа в Фоксворт Холл, смотрели на автомобиль и темноту, что уже окутала нас.
— Мне жаль покидать тебя в такое скорбное время, — обратился сын ко мне, — но я боюсь, что если я не уеду сейчас, я уже никогда не уеду. Мал наверняка пожелал бы мне счастливого пути. Мне кажется, я вижу, как он стоит здесь у пианино, улыбается и подбадривает меня, — сказал Джоэль, слегка обрадовавшись нахлынувшим на него воспоминаниям.
— Да, я тоже так думаю, — ответила я.
— Как я буду скучать по тебе, Джоэль, — обратилась я к нему, схватив его за руки и поднеся их к губам, целуя их. — Ты мой единственный сын, мой любимый Джоэль, у меня остался только ты. Пожалуйста, отправляйся с Богом и будь счастлив.
— Я собирался спуститься к вам и сам сказать обо всем, — проговорил Джоэль.
— А я не отказываюсь от собственных слов, — сказал Малькольм, указывая на него пальцем. — Если ты бросишь школу и начнешь бахвалиться своей дудкой в Европе, я вычеркну тебя из своего завещания.
Долгое время Джоэль и Малькольм пристально рассматривали друг друга.
— Ты никогда не понимал меня, отец; точно так же ты никогда не понимал Мала, — сказал он без боли в голосе. — Никто из нас не унаследовал твою всепоглощающую страсть к всемогущему доллару.
— Это потому, что у тебя было всегда полно их, — прервал его Малькольм. — Если бы ты был беден, ты не стоял бы здесь и не говорил так дерзко и вызывающе.
— Может быть и нет, — согласился Джоэль. — Но я не был беден, и я таков, каков я есть. — Он посмотрел на меня. — До свидания, мама. Я буду очень скучать по тебе. Меня уже ждет машина.
— И ты разрешишь ему уехать? — спросил Малькольм.
Когда я взглянула на Джоэля, то во взгляде его разглядела так много своего. Казалось, что не он, а я уезжаю, убегаю, спасаясь от горя и бед, от холодных и страшных призраков, поселившихся навечно под сводами Фоксворт Холла.
— Спасибо тебе, мама, — он наклонился и обнял меня, поцеловав в щеку.
Я обняла его и прижала к себе на несколько секунд, а затем он побежал к машине. Оттуда он снова помахал мне и, наконец, залез в нее.
Мы с Джоном Эмосом долго наблюдали за тем, как машина тронулась с места и затем скрылась в холодной осенней ночи, ее задние огни поблескивали некоторое время как две яркие красные звездочки, а затем угасли во Вселенной.
Часть третья
СУМЕРКИ И СОЛНЕЧНЫЙ СВЕТ
Я горевала. Я горевала об утрате моего любимого Мала; я горевала о том солнечном счастливом лете, когда меня окружали все мои дети, счастливые и здоровые — время, которое ушло безвозвратно. Единственной отрадой в эту долгую, суровую зиму были случайные письма от Коррин, которая едва оправилась после трагической гибели Мала, да редкие весточки от моего любимого Джоэля. Джоэль, тот слабый и вечно испуганный мальчик, юноша, который, наконец, встал вровень с отцом, оказался в Европе. «Синьор Джоэль Фоксворт.» Так было написано в итальянской газете, которую он прислал. «Блестящий молодой пианист, монсеньор Фоксворт — писали французские газеты, — это талант, за которым будущее.» Гордость наполнила мое сердце, гордость, от которой предостерегал меня Джон Эмос:
— Гордость всегда предшествует падению, Оливия, помни наставления Бога, и пусть они будут руководством для тебя.
Но моя гордость не была гордыней, это была гордость за своего единственного сына, которого пожелал оставить мне Господь.
Я любила угрожающе размахивать хвалебными отзывами о музыкальных достижениях Джоэля перед лицом Малькольма.
— Ты утверждал, что твой сын — неудачник, Малькольм, — усмехалась я.
— Но вот, взгляни, как весь мир преклоняется перед его талантом.
И вот однажды, в первый весенний день, когда весь мир, и я вместе с ним, раскрыл объятия пробуждающейся жизни, к нам пришла телеграмма. Телеграммы никогда не приносили мне хороших вестей, и, глядя на желтый конверт, прикасаясь к нему дрожащими руками, я не смела открыть его.