Несколько раз я вставал и не без тайной надежды снова смотрелся в зеркало. И каждый раз меня коробило, я не мог видеть собственное лицо без омерзения. Вот когда я по-настоящему понял, насколько мрачна, вульгарна и непривлекательна моя физиономия. Меня пронзило сожаление о том, другом лице, которое я только что утратил. Я корил себя за то, что оказался недостойным его. История с превращением представлялась мне теперь неким захватывающим приключением, милостью судьбы, которой я не сумел толком воспользоваться. Всевышний сжалился, глядя на мое убожество, на мое тусклое прозябание, и дал мне шанс подняться, волшебный шанс, о котором люди не смеют и мечтать, я же остался глух к этому зову фортуны. Я помышлял только о том, как бы вернуть свою жену, свою работу, свою любовницу, так и этак перетасовывал старую колоду. Упорно пытался перекроить обноски, вместо того чтобы отбросить их, сжечь за собой все мосты, благо представился случай! Вот и сегодня вечером собирался ради законной жены пожертвовать свиданием с Сарацинкой, с этой дивной женщиной, которая раньше, до превращения, на меня и не глядела. Я упустил ее по собственной воле, и даже не из любви к Рене, а из-за того, что соскучился по своему гнездышку, по привычной обстановке, по домашним тапочкам. Вот Бог и проникся ко мне отвращением и взял мою красоту назад.
Образ Сарацинки неотвязно преследовал меня - она стояла у меня перед глазами. Чтобы отделаться от этого наваждения, я стал собираться. Уложил дорожный чемодан, следя, чтобы туда не попала ни одна вещь, в которой Рене могла бы опознать собственность своего возлюбленного. Вообще-то это было не так уж и обязательно. Как ни удивится Рене, увидев на мне часы или, скажем, пижаму, которые могли бы меня уличить, она легко поверит любому моему объяснению, но мне не хотелось ничего выдумывать. Я снял новый костюм, переменил белье, галстук, переобулся, надел тот темно-серый костюм, в котором уезжал в Бухарест, и уже стоял перед зеркалом, одетый, когда позвонила Рене и сказала, что ждет. Служанка ушла, дети спят. Тихо, боясь, как бы голос не выдал меня, я ответил, что спущусь к ней через четверть часа. В самом деле, здесь мне, пожалуй, больше нечего было делать. Я взял плащ, шляпу, чемоданчик и вышел: ключ оставил в замке с внутренней стороны, дверь захлопнул. Через несколько недель владелец дома с комиссаром и слесарем проникнут в квартиру, станут искать труп.
На пятом этаже дверь была не заперта, я нажал ручку и вошел. И тут же в дальнем конце коридора появилась Рене в белом атласном пеньюаре, отороченном лебяжьим пухом, - этот туалет, должно быть, тоже обошелся недешево. Вовремя же я вернулся. Рене ждала на пороге спальни, поза и освещение явно были продуманы заранее. А я стоял в темном коридоре и смотрел на жену со зловещей радостью людоеда. Когда же она пошла мне навстречу, я повернул выключатель.
- Рауль! - воскликнула она и протянула ко мне руки.
Я жадно вглядывался в нее, ища признаки смятения. Действительно, Рене вздрогнула, побледнела и смотрела на меня, хлопая расширившимися глазами, однако это длилось считанные секунды. И могло сойти за вполне оправданное удивление.
- Милый, - радостно сказала Рене и поцеловала меня. - Я так и знала, что ты вернешься сегодня вечером. У меня еще с утра появилось предчувствие.
Тут она отступила на шаг и, демонстрируя свой наряд, тихо прибавила с невинным и чуть лукавым видом:
- Видишь, я тебя ждала.
Насколько я знал Рене, умышленная ложь всегда претила ей. И меня неприятно поразило, с какой легкостью она соврала на этот раз.
- Очаровательно, - только и выговорил я, растерявшись. Мы прошли в спальню. Рене спросила, хорошо ли я закрыл дверь.
- Кажется, да, - ответил я неуверенным тоном, чтобы у нее осталось сомнение.
- Я схожу проверю.
- Успеется. Кто может прийти к нам в такое время? Расскажи лучше, как дела у детей.
Настаивать Рене не посмела. Она говорила спокойно, не переставая улыбаться, но временами голос ее вдруг срывался, и она бросала быстрый взгляд в сторону прихожей. Ей пришлось терпеть добрых четверть часа, пока наконец я не снял пальто, - это дало ей предлог выйти, чтобы отнести его на вешалку. Сейчас же я услышал, как захлопнулась входная дверь. Теперь Рене могла не опасаться, что ее возлюбленный, неслышно прокравшись по темному коридору, поскребется в дверь спальни. Когда она вернулась, я прочитал на ее лице полную умиротворенность. Она устроилась в кресле, положив ногу на ногу и покачивая изящной белой туфелькой без задника. Эта раскованная поза, этот приветливый и благосклонный взгляд заставили меня пожалеть, что пытка ее кончилась так быстро. И только Рене принялась расспрашивать о поездке, как я поднял палец и тихо сказал:
- Кто-то стучится.
Рене вскочила так поспешно, что ее туфля отлетела в сторону, но поднимать ее она не стала, а прямо так, полуразутая, припадая на одну ногу, бросилась к двери.
- Не ходи, я открою сама!
- Но ты не одета, - возразил я, уже переступая порог. Я пошел по коридору, а Рене высунулась из спальни.
- Рауль, не ходи, прошу тебя! Может быть, это опасно! Рауль! - так громко, что ее наверняка было слышно этажом выше, крикнула она.
Я выглянул на лестничную площадку, снова закрыл дверь и вернулся в спальню. Рене уже сидела в прежней позе, поигрывая туфелькой, и смотрела на меня с ласковой насмешкой. Мы вернулись к прерванному разговору. Она явно взыграла духом, радуясь своей находчивости, выручившей ее из опасного положения.
- В общем, - сказала она, выслушав мой рассказ, - ты, можно сказать, съездил впустую.
- Результаты и правда незавидные, - ответил я. - Я надеялся на большее. Все было против меня. Не мог же я предвидеть, что цены на металл катастрофически упадут на третий день после моего приезда.
- Ну ладно. Тут твоей вины нет: ты никогда не отличался умением предвидеть. Что поделаешь? Но скажи на милость, почему, раз уже на третий день стало ясно, что нет никаких шансов заключить сделку, ты не сразу поехал домой?
- Понимаешь, просто не мог. Все время надеялся: вдруг все-таки удастся что-нибудь сделать, надо же было хоть окупить поездку.
- Бедняжечка ты мой, видно, уж такой ты есть, таким и останешься. Ну да ничего, я рада, что ты наконец дома, - сказала Рене, снисходительно и ободряюще улыбаясь мне.
А я вдруг понял, что оправдываюсь перед ней, словно был в чем-то виноват. У Рене так давно вошло в привычку читать мне подобные нотации, а я так давно привык безропотно и боязливо их выслушивать, что и на этот раз по инерции подчинился ее покровительственному тону и, забыв о своей роли мужа-обличителя, смиренно склонил перед ней голову. И хотя вопрос был уже исчерпан, так что возражать не имело смысла, я самым нелепым образом раскипятился.
- Хорошенькая встреча! - сказал я и усмехнулся. - Три недели меня не было дома, и вот я возвращаюсь только для того, чтобы выслушать от жены, что я тупица и что, увы, какой уж есть, таким и буду. Нечего сказать, приятно! Может, я явился не вовремя, нарушил твои планы, скажи уж прямо!
Последняя фраза показалась мне особенно хлесткой и меткой. Выговаривая ее, я словно смотрел на себя со стороны: и тон, и выражение лица - все как нельзя лучше подчеркивало содержащийся в словах намек. Но я не учел главного. Образ, который рисовался в моем воображении, вот уже несколько часов как перестал соответствовать действительности. И я вскоре заметил это, увидев в зеркале свое подлинное лицо. Это внезапное напоминание неприятно поразило и окончательно взбесило меня.
- Послушай, Рауль, это смешно. И ты сам понимаешь, что не прав, - с мягким упреком сказала Рене.
- Конечно, тебе смешно, я это и так знаю, можешь не объяснять. Я уже давно понял, как ты ко мне относишься и что я, по-твоему, за тип. Во-первых, я, вот именно, смешон. Далее: я мужлан, к тому же толстокожий. Мне известно, что, выйдя за меня, ты совершила ошибку. Что все годы, которые мы прожили вместе, ты старалась как-нибудь приспособиться и извлечь из этой ошибки пользу. Мне не хватает тонкости, обаяния - в общем, того, что нужно женщине для счастья. Одно слово - мужлан. Да-да, ничего другого я от тебя и не жду. У тебя, правда, хватает терпения жить с такой посредственностью, как я, но скрыть от мужа, что ты о нем думаешь, - это уж тебе не под силу. Или, вернее, ты всегда считала, что я, по своей толстокожести, ничего не пойму.
Рене поднялась с кресла и смотрела на меня, вытаращив глаза. Она была настолько поражена, услышав из моих уст собственные жалобы, к тому же повторенные слово в слово, что даже не пыталась возражать. В полном замешательстве она смогла только пожать плечами, а это еще подхлестнуло
меня.
- Ну правильно, ты меня презираешь - это у тебя всегда отлично получалось. Продолжай в том же духе. Чего стесняться! Толстокожий мужлан все стерпит и даже брыкаться не станет. Мужей надо уметь держать в узде, ежедневно управлять каждым их шагом, и тогда из них можно веревки вить, прекрасно придумано! Но в один прекрасный день мужу может прийти в голову, что вовсе не обязательно всю жизнь ходить на задних лапках перед своей придирчивой женушкой. Если хочешь знать, я поехал в Бухарест вовсе не по делам, а просто потому, что мне все осточертело: и эта спальня, и ты сама с твоим приторным благонравием. И не собирался возвращаться. Это было чудесное путешествие, какого твой меркантильный умишко не может и представить. И чего только ради я поддался каким-то дурацким угрызениям совести и вернулся в эту затхлую конуру! Передо мной открывался целый мир, я мог ехать куда угодно, мог делать что хочу, так нет же - надо было мне снова замуровать себя в четырех стенах, чтобы тут плесневеть и тупеть.
Меня душили злость и досада. Я словно видел перед собой бурные реки, тропические леса и виноградники, небоскребы и китайские храмы. Я думал о Сарацинке и тщетно звал ее. Рене же, вначале ошеломленная моей проницательностью, постепенно приходила в себя и подыскивала убийственные слова, чтобы осадить меня, как она умела. В ее сощуренных от напряжения глазах уже блеснула идея, но едва она открыла рот, как я повернулся к ней спиной и шагнул вон из спальни, бросил на ходу:
- Ноги моей здесь больше не будет.
Рене вскрикнула, кинулась за мной, снова вскрикнула и разрыдалась. Но поздно, меня уже ничто не могло удержать. Я еду назад в Бухарест, начинаю новую жизнь. Выскочив из дому, я не колеблясь, не задумываясь ни на секунду, направился на проспект Жюно. Прошел дождь, фонари отражались в лужах на тротуарах. Какой-то озябший бродяга с окурком во рту попросил прикурить, а когда я, не ответив, прошел мимо, мрачно произнес:
- Вот так всегда. Даже когда им ничего не стоит.
Едва войдя в кафе, я сразу заметил Сарацинку. Она сидела в дальнем конце зала, одна за столиком, читала газету и помешивала ложечкой кофе. Я пошел прямо к ней. Услышав, что кто-то подходит, она подняла голову, взглянула на меня, но тотчас снова углубилась в чтение. Я сел за соседний столик лицом к ней и не сводил с нее глаз. Мне казалось, что ее склоненное над столиком лицо светится потаенной радостью. Несколько раз, не поднимая головы, она бросала взгляд на дверь, в ее черных глазах вспыхивало беспокойство и нетерпение. И меня жгла мысль: "Она ждет меня. Думает обо мне". В зеркале, висевшем за спиной у Сарацинки, я натыкался взглядом на свое отражение, но старался не видеть его, только глядеть на ее лицо и все еще надеялся на чудо. Вот она сложила газету, подняла голову и осмотрелась по сторонам. Ее взгляд скользнул и по мне, но не задержался ни на секунду, словно я был неодушевленным предметом. Я почувствовал себя заживо погребенным, задыхающимся под гнетущей тяжестью и лишенным возможности подать признаки жизни. Наконец я заставил себя встать и сделать несколько шагов к ее столику. Она приняла меня за навязчивого кавалера и нахмурила брови. Я пролепетал:
- Простите, мадам, Сарацинка - это вы?
Удивленная, а больше настороженная таким вопросом, она утвердительно кивнула. Подходя к ней, я еще не знал, что скажу, - увы, мне не оставалось ничего другого, как только самому окончательно разрушить свои надежды. И я сказал, ужасаясь собственным словам:
- Мой друг Ролан Сорель попросил меня извиниться за него перед вами. Ему пришлось неожиданно и надолго уехать из Франции. Как я понял, он не знал ни вашего имени, ни адреса.
Лицо у Сарацинки вытянулось, и она быстро опустила глаза, чтобы не показать, как она расстроена. Но чувствовалось, что она переживает не просто минутное разочарование, а настоящую боль. Досадуя, что не смогла этого скрыть, она тут же взяла себя в руки и взглянула на меня уже с некоторым любопытством, словно желая понять, что представляет собой человек, которого ее возлюбленный выбрал в наперсники. Судя по тому, что лицо ее сохранило холодную отчужденность, симпатией ко мне она не прониклась. Во мне шевельнулось искушение рассказать ей, как я утратил свое настоящее лицо и стал жертвой невероятной метаморфозы, но, услышав эту галиматью, она бы попросту подняла меня на смех. И я только застенчиво предложил:
- Если хотите, я могу сообщить вам о нем все, что узнаю сам.
Ответом было красноречивое молчание. Затем Сарацинка взглянула на часы, откинулась на спинку стула и с вежливой улыбкой поблагодарила за услугу. Я вернулся на свое место, но садиться не стал, а, оставив на столике плату за заказ, пошел прямо к выходу. Однако у самой двери, не удержавшись, оглянулся. Сарацинка сидела, подперев голову рукой, и задумчиво курила, глядя прямо перед собой. Я помешкал: вдруг она все-таки позовет меня, чтобы поговорить о моем друге, но она не обратила на меня ровным счетом никакого внимания.
Между тем дождь перешел в яростно хлещущий по асфальту ливень. Я укрылся на террасе кафе Жюно, где, кроме меня, оказался только бродяга, что просил у меня прикурить.
Он как будто не признал во мне давешнего прохожего и сделал осторожную попытку завязать беседу:
- Известное дело - осень, вот и дождь.
Я ответил, и мы обменялись несколькими репликами в том же духе. Но на прощание я дал ему сигарет и коробок спичек, чему он был весьма рад. А чтобы я не подумал, что он бездомный нищий - как это было на самом деле, - он как бы невзначай сказал:
- Вообще-то я живу не здесь, а в Берси. Но иногда бывает, знаете ли, ни с того ни с сего забредешь вот так далеко от дома. Идешь себе, идешь, да и забредешь невесть куда.
Дождь стал стихать. Подняв воротник плаща, я быстро зашагал вниз по улице. Я направлялся домой, сам не зная зачем, точно так же как незадолго до того бежал к Сарацинке. Бурная жизнь, в которую я очертя голову бросился было четверть часа тому назад, кончилась. Вовсе не дождь гнал меня. Просто сама собой наступила развязка, сама судьба гнала меня домой, и я покорно возвращался. Ничего другого мне не оставалось. Когда я открыл дверь, Рене стояла на том же месте, в конце коридора. Вместо атласного пеньюара на ней был бумазейный халат. Но я пошел не к ней, а в детскую. Малыши спали. Туанетта обнимала свою любимую куклу, занимавшую чуть ли не половину ее кроватки. Обычно, когда она засыпала, куклу забирали, но сегодня об этом никто не вспомнил. Люсьен накрылся с головой, так что из-под одеяла торчали одни вихры. Я постоял, глядя на детей и прислушиваясь к их дыханию. Ко мне словно бы вернулось ощущение нормальной жизни, и я наконец по-настоящему обрадовался тому, что обрел прежнее лицо и завтра смогу расцеловать детей.
Я тихонько вышел из детской. У входной двери, загородив ее спиной, стояла Рене: должно быть, решила, что я вернулся только для того, чтобы проститься с детьми.
- Выслушай меня, Рауль, - решительно глядя мне в глаза, сказала она. Не бойся, я не стану удерживать тебя, просто я должна сказать тебе всю правду:
Но я уже устал, вымотался до предела, и это признание было совсем некстати. Я сделал протестующий жест, однако Рене продолжала:
- Только что ты осыпал меня несправедливыми упреками и ушел из дому. Получается, что виноват в нашем разрыве ты. Ведь раздражение против жены, недовольство ее характером, который давным-давно тебе известен, - еще не причина для развода. И было бы непорядочно, если бы ты бросил меня из-за этого. Но у тебя есть другая, бесспорная причина, и я хочу, чтобы ты узнал об этом, - пусть ни тебя, ни меня не мучит совесть. Я изменила тебе. В твое отсутствие у меня был любовник.
- Знаю, - сказал я.
Рене так и застыла с открытым ртом. Все это было настолько комично, что я невольно улыбнулся. Рене же эту мою легкомысленную улыбку сочла горькой усмешкой. Однако я постарался принять серьезный и даже, насколько мне позволяли мои внешние данные, величавый вид.
- Разумеется, знаю. Что ж ты думала, я не замечу, не пойму, что ты скрываешь от меня такое? Да я обо всем догадался с первой минуты: по твоим глазам, по тому, как ты себя вела и что говорила. Женщины мнят себя искусными притворщицами. А на самом деле это искусство сводится к золочению пилюли, и мужчина, если только он сам не склонен оставаться в неведении, всегда прекрасно видит, что к чему. Я, например, все знал еще до того, как приехал. Когда в последний раз звонил тебе из Бухареста - это было в последнюю пятницу, - я тут же, по тому, как изменился твой голос, понял, что произошло.
Жена смотрела на меня в полном изумлении - похоже, я представился ей в совершенно ином свете.
- Вообще, никогда не следует презирать мужа, - продолжал я. - Начинаешь презирать - перестаешь понимать, а значит, становишься безоружной. Сегодняшняя сцена - тому подтверждение. Ты была чересчур самоуверенна, а потому неосмотрительна, и каждое слово, каждый шаг уличали тебя куда красноречивее, чем теперешнее твое признание. Так что мне известно о твоих похождениях больше, чем тебе самой, моя дорогая, и если даже ты выложишь мне всю подноготную, уверяю тебя, ты не откроешь мне ничего нового. Впрочем, пока что ты и не говоришь мне всей правды. Ты сказала: "У меня был любовник", а надо было сказать: "У меня есть любовник".
Рене стала возражать: мол, все уже кончено, - возражать вполне искренне, но не слишком уверенно.
- Если между вами и правда все кончено, - сказал я, - то не далее как четверть часа назад. Готов поручиться, что твой любовник еще не знает о вашем разрыве. И уж во всяком случае, ждала ты сегодня не меня. Ты назначила свидание ему, не постеснявшись даже присутствия детей. А может, ты сделала их своими сообщниками? Мне, черт возьми, хотелось бы это знать!
Я разошелся не на шутку. Рене помотала головой и зарыдала. Вид у нее был жалкий и униженный, и я злорадно вспоминал, сколько лет прожил, трепеща перед ней, боясь хоть чем-то не угодить, не смея ни в чем перечить. Наконец, когда она уже стала шмыгать носом, я протянул ей свой платок и сказал, подталкивая в глубь коридора:
- Отойдем от двери. Нас могут услышать с лестницы.
Рене шла еле-еле, сморкаясь и всхлипывая. Я же, торжественно-непреклонный судия, делал вид, что у меня першит в горле, и внушительно и устрашающе прокашливался. В спальне я подвел ее к тому самому креслу, где она сидела, небрежно поигрывая белой туфелькой, - теперь и туфелька, и атласный пеньюар, должно быть, запрятаны на самое дно комода. Она села, заплаканная, в затрапезном халате. Я уселся на кровать. Настало время вынести приговор.
- Черт возьми, - повторил я, настраиваясь. - Уму непостижимо! Чтобы ты, мать моих детей, докатилась до такого. Но это еще не самое страшное. Хуже всего та сцена, которую ты разыграла, когда я вернулся. Ничтожное, презренное, жалкое создание! Пойми, меня даже не то возмущает, что ты лгала. В конце концов, если назначаешь у себя дома, рядом с детской, свидание любовнику, а вместо него является муж - хочешь не хочешь приходится лгать. Нет, меня оскорбило до глубины души другое, и я никогда не забуду, с какой легкостью, с каким упоением, да-да, упоением, ты это делала, - ты, всегда такая прямая и искренняя. Ты просто наслаждалась собственным позором, грязью, в которую ты пала. Несчастная, тебе не понять, каково мне было глядеть на это... на все это.
Икая и запинаясь, Рене бормотала сквозь рыдания:
- Прости меня, Рауль, я виновата, я больше никогда... прости, Рауль...
И Рауль, то бишь я, встал и в раздумье зашагал по комнате, теребя подбородок и потирая лоб, за которым зрело столь важное решение. Я не спешил заговорить. Наоборот, затягивал мучительное для Рене молчание. И наконец изрек:
- Ладно, только ради детей. Я готов сохранять видимость согласия. При них будем вести себя так, будто ничего не произошло. Во всяком случае, я сделаю все, что в моих силах. Но, разумеется, спать мы отныне будем порознь.
Внезапно меня осеняет до того смелая идея, что я не сразу решаюсь высказать ее вслух. Если это выгорит - будет настоящее чудо, похлеще какого-то там превращения. Была не была: скажу! И, повернувшись к жене спиной, я громко выпаливаю:
- Когда мне случится ночевать дома, как сегодня, я буду спать в комнате для гостей.
И, договорив до конца, решаюсь обернуться. Во взгляде Рене восторженное благоговение. Итак, я хозяин положения. Еще разок пройдясь из конца в конец комнаты, я останавливаюсь и заявляю:
- Я устал.
- Сейчас я тебе постелю, - смиренно, даже заискивающе лепечет жена. И, вскочив с кресла, поспешно исчезает в коридоре, бросив на меня робкий взгляд. Что ни говори, а я все-таки не промах. И теперь, глядя в зеркало, я окончательно примиряюсь с физиономией старины Серюзье.
XIV
Утром, когда я, весело насвистывая, одевался и брился, жена заглянула узнать, не нужно ли мне чего. Служанка принесла завтрак на подносе, и первый раз в жизни я позволил себе игриво шлепнуть ее - знай наших!
- Как дела, Маргарита? Все в порядке?
- О да, мсье, - просияв, ответила она.
Вот и дети. Набрасываются на меня, целуют, тискают, бодают с двух сторон головенками, а я добродушно хохочу. Я - Серюзье. Я рассказываю им о Бухаресте, о путешествии в самолете. А когда они идут в школу, ухожу вместе с ними. Туанетта учится в ближайшей школе, в нескольких шагах от дома, только перейти дорогу. Все эти три недели я мог бы каждый день смотреть из своего окна, как она входит и выходит, но мне это почему-то не приходило в голову. У ворот она еще раз повисла на мне, поцеловала и побежала в школу. Люсьену идти дальше - лицей Роллена, где он учится, находится на другой стороне Монмартра. Мы с ним пошли по улице Жирардона. По дороге он сообщил мне, что хочет стать натуралистом, и с восхищением рассказал о новом соседе, господине Сореле, которого они встретили в музее: как здорово он разбирается в доисторических животных. Во мне взыграла ревность, и я поспешил охладить его пыл.
- Полторы тысячи литров? Да ничего подобного. Мегатерий давал не больше двухсот. Этот твой натуралист, ма
лыш, кажется, не такой уж знаток. И, по-моему, с его стороны нехорошо пользоваться детской доверчивостью и молоть такую чепуху. Скорее всего он такой же натуралист, как я архиепископ. При первой же встрече не постесняюсь сказать ему все, что я о нем думаю.
Моя эрудиция, конечно, произвела на Люсьена впечатление, но он вздыхает - ему жаль полутора тысяч литров. Только лишний раз убедился: сногсшибательными сведениями не стоит делиться с родителями. Разве от них услышишь что-нибудь таинственное и невероятное. Вскоре нас нагнал одноклассник Люсьена, Ален Ледюк.
- Знаешь, - сообщил ему Люсьен, - оказывается, все, что я тебе в прошлый раз говорил про мегатерия - помнишь, будто он дает полторы тысячи литров, - все это враки. Всего двести литров. Так папа говорит.
- Угу, - вежливо поддакнул Ледюк, но по глазам было видно, что он ни в грош не ставит мои слова. Во взгляде его сквозила насмешка и даже неприязнь. Видно, он уже успел или как раз собирался поведать о феноменальном удое приятелям и не желал ни с того ни с сего отказываться от удовольствия посмаковать этот факт.
Проводив ребят, я пешком направился к центру. Я чувствовал себя легким, свободным, и такая бодрость переполняла меня, таким новым казалось все вокруг, словно вернулись самые счастливые дни детства. Подумать только: еще вчера я бродил как неприкаянный по закоулкам и хмурым окраинным улицам. Сегодня мне незачем звонить Господу Богу. Он во мне, как в каждом человеке, я снова такой, каким Он меня создал. Именно это лицо, эту жизнь дал Он мне, чтобы я распоряжался ими по своему разумению. Я такой, как все, и это прекрасно. По привычке я улыбаюсь хорошеньким женщинам. И пусть они не обращают на меня внимания, я лишь беззлобно сам над собой посмеиваюсь. В памяти вдруг вспыхнул образ яблони в цвету, которую я видел, когда мне было лет шесть. В то утро я страшно не хотел идти в школу, но при виде этого дерева забыл все свои горести. Мне никогда не удавалось воскресить его в памяти по желанию, но порой оно само неожиданно встает у меня перед глазами, вот как сегодня. На улице Мартир я купил букетик фиалок для Люсьены, и вдруг так захотелось поскорее увидеть ее, что я взял такси.
В агентство я пришел самым первым - не было еще и половины девятого. Дурацкая позавчерашняя выходка не шла у меня из головы, и я боялся, что не смогу отделаться от чувства некоторой неловкости перед Люсьеной. Как всегда пунктуальная, Люсьена явилась минута в минуту. Вот она открыла дверь в коридор, вот вошла в приемную и запела что-то ломким, как у юнца, голоском. Я шагнул было к двери, но тут же замер. В ушах у меня вдруг до боли явственно прозвучали те самые слова, которые я сказал Люсьене в прошлый раз: "Будьте уверены, он выложил мне все подробности. Я не стану повторять вам всего, что он рассказал. Есть границы, которых я не могу переступить. А для этого вашего Серюзье, да будет вам известно, никаких границ вообще не существует". Люсьена не могла не поверить всему этому, и меня пронзил жгучий стыд. Я спрятал в карман свежий букетик фиалок и был бы рад спрягаться сам, как тогда, в первый день метаморфозы, в чулан или за дверцу шкафа. Единственная надежда - на Жюльена Готье: может, он успел поделиться с Люсьеной предположениями о том, что Ролан Сорель нашел и прочитал дневник Серюзье. А в том, что человек пишет о таких вещах сам для себя, нет ничего предосудительного. Вот только вряд ли Люсьена поверит в существование такого дневника. Жюльен, как мужчина, готов допустить любую логически оправданную версию. Но не Люсьена. Она наверняка первым делом подумала бы, насколько это практически осуществимо. Ей известно, что держать такой интимный дневник дома я никак не мог, а если бы писал его на работе, она бы обязательно знала об этом или, по крайней мере, обратила бы внимание на необычность моих занятий и теперь могла бы вспомнить: "Ах, вот оно что, теперь я понимаю..." Кроме того, она отлично знает, что я вообще не такой человек, чтобы вести дневник. Жюльен тоже знает, но не принимает в расчет. И все-таки мне хотелось надеяться, что она не совсем отбросит это оправдывающее меня объяснение. Так или иначе, но к тому моменту, когда Люсьена открыла дверь кабинета и напевая переступила порог, я почти справился с собой и встретил ее вполне непринужденно. Придя в себя от первого изумления, Люсьена сказала, что рада моему возвращению, и мы поздоровались за руку. Еще в машине, по пути на улицу Четвертого Сентября, я, расчувствовавшись, представлял себе, как Люсьена бросится в мои объятия, но с первой же минуты понял, что в ее поведении со мной что-то переменилось. Правда, она улыбалась, но не потому, что рада снова видеть меня, а потому, что я жив и здоров и, значит, можно больше обо мне не беспокоиться. Мне даже показалось, что она всячески старается держаться от меня подальше.
В то же время она была непритворно сердечна. В ее ясных, не умеющих лгать глазах не было и тени упрека или недоверия, хотя иногда она, словно чего-то внезапно смущаясь, запиналась и краснела. Кое-как закруглив, так сказать, приветственную часть, мы поскорее перешли к делам. Тут уж всякая неловкость исчезла. Я даже решил, что первые минуты были так тягостны только из-за моей собственной робости и недавнего смущения, и собрался высказать наконец Люсьене то, о чем не переставал думать с тех пор, как заявил жене, что не всегда буду ночевать дома. Увы, помешала госпожа Бюст, явившись с опозданием на добрых полчаса. Она поспешила ко мне с приветствиями и извинениями. Люсьена, направляясь в комнату машинистки, сказала, чтобы я позвонил Жюльену Готье.
- Вы ему срочно нужны. По весьма важному делу.
Я удивленно посмотрел на нее, разыгрывая недоумение.
- Дело и правда очень важное, - сказала Люсьена.
- Значит, вы в курсе?
- Да, господин Жюльен Готье говорил, но мне бы не хотелось объяснять вам, о чем идет речь. Я могу что-нибудь не так сказать, а вы - не так понять. Он ваш друг, пусть лучше он вам обо всем и расскажет.
- Что ж, ладно. Пойду к нему прямо сейчас. Узнайте, пожалуйста, дома ли он.
Уже стоя у подъезда Жюльена на улице Коперника, я все еще не знал точно, как буду себя вести. Что делать: просто выслушать его и горячо поблагодарить? Или же попытаться объяснить всю как есть правду? Первое, конечно, проще и разумнее, но связывавшая нас дружба обязывала меня к откровенности. Кроме того, мне хотелось оправдать в его глазах Рене. Весь вопрос в том, поверит ли он в историю с превращением, ведь и сейчас она не стала правдоподобней, чем была три недели назад. Однако в последний момент я вспомнил разговор с Люсьеном о мегатерии. Вспомнил, как легко разуверил его в выдумке, которая ему так нравилась, но его приятеля Ледюка переубедить так и не смог. Что ж, почему бы не уповать на дружеские чувства Жюльена Готье, может быть, тот же самый рассказ, которым чужой лишь навлек на себя худшие подозрения, из уст друга будет выслушан с доверием. В конце концов, чем я рискую?
Жюльен - видно, он недавно встал - принял меня в домашнем халате у себя в спальне.
- Ты не представляешь, как я рад, старина! - воскликнул он. - Ведь я уж и не надеялся снова тебя увидеть. Кажется, никогда столько не думал о тебе, как в эти последние дни. Садись. Я сейчас, только побреюсь.
Он так искренне обрадовался моему появлению, что я растрогался и окончательно утвердился в своем решении. Стыдно было бы платить ложью за преданность, участие, за все волнения и хлопоты, которые я причинил Жюльену. Я присел на разобранную постель, совсем как в доброе старое время. Между тем он брился, весело напевая, и в его голосе мне послышались какие-то необычные, мальчишеские нотки. Вскоре он вернулся, сел на стул напротив меня и спросил: