А также стресса.
— Еще раз спасибо за подарок, — проговорил я. — Именно этого мне и не хватало.
— Я же просто хочу, чтобы ты кое-что усвоил. Неужели не ясно?
— Что именно?
— Много что. Например, сочувствие. Самоконтроль. Щедрость духа. Уважение к женскому полу.
— Да пошел ты... Ой, да ничего себе, — сказал я. — Ну ты совсем псих, я только сейчас понял.
Он рассмеялся.
— Здорово, правда? — сказал он. — Кстати, на редкость тупая была шутка, с раздачей денег. Это же не так делается. Если уж хочешь раздавать деньги, сначала поучись.
— Слушай, до меня наконец дошло. И сколько ты хочешь, козлина? Сколько стоит сделать тебе ручкой?
— А вот и не угадал. Совсем холодно. Не нужны мне твои деньги.
— Ну и что же тебе тогда нужно?
— Твоя жизнь.
— Еще раз спасибо за подарок, — проговорил я. — Очень здорово.
— Так ты прочел уже?
— Ну, еще не до конца. — За время трансатлантического перелета я одолел девять страниц, но оставалось еще изрядно. — Я тут приболел немного. И когда мы сможем встретиться?
— Чем же ты занимаешься весь день, когда болеешь?
— Ну, в основном, просто лежу. Болею.
— У меня много свободного времени, — сказала она. — Осси опять в Лондоне.
— Здорово. Может, сегодня вечером?
— А тебе хватит времени? В смысле, книжку дочитать?.. Алло.
— Да, я здесь.
— Ну хватит, самоуничижение тебе не идет. Давай, как в школе. Устное изложение «Что я прочел за лето». Потом вопросы на понимание... Алло?
— Да, я здесь.
— Чудненько, договорились. Значит, когда дочитаешь, тогда и звони.
Подождите. Вот, гляньте-ка... Должен сказать, что в Нью-Йорке за мной повсюду следят. Это женщина. Лет ей сорок или сорок пять, толстые лодыжки, рост за шесть футов — на каблуках, на высоких каблуках. Она следит за мной сквозь черную вуаль, свисающую с черной шляпки. Волосы у нее короткие, рыжеватые и кучерявые. Подбородок низкий, упрямый и психованный.
Работает она по ночам. Я вываливаюсь из бара, и она тут как тут — сложив руки, караулит в дверном проеме на другой стороне улицы. Я начинаю движение, И она держит тот же темп, дистанцию. Затравленно озираясь, я покидаю порносалон, анонимным силуэтом ныряю в спазматическое мерцание неоновой вывески над выходом, и опять вижу ее— с бумажным фунтиком, хрустит попкорном или жареными каштанами. Иногда она подходит так близко, что я ощущаю на шее, на затылке ее горячее дыхание. Но я не оборачиваюсь. Кого-то она мне напоминает. Но никак не вспомнить, кого. Где же я ее видел, эту суку бешеную? Секундочку. Вот, глядите... Опять она.
Эти люди всегда безошибочно меня вычисляют. Абсолютно всегда. Просто вынюхивают— своим животным, собачьим чутьем. Когда обвешанная пакетами бомжиха заходит в умолкающий кафетерий и неуклонно петляет между столиками, когда бродяга поднимается с тротуара и буравит взглядом толпу — все мы понимаем, кого они ищут. Я встречаю их взгляд и ничего не могу с собой поделать. Что-то во мне чем-то отзывается на что-то в них. Что-то в них чем-то отзывается на что-то во мне. Что бы это могло быть? Это зов роликов и заехавших за них шариков. Мы безошибочно распознаем этот зов и идем на него. По-моему, кое-кто или кое-что стремительно движется ко мне прямо сейчас.
— Ну ничего себе, — сказал Феликс в вестибюле, проводя пальцем по узкому лацкану моего пиджака. — Вообще-то, его стиль мне по душе. Неделю работаешь, потом месяц отдыхаешь. Что стряслось-то?
Пробы стряслись, вот что. Утром я спустился по ступенькам «Эшбери» и чуть не лопнул от хохота, такая стояла жара. Это все шуточки нью-йоркские, это не может быть серьезно. Где-то я прочел или по телевизору услышал что-то про области космоса, где летают наши большие железные бумеранги. Там очень жарко, несколько миллионов градусов по Фаренгейту. Психопатическая жара. В Нью-Йорке в июле жара тоже психопатическая. На взбрыкивающем Бродвее все такси благим матом жалуются на жизнь, курсируя туда-сюда с грузом роботов, злых собак. Я сграбастал свой багаж и нырнул в поток.
Говорят, Нью-Йорк— это джунгли. Можно пойти еще дальше и сказать, что Нью-Йорк — это ДЖУНГЛИ!!! В тени вековых стволов, слепленных из оплывающего гудрона, злобное Лимпопо заболоченной Девятой авеню несет гневную флотилию крокодилов и драконов, тигровых акул, ревунов и шаманов. На углах стоят колдуны и охотники за головами, вудуисты в трансе — аборигены, которые в джунглях, как рыба в воде. А ночью под сенью экваториальных крон и парникового облачного покрова разносится звериный вой сирен, и вспыхивают костры, чтобы не подпустить чудищ. Будьте осторожны: на улицах полно капканов, ловчих ям. Наймите проводника. Не забудьте сыворотку от змеиных укусов, от яда— духовых стрел. Никаких шуток. Джунгли — это очень серьезно.
В своей раскаленной клетке я направлялся в район мясных рынков, на край Вест-виллидж. Здешние красно-кирпичные склады по совместительству привечают выставки подвесных туш и крысиные гнезда — манхэттенская фауна, живая или мертвая, ищет себе ровню. Еще здесь находятся самые беспредельные места зависания гомиков— «Клин клином», «Ватерклозет», «Бремя и стремя». Никто не знает, что там творится. Кроме гомиков-беспредельщиков. Даже Филдинг отвечает несколько уклончиво. Не током, так плеткой, или в рожу из брандспойта, или залповый выброс фекальных масс — не лучшее, по общему мнению, времяпрепровождение, и я даже готов согласиться. Средний завсегдатай прибывает в «Клин клином» на одном такси, а отбывает домой на двух. А следующим вечером возвращается и просит еще. Они приковываются К раковинам, млеют под унитазами. Эта братия многое должна объяснить, если хотите знать мое мнение, особенно пассивные. Простите, уважаемые, за такую дискриминацию, но надо же с чего-то начинать. Ежечасно внушать безудержную тягу смертоубийству — как-то это подозрительно. Тем временем, говорит Филдинг, мать-природа смотрит на все это и притоптывает ножкой, и цокает язычком. Вечная радетельница моногамии, она скоро нахимичит какую-нибудь новую коварную болезнь. Беспредела она не потерпит.
Я отклеился от сиденья, выбрался из машины и заплатил водителю через окошко его дверцы — лондонская привычка, вредная по нью-йоркским меркам. Старый таксист и ухом не повел.
— Нет сдачи с десятки, — объявил он.
— Чего?
— Читать умеете? — Он кивнул на пожелтевшую табличку, которая провозглашала беспомощность водителя перед лицом купюр крупнее пятерки. — Сдачи нет.
— Да этому объявлению лет, наверно, десять. Ты хоть об инфляции слышал?
— Сдачи нет.
— Да хрен с ней, со сдачей. Вы тут все прямо как дети малые. Когда же научитесь смотреть фактам в глаза?
Такси устало отъехало. Я посмотрел через улицу и увидел ряд гаражных рамп с выпотрошенными остовами грузовиков. На одном из них — перевернутом брюхом кверху, со снятыми крыльями — демонстрировали загорелые торсы трое молодых людей. Двое были раздеты до пояса, худощавые, покрытые пушком, третий же являл сплошную мозаику из драной джинсы и кожи в заклепках. Я только сейчас заметил, что вход в здание, на крыше которого Филдинг арендовал мансарду, находился прямо за ними — дверь с табличкой номера между большими черными ребрами... Широким жестом я застегнул среднюю пуговицу на своем новом костюме (беловатом, с антрацитовыми швами; с момента покупки меня неоднократно посещали сомнения — жаль, что вас тут нет, очень жаль, вы бы подсказали, идет ли он мне), засунул руки в карманы брюк и вразвалочку двинулся через улицу.
Что хочу сказать: обычно гомики ко мне не пристают. Похоже, я не их тип — до такой степени, что даже немного обидно. Проблемы такой не возникает. Даже вопроса не встает. Но, шагая по испещренному колдобинами и трещинами асфальту, я ощутил, кроме привычного, иронично-агрессивного возбуждения, кое-что еще; я почувствовал, что мой вес, массу, мясо оценивают, примечают, взвешивают— не так чтобы с явным вожделением, нет, но с абстрактным плотским интересом, ощущать который мне пока не доводилось. Однако ж. Бабоньки, откликнитесь — вам-то, наверно, такое ощущение хорошо знакомо. Я не сводил взгляда с двери; на периферии поля зрения наблюдалось какое-то шевеление, но я старался его не замечать. Я миновал рубеж.
— Чтец, — послышалось мне.
Я остановился. Прижал подбородок к груди. Вы бы прошли мимо, но я пройти мимо не могу. Я обернулся и с искренним интересом спросил:
— Как-как вы меня назвали?
— Отец, — произнес один из молодых людей. Между ног у него было что-то вроде абордажного крюка. — Большой папочка.
В голове моей теснились варианты ответа один другого удачней, но я только фыркнул, дал презрительную отмашку и продолжил движение. Даже это было неумно. Даже это было, в джунглях, неосмотрительно... Я зашел в парадную, в настолько глубокую тень, что едва не ослеп. Через секунду-другую передо мной смутно забрезжил круто уходящий вверх лестничный пролет. Я шагнул к нему и тут услышал за спиной звук шагов, предсмертный хрип несмазанных петель, звон цепей. Честное слово, я буквально взлетел по ступенькам, окрыленныйпервобытным мочегонным ужасом от имени и по поручению неприкрытого тыла... Тяжелая дверь наверху подалась лишь с пятой попытки, но я уже успел развернуться и увидел силуэты, растворяющиеся, пожимая плечами, в ярком свете, и теперь до меня доносился только смех.
Я вскарабкался на вершину и заморгал, отдуваясь, посреди залитого светом стеклянного аквариума; воздух был настолько прозрачным и океаническим, что каждая соринка в глазу выделялась невыносимо рельефно. В дальнем углу среди сосновых подпорок стоял Филдинг Гудни, смехотворно вальяжный и решительный — можно даже сказать, кондиционированный, — в джинсах и белоснежной рубашке; молодость сидела на нем, как костюм, богатство — как загар. Он отдавал указания троим рабочим или посыльным в мешковатых синих комбинезонах. Заметив меня, он приветственно вскинул ладонь.
Дожидаясь, пока уймется склочница-одышка, я обошел снятую Филдингом мансарду. Закурил, и первая же затяжка согнула меня пополам, исторгла из легких яростный, неудержимый лай. Похмелье за похмельем со свистом промелькнули перед моим мысленным взором, и веки нестерпимо зачесались, на глаза навернулись слезы. Да уж, пить или не пить — это нелегкий выбор. В смысле, если выбираешь пить, то потом очень тяжело. Я пытался насладиться океаном света, волоча ноги мимо больничного вида ширмочек и навесов, листов декоративного картона со слоем алюминиевой фольги, верстака, древнего стола для механического бильярда. На задней стенке были развешены полдюжины белесых морских пейзажей. Художнику жизнь представлялась незамутненной, как зубная паста; или он прикидывался. Я развернулся, подставляя лицо солнцу. В таком ракурсе Манхэттен был почти не виден — только верхушки башен Всемирного торгового центра, две одинаковых золотистых зажигалки на ярком, навязчиво-синем фоне. Я мотнул головой. Соринка в моем глазу, пятно, где умирает свет, погрозило мне черным пальцем.
— Привет, Джон. Ого, какой костюмчик. В Алабаму собрался?
— Чего?
— Проныра, что-нибудь не так?
—Все так. Просто ко мне какие-то гомики привязались, по пути сюда.
Филдинг рассмеялся, потом нахмурил внимательно брови.
— И что?
— Один из них обозвал меня папочкой. К чему бы это?
— Прелесть какая.
— Ну хватит, Филдинг: Какие тут, к черту, пробы. Район совершенно гопницкий. Как ты себе это представляешь, когда наш клиент пойдет косяком, точнее клиентки?
— Очень хорошо представляю — они пойдут через парадный вход, — объявил Филдинг и положил руку мне на плечо. — Там только кондитерская и лифт, прямое сообщение. Это я тебя через черный вход завел.
— Зачем?
— В познавательных целях, Проныра. Давай я плесну тебечего-нибудь, и можешь расслабиться. Скоро будут девочки.
Лучшего ответа я не мог и пожелать. Мы поднялись узкий подиум, где Филдинг установил кучу видеоаппаратуры (в том числе две ручных камеры), стереосистемy, игровую приставку, аквариум, два диванчика с двумя низкими железными столами и низкий пузатый холодильник. Люблю новую мебель. Новехонькую, только из магазина. После детства в Пимлико и в Трентоне, Нью-Джерси, от антиквариата меня уже тошнит. И главное— чтобы не особо навороченная была. Филдинг наклонился к аквариуму и щелкнул по мутному стеклу. Я тоже заглядываю в аквариум, и все, что я вижу, это новую мебель, немного другую: головки штифтов, капельки и черно-белые полосатые высверки, колыханье оборок и мелодичное журчанье, гостиная Барри и будуар Врон.
— Все рыбы реагируют на маневры вожака, — проговорило створчатое отражение Филдинга в стекле аквариума. — Вон вожак — чернохвостый. — Он глянул на часы и выпрямился. — Так вот, сегодня мы разбираемся с нашей танцовщицей.
— Со стриптизершей? — спросил я. — А как же Лесбия?
— Ты в курсе, что эта роль для Лесбии, я в курсе, что эта роль для Лесбии. Ты в курсе, что танцовщицей будет она. Я в курсе, что танцовщицей будет она. Но эти девицы — они же абсолютно не в курсе. Усек, Проныра? Развлекуха будет качественная.
И это действительно была развлекуха. Благодаря здоровому жбану «ред-снэппера», предусмотрительно заготовленному Филдингом, я совершенно не чувствовал боли, когда к нам, качая бедрами, двинулась первая кандидатка— крупная смуглая девица с потрясающими... нет, секундочку. Может, мы начали с безотказной блондинки, которая сняла... Нет. Это была негритяночка, у нее еще... В общем, через какое-то время, после изнурительного бдения на слепящем солнце, после всего бухла, гнилого базара и порнографии, девицы несколько смешались у меня в памяти — где чьи ноги, где чьи руки, где головы, форменная расчлененка. Процедура была абсолютно одинаковая, Филдинг в два счета поставил дело на поток. В кинобизнесе есть старая добрая традиция — поддерживать непринужденную атмосферу, когда молодые женщины пробуются на роли эротического плана. Например, у Терри Лайнекса из «К. Л. и С.» припасена для подобных случаев особо выразительная фраза. Он просто говорит: «Значит так, сейчас постельная сцена. За мужика буду я». Видели бы вы, как им не терпелось, этим телкам с Манхэттена, да они были просто без ума от счастья.
Они шли к нам, боязливо поеживаясь, но трепеща от возбуждения, и нервы их, завиваясь в колечки, простирались до самых кончиков волос; каждая со своей неповторимой игрой светотени, со своим импульсом и моментом кручения. Мы усаживали их, предлагали выпить и задавали все обычные вопросы. Понукать их не требовалось — они на полном серьезе считали, будто это возможно, вероятно, несомненно, что их ждут деньги и слава, что их удел исключительность. Они рассказывали о своей карьере, о срывах, о приятелях, о психоаналитиках, о своих мечтах. На меканье-беканье или стрекотанье Филдинг давал им минут пять, а потом с блеском стратега в глазах интересовался:
— ...А Шекспир?
От их ответов на этот вопрос даже меня иногда пробирал смех.
— Да, я очень хочу сыграть миссис Макбет. Или в «Антонии и Клеопатре», Или в «Комедии ушибов».
Одна девица, вот не сойти мне с этого места, была почему-то уверена, что «Перикл» — это о владельце автозавода. Другая, судя по всему, полагала, что действие «Венецианского купца» происходит в окрестности Лос-Анджелеса[32].
— Это очень интересно, Вероника, или Энид, или Серендипити, — говорил Филдинг. — А теперь не могли бы вы, пожалуйста, раздеться.
— Под музыку?
— А как же, — говорил он и тянулся за пленкой.
— Но... я же не так одета.
— Ничего-ничего, Морин, или Эйфория, или Асцидия. Вы же актриса, верно?
И, продемонстрировав для затравки жизнерадостный оскал, девицы начинали выкидывать коленца. Я наблюдал сквозь искрящуюся пелену стыда и страха, смеха и страсти. Я наблюдал сквозь мою порнографическую пелену. И девицы слушались — повиновались зову порнографии. Искушенные горожанки, профессиональные жительницы двадцатого века. Они не танцевали, не дразнили — и даже назвать это стриптизом было, строго говоря, нельзя. Они скидывали одежду, большую ее часть, и давали вам урок анатомии. Одна, скажем, просто задрала юбку, разлеглась на полу и стала мастурбировать. Она была лучшей. За три насыщенных дня мы услышали два робких отказа. Филдинг сказал, что все дело в Шекспире, в том восторге, что порождается при соприкосновении с высоким искусством.
Периодически у меня возникало подозрение, не занимается ли Филдинг промоушном заодно и в другом смысле. Но реплики его были, как правило, весьма лаконичными: «Вот ее телефон, Проныра» или «Джон, ты ей понравился», или «А вот к этой присмотрись получше».
— А как все-таки тебе Дорис? — поинтересовался я в редкий момент затишья.
— Дорис? Никак, она же лесбиянка. Сам знаешь.
— Ну и где же этот ее хваленый сценарий?
— Терпение, Проныра, терпение. Сохраняй ледяное спокойствие. Да, кстати, сегодня тебе надо встретиться с Гопстером и кое-что с ним обсудить. Предупреждаю, задачка не из легких.
— Какая еще задачка?
Он объяснил.
— О нет, — сказал я. — Только не это. Сам обсуждай.
— Проныра, тебя он уважает. Ты для него авторитет.
— Этого еще не хватало, — отозвался я. Но дверь уже хлопнула, и к нам летела очередная секс-бомбочка, а после всего выпитого, после такого обилия впечатлений я был не в лучшей форме, чтобы спорить.
Так что, как видите, последние несколько дней мне было не до чтения. Сплошные пробы.
«Мистер Джонс, хозяин Господского двора, запер на ночь курятники, — прочел я, — но забыл закрыть лазы, потому что был сильно пьян...» Я так до сих пор и не выяснил, что это за лазы. Я специально спрашивал. Филдинг не в курсе. Феликс не в курсе. Словарь и тот не в курсе. А вы?
— Привет, — услышал я из-за спины и обернулся.
— Пошел ты, — бросил я и отвернулся.
Я захлопнул книжку и огляделся. Скажем прямо, это не самое подходящее место, чтобы светиться с книжкой — бар для голубых качков, глубоченный подвал где-то под обугленными восточными двадцатыми. Настолько глубокий, что кажется перевернутым небоскребом. Может быть, когда-нибудь весь Манхэттен станет таким же — короскребы, ядроскребы, сто подземных этажей. Отдельные ньюйоркцы, из сравнительно неприхотливых, уже обосновались в канализации, в заброшенных тоннелях метро. Деньги загнали их вглубь, опустили так, что дальше некуда,.. В кабаке же меня окружало сплошное безбабье, агрессивно выпяченные челюсти, стрижки под бобрик, экземпляры в коже с головы до ног, будто аквалангисты, или в костюме Адама, во всеоружии щетины, мышц и пота. Единственное, что здесь требовалось, в полумраке и россыпях опилок, это мужское достоинство, прокисший тестостерон.
— Привет, — услышал я из-за спины и обернулся.
— Пошел ты, — бросил я и отвернулся.
В общем-то, это было не самое беспредельное заведение. Подозреваю, среднестатистический манхэттенский гомик вполне мог бы заскочить сюда опрокинуть последнюю рюмочку белого вина по пути на казематное свидание или смертоубийственное рандеву в «Ватерклозете» или «Бремени и стремени». Здесь же царил полумрак, поиск на ощупь, шепоты, темные силуэты. Которые не внушают ни трепета, ни угрозы, настолько поглощены созерцанием радара, отслеживающего динамику аппетитов, что привели их сюда.
— Привет, — услышал я из-за спины и обернулся.
— Пошел ты, — бросил я и наконец присмотрелся. — Ой, привет. Я очень извиняюсь. Как дела?
— Дела замечательно. А как вам это заведение? Что-то на вас лица нет. Перепугались, что ли? Ладно. Так о чем вы хотели поговорить?
Я набрал полную грудь воздуха — и услышал, как вскипает микроволна вражеского протеста в недрах легких. Он уселся на соседний табурет. Футболка, жилистые бицепсы. Он заказал стакан воды. Из-под крана — не минеральной. Зачем ему эти пузырьки, Гопстеру.
Главное — не забывать, что он очень сложный молодой человек. Он не курит. Не пьет. Не нюхает. Не ест. Не играет в азартные игры. Не матерится. Не живет половой жизнью. Даже не дрочит. Вместо этого он отжимается. Делает стойку на руках. Практикует медитацию и гипноз. Утвердившийся в вере, он занимается благотворительностью — помогает бедным и больным... Да уж, тут мне придется задействовать свои управленческие навыки на полную мощность. Я посмотрел ему в глаза — цепкие, настороженные — и произнес:
— Давид, я хотел поговорить о вашем имени.
— Да? А что с ним такое?
— Боюсь, вы меня совсем возненавидите...
— Куда уж больше.
— Дело в том, — начал я, — что в Англии...
— Язнаю, что вы сейчас скажете. Не стоит труда. Я ждал.
— Вы хотите, чтобы я заменил "а" на "э" — не Давид, а Дэвид. Так вот, не дождетесь. Идите придумайте что-нибудь получше. Ни в коем случае. Ни за что в жизни.
— Да нет, — сказал я, — Давид сойдет. Давид пускай себе остается, в целости и сохранности. Проблема с фамилией.
— С фамилией?
— Да, с фамилией проблема.
— Гопстер?
— Угу.
Вид у него был удивленный. Такого поворота он явно не ожидал. Я заказал очередной скотч и закурил очередную сигарету.
— Дело в том, — сказал я, — что в Англии могут не так подумать.
— А что тут думать? Республиканец и республиканец.
— Верно. Только возникает левое созвучие.
— Какое еще созвучие? Джи-оу-пи, великая старая партия. Они там что, все за демократов?
— Не знаю, не знаю. Все равно возникает левое созвучие.
— Да какое еще созвучие?
Я объяснил. Это оказалось для него сокрушительным ударом.
— Прости, Давид. Честное слово, я не специально. Его юное лицо перекосилось, пошло рябью, в углах глаз прорезались морщинки, как от зубной боли. Почему никто не сказал ему раньше? Наверно, боялись, подумал я и пожал плечами, и допил очередной скотч.
— Сам подумай, — продолжал я, — вот если бы ты работал с английским актером, которого звали бы, ну хоть Урия Урлович, то ты...
— Да черт с ней с Англией. Какое мне дело до Англии?
— Но согласись, что это проблема... А поменять можно и всего чуть-чуть. Как насчет Лобстер?
— Лобстер? Ну хватит. Что это вообще за фамилия, Лобстер?
—А что, полно ведь похожих американских фамилий. Мобстер. Добстер. Тапстер. Капстер. Тостер. Давид Ростер, — на пробу проговорил я. — Или Костер, или Постер, или Состер, или... Достер, или Мос-тер, или...
— Еще одно слово, и я себе уши оторву.
— Или Фостер, — сказал я. — Или Зостер.
Тут я задумался. У меня возникло смутное подозрение, что Зостер тоже может ассоциироваться с чем-то не тем, с чем-то нездоровым.
Гопстер вдруг соскользнул со своего табурета. Схватив меня за галстук, будто для равновесия, он со всей актерской выразительностью принялся буравить взглядом мою переносицу. Продолжалось это долго. Наверно, он пытался меня загипнотизировать, хотя не уверен. Потом одним щелчком здоровенных костяшек он послал свой нетронутый стакан воды скользить по гладкой железной стойке — как в вестерне. Стакан остановился в нескольких дюймах от края, от обрыва.
— Давид?.. — проговорил я. Но тот повернулся и ушел.
Я хладнокровно заказал еще выпить и развернулся на табурете. Если Гопстер рассчитывал выбить меня из колеи, выбрав для встречи такую точку, то ему не повезло. К таким точкам я уже привык. Со всеми этими лесбиянками, голубыми качками, стриптизершами, трансвеститами и сребролюбцами, с которыми приходится работать, аномальность меня уже так не удивляет. Аномальность становится нормой жизни. Кто нынче натурал? Вы вот натурал? А Мартина Твен?.. Я повертел головой — лица, плечи, руки. Что до меня, в моем послужном списке голубизна не значится. Голубого прошлого у меня нет. Но разве можно в наше время быть в чем-то твердо уверенным? Может быть, передо мной большое голубое будущее. Не исключено, что как голубой я буду иметь оглушительный успех.
Эй вы, гомики-комики, творцы большого прорыва. Я к вам обращаюсь — к вам там, не к вам здесь. Значит, вы решили сами обойтись. Решили закремниться. И как вам, без них? Только представьте: ни тебе погоды, ни лунного дождя или ветра, ни биологии. Умеренная зона. Одни мужики. Когда человечество так располовинено, тепло ли у вас на душе от всеобщей похожести? Не странно ли? Заодно, кстати, расскажите, пожалуйста, мне это давно не дает покоя. Случается ли так, что у обоих не встает, хоть ты тресни? Бывают ли ночи типа «я тоже нет»? Да уж, приходится признать, этот век был ваш. Недавно я слышал, что из чулана с гиканьем вырвалась Австралия. Кто бы мог подумать — Австралия! Все эти тыкворожие деревенщины и трехпалубные пляжные мастодонты — теперь они педрилы. Что же это творится, черт подери? Некоторые во всем винят баб. А я виню мужиков. Стоит появиться первым тревожным признакам, после пятидесяти миллионов безмятежных лет, как мы выкидываем белый флаг, точнее голубой? Стыдно, стыдно. В смысле, должен же быть хоть какой-то предел голубизны. Ну хватит, парни, не оставляйте меня одного. Где старый добрый пещерный дух? Не сдавайтесь. Ни шагу назад. Чего испугались-то. Они же просто бабы, не более того.
Я заказал еще выпить. Покосившись в сторону, я увидел что-то странное, что-то аномальное — девушку, пухлую кроху-школьницу, робко пробирающуюся ко мне вдоль стойки. Она не могла быть старше шестнадцати, бедный заблудившийся ребенок, в розовой юбочке и коротенькой джинсовой курточке. Гомики стали на нее оборачиваться. Она забралась на соседний табурет и потребовала у сурового бармена апельсиновый сок. Вскоре я понял, что должен сделать. Это же очевидно. Назад в многоэтажку, пара успокаивающих слов ее матушке, молчаливое благодарное рукопожатие отца, партия в шашки с младшим братишкой и, уже на выходе, перепихон встояка, по-быстрому, но незабываемо, в комнате для игр.
— Привет, — произнес я, и она обернулась.
— Да пошел ты, — бросила она и отвернулась. Собственно, я и последовал ее совету. Уничтожил несколько пицц величиной с автомобильную покрышку в монгольской закусочной, поймал такси и вернулся в гостиницу. Потом пообедал в «Барбариго», ближайшем итальянском ресторанчике. Завтра большой день. Предстоит встреча с Мартиной, так что мне еще читать и читать.
Подарок Мартины назывался «Скотный двор», автор — Джордж Оруэлл. Читали? Как вы думаете, мне понравится? Я нацелил абажур лампы и выложил сигареты в ряд на столе. Потом выпил столько кофе, что к моменту, когда решительно раскрыл книжку, чувствовал себя, как убийца на электрическом стуле при первом щелчке рубильника. Настоящее имя автора — Эрик Блэр, но потом он стал звать себя Джордж Оруэлл. В этом его можно понять. Книжка начиналась с собрания животных, которые жаловались на свою тяжелую жизнь. Им действительно не позавидуешь — вкалывать от зари до зари, и ни тебе расслабиться, ни денег; но чего они, спрашивается, ожидали? Я не питаю реалистичных амбиций относительно Мартины Твен — только нереалистичные. Даже удивительно, что нынче доступно любому клиническому идиоту с кучей бабок. Если вы гетеросексуал, и в бумажнике что-то шуршит — можно рассчитывать на успех с самыми-самыми телками. Самые-самые мужики подаются в голубые или предпочитают порнографических цыпочек, клинических идиоток. На собрании животные поют песню. Звери Англии... Я прилег на кровать. Голова была полна помех. Не помешали бы очки. Еще не помешало бы подрочить. Но надо продолжать чтение. С чтением главное, что для негр обязательно быть в надлежащей форме. В том числе физической. Собственное тело все время отвлекает. Вот я пытаюсь читать, углубился в чтение, но то и дело должен откладывать книжку "чтобы пойти отлить, постричь ногти, побриться, сблевать, почистить зубы, причесаться, подрочить, принять аспирин, закурить сигарету, заказать еще кофе, поковырять в ухе и выглянуть в окно. Я снова начал читать. На собрании животные поют песню. Звери Англии. Как тут жарко, невыносимо жарко. Я подошел к зеркалу и принялся изучать свою спину. Все зажило, кроме одной ранки, которая воспалилась, серьезно воспалилась. Я-то готов отшутиться, спустить все на тормозах, но она очень серьезно настроена, в натуре раздосадована. Я снова начал читать. Я читал так долго, что никак не мог отделаться от мысли о том, как долго я читаю. Я позвонил Селине. Там шесть утра — я не обсчитался? — но никто не брал трубку. Она опять скажет, что выключала телефон. На двенадцать сорок пять у меня назначен ленч с Кадутой Масси в «Цицероне». Но сейчас еще только одиннадцать пятнадцать. Яснова начал читать — такое впечатление, будто всю жизнь только и делаю, что читаю, по крайней мере, страниц одолел изрядно. Должен признать, меня впечатлило, насколько поздно у Оруэлла начинается собственно действие — странице аж на седьмой. Это должно работать в вашу пользу. Только вы не находите, что чтение все-таки ужасно долгое занятие? Семь потов сойдет, пока доберешься со страницы, скажем, двадцать первой до, скажем, тридцатой. В смысле, сначала идет двадцать третья, потом двадцать пятая, потом двадцать седьмая, потом двадцать девятая, не говоря уж обо всех четных страницах. А потом еще тридцать первая и тридцать третья, конца-краю нет. Хорошо еще, «Скотный двор» не такой уж и длинный роман. Но вообще романы... они все такие длинные. Ужасно длинные. Через какое-то время у меня возникла мысль, не позвонить ли Феликсу и не попросить ли принести пива. Искушение я поборол, но это тоже заняло какое-то время. Потом я позвонил Феликсу и попросил принести пива. И продолжал читать,
С перерыва на ленч я вернулся в без четверти пять в превосходной форме, заглянув на обратном пути в кабак—другой. Оставалось три часа и сто двадцать страниц. Девяносто секунд на страницу, ерунда какая. С Кадутой Масси тоже прошло вполне мирно, в этих ее апартаментах. Я просто сидел и кивал на пару с ее старым князем Казимиром (до сих пор не может оправиться после Второй мировой), а Кадута соловьем разливалась о детях и матерях, о родовых схватках, о временах года и холмах ее родной Тосканы, где растет трава, дует ветер, а небо голубое. Судя по всему, на ее холмистой родине весна — это время возрождения, почва исторгает новую жизнь, набухают почки, а в молодых деревьях бродит сок.
— А теперь я оставлю мужчин наедине с кофе и марочным портвейном, не буду больше надоедать своей болтовней, — произнесла Кадута и испарилась.