— ...Погодите. Эй! Да кто это?
В ухо ударили гудки. Я повесил трубку, потом снова снял.
— Это был местный звонок, — сообщила мне девушка с гостиничного коммутатора. — Что-нибудь не так, сэр?
— Нет-нет, спасибо, — ответил я. — Все в порядке, вполне.
Так-так-так, подумал я, ну ничего себе. Звонок местный, что да, то да. Без вопросов, местный.
Без двадцати три, и я на Бродвее, двигаюсь на север. Как, по-вашему, насколько хреново я себя ощущаю?.. А вот и не угадали. Тронут вашим сочувствием (мало, мало, еще хочу; без сочувствия мне никак, хотя у самого по этой части явные проблемы). Но тут, братишка, ты лопухнулся. Ошибка вьшла, сестренка. Согласен, утром было не фонтан. С другой стороны, полуторачасовой визит в «Пепперз бyprep уорлд» расставил все на свои места. Четыре штуки «уолли», три «бластфуртера» и «америкэн уэй», плюс упаковка пива (девять банок). Немного отяжелел, и ко сну клонит, в остальном же — как огурчик.
Интересно, думал я, перемалывая ногами Бродвей, интересно, откуда вообще взялся этот город, как ему удалось устоять. Чья-нибудь идея-фикс и опус магнум в одном флаконе. Начинаясь от Уолл-Стрит и неуклонно забирая к дряхлым вестсайдским развалинам, Бродвей пересекает остров по дуге, единственная кривая в этом параллельно-перпендикулярном мире. Каким-то образом Бродвей всегда ухитряется выглядеть пакостней, чем те районы, по которым петляет. Возьмите Ист-виллидж — так Бродвей еще пакостнее. Дальше, Коламбус, — опять же Бродвей пакостнее. Бродвей — это сбрасывающий шкуру питон посреди нью-йоркской строгости, вечный сезон линьки. Иногда у меня бывает немного похожее ощущение. Здесь покачиваются в ступоре болваны, завороженные мелодией Манхэттена.
Но что это за бред, насчет тенниса с Филдингом Гудни? Вы помните, чтобы мы договаривались? Пожалуйста, освежите мою память. Стоило мне утром закурить первую сигарету и с чувством всхлипнуть, как позвонил Филдинг.
— О'кей, Проныра, — объявил он, — все улажено. До встречи на корте.
Разумеется, я ничем себя не выдал и, будто так и полагается, записал продиктованный им адрес. В чемодане я раскопал старые кроссовки и нечто вроде футболки. Шорты обещал одолжить Филдинг. Что до игры, то надеюсь не ударить в грязь лицом. Каких-то года четыре или пять назад я вовсю скакал по корту, когда на меня находило. С того времени, правда, ракетку в руки и не брал — но очень много смотрел теннис по ящику.
И вот, засунув свое хозяйство в полиэтиленовый мешок из «дьюти-фри», я следовал изгибу Бродвея, мимо аттракционов на углу парка, мимо опустевших вестсайдских автостоянок и зияющих выездов. Номера стритов медленно возрастали. Я рассчитывал увидеть спорткомплекс или зал, или неожиданный зеленый тенистый уголок, как это бывает в Лондоне. Ну вот, опять какая-нибудь жопа, решил я, удостоверившись, что по названному Филдингом адресу расположен небоскреб. Стеклянный фасад карабкался в небесную синеву, словно хвостик кинопленки; мне даже казалось, что я различаю перфорацию. Но все равно зашел и справился у старожилов.
— Пятнадцатый, — сказали мне.
«Что за ерунду затеял Филдинг?» — думал я, поднимаясь в лифте мимо пустых этажей, номера которых были перечеркнуты крестиками. В коридоре мне попалось знакомое лицо — Чип Фурнаки, смуглый вспыльчивый профи, обычно вылетающий из турниров высшей лиги с полуфинала. Почти сразу мне встретился Ник Каребенкян — партнер Чипа при парной игре.
Дверь отъехала, и я оказался в экваториально-зеленом предбаннике. На ровном ковре искусственного дерна стоял Филдинг Гудни и пил из высокого бокала натуральный апельсиновый сок. Круглогодичный загар оттеняли молочного цвета пушок на руках и ногах, острые складки белоснежных шортов и рубашки, тяжеловесная обесцвеченность «хай-тековской» обуви.
— Привет, Проныра, — сказал он и поманил меня к стеклянной стене. Я присоединился к Филдингу, и мы окинули взглядом корт, словно с корабельного мостика. Да нет, какой там корабль — телевидение, турнир на приз большого шлема, финалисты показывают друг другу, где раки зимуют. На противоположном краю трубки было еще одно смотровое окно, затемненное. Там сидело человек двадцать, может, тридцать. Сам корт заснимал не меньше трех этажей в высоту. Сто долларов в Час? Двести? Триста?
— А там кто? — спросил я.
— Зрители. Видишь того парнишку, в первом ряду? Это Йобург, из Техаса. Одиннадцатый по компьютерному рейтингу. Сейчас под следствием. Он берет залог, чтобы выступить во второстепенных турнирах. Взятки. Это незаконно, но в верхней тридцатке почти все имеют двойной, а то и тройной приработок. Через пару лет будет жуткий скандал. Надо бы легализовать это, и чем скорее, тем лучше. Проныра, я же капиталист. Хор-роший капиталист. Все определяется спросом и предложением. Зачем с этим бороться? Твои шорты там.
Он показал на дверь.
— Мистер Гудни! — пропела у меня за спиной девица в белом халате. — Не задерживайтесь, пожалуйста, очень вас прошу. К четырем подъедет Сисси Сколимовская. Сами знаете, какая она.
Я тоже знал, какова Сисси Сколимовская. Первая ракетка мира.
За дверью я переоделся. Красная хипповская майка с вырезом до пупа, кошмарные филдинговские шорты (ни хрена причем не теннисные — бермуды в обтяжку, клетчатые), черные носки, в драбадан разбитые кроссовки... Обычно, как я уже, наверно, говорил, в Нью-Йорк я езжу отдохнуть от привычного социального стыда, который можно считать основной профессией. Но сейчас у меня было плохое предчувствие, крайне обостренное, как в детстве. На цыпочках я проследовал в сортир. Кроссовки немилосердно жали. Наверно, мои ноги до сих пор не привыкли к смене часового пояса, вот и распухли. С трудом расстегнув молнию на бермудах, я отлил лишнее. По сравнению с насыщенными витамином В шариками нафталина, плавающими в писсуаре, моя моча казалась ужасно бледной. Да ладно, брось ты. Все равно на корт не выпустят.
Однако выпустили. Девица в белом халате выпучила глаза— на мое бегемотье брюхо, не иначе, на бугрящуюся в промежности крупную клетку бермуд, — но беспрекословно вручила мне ракетку и отворила дверь. Филдинг уже кровожадно прыгал на дальнем конце, с огромной, отблескивающей сталью ракеткой в одной руке и с дюжиной желтых теннисных мячей в другой.
— Разомнемся для начала? — крикнул он, и первый из мячей уже рвал воздух по направлению ко мне.
Мог бы и сам догадаться: когда англичане говорят, что что умеют играть в теннис, они имеют в виду совсем другое, чем американцы, когда те говорят, что умеют играть в теннис. Американцы-то имеют в виду, что умеют играть в теннис. Даже в лучшие годы я не претендовал на большее, чем статус всепогодного паркового игрока. Военная хитрость (тенденция оступаться в самый неожиданный момент) иногда позволяла мне одержать верх над более одаренными теннисистами (не мытьем, так катаньем). Но, вообще говоря, на корте я щенок. Филдинг же был хорош. Очень хорош. Не говоря уж о разнице в здоровье, мышечном тонусе, координации. Филдинг: загорелый, в отменной физической форме, с улыбкой, за которую дантисту пришлось отвалить по меньшей мере королевский выкуп, вскормлен бифштексами и молоком, подслащенным железом и цинком, двадцати пяти лет от роду, подает всем корпусом и подкручивает разворотом кисти. Я: не до жиру — быть бы живу, отчаянно трепыхаюсь на другом конце, 200 фунтов гопницких генов, бухла, шнобеля, фаст-фуда, на десять лет старше, во все лицо след разгульной жизни, единственное, что могу предложить, — это блок-драйв[6] и подрезку слева. Я поднял взгляд на смотровое окно у Филдинга над головой. Манхэттенский управляющий персонал среднего звена не сводил с нас глаз, все узколицые, словно кредитные карты.
— Ну что, — сказал Филдинг, — хочешь подавать?
— Лучше ты.
Филдинг стукнул разок-другой мячом о землю, выпрямился и нацелил свою пушку. Моя подача — не более чем судорога; в крайнем случае, если повезет, могу плюс-минус убедительно изобразить высокую подачу с задней линии. Но поза Филдинга была безупречна, каждое движение выверено до микрона — плюс оттенок суровости, присущий всем игрокам в мяч. Интересно, в чем тут дело? Что такое игроки в мяч понимают о шарообразности лучше простых смертных? Земля — шар. Это они тоже понимают.
Подачи я даже не углядел. Мяч просвистел мимо, на мгновение утратив резкость над сеткой, и первым же отскоком звучно врезался в зеленый бортик у меня за спиной. Стремительная желтая комета на фоне искусственного дерна.
— Неплохо, — откликнулся я и потрусил к другому углу, в своих черных носках и клетчатых бермудах. На этот раз я сумел-таки подгадать, куда уйдет мяч при первой подаче, но тот врезался в сетку, да так оглушительно, что я готов был взвыть; звонкий хлопок мозолистой ладони по накачанному прессу. Филдинг изящно извлек из кармана безупречно сидящих на нем шортов второй мяч. Я отступил на несколько шагов, крутя в ладони ракетку, покачиваясь всем корпусом... Но вторая его подача тоже заставила меня попотеть. Удар был поздний и низкий (наверно, «бекхенд»[7]) , мяч по крутой дуге перелетел сетку и свечкой отскочил уже ближе к линии. Я еле сумел его отбить, точнее отмахнуться. Филдинг, разумеется, успел подойти к сетке, с этакой ленцой, и аккуратным тычком отправил мяч в угол. После 30:0 продолжалось в том же духе — пока в самом конце гейма мне опять не представился случай ответить на вторую подачу. Я расставил ноги пошире и рубанул сплеча, даже довольно точно. Чтобы сыграть мяч, Филдингу пришлось отойти за заднюю линию. Собственно, это оказался мой последний удар. Потом я уже был совсем не конкурент. Имел место быстрый обмен ударами, но своеобразный — Филдинг стоял как вкопанный по центру своей задней линии, а я метался по корту. Ну хватит, мысленно говорил я, ну хватит же— однако Филдинг очень не скоро соизволил зафитилить мяч вне моей досягаемости.
Мы поменялись сторонами. Яизбегал его взгляда. Надеюсь, он не слышал, с каким хрипом и присвистом я дышу. Надеюсь, он не учуял — надеюсь, не видел — мусорных испарений, окутавших мое лицо, словно знойная рябь. Встав в позицию, я поднял взгляд на нашу аудиторию в высотном аквариуме. Они снисходительно улыбались.
Для начала я засадил мяч в сетку, почти у самой земли. Вторая подача у меня не-бей-лежачего, и Филдинг успел картинно отклониться назад, прежде чем вложить в удар весь свой вес. Я даже не стал делать вид, будто пытаюсь отбить. После 0:30 я залупил совсем уж наобум. Филдинг спокойно вытянул ракетку, отбил мяч с лета — прямо, так сказать, в лузу — и сделал несколько шагов к сетке. С отчаяния и обиды я вмочил вторую подачу будто первую. И удачно! Филдинг удивился меньше, чем я, но был так близко, так оскорбительно близко, что едва достал мяч и отбил вполсилы. Тот соблазнительно плюхнулся в самой середине моего поля. Я ударил довольно низко, сильно и влево от Филдинга, после чего осторожно приблизился к сетке. Большая ошибка. Именно в этот момент Филдинг решил произвести мощнейший топ-спин-драйв[8]. Желтый мяч просвистел над сеткой, мгновение помедлил, переориентировался, снова набрал скорость и угодил мне прямо в физиономию. Ярухнул как подкошенный, со стуком уронив ракетку. Несколько шоковых секунд я валялся, лапки кверху, как старый пес, как старый пес, который хочет, чтоб ему почесали его старое пузо. Отвратительное, должно быть, зрелище. Я поднялся. Потер шнобель.
— Проныра, ты жив?
— Вполне, — пробормотал я, подобрал ракетку и выпрямился. Глубоководные твари по-прежнему разглядывали нас из-за своей стеклянной стенки. Таким палец в рот не клади. Глядите, глядите, если еще не нагляделись.
Так все и продолжалось. Наверно, полдюжины очков я заработал — то Филдинг совсем уж перемудрит с подачей, то сетку зацепит, то мяч попадет у него на ребро ракетки, а пару раз, в спорных случаях, я нагло врал. Мне все время хотелось сказать: «Послушай, Филдинг, я понимаю, ты выложил за это немалые бабки, и все такое. Но, может, хватит? Потому что иначе, боюсь, я просто сдохну». Хотелось — но дыхалка отказывала. Через пять минут у меня набрался полный рот рвоты. Это был самый медленный час в моей жизни — а уж чего-чего, но медленных часов мне перепадало вдоволь.
Первый сет окончился со счетом шесть—ноль. Второй тоже. В третьем мы дошли уже до девяти—ноль, когда Филдинг спросил:
— Ну что, доигрывать будем, или так покидаемся?
— ...Покидаемся.
Наконец прозвенел звонок, и появилась Сисси Сколимовская со своим тренером. Похоже, Филдинг был знаком с этой крупной, очень бледнокожей девицей.
— Привет, — сказала она.
— Здорово, Сисс, — отозвался Филдинг. — Не возражаешь, если мы посмотрим немного?
— Смотреть — пожалуйста, — сказала Сисси уже с линии, уже при деле, — только не слушать... А, б-блин!
Но я совсем не держался на ногах. Через десять минут, когда Филдинг поднялся с корта в предбанник, я по-прежнему лежал, где рухнул, и никак не мог отдышаться. Он тронул меня за плечо.
— Извини... —попробовал я привстать с кресла.
— Ничего, Проныра, ничего. Всего-то и делов — пару тонн вложить в «бекхенд», не пожалеть тысчонку на отработку подачи, бросить курить, меньше пить, правильно питаться, регулярно посещать элитные спорт-клубы и массажные салоны. Вообще-то, не помешало бы сделать кучу сложных, мучительных и дорогостоящих операций. Еще...
— Слушай, заткнулся бы, а? Я не в настроении.
— Хорошо, хорошо — чьи похороны, тот и заказывает музыку. Только, пожалуйста, обожди немного. Ты же богатым человеком будешь, когда я закончу. Для твоего блага и стараюсь.
Вскоре Филдинг спортивным шагом удалился, сказав, что опять в «Каравай». Я наконец заставил себя встать и перебрался в раздевалку, где упал на скамью и уставился в пупырчатые плитки пола. Если совсем не двигаться хотя бы полчаса, думал я, то, может, все еще более-менее и обойдется. Стоит мне только пальцем шевельнуть, полагал я, или глазом моргнуть — и раздевалка станет ареной особых спецэффектов, для самых гурманов... Потом ввалились шестеро потных громил — видимо, с соседнего корта, где играли в сквош[9]. Раздеваясь перед душем, они наперебой драли глотку, матерились и портили воздух. Ни одного лица я не видел. Стоило мне хоть чуть-чуть поднять взгляд, все поле зрения занимала чья-нибудь подмышка или волосатая спина. Один раз я открыл глаза и узрел перед самым носом здоровенный красный хрен, отражение порнографического ответного удара. Потом они устроили бой на полотенцах, минут на десять. Та девица в белом халате даже высунулась из-за двери и наорала на них сквозь клубы пара... С меня хватит, решил я. Утирая наворачивающиеся на глаза слезы, я собрал свою уличную одежду и запихал в тот же полиэтиленовый мешок. На Шестьдесят шестую я вышел в насквозь пропотевшей футболке, бермудах до колен, черных носках и хлюпающих кроссовках. Если подумать, в толпе я ничем не выделялся. Тело мое жаждало тьмы и тишины, однако солнце палило на всю катушку, пока я надрывался в бродвейской сумятице, пытаясь поймать такси.
Существует единственный способ научиться хорошо драться — это драться почаще.
Потому никто нынче и не умеет толком драться, что случай выпадает нечасто, а при нынешней узкой специализации нечего и рассчитывать на успех в каком бы то ни было деле, если относиться к нему абы как, если жалеть время. Вот и с насилием то же — надо держаться на уровне, составить свой репертуар. В, детстве (сперва в Трентоне, Нью-Джерси, а затем на улицах Пимлико) я усвоил эту истину на собственной шкуре, шаг за болезненным шагом. Вы вот, например, умеете бодаться (т. е. бить головой в лицо — прием самого ближнего боя; поражает противника до глубины души и вызывает поистине чудовищное отвращение)? Осваивать боданье я начал с десяти лет. Через какое-то время, записав на боевой счет несколько боднутых (ударять следует верхней точкой лба — в нос, губы, скулу, куда угодно), я подумал: «Да, теперь я умею бодаться». С этого момента к моему арсеналу вдруг добавилось боданье. Аналогично — с ударом коленом по яйцам, ботинком по голени и пальцами в глаза; все это лишь новые способы выразить разочарование, злость и страх, решить спор в свою пользу. Правда, необходимо тренироваться. Опыт приходит с годами, методом проб и ошибок. Телевизор тут не помощник. Холостыми патронами не обойдешься. Например, если вы когда-нибудь затеете со мной ссору, и ссора перейдет в драку, и вы попробуете меня боднуть, то, скорее всего, эффекта почти не будет. Мне не будет больно. Мне это не повредит. Я только очень разозлюсь — и ударю вас головой в лицо вдвое, втрое сильнее; вот тогда будет и боль, и ущерб — мало не покажется.
Не говоря уж о том, что, по всей видимости, я боднул бы вас раньше, гораздо раньше. В уличных и кабацких драках действует лишь один закон: максимум насилия, в первый же момент. Нечего миндальничать, нечего дожидаться эскалации. Термоядерный удар — и сразу. Что бы ни было под рукой, все сгодится: молочная бутылка, разводной ключ, брелок или горсть монет. В первый удар вы должны вложить все, на что способны. Если этого мало, если противник сильнее — все равно вам достанется от него по полной. Повторяю: экстремальное насилие — и сразу. Экстремизм — единственный и неповторимый элемент неожиданности. Что бы ни было под рукой, все сгодится. Пощады не будет.
Этот корт меня чуть не доканал, вот что я вам скажу. Трое суток я не вылезал из отеля, затаился в своей берлоге. Шум в ушах не стихал с утра до ночи, а зубная боль вела себя куда хитрее обычного — будила меня словно пинком, словно сиреной, оглушительной, неуемной, петляла и ветвилась, как речной поток. Еще я что-то повредил в спине — плюс натер сзади немереный рубец, когда споткнулся и проехался на жопе. И последнее (по очереди, а не по важности): не на шутку разыгрался гастрит, может, от всего этого фаст-фуда гребаного. Или, может, просто похмелье такое накопилось, не знаю. В первый день я вырабатывал чудовищную подъемную тягу, зависал над толчком как живое судно на воздушной подушке. Горничная караулила за дверью, но входить опасалась, и вскоре номер стал откровенно не первой свежести.
Коридорный Феликс повел себя по-товарищески — с готовностью бегал в аптеку и за бухлом. Своей оперативностью, молодым напором и беззаботностью он эффектно оттенял послеполуденный шлак. Столько бы энергии— да в мирных целях... Он даже накричал на меня, обнаружив как-то утром в полном ступоре перед ящиком (телевикторина в пол-одиннадцатого), и я уж решил, что с бухлом будут проблемы. Я в долгу не остался и тоже накричал на него.
— Ну и хрен с тобой, Феликс, — высказался я. — Буду заказывать прямо в номер, через вашу же обслугу.
Так что он продолжал выполнять мои поручения, ни минуты покоя, но глаза прятал. Ябыл тронут. Феликс зарабатывал на этом деньги — я уже сунул ему двадцатку. Но он заработал бы гораздо больше, если б я не просыхал. В моем нынешнем состоянии его неодобрение было бы последней соломинкой, так что я постарался, в общем и целом, особо не усердствовать.
Меня бросало то в жар, то в холод, в том числе от тоски по Селине. Я пребывал в пограничном состоянии, где нет ни сна, ни яви, где все мысли и слова, приводят к недоразумению, а разум пытается разрешить его без устали и успеха, а Селина задавала мне загадки из розового дыма. Ее плоть была при деле, охвачена фантастическими завихрениями и судорогами, на лице сияла улыбка согласия, трепет ресниц таил взгляд соучастницы, демонология нижнего белья намекала на шелк и паутину, острые плечики, огненная шевелюра, выгнутое дугой создание занято тем, что у нее получается лучше всего — и волнующее доказательство, столь насыщенное порнографией, чтовсе это она проделывает не ради страсти, не ради удобства и тем паче не ради любви, доказательство, что все это она проделывает ради денег! Я проснулся среди ночи с бессвязным лепетом — да, я сам слышал, как сказал это, как разрешил загадку сквозь сонное бормотание, — и я сказал: вот это по мне, я люблю ее, со всем ее развратом.
Телефон — это односторонний инструмент, орудие пытки. Звонила Кадута. Звонил Лорн Гайленд. Троица ненормальных по имени Кристофер Медоубрук, Наб Форкнер и Геррик Шнекснайдер — они звонили тоже. И тот псих, настоящий псих, доподлинный, без дураков, безумец не оставлял меня в покое, трижды, четырежды, сукин сын. Признаю, он достал меня по-настоящему, задел за живое. Ятут же зверею, стоит лишь услышать в трубке характерную поскрипывающую тишину, что предваряет его спич. В голосе его унижение, горечь, бедность, невероятная злоба. А также ненависть к себе, стыд, страдание. Он срывается на бессвязность, на крик. После чего я с немалым облегчением выслушиваю красочные, подробные угрозы. Угрозы — это мне знакомо.
— Как мне вас называть?—однажды спросил я у него.
— Неподкупный, — ответил он и долго-долго смеялся, без малейшего удовольствия.
Он знал все подробности о теннисе и многословно радовался моему унижению. Наверно, проследил за мной до корта и наблюдал матч со стеклянной галереи.
— Черные носки, ну и ну, — проговорил он. — Рехнуться можно.
Общая тема? Общая тема сводилась к тому, что из-за меня его жизнь пошла прахом. Я, мол, неоднократно обманывал его, динамил сплошь и рядом. И теперь мне ни в жизнь не отмазаться. Разве что если тоже накроюсь медным тазом. Яне спорил. Явообще старался молчать. Но не оставлял надежды, что как-нибудь он позвонит, когда я буду в драбадан пьян, — вот тогда я выскажусь на полную катушку. В голосе его звучала то мания величия, то мания ничтожности, а нередко и явная ущербность. Если до диалога все же дойдет — кто знает, чем оно кончится. Заглотив достаточно бренди, я, может, с гадом и справлюсь при помощи не слишком обширного, но забористого репертуара внезапных уличных трюков. Правда, с этими психами нельзя ни в чем быть уверенным. Помнится, схлопотал как-то я по морде от одного психа, и ощущение было незабываемое — удар качественно иной, полный зверской, беспредельной прямоты. Никаких тормозов, движок на форсаже. Они могут автобус поднять, да что угодно, если достаточно обезумеют.
Филдинг тоже звонил несколько раз. Он был сама заботливость и все корил себя, что так сурово обошелся со мной на корте. Нет, говорил я ему, это я сам виноват. Он же не издевался. Просто играл, как обычно играет. Даже (вот ужас-то) разогреться толком не успел.
— Кстати, — сказал я. — А те типы, на галерее. Кто они?
— Понятия не имею, Проныра. Да кто угодно. Может, просто приятели игроков. А что такое?
— Да один из них мне звонил, — рассеянно отозвался я, думая о своем.
— И кто бы это мог быть, Проныра? Охотник за молодыми талантами?
— Не иначе, — ответил я и потянулся за скотчем. Филдинг предложил прислать ко мне своего врача, чтобы тот осмотрел меня, но я не видел повода подвергать эскулапа такой пытке.
И кое-кто еще звонил. Кое-кто еще дозвонился до меня в Нью-Йорке. Сквозь лихорадочный лепет однажды прорезался человеческий голос.
Я уже привык думать о телефоне как о злобной истеричной твари, заводной кукле, чревовещающей в диапазоне от лести до угроз. Сделай то, думай это, притворись тем-то. Но потом прорезался человеческий голос.
Я валялся на кровати в майке и трусах, не в силах шевельнуть пальцем, — потел, матерился и пытался заснуть. Тут телефон опять выступил в своем репертуаре: трень-брень. Вот, кстати, еще одна претензия к Селине: из-за ее исчезновения приходится отвечать на все звонки, в любое время. К тому же, подумал я, это мог быть Филдинг, с рассказом об очередных причитающихся мне бабках.
— Алло, — произнес холеный голос в трубке, — это Джон?
— ...Селина! Что ты со мной вытворяешь? А ну колись, куда, сучка, подевалась...
— Не угадал. Это Мартина, Мартина Твен.
Я ощутил, как бы это сказать... несколько вещей сразу. Ощутил дрожь постыдной неготовности. Улыбнулся — и почувствовал, как сходит с лица прописавшаяся там с недавнего времени гримаса. На секунду ощутил свой абсцесс, легкую щекотку, вызванную нехарактерной складкой щеки. Почувствовал, как стихает в ушах фоновый шум, — и понял, что сейчас я к этому не готов, а, может, и никогда не буду.
В ответ на мое подавленное молчание она рассмеялась. Так смеются в лицо никудышному бродяге, просравшему все и вся, — но смех был добрый. Я успел тем временем сесть прямо, закурить, присосаться к бутылке и начать приходить в себя. Потому что, скажу вам сразу, Мартина Твен — это всем телкам телка, по самым придирчивым критериям; даже по вашим, неведомый земляшка (неведомый мне). Приятель, она просто класс, образование— не подкопаешься, плюс внешность совершенно призовая, редкий случай, когда высокая и стройная фигура сочетается с нехилыми буферами и ухватистой попкой. Бойкий язычок, такие же бойкие губки, искрящаяся матовая кожа. Американка, но училась в Англии. Я всегда вздыхал по ней, безнадежно и на почтительном расстоянии, еще с киношколы.
— Мартина... Привет, как дела? Откуда ты знаешь, что я приехал?
— Муж сказал.
— Ясно-понятно, — отозвался я, поскучнев.
— Он в Лондоне, только что звонил. Так что ты тут делаешь?
— Да я довольно часто мотаюсь туда-сюда. Похоже, разворачиваемся наконец с фильмом.
— Я уже слышала от Осси. Кстати, у меня сегодня вечером кое-какой народ собирается на обед. Придешь?
— А что за народ?
— В основном, боюсь, писательская братия.
— Писательская? — с недоверием переспросил я. В Лондоне у меня живет неподалеку один писатель. Когда мы сталкиваемся, этот мудила очень странно на меня смотрит. Жуть просто.
— Именно писательская. Одна дама, обозреватель из «Трибека таймс». Писатель нигерийский, Фентон Аким-бо. И Стэнвик Миллс, критик.
— Сегодня никак, — произнес я. — Должен сходить на это дурацкое сборище, там, э-э... Лесбия Беузолейль будет и Давид Гопстер.
Похоже, ее это впечатлило — судя хотя бы по возникшей паузе.
— Ну, я, в общем, так и подозревала, что ты будешь занят.
— Секундочку! А как насчет завтрака? График очень плотный, но с утра я, наверно, сумею выкроить время.
Мы договорились встретиться завтра в «Бартлби», у Сентрал-парка. В девять утра. Положив трубку, я мысленно стиснул зубы и срочно приступил к лечению гриппа. Чудодейственное средство я знаю только одно: лечь в постель, закутаться в одеяло и высосать бутылку скотча. По рецепту полагается полбутылки, но я решил на всякий случай подстраховаться. Отменил все звонки, повесил на ручку двери табличку «Не беспокоить» — и часам к десяти, даже раньше, спал как младенец.
На моих дорожных часах было восемь пятнадцать. Я выпрыгнул из постели, так и брызжа энергией, в превосходной форме — не считая пота, судорог, дрожи, явного головокружения— и с чувством, трудно описуемым и еще труднее переносимым, словно пропустил на космическом челноке свою остановку и должен был прибыть вчера на соседнюю планету, точнее на предыдущую перед соседней, на эту, что ли. Через окно во двор я осторожно изучил границы утренних владений... Кофе принесли, когда я лежал в ванной и курил, отбивая ногой судорожный такт по белой холодной эмали. Бреясь, я порезался, потом затеял титаническую борьбу со своими лохмами. Вообще-то, я предпочитаю откровенные залысины — но сероватые вихры отвешивали надо лбом застенчивые реверансы, упорно и зигзагообразно. Пришлось намочить щетку и зачесать все назад. Выйдя из ванной, проглотил кофе, давясь и обжигаясь. Восемь сорок. Форма одежды парадная: длинная куртка-клеш, резко зауженные книзу штанцы, тяжелые черные ботинки-говнодавы. Ничего алкогольного; но, запирая дверь, я репетировал, как поприветствую Мартину и со смехом закажу шампанского.
Я направился к востоку, затем к северу. Ну и странный сегодня свет, доставучий, мертвенно-бледный, желчный, словно бы утро никак не может отхаркнуть засевшую в легких ядовитую мокроту. Давай-ка, откашляйся. И самое странное, что до сих пор закрыты магазины... Почему так тихо, куда подевались все нарушители тишины? Только редкие машины с фарами-буравчиками. Что-то здесь не так, вдруг уверился яи остановил старикана в строительной каске и синем комбинезоне.
— В чем дело, друг? — спросил я, пытаясь унять дрожь в коленях, и, кажется, даже схватил его за плечо. — Куда все подевались? Неприсутственный день, что ли? Господи, как темно-то! Затмение какое-нибудь?
— Час-то который? По моим —девять.
— По моим тоже.
— Девять вечера, сынок. В это время всегда темнеет. Все уже по домам сидят.
Не знаю почему, но это оказалось последней каплей. Так что я расплакался, причем каждый всхлип давался немалым трудом, судорожным сокращением легких. Старик же проявил чудеса отзывчивости.
— Да не сокрушайся ты так, сынок, — говорил он, положив руки мне на плечи. — Ты сдюжишь, попомни мое слово. Не бери в голову, это же не последний день.
И он был прав. На третье утро я проснулся на сухих простынях. Осторожно разлепил веки, приподнялся на локтях и сел. И точно: все прошло, переселилось по другому адресу, мучает кого-то другого. Домой, подумал я, пора домой.
Выскользнув из-под одеяла, я позвонил дежурному. Изобразил бег на месте, минуту с лишним. Да, это нормальное пробуждение, вот это я понимаю. Интересно, мне кажется, или я действительно сбросил немного веса? Я вымыл голову, с шампунем. Обнаружил флакон дезодоранта и на пробу отхлебнул. Несколько раз отжался от пола. Позвонил в авиакомпанию.
Проглотив половину первой пинты кофе, я запалил сигарету. М-м, восхитительно. Как-то у меня табак и гриппак толком не сочетаются. Я вечно пеняю себе за недостаточную самодисциплину— однако что касается сигарет, упрекнуть меня не в чем. Во время болезни, осознал я, мне удалось удержаться на уровне чистым усилием воли. На второй пачке наблюдался определенный спад, недостача— впрочем, вполне поправимо, если смолить в две руки.
Я сделал несколько приседаний. Налил еще кофе и вскрыл пятый пакет загустевших сливок. Удовлетворенно зевнул. Ну что, задал я себе вопрос, может, подрочить немного?
Я раскопал в чемодане пару-тройку журналов для мужчин и снова устроился в койке, прозондировать, так сказать, почву.