- Но чем же ты занимался там, в Бухаресте, целых три недели? Я как раз думал об этом вчера перед сном и решил, что ты смылся с какой-нибудь красоткой или вообще, не дай бог, отдал концы...
- Я не был в Бухаресте. Я не выезжал из Парижа.
- Вот это да! Не выезжал из Парижа! Почему же в таком случае ты скрывался?
- Да я и не думал скрываться, Жюльен, - произнес я медленно.
По моему голосу и взгляду Жюльен понял смысл этих простых слов. Он встрепенулся и застыл в изумлении, как один из рембрандтовских странников перед воскресшим Христом, осиянным чудным светом*******. Мы глядели друг другу в глаза, ни слова не говоря. Наконец я бессильно пожал плечами и сказал:
- Что же делать, если так все и было. По пути к тебе я все думал: сказать тебе правду или нет. Куда проще и спокойнее было бы прикинуться, что я знать ничего не знаю, да и покончить раз и навсегда с этой дикой историей. Но все-таки я сказал себе: от тебя, человека, который все это время беспокоился обо мне, как о родном брате, я не вправе скрывать истину. Да, Жюльен, тот субъект в кафе, которого ты принял за сумасшедшего и заподозрил в том, что он собирается меня убить, был я сам. Но на этот раз, чтобы убедить тебя, я уже не могу ссылаться на общие воспоминания, голос, старый шрам. Никаких доказательств того, что я дважды сменил лицо, нет. Только мое слово.
Я умолк. По правде говоря, я несколько преувеличивал голословность моего утверждения. Вполне можно было бы предъявить кое-какие доказательства. Например, ничего не стоило взять в агентстве бумаги, написанные рукой Ролана Сореля, и любой эксперт опознал бы мой, хотя и измененный, почерк. Однако я уже знал по опыту, что попытка логически доказать что-либо абсурдное может только испортить дело. Взывать к логике - значит запускать механизм рационального мышления, а это в данном случае вредно. Поборник абсурда, подобно художнику, должен обращаться к тем сторонам человеческой натуры, где аргументы не имеют силы, и некое чутье подсказывало мне, что лучшее оружие простота и краткость. А я и так уже, кажется, говорил слишком долго. Хватило бы нескольких слов. И все-таки подействовало: Жюльен пожирал меня глазами, подавшись вперед, словно радиолюбитель, колдующий над приемником в поисках нужной волны. Наконец почти шепотом и каким-то виноватым тоном он выдохнул:
- Я тебе верю.
Услышав это, я чуть не захлебнулся от избытка чувств, и из глаз у меня потекли слезы.
- Как глупо, - пробормотал я.
А Жюльен порывисто схватил меня за руки и сказал:
- Прости меня, Рауль. Я вел себя как идиот. Точно какой-нибудь тупоголовый полицейский. Подумать только: ты просил меня о помощи, а я, самодовольный олух, надулся и отвернулся. Тебе было плохо, а я, вместо того чтобы помочь, еще добавлял тебе неприятности. Просто ужасно! Но зато я и наказан: упустил случай пережить вместе с тобой такое приключение. Ну, рассказывай же!
И я принялся рассказывать все с самого начала. Жюльен ловил каждое мое слово, и его страстное внимание все больше воодушевляло меня. Вот Жюльен услышал, что дядя Антонен поверил в метаморфозу, ни секунды не колеблясь, и вздохнул: "Что за человек! Старик, а как молод духом!" Вот я рассказал, что у меня изменился и характер и что причину этих перемен, если только они вообще были, а не почудились мне, я усматривал в новом лице, - и Жюльен безутешен: кто, как не он, так хорошо знавший меня, мог бы судить, насколько мои ощущения соответствовали действительности. Однако, рассказывая о своих отношениях с Люсьеной, я не сообщил ему о нашей близости, а ссору с ней объяснил тем, что Ролана Сореля будто бы бесила ее чрезмерная преданность Серюзье. В общем-то, мы с Жюльеном достаточно доверяем друг другу, чтобы не скрывать ничего, но мне показалось, что, промолчав, я хоть сколько-нибудь облегчу свою совесть.
- Заключение графолога меня успокоило, - сказал Жюльен, - но последние опасения исчезли, когда я узнал, что вчера утром ко мне приходил какой-то подозрительный субъект, - тут он рассмеялся, - и назвался убийцей Рауля. Я расценил это как желчный выпад незаслуженно обвиненного человека. Как видишь, мне и в голову не пришло, что ты приходил, чтобы сознаться в преступлении. Господи! Как подумаю, каково тебе пришлось вчера, как ты из-за меня намучился, простить себе не могу! Это надо же: с начала до конца вести себя как последний кретин! Кретин, надутый индюк! Ты, верно, еще и сейчас на меня зол.
- Брось, пожалуйста, за что мне злиться! Наоборот, я благодарен тебе: все, что ты делал, чтобы обезвредить меня, только доказывает твою дружбу. Лучше ответь на один вопрос. Это касается тебя самого. Мне любопытно знать, как у тебя уложилась в голове мысль о том, что такая абсурдная вещь произошла на самом деле. Меня все это слишком близко касалось, я не могу судить, что испытываешь, когда видишь чудо - иначе как чудом это не назовешь - со стороны. Поэтому я и спрашиваю тебя.
Прежде чем ответить, Жюльен задумался, видимо, желая быть предельно искренним.
- Ну так вот, - сказал он наконец. - Признаться, как раз то, что должно было ошеломить, сразить наповал, почему-то мало трогает меня, можно даже сказать, совсем не трогает. То есть я, конечно, очень живо представляю, что тебе пришлось вытерпеть. Но сам факт превращения - он-то, казалось бы, и должен был потрясти меня - на самом деле хотя и удивляет, но не волнует! И не потому, что мне не хватает воображения. Я прекрасно понимаю, какие фантастические возможности открывает такое из ряда вон выходящее явление, просто меня это как-то не вдохновляет.
Снова помолчав, он продолжал:
- Ты спросишь, почему же на этот раз я поверил, что превращение действительно было. Я вижу на то три причины. Первая и главная - это то, что ты мой старый друг Рауль Серюзье, которого я вот уже двадцать лет знаю как человека уравновешенного и не отличающегося буйной фантазией. Вторая причина, возможно, не так важна, зато она объясняет мою теперешнюю невозмутимость. Куда легче поверить в чудо, которое осталось в прошлом. Может, я и не прав, но, по-моему, чудо поражает тогда, когда оно происходит прямо сейчас, у тебя на глазах, - ведь тогда хочешь не хочешь, участвуешь в нем сам. Оно затрагивает лично тебя, вторгается в
твою жизнь. И наоборот, если оно уже в прошлом, то как бы тебя уже не касается. Это как с крушением поезда: если узнаешь о нем с запозданием, оно уже не производит такого сильного впечатления. В общем, поскольку твое превращение - факт из прошлого, мой разум легче переварил его и не слишком взбаламутился. Мне даже не пришлось его уламывать. Разум вроде сторожевого пса: пока воры крадутся вдоль забора, он лает и натягивает цепь, а когда, обобрав дом, уходят прочь, замолкает.
- Понятно. И все-таки это звучит не очень убедительно. Вот представь себе: являюсь я к тебе и рассказываю не о том, что было когда-то, а о каком-нибудь другом, вполне свежем чуде, ну, например, что моя жена только что превратилась в птичку, - и что же, твой разум поверил бы мне, хоть я и твой старый друг Рауль?
- Не знаю, - сказал Жюльен. - Это уж слишком дикое какое-то превращение. Я понимаю, ты скажешь: абсурд есть абсурд, тут не может быть никаких слишком или чуть-чуть. Так-то оно так, и все же многое зависит от того, как, когда и под каким соусом все преподнести. А может быть, я бы тебе и поверил. Конечно, здравый смысл стал бы громко вопить, но, если бы я очень захотел поверить в этот фокус с птичкой, то уж сделал бы так, чтобы не слышать его воплей. Ну, впал бы в поэтический или там мистический экстаз, а то просто постарался бы чуточку помешаться. Да что ты меня расспрашиваешь все, что я могу сказать, и так давно известно. Кругом полным-полно людей, которые верят в разные сверхъестественные штуки. Одни - в привидения, я сам знаю таких, другие - в черную магию или спиритизм. Всем им пришлось в свое время решать ту же проблему, что и мне сейчас, и большинство вышло из положения, слегка повредившись в рассудке или, иначе говоря, оглушив свой разум. По-моему, гораздо интереснее, как отнесся к этому чуду ты сам, видевший его собственными глазами, испытавший на собственном опыте. Тут и сравнивать нельзя, для тебя оно - непреложная истина, и ты хоть и захочешь, а не скоро отделаешься от мыслей о нем.
- Не беспокойся, я не думаю, чтобы воспоминание о превращении так уж сильно отразилось на моей дальнейшей жизни. Ты ведь знаешь: у меня довольно толстая кожа. Я не из тех, кто теряет душевное равновесие, чуть только случится что-нибудь труднообъяснимое. А если меня и станут донимать разные там вопросы, я их просто-напросто выкину из головы - что-что, а это я умею. У меня не настолько дотошный ум, чтобы особенно церемониться. До двадцати лет я был образцовым, убежденным католиком. Свято верил в то, что Иисус Навин остановил Солнце, хоть мне было небезызвестно, что это Земля вращается вокруг Солнца. И даже не задумывался над тем, как увязываются друг с другом эти истины. Должно быть, у меня в голове есть много разных отделений - так обстоит дело и с теми, кто верит в привидения или в черную магию и кажется тебе не в своем уме. Найдется отделение и для превращения, так что, случись мне вспомнить или даже поразмыслить о нем, моя нормальная жизнь от этого не пошатнется. Даже в эти три недели, когда голова шла кругом, меня куда больше волновало, что теперь со мной будет, чем само по себе чудо. Вчера же, когда ко мне вернулось прежнее лицо, я подумал: такие приключения не для меня, и это сущая правда.
- Если уж на то пошло, - сказал Жюльен, - я тоже не идеальный слушатель. Тебе мог бы попасться более подходящий, более впечатлительный; у него от твоего рассказа захватило бы дух, и он бы знай приговаривал: "Вот это да!" Впрочем, мало-мальски здравомыслящему человеку тут, собственно говоря, нечему особенно дивиться. Ну, чудо, ну, абсурд, но ничего такого уж феноменального в нем нет.
Мы проговорили два часа кряду, чуть ли не до полудня, и наконец я напомнил Жюльену, что он еще не одет, а между тем, как я условился два дня назад с дядей Антоненом, мы вскоре должны обедать втроем в ресторане у заставы Майо. Он, бедняга, уж верно, меньше всего ожидает увидеть меня в прежнем обличье. Я решил сказать ему, будто в самом деле вернулся из Бухареста и знать не знаю, что здесь разыгралось. Жюльену это не понравилось, да я и сам понимал, что уж кто-кто, а дядя заслужил право знать истину. Но если он узнает все как было, мне не на что будет сослаться, чтобы убедить его держать язык за зубами. И он не то чтобы проболтается, а просто сочтет своим долгом раззвонить об этой потрясающей новости направо и налево. Так что скоро все наши друзья и родственники услышат от него, что я, дескать, превратился в юного голубоглазого бога, чтобы обольстить свою собственную жену. Только этого мне не хватало! Так и вижу физиономию кузена Эктора: выслушает этот рассказ с ухмылкой и отзовется о нем как о "поэтическом вымысле". Да и вообще, поверят или нет дядиным россказням, я решительно не желаю, чтобы эта история занимала какое-то место в моей жизни, - наоборот, хотел бы стереть, и как можно скорей, само воспоминание о ней. А если принять версию с поездкой в Бухарест, то все кончится само собой. В конце концов Жюльен со мной согласился. Он принялся одеваться и вдруг сказал:
- Да, чуть не забыл! Я ведь насчитал три причины, почему я легко поверил в чудо, а назвал только две. Сказать тебе, какая третья? Так вот, дружище, дело еще и в моем легкомысленном настроении - это оно сделало меня доверчивее, чем обычно. Да-да, я счастлив и упоен жизнью, и, наверное, это поколебало мою обычную трезвость и сделало более податливым на доводы чувств. Мне так хорошо!
Я обернулся и посмотрел на Жюльена. В свежей сорочке, с галстуком в руках, он стоял и блаженно улыбался.
- Влюбился ты, что ли?
- Да. Она - самая прекрасная, самая чистая женщина на свете. Она - как весенняя лоза. Рауль, я женюсь. И ты, конечно, уже понял из моих слов, на ком. Я люблю Люсьену.
Я почувствовал, что мое лицо наливается кровью. А Жюльен все также идиотски улыбался. Влепить бы ему оплеуху!
- А она тебя любит?
- Любит. Мы объяснились вчера вечером. Понимаешь, в эти три недели мы очень часто виделись. Я пришел к ней на другой день после твоего превращения, чтобы расспросить, когда и зачем ты отправился в Бухарест. А назавтра встретил ее случайно. И потом еще много раз бывал у тебя в агентстве. Мы ходили в кино, в театр. Наконец, после того, как я встретил тебя и твою жену на бульваре Сен-Мишель, я решил рассказать Люсьене об опасной личности, и мы не на шутку испугались за твою жизнь. С тех пор я почти безвылазно сидел в агентстве. А по вечерам мы ужинали вдвоем. Ну и вот... Сейчас, перед самым твоим приходом, я как раз думал: спасибо старине Раулю - ведь это его поездка в Бухарест принесла нам счастье. А теперь выходит: не поездка, а превращение. Так еще лучше. Верно?
- Угу, - отозвался я.
Жюльен расхваливал Люсьену, расписывал, какое у нее чистое сердце да какой ясный ум, какой чудный взгляд и какая нежная кожа. Казалось, этому не будет конца. Наконец, одевшись, он зачем-то вышел, я же остался сидеть один, уничтоженный этим новым ударом. Утрачена не только драгоценная для меня любовь Люсьены, утрачен весь смысл той новой жизни, которую я собирался начать. Ведь я рассчитывал уже сегодня не возвращаться домой. Придумывал, как мы будем проводить выходные. Например, отправляться по субботам в двухдневные походы на велосипедах, а то и пешком. Я мечтал о любви на лоне природы, а в плохую погоду и зимой мы сидели бы у камелька в уютной квартирке и пировали вдвоем или ходили бы в кино. Жене я бы сообщал просто: "Вернусь в понедельник вечером". А у Маньера, в кафе "Мечта" на нашей улице стали бы говорить: "Слыхали, у Серюзье-то объявилась любовница! Вы только посмотрите на него: одет всегда с иголочки, по последней моде и как чертовски молодо выглядит!" И это было бы чистой правдой. Любовь делает моложе. А я бы так любил ее! О Люсьена! Моя нежная, моя девочка, фиалка моя! Жизнь бы за нее отдал. Если бы вдруг она заболела и врач сказал бы: переливание крови, нужно три литра, - я дал бы свою. Берут эти три литра, и врач говорит: нужен еще литр. И я, уже при смерти, шепчу: берите сколько нужно, и в конце концов у меня выкачивают всю кровь. Зато Люсьена будет спасена, ну и я тоже каким-нибудь чудом выживу. И она будет любить меня, как никто никого и никогда не любил, и все будут нам завидовать.
А вместо всего этого изволь тащиться вечером домой, и завтра тоже, и послезавтра, и каждый день. Опять пойдут воскресные прогулки: то в Булонский лес, с заходом в кафе на Елисейских Полях - две рюмки аперитива и два стакана гренадина для детей, - то в Венсеннский, то обозревать римские развалины. И куда теперь девать букет фиалок, который я купил для Люсьены и который оттопыривает мой карман. Не пропадать же ему. Подарю вечером жене. Я взывал к своим лучшим чувствам, старался радоваться счастью моего друга и Люсьены. Внушал себе, что все к лучшему. Присвоить себе жизнь молоденькой девушки, в моем возрасте, когда я ничего не могу дать ей взамен, - это подлость. Но сколько я ни твердил себе все это, слова оставались словами, и никакой радости я так и не ощутил. Видно, еще не пришло время. Пройдет несколько дней, Рене снова приберет меня к рукам, вот тогда пожалуйста.
- Ну пошли, - сказал Жюльен. - Солнце-то какое, апрель, да и только! Живем, старина!
XV
Дядя Антонен выбрал столик в углу, откуда мог наблюдать за входной дверью, но, когда мы вошли, он был так увлечен рисованием автомобилей на обороте меню, что не заметил нас.
- Здравствуйте, дядя, - сказал я.
Он потряс наши руки, не обратив внимания на то, что у меня прежнее лицо. И только когда мы сели и я очутился прямо напротив него, он осознал этот факт, воззрился на меня с тревогой и недоумением и изумленно воскликнул:
- Это же ты! Откуда ты взялся?
И громко, на потеху соседним столикам, продолжал в том же духе. Наконец Жюльен, видя, что я злюсь и нервничаю, прервал это водевильное qui pro quo********.
- Успокойтесь, - сказал он дяде Антонену. - Насколько я понимаю, вы знаете о существовании некоего Ролана Сореля, который выдавал себя за вашего племянника. Я все рассказал Раулю. Оказывается, он знаком с этим субъектом, несколько раз сталкивался с ним еще перед отъездом в Бухарест и считает, что это совершенно безобидный маньяк. А что до басни с превращением, то не мне упрекать вас, если вы в нее поверили: этот негодяй дьявольски убедителен: представьте себе, он и мне самому чуть не заморочил голову. А в общем-то, все это сущие пустяки, о которых не стоит и вспоминать.
Слушая Жюльена, дядя, казалось, понемногу успокаивался, но при этих последних словах на его лице появились угрожающие признаки. Губы и длинные усы его задрожали. Я с ужасом понял, что взрыва не миновать. И действительно, он приподнялся и вскричал на весь зал:
- Ничего себе пустяки! Ах ты, простофиля! Да ведь этот подонок обесчестил тебя, он спал с твоей женой!
Теперь уже все посетители смотрели на нас, и сам распорядитель обратил на наш столик суровый взор.
- Пожалуйста, потише, дядюшка! - взмолился я. - Не осуждайте Рене так поспешно. Я знаю, что она по крайней мере один раз показалась в городе вместе с этим типом - Жюльен их встретил. Знаю, что он снимал квартиру в нашем доме. Но разве из этого следует, что ваша племянница мне изменила? Ей-богу, по-моему, нет.
Такая доверчивость возмутила дядю, и он уже собирался броситься на защиту истины, но я опередил его, прибавив:
- Вы же понимаете, будь у меня основания полагать, что Рене мне неверна, я бы развелся с ней немедля.
Скрепя сердце дядюшка заставил себя промолчать и запихнул в рот усы, словно кляп. Жюльен попытался завести разговор на другую тему, но его некому было поддержать. Дядя и я - мы оба угрюмо молчали. Чтобы отвлечь дядю Антонена от неприятных мыслей, я спросил, не претерпела ли его машина каких-либо кардинальных изменений, пока меня не было. Он, кажется, чуточку оживился и поведал нам, что сделал замечательное изобретение, которое, возможно, запатентует. Это маломощный мотор, умещающийся под сиденьем. Он уже было заговорил с прежним воодушевлением, но вдруг замолк, прервавшись на полуслове, а затем со вздохом, словно отвечая некой тайной мысли, сказал:
- А все-таки жаль...
- О чем вы, дядя?
- Да я все думаю о превращении. Так хотелось бы, чтобы это оказалось правдой.
Он снова замолчал. Это сожаление растрогало меня: точно так же сокрушался бы на его месте ребенок.
Жюльен же, не совсем понявший, что хотел сказать дядя, переспросил:
- Жаль? Но почему?
- Должно быть, потому, что я стар.
Мы с Жюльеном стали возражать: вовсе он не стар, наоборот, то, что он поверил в превращение, только доказывает его молодость. Но дядя покачал головой:
- Нет-нет. Потому и поверил, что стар. С тех пор, как два дня назад у меня закралось сомнение, я много думал. И понял: я стал стариком.
- Как правило, - заметил Жюльен, - старики не слишком охотно принимают то, что выходит за рамки обычного.
- Возможно. Но в моем возрасте время идет страшно быстро, когда-нибудь вы сами это узнаете. И от этого испытываешь такое чувство, будто тебя втягивает в механизм какой-то машины, которая никогда не даст сбоя, никогда не сломается. Знай себе крутится да крутится - с ума можно сойти! И ужасно хочется, чтобы она хоть разочек сбилась, пусть даже ничего в мире от этого не изменится. Просто так, ради передышки. Когда старики вроде меня снова принимаются ходить в церковь, все думают, что они отмаливают грехи, а на самом деле нас просто бесит этот раз навсегда заведенный вселенский механизм и нам хочется высказать все накипевшее на душе самому механику. Уж я-то знаю! Бывают дни, когда мне кажется, что Бог действительно есть, и тогда меня разбирает желание добраться до него и уговорить пустить машину обратным ходом. Ну и, кроме того, чего греха таить, этот Ролан Сорель мне нравился. Такой приятный, красивый, молодой, глаза как у девушки, я еще подумал: повезло же Раулю! И потом, согласитесь, не всякому такое в голову придет взять и заявить: "Я Рауль Серюзье, только у меня теперь другое лицо".
Дядя окинул меня критическим оком и, покачав головой, прибавил:
- Ты-то уж, во всяком случае, никогда бы до такого не додумался.
И вот я снова направляюсь в ту контору, откуда ровно шесть недель тому назад вышел с чужим лицом. Мне страшновато, даже жутко, и на последнем этаже, прежде чем толкнуть знакомую дверь, я смотрюсь в карманное зеркальце. Лицо мое, не чужое. Вхожу и вижу в окошке седую голову старательно что-то пишущей госпожи Тарифф. У соседнего окошка господин Каракалла болтает с другой сотрудницей. Он облокотился на деревянный бортик, подпер щеку рукой, а его трость с серебряным набалдашником висит рядышком. Скользнув по мне взглядом, он продолжает разговор:
- Я назвался, и, когда они узнали, кто я такой, сразу извинились...
Я поискал в глубине служебного помещения внушительную фигуру господина Буссенака, но не разглядел - там уже темно. И как раз в этот момент одна за другой начинают загораться лампы.
- Это здесь, - откликается госпожа Тарифф на мой вопрос. - Документы при вас?
Не глядя на меня, она берет кипу бумажек, которые я протягиваю ей в окошко, откладывает в сторону прошение на гербовой бумаге и открывает большую учетную книгу в зеленой клеенчатой обложке.
- Фотографии принесли?
С бьющимся сердцем выкладываю я две фотокарточки. Этого движения достаточно, чтобы госпожа Тарифф начала заполнять графы в своей книге, даже не взглянув на карточки. Я уже знал, что это довольно долгая процедура. И в ожидании принялся мысленно перебирать предстоящие в ближайшее время дела. Самое главное - поскорее найти толковую секретаршу, чтобы Люсьена успела передать ей дела до конца месяца. Хорошо бы это была особа не моложе пятидесяти лет или уродина, хотя, пожалуй, я не возражал бы и против приятной неожиданности. Впрочем, какая разница! Моя теперешняя жизнь так мало отличается от той, которую я вел два месяца назад, она так прочно вошла в старую колею, что вряд ли улыбка хорошенькой секретарши могла бы что-то в ней изменить. Даже если бы свадьба Люсьены расстроилась и она снова полюбила меня - слишком поздно! Какая женщина сравнится с моей супругой! Что за светлая голова и какое золотое сердце! Милая, милая моя Рене. В тот вечер, когда я вернулся с букетом фиалок, она была растрогана, вся так и светилась! Мы мирно, по-семейному поужинали, и добрый ангел витал над нами. Ни о какой отдельной спальне я больше не вспоминал и, когда подошло время, без особой неловкости и как будто просто по привычке лег в супружескую постель, расточая жене ласковые слова. Но совсем иные чувства овладели мной в следующую ночь. Я долго не мог уснуть, и мало-помалу во мне разыгралась уязвленная гордость: я перебирал свои обиды, негодовал. От стыда и злости меня бросало в жар, голова гудела. Разгоряченный, потный, я метался по подушке. А рядом со мной сладко спала Рене, и этот безмятежный сон, это ровное дыхание показались мне в тот момент чем-то оскорбительным и циничным. Я решил встать, одеться и, когда Рене откроет глаза, заявить ей: "У меня назначено свидание в половине первого!" Но тут же представил себе, что придется бродить по улицам, дрожа от холода, в поисках приключений, к которым я не имел ни малейшей охоты. И остался в постели. Засыпая, я подумал, что завтра же велю постелить себе в комнате с клеенчатыми обоями. Но к утру весь гнев прошел. Этот ночной всплеск был последним, и постепенно ко мне вернулось чувство покоя и благополучия. Воспоминание о моей метаморфозе не нарушает нашего семейного согласия. Я никогда не попрекаю Рене изменой, убедив себя, что она стала жертвой обстоятельств. И все же мы оба, особенно Рене, непрестанно думаем об этом. В первые дни я тешил себя мыслью, что позиция мужа-обольстителя даст мне некоторое преимущество в отношениях с Рене, но, как теперь вижу, это были напрасные надежды. Она не только не испытывает передо мной никакого смущения, но, наоборот, держится с каким-то превосходством, будто путешественник, исколесивший на своем веку немало стран, а ныне с достойным смирением ведущий оседлую жизнь. Это проявляется в снисходительном тоне, который она усвоила со мной, в скучающем, отрешенном виде, делающем все ее суждения, решения и распоряжения категоричными и неоспоримыми. Диву даешься, как искусно сумела она обернуть в свою пользу ситуацию, в которой я на ее месте не знал бы куда деваться. Но однажды я не выдержал и решил показать ей, что если я терплю, то только по собственной доброй воле и из великодушия, между тем как мне ничего не стоило бы самому над ней посмеяться. а Это произошло в одно воскресное утро. Мы оба были в ванной комнате: я брился, а Рене нежилась в ванне, не обращая на меня никакого внимания. Она откровенно любовалась своим обнаженным телом, обозревая себя от кончиков пальцев на ногах до сосков, и правда, ее груди, невесомые в воде, выглядели недурно. Вдруг рассеянно и безучастно, словно думая вслух, она произнесла:
- Пусть Жемийяры думают что хотят, но мы к ним сегодня не пойдем.
Жемийяры - старые друзья еще моих родителей, я особенно привязан к ним и люблю у них бывать: нам, землякам, есть что вспомнить. Но из-за Рене, считающей их скучными и вульгарными, я встречаюсь с ними всего два-три раза в год. К тому времени мы не виделись уже больше полугода, и когда как-то на неделе я встретил в городе старика Жемийяра, то обещал, что мы навестим их в воскресенье вечерком. Конечно, первым моим побуждением было воспротивиться словам Рене. Однако я тут же понял, что от этого не будет никакого толку. Рене все молча выслушает, а через часа два заговорит об этом как о чем-то уже решенном и принятом с обоюдного согласия: "Я позвонила им и извинилась". Нет, чтобы одержать над Рене эту мелкую победу, надо начинать расшатывать наш modus vivendi, а мне совсем этого не хотелось. Но, увидев в зеркале, что Рене улыбается с победным видом, я отложил бритву, присел на край ванны и сказал:
- Пожалуй, ты все-таки должна знать правду. Я не был в Бухаресте.
Рене обеспокоенно смотрела на меня, поняв, что я собираюсь вернуться к скользкой теме и нарушить ее покой. Собственная нагота, минуту назад так развлекавшая ее, теперь, когда, видимо, предстояло серьезное и, быть может, бурное объяснение, вдруг показалась ей чем-то унизительным, и она попыталась прикрыться руками.
- В тот день, когда я сказал тебе, что еду в Бухарест, со мной случилась очень странная вещь. Я вышел выправлять себе пропуск по форме В.Р.И., и тамошняя служащая не приняла мои фотографии, заявив, что они не имеют со мной ни малейшего сходства. А когда позвали ее коллег, они все подтвердили, что она права.
- Какая дичь! - воскликнула Рене с несколько наигранным возмущением, вероятно, желая показать, как захватил ее мой рассказ.
- Я, конечно, стал спорить, но бесполезно, и в конце концов так и ушел. На Королевском мосту вдруг вижу - идет Жюльен Готье. Протягиваю ему руку, а он смотрит на меня, как будто первый раз видит, и уверяет, что незнаком со мной.
- Ну и ну!
- Я ничего не понимаю, бросаюсь к ближайшей витрине, смотрюсь в нее и не узнаю себя сам.
Произнеся эти слова, я уже понял, что их нелепость успокоила Рене, убедила ее, что я просто шучу. И упавшим, сдавленным от волнения голосом, прозвучавшим, однако, вполне мелодраматически, закончил:
- У меня было чужое лицо!
Рене улыбнулась этой ребячьей выдумке и ласково, как бы благодаря за то, что мне вздумалось ее позабавить, сказала:
- Дурачок!
А я, как и положено миляге Серюзье, громко расхохотался. Я бы мог, конечно, продолжить, мог рассказать Рене, как я обольстил ее, и напомнить такие детали наших отношений, что она стала бы в тупик. Но это только растревожило бы, но не убедило Рене, к тому же у меня не было желания воскрешать наш роман. И все-таки я не хотел упустить возможность задать Рене мучивший меня вопрос.
- Конечно, это нелепая выдумка, - сказал я. - Но представь себе, что у меня в самом деле изменилось лицо. И что в тот самый вечер к тебе явился незнакомый ясноглазый красавец, который говорил бы моим голосом, был бы одет в мой костюм, мог написать моим почерком и знал бы о нас с тобой все до самых интимных подробностей, - и вот этот незнакомец сказал бы тебе: "Я твой муж". Что бы ты сделала?
В другое время Рене просто сказала бы, что это дурацкий вопрос, она вообще не особенно любит фантазировать. Теперь же она, должно быть, подумала, что, сочиняя эту глупейшую басню - а побудили меня к этому, по-видимому, ее слова о Жемийярах, - я поначалу замышлял что-то против нее, но по ходу дела передумал и кончил не так, как собирался. Поэтому она отнеслась к делу со своей обычной основательностью и довольно долго обдумывала, как ответить, чтобы угодить мне, прежде чем вымолвила:
- Прогнала бы его.
- Не знаю, не знаю. Столько совпадений сразу - так просто ты бы от них не отмахнулась.
Рене снова задумалась. Кажется, она втянулась в игру и размышляла над задачей так, как если бы действительно
столкнулась с ней в жизни. Я более четко сформулировал дилемму: "Или ты соглашаешься поверить в невероятное, или не соглашаешься и тогда берешь на себя риск - причем немалый - навсегда лишиться мужа". В глазах Рене появилась твердость, лицо приняло решительное выражение. Из добросовестности она еще взвешивала все "за" и "против", но я догадывался, что выбор, возможно бессознательно, уже сделан. Повинуясь природному инстинкту, она предпочла остаться в границах здравого смысла, пусть даже идя на риск, но не допустить вторжения иррациональной стихии, грозящей перевернуть и уничтожить все, на чем зиждется ее жизнь.
- Все равно прогнала бы, - повторила она наконец с видимым облегчением.
- А если бы он предъявил неопровержимые доказательства?
Рене поднялась во весь рост, принялась намыливаться и ответила, на этот раз нисколько не колеблясь:
- Ну, знаешь, если нет никакого выхода, то вопрос вообще теряет всякий смысл.