Тогда воины папаго под предводительством Твердой Руки тотчас пустились в погоню за бледнолицыми и шли по их следу до маленького порта Нижней Калифорнии. Здесь им пришлось узнать, что за два дня до их появления в этом городишке или, вернее, деревушке бедный ребенок был сдан на судно неизвестной национальности, которое час спустя после того снялось с якоря и ушло в море.
Краснокожие воины, взбешенные своей неудачей, бросились по следам бледнолицых, которых настигли уже в горах. Здесь они дали им кровопролитное сражение, причем перебили и сняли скальпы почти со всей шайки, за исключением очень немногих, которым удалось бежать вместе с их вождем, капитаном Кортесом, после отчаянной борьбы. Их уцелело всего пять или шесть человек.
Эта страшная весть так поразила дона Порфирио, что он едва не умер от горя; в продолжение нескольких месяцев доктора не надеялись спасти его, но наконец здоровье и силы вернулись к нему, и с этого момента он повел глухую, затаенную борьбу, без отдыха и пощады, с убийцами семьи его молочного брата.
Год проходил за годом, дон Порфирио отлично знал о каждом движении и поступке своего заклятого врага, знал, что последний, отчаявшись добраться до сокровищ семьи Кортесов, охраняемых такой тайной, решился переселиться на асиенду дель-Венадито, которая, вопреки его словам, не была ни сожжена, ни ограблена, равно как и все остальные его поместья. Но в погоне за несметными богатствами и легкой, быстрой наживой этот человек совершенно запустил у себя везде сельское хозяйство и вскоре дошел до крайней и постыдной нищеты и, став во главе отчаянной шайки мерзавцев, начал разбойничать.
То была сотня самых отчаянных бандитов, настоящих висельников, выдававших себя за герильяс, но в сущности грабивших без разбора мексиканцев и испанцев, совершая неслыханные злодеяния в провинциях Соноре, Синалоа, Чиуауа и Аризоне, наводя страх на жителей и прикрываясь то тем, то другим флагом.
Местом убежища этих отъявленных разбойников стала асиенда дель-Энганьо, где они хранили награбленное и держали своих заложников до выкупа.
Капитан, следивший за всем происходившим в стране, предвидел поражение испанцев и вместе с тем водворение порядка в государстве, что означало конец его безнаказанности. Тогда он вдруг спросил маску и разом преобразовал свою мнимую герилью40 в настоящих бандитов, чем они и были с самого начала. Завязав связи и сношения во всех провинциях Мексики, он образовал громадное общество, которое вскоре получило название платеадос.
В настоящее время платеадос стали такой силой, что даже само правительство принуждено считаться с ними и лишь с опаской решается затрагивать их.
— Теперь вы видите, с какого рода врагами нам предстоит бороться, — что вы об этом думаете?
— Очень много, прежде всего, конечно, это негодяй и мерзавец, которому нет ни имени, ни названия, но, извините, я прерываю вас: вы, кажется, хотели еще что-то добавить.
— Нет, мой рассказ окончен, я не имею ничего сказать более.
— В таком случае, позвольте мне задать вам несколько вопросов.
— Вы, сколько я заметил, умышленно избегали Все время произносить имя этого негодяя, которого мы, как я надеюсь, вскоре выследим и затравим в самом его логовище.
— Да, я не хотел произносить этого имени, тем более, что оно вам известно.
— Да, сеньор, это дон Мануэль Андраде де Линарес Гуайтимотцин.
— Боже мой! — горестно воскликнул дон Торрибио. — Возможно ли, чтобы подобный человек…
— Все возможно, сеньор! — сурово прервал его дон Порфирио.
— Бедная Санта! — прошептал молодой человек. — И как это допустила судьба, чтобы такое чистое, невинное создание было во власти этого чудовища.
— Да, она действительно очень несчастна! — подтвердил дон Порфирио, уловивший слова дона Торрибио. — Ее следует пожалеть, потому что она не заслужила такой участи. Бедное, чистое дитя, светлый ангел, попавший в гнездо демонов; но мы ее спасем, дорогой дон Торрибио!
— Да! Клянусь, что мы спасем ее! — энергично воскликнул молодой человек. — Благодарю вас, дон Порфирио, вы вернули мне жизнь этими словами.
— Мы с вами друзья, дон Торрибио, и мне больно видеть, что вы страдаете. Ну, а теперь спрашивайте, что вы еще хотели меня спросить.
— Да вот что меня крайне удивляет: почему вы, зная так хорошо все тайны асиенды дель-Энганьо, никогда не воспользовались ими, чтобы отомстить этому извергу? Почему вы с первых же дней не обрушились на этого зверя в самой его берлоге, ведь для вас ничего не могло быть легче?
— Действительно, но пробраться одному на асиенду значило влететь волку в пасть безо всякой пользы; а проникнуть туда вооруженной силой — меня удержало одно чувство.
Дон Мануэль де Линарес, мой троюродный брат, никаким образом не может стать моим наследником и преемником звания главы нашего рода, в случае если бы мне было суждено погибнуть от испанской пули, да и к тому же что-то говорит мне, чтобы я не доверялся ему. Конечно, у меня есть сын, но он ведь еще слишком молод, чтобы я мог передать ему тайну нашего рода, а ты мой друг, мой брат, мы с тобой кормлены одной грудью, а потому ты мне ближе всех — я не могу уехать, унося с собой тайну нашей асиенды дель-Энганьо — и эту тайну я хочу открыть тебе одному. Если сын мой доживет до совершеннолетия, ты откроешь ее ему, если же он умрет ребенком, то пусть и тайна эта умрет в твоей груди. Поклянись мне Богом и нашим родовым девизом, что ни в каком случае, что бы ни произошло, не откроешь никому этой тайны, которую я доверяю тебе». Я поклялся, и, спустя два дня, мы вдвоем с графом отправились на асиенду дель-Энганьо, и здесь с планом в руках обошли с ним все тайные ходы, все лабиринты залы, коридоры, одним словом, весь этот таинственный замок вплоть до самых потайных уголков. Затем, вернувшись в Парайсо, он вручил мне план асиенды дель-Энганьо и, поцеловав меня, сказал: «Теперь ты знаешь все, помни же свою клятву и наш родовой девиз». И я помнил это всю свою жизнь сеньор! — добавил дон Порфирио. — Вот почему дон Мануэль де Линарес спокоен в своем убежище — потому что, пока я жив, этой тайны не открою никому, кроме сына моего брата.
— Да, теперь я вас понимаю и уважаю вас еще более.
— Вот почему сердце мое затрепетало от радости, когда я узнал о странном даре, которым наградил вас Господь: я почувствовал, что во мне снова оживает надежда, что теперь, не нарушая данной клятвы, я буду с помощью вашей иметь возможность отомстить за брата моего и добиться кары виновных.
— Благодарю Создателя, даровавшего мне эту способность, которая даст позволит нам совершить дело высшего правосудия и, вместе с тем, избавить эту несчастную страну от шайки грозных бандитов, наводящих страх на все население. Храните вашу тайну, дон Порфирио, я сумею и помимо вас пробраться на асиенду, накрыв там этих разбойников и разорить их гнусное гнездо. Скажите, когда же мы отправимся на Рио-Хилу?
Дон Порфирио вопросительно взглянул на Твердую Руку.
— Я рассчитываю отправиться в путь завтра поутру! — ответил вождь краснокожих.
— Ну, так до завтра! — сказал дон Торрибио, вставая со своего места.
— Хорошо, пусть до завтра, — согласился асиендадо, — теперь уже три часа ночи, пора нам пойти отдохнуть!
Все трое расстались, дружески пожав руки, и разошлись по своим спальням.
ГЛАВА XI. Появление новых личностей и знакомство с ними
Вернувшись в свою комнату, дон Торрибио, вместо того, чтобы раздеться и лечь в постель, кинулся на свою бутаку и дал волю мыслям. Ему было вовсе не до сна; он был страшно взволнован: все слышанное им в эту ночь с быстротой вихря проносилось в его мозгу, кружась и путаясь, точно в водовороте; ему не верилось, чтобы все это была действительность; возможно ли, чтобы человек мог быть подобным извергом, таким чудовищем, как этот дон Мануэль де Линарес?
Затем мысли его перенеслись к другому, — к странным случайностям его встречи с этим самым доном Мануэлем в глухой, убогой деревушке Нижней Калифорнии, к надменной, но аристократической манере и обращению этого человека, его знакомству с ним, почти дружбе, и удивительному самообладанию этого человека.
Вслед за этим воспоминанием в памяти его восставал и светлый образ прелестной девушки, так горячо любимой им; а там, по какому-то странному капризу мозга, он вдруг вернулся к воспоминаниям своего раннего детства с того момента, как его ребенком оставили в лесу в пампасах Буэнос-Айреса, и до самой смерти растреадора и его жены, этих добрых, честных и благородных людей, которые так искренне любили его и сделали его таким счастливым. Потом перед ним стали проноситься картины его деятельной скитальческой жизни по морям и чужим краям, где, благодаря неизменному счастью и удаче во всем, он нажил громадное состояние; затем его воспоминания переносили его опять к тому, с чего он начал, — опять ему начало казаться, что между его жизнью и диковинными, странными событиями, слышанными им в эту ночь, существует какая-то тесная связь.
Настойчиво напрашивалась мысль, что у дона Порфирио и Твердой Руки с какой-то тайной целью рассказали ему все это, и мало-помалу ему начинало казаться, что он вовсе не так чужд всех этих событий, как это ему казалось по началу, и в его памяти как будто воскресало что-то забытое, неясное, но смутно жившее где-то на дне души, в тумане бледных воспоминаний давнего прошлого.
Вдруг он порывисто поднялся с места и стал ходить взад и вперед по комнате.
— Нет, право, я, кажется, схожу с ума! — вымолвил он, проводя рукой по лбу. — Я брежу!.. Нет, это невозможно! Надо лечь и заснуть скорее.
И он поспешно подошел к кровати, но тотчас же изменил намерение и, подойдя к окну, распахнул его настежь. В этой же комнате, в дальнем углу, на своих сенниках спали Лукас Мендес и Пепе, завернувшись в свои сарапе. Эту привычку спать в комнате своего господина они усвоили себе во время его болезни, а потом так и осталось все без изменений.
Порывистые движения дона Торрибио разбудили его верных слуг, которые осведомились тотчас же, не требуется ли что их господину.
Молодой человек отвечал отрицательно и, высунувшись по пояс за перила маленького балкончика под окном, стал жадно вдыхать свежий ночной воздух. В продолжение нескольких минут он прислушивался к шелесту ветра в ветвях деревьев, к неуловимым, неясным звукам ночной тишины, и затем, мало-помалу, мысли его снова возвращались все к тому же предмету, и он снова начинал уноситься в даль прошедшего, бессознательно сплетая все слышанное с воспоминаниями своей жизни; вдруг ему показалось, что кто-то осторожно ходит у него за спиной; повернув голову, он небрежно взглянул назад через плечо.
— А, это вы, Лукас Мендес! — сказал он. — Что вам нужно?
— Прежде всего я хотел спросить вашу милость, здоровы ли вы, и затем обратиться к вам с просьбой.
— Я здоров, друг мой, немного взволнован только — нервы слегка возбуждены, но это ничего, пустяки, к утру все пройдет. Но говорите, какая у вас просьба.
— То, о чем я собираюсь просить вашу милость, может показаться вам так странно, что я очень прошу, умоляю вашу милость выслушать меня до конца.
— Прекрасно, говорите, я обещаю вам, что не стану вас прерывать.
— Я желал бы знать, ваша милость, довольны вы были моей службой, и считаете ли вы меня человеком, который предан вам всей душой.
— Мне положительно не в чем упрекнуть вас, Лукас Мендес, — ласково ответил молодой человек, — и я имел за это время не один случай убедиться в том, что вы действительно преданы мне; еще на днях я говорил дону Порфирио, что ручаюсь за вас, как за самого себя.
— Благодарю вас, ваша милость, и надеюсь, что в скором времени буду иметь случай еще раз доказать вам самым несомненным образом мою преданность.
— Я верю, что вы воспользуетесь для того каждым удобным случаем; но говорите, в чем ваша просьба.
— Я прошу вашу милость разрешить мне немедленно оставить службу у вас и определиться на службу к другому лицу.
— Хм! — пробормотал дон Торрибио, удивленно глядя на старика и полагая, что он не совсем расслышал его слова.
Лукас Мендес еще раз повторил свою просьбу ровным, спокойным голосом, сопровождая ее низким, почтительным поклоном.
— Что? Что это может значить? Так это та безграничная преданность, которой вы только что похвалялись? — с негодованием воскликнул молодой человек.
— Я умоляю вас, ваша милость, выслушать меня до конца! — спокойно продолжал Лукас Мендес.
— К чему? Что вы можете еще добавить в оправдание вашего странного поведения? — воскликнул дон Торрибио с возрастающим гневом. — Я не хочу ничего более слышать. Уйдите, уйдите сейчас же, вы мне более не слуга — идите, говорю вам, я вас не знаю…
И он повернулся к нему спиной и снова стал глядеть в окно.
Старик не шевелился, стоя как вкопанный, скрестив на груди руки, молча и покорно.
Спустя минуту молодой человек обернулся и увидел его; брови его нахмурились, глаза потемнели, и сам он слегка побледнел.
— Как! — воскликнул он. — Вы еще здесь! Кто же вас держит, разве вы не слыхали, что я приказал вам уйти сейчас же! А, понимаю, быть может, вам следует получить с меня сколько-нибудь денег, вот берите и уходите! — сказал он, доставая кошелек.
— Ну, теперь мы, кажется, в расчете — уходите! Я вас не знаю больше!
Кошелек грузно упал к ногам Лукаса Мендеса, но тот не наклонился, чтобы поднять его; он только побледнел, как мертвец, и две крупные слезы медленно покатились по его щекам.
— Ваша милость, — сказал надорванным голосом старик, — я не уйду до тех пор, пока вы не позволите мне, как обещали, объяснить вам мое поведение, по-видимому, не похвальное после всех тех благодеяний, которые вы оказали мне.
Дон Торрибио понял, что Лукас Мендес недаром так настаивает, и что, вероятно, он имеет сказать ему нечто особо важное. Он устремил на старика свой проницательный, ясный взгляд и сказал отрывисто и резко:
— Ну, хорошо, говорите, я слушаю!
И, отойдя от окна, молодой человек откинулся на бутаку и устремил свой вопросительный взгляд на старика.
— Я не забыл ваших благодеяний, ваша милость, и поклялся в душе посвятить вам всецело жалкий остаток дней моих. Вы знаете, ваша милость, что я ношу в душе своей тайну, о которой я уже говорил вам; вы были так великодушны, ваша милость, что позволяли мне пользоваться почти полной свободой на службе у вас, и это дало мне возможность
разузнать очень многое, весьма важное и для меня, и для вас, благодаря чему я надеюсь вскоре иметь возможность оказать вам немаловажную услугу и доказать мою глубокую преданность. Во время вашей тяжкой болезни, в минуты лихорадочного бреда, вы открыли мне цель вашего пребывания в этой стране, словом, ту миссию, которую возложило на вас мексиканское правительство. С тех пор я знаю, что вы и я, мы оба преследуем одну и ту же цель. Конечно, я не могу мечтать об уничтожении этого возмутительного объединения платеадос, — это задача мне не по силам, — но глава этой ужасной шайки, организатор ее, этот человек без совести и чести, именно то лицо, к которому я питаю непримиримую ненависть и вражду и дал клятву отомстить ему за себя и наказать его за злодеяния, хотя бы это должно было мне стоить жизни. И ради этого я бесповоротно переносил все муки и страдания, ради этого я жил и живу, чтобы наконец насладиться моей справедливой и страшной местью. И вот, когда я вдруг узнал, что вы и я — оба имеем одну и ту же цель, я поклялся содействовать вам всеми силами, всеми зависящими от меня средствами. Я стал подводить тайные мины под вашего и моего врага, и старания мои увенчались самым блистательным успехом. Дон Мануэль де Линарес сделал мне некоторые предложения; он уже до того несколько раз имел со мной тайные переговоры, и несколько часов тому назад мы с ним заключили договор, согласно которому я должен оставить службу при вас и поступить к нему, cловом, я буду изменять вам в его пользу, я останусь вашим слугой только для вида, став преданным шпионом и соглядатаем дона Мануэля. Мои отсутствия вследствие этого должны сделаться более частыми и продолжительными; словом, я изменяю вам, чтобы быть для вас более полезным и верным слугой, и это я хотел и должен был сказать вам. Но я не только из желания отомстить за вас и за себя согласился принять на себя эту постыдную и вместе страшно рискованную роль: у меня есть на то еще одна священная обязанность в этом деле: при доне Мануэле де Линаресе живет чистое, светлое создание, девушка, почти еще дитя…
— Что вы говорите, Лукас Мендес? — воскликнул молодой человек, будучи не в силах совладать с волнением.
— Я говорю, сеньор, что этот ангел Божий, ниспосланный Господом Богом для того, чтобы заставить дона Мануэля краснеть и стыдиться своих позорных деяний, не должен принять на свою безгрешную головку того позора, которым покрыл себя этот злодей, не должен быть увлечен в его падение и гибель. Ее во что бы то ни стало надо спасти от этого ужасного несчастья, вырвать ее из власти этого негодяя, открыв ей глаза, потому что она, не задумываясь, пожертвует собой для этого мерзавца, о злодеяниях которого она даже не подозревает; ее надо спасти, и я спасу ее, видит Бог! Не только потому, что она чистая, святая и ни в чем неповинная душа, но и потому, что она уже много вынесла горя и страданий, потому, что она любит вашу милость, и вы также любите ее.
— Я! Да, я люблю ее! — воскликнул молодой человек. — О, Санта! Санта!.. Да, но кто мне поручится, что все то, что вы мне сейчас сказали, — правда, что вы не обманываете меня?
— Я, mi amo! — отозвался Пепе Ортис, одним прыжком очутившись на ногах и подходя к брату. — Я знаю все это, мне Лукас Мендес давно открыл свое намерение, и я сам посоветовал ему осуществить его.
— Ты? Ты знал об этом, Пепе?
— Да, ваша милость, я знал, знал с первого момента, когда эта мысль мелькнула в голове Лукаса; я хотел даже, чтобы он ничего не говорил вам об этом, но он не согласился, говоря, что могут возникнуть какие-нибудь осложнения, которые наведут вас на подозрения, а ему не хотелось ни минуты казаться изменником в ваших глазах. Доверьтесь ему, ваша милость; вам предстоит иметь дело с сильным врагом, для вас будет чрезвычайно важно иметь своего человека во вражеском лагере. Пусть эта видимая неблаговидность не смущает вас, вы были предупреждены о том, что вам предстоит борьба хитростью против хитрости и коварством против коварства. Неужели, ради пустого и неуместного великодушия и щепетильности, вы захотите не только погубить все свое дело, но и утратить, быть может, навсегда донью Санту?
— Да, ты прав, Пепе, мы имеем дело не с людьми, а с чудовищами; всякого рода щепетильность и добросовестность по отношению к ним была бы чистой глупостью.
— Так значит, ваша милость разрешает мне поступить так, как я вам говорил?
— Да, но только с некоторым изменением: играть эту двойную роль, на которую вы решились ради пользы дела, было бы слишком трудно в случае, если это должно продлиться некоторое время; предупредить об этом всех наших друзей было бы невозможно, а дон Порфирио и другие из наших друзей, конечно, не преминут заподозрить вас в предательстве, если вы по-прежнему останетесь при мне, и тогда малейшего подозрения будет достаточно для того, чтобы заставить их разом покончить с вами. Затем и враги наши тоже не так просты и они могут заподозрить вас, и они тоже не пощадят вас. Надо делать дело на чистоту, словом, необходимо, чтобы наш разрыв был окончательный, очевидный, всем известный, не возбуждающий никаких сомнений, чтобы он произошел при всех, на глазах у всех, и чтобы все об этом знали. Тогда вы будете свободны действовать вполне по вашему усмотрению, а сношения вы будете поддерживать с нами через Пепе Ортиса; он будет нашим посредником, с ним вы будете сговариваться обо всем.
— Да, это верно, ваша милость; так моя роль станет менее трудной и менее опасной, и, вместе с тем, я могу действовать с большей свободой. К тому же и дон Мануэль того же мнения, он также желает, чтобы я совершенно оставил службу у вашей милости и перешел к нему, а здесь сохранил лишь сношения с теми из слуг, которые за приличное, конечно, денежное вознаграждение согласятся продавать вас.
— Ну, значит, все устраивается к лучшему! — смеясь сказал молодой человек.
— Итак, все решено: сегодня утром, во время завтрака, должен произойти разрыв — о предлоге вы сами можете позаботиться.
— Положитесь на меня в этом деле, ваша милость, — ведь вы по-прежнему доверяете мне? Я не утратил вашего уважения и доверия?
— Нет, Лукас Мендес, я верю вам, и что бы ни случилось, никогда не заподозрю вас в измене; к тому же и Пепе Ортис ручается за вас, а ему я доверяю, как самому себе! — И с этими словами дон Торрибио, улыбаясь, протянул руку старику.
— Благодарю, благодарю вас, ваша милость! — воскликнул тот, с жаром целуя протянутую ему руку.
Затем дон Торрибио встал, кинулся на свою кровать и почти тотчас же заснул крепким сном. Ровно в полдень на следующий день колокол стал созывать гостей асиенды к завтраку в столовую, как это бывало каждый день.
В ту пору, когда происходит наш рассказ, асиендадо в этих дальних провинциях придерживались патриархального обычая — сажать за один стол с собой всех своих слуг.
Стол этот накрывался в виде подковы и в верхней своей части был двумя ступенями выше двух боковых сторон, так как накрывался на подобие эстрады, предназначавшейся для гостей, хозяев дома и их наиболее почетных служащих, как-то: капеллан домовой церкви, мажордом, управляющий и тому подобное; остальные же слуги садились ниже по обе стороны, получая, за малым исключением, все те же блюда и яства, как и их господа, но напитки для служащих были простые: пульке, тепаче и агуардиенте42, а дорогие вина и ликеры подавались только сидящим на эстраде.
В этот день в семье асиендадо был праздник, и обыкновенно весьма обильно уставленный яствами стол на этот раз буквально подламывался под тяжестью бесчисленных блюд; даже слуги получили сегодня, вместо обычного агуардиенте, превосходнейшее каталонское рефино.
Поутру, часов так в десять, во двор асиенды въехала многочисленная кавалькада, во главе которой гордо гарцевал на своем коне ньо43 Мариньо Педросо, мажордом дона Порфи-рио.
Донья Энкарнасьон, супруга дона Порфирио Сандоса, вернулась наконец из своей продолжительной поездки в Гвадалахару, куда она ездила, чтобы привезти свою единственную дочь из монастыря, где та воспитывалась.
Донья Энкарнасьон, женщина лет тридцати пяти, была когда-то очень красива, да и теперь еще могла назваться красивой женщиной, чрезвычайно симпатичной и милой, с кротким, приветливым выражением прекрасных, темных глаз. Она была немного полна, но это почти не портило ее, а придавало ее фигуре и осанке что-то величественное. Дочь ее донья Хесус, которой едва только исполнилось шестнадцать лет, была типичнейшей мексиканской красавицей, с громадными черными огневыми глазами, полными неги и бессознательной еще страсти, под тонкими дугами темных бровей, опушенными длинными, шелковистыми ресницами, настолько густыми, что они бросали тень на матово-бархатистые, как персик, щечки девушки; с черной косой до самых пят, крошечным ротиком, с пышными ярко-алыми губками и двойным рядом мелких, ослепительно белых зубов, с очаровательной улыбкой; с золотистой бледностью лица, едва окрашенного стыдливым румянцем. Наконец, пышный и гибкий стан, гордая поступь и женственно небрежная грация каждого ее движения делали эту девушку невыразимо прелестной.
Такова была донья Хесус — или Хесусита, как ее называли все домашние на асиенде дель-Пальмар, начиная с ее отца и кончая последним пеоном; все боготворили эту девушку, почитая за счастье исполнять всякую ее блажь, всякий каприз и прихоть. Но это милое, ласковое, любящее и кроткое создание, казалось, даже не подозревало о своей красоте и нимало не думало о ней; ее чарующая прелесть влекла к ней все сердца совсем без ее ведома, как привлекает нас аромат душистого цветка.
Когда она вошла в столовую вместе с отцом и матерью, невольный радостный трепет охватил всех присутствующих; все до единого были рады и счастливы, что снова видели ее здесь и могли любоваться ею. Дон Порфирио представил свою дочь и жену дону Торрибио, после чего все сели за стол.
Отсутствие доньи Энкарнасион продолжалось целых четыре месяца, потому что на обратном пути она с дочерью заезжала к некоторым из своих родственников, и в каждом доме ей приходилось прогостить дня два-три. Это продолжительное отсутствие хозяйки дома сильно ощущалось всеми домашними, а потому сегодня все были особенно рады ее возвращению, тем более, что вместе с ней вернулась и прекрасная сеньорита.
Завтрак прошел очень оживленно и весело; дамы рассказывали о различных происшествиях и случайностях во время их пути.
Под конец, когда эта тема истощилась, и разговор поддерживался только из приличия, дон Торрибио знаком подозвал к себе Пепе Ортиса.
Тот тотчас же встал из-за стола и подошел к своему господину.
— Я не вижу Лукаса Мендеса! — сказал дон Торрибио довольно громко своему мнимому слуге. — Почему его нет здесь?
— Сеньор! — отвечал Пепе Ортис. — Его нет на асиенде.
— Как! Он отлучился с асиенды? — воскликнул дон Тор-рибио с прекрасно сыгранным удивлением. — Несмотря на мое строгое приказание — ни под каким видом не сметь отлучаться?
Пепе Ортис молчал, опустив голову.
— Почему это молчание? Отвечай мне сейчас же, я этого требую! — продолжал молодой человек таким тоном, как будто он начинал терять терпение.
— Извольте спрашивать, ваша милость, я буду отвечать, mi amo!
— Какие же причины выставил Лукас Мендес для того, чтобы отлучиться сегодня поутру?
— Лукас Мендес сегодня утром не отлучался, ваша милость.
— Но, в таком случае, когда же он ушел? Ночью?
— Нет, ваша милость, он ушел еще вчера, тотчас после заката солнца. Не сказав никому ни слова, он пошел в конюшню, оседлал своего коня, сел на него и ускакал.
— И ты его больше не видел?
— Нет, ваша милость, не видел.
— Почему же ты не предупредил меня об этом внезапном отъезде?
— Я полагал, что он поступает так по приказанию вашей милости.
— Странно! — прошептал дон Торрибио.
Все кругом замолчали, прислушиваясь к тому, что говорилось между доном Торрибио и его слугой; то впечатление, которого желал и добивался молодой человек, было вполне достигнуто. Затем он продолжал тоном человека, которого уже начинает разбирать гнев и досада.
— Я положительно не понимаю этого странного поведения со стороны человека, к которому я питал полное доверие.
— Он, конечно, сумеет оправдаться, как только вернется! — вмешался дон Порфирио.
— Я от души желаю этого, сеньор; при тех условиях, в каких мы теперь находимся, весьма важно, чтобы поведение каждого человека было вне всяких подозрений.
— Да, вы правы, сеньор Торрибио, наше положение в данное время настолько серьезно, что поневоле приходится строго наблюдать за всем, что происходит вокруг нас, и быть осторожным до крайности.
— Боже мой! Что же такое происходит? — спросила донья Энкарнасьон, бледнея.
— Не грозит ли нам какая-нибудь опасность? — осведомилась донья Хесусита.
— Нет, не то, чтобы именно опасность, но… мы живем на самой границе, а потому никогда не мешает быть настороже.
— Однако, вы, кажется, сказали…
— Ничего такого, чтобы должно было тревожить вас! — прервал ее супруг. — Впрочем, вы знаете, querida mia, что я никогда ничего не скрываю от вас, и когда мы придем в нашу спальную, я расскажу вам все. Тогда вы сами убедитесь, что вам нечего опасаться.
— Успокойся, мамита, — сказали донья Хесусита, целуя мать, — уж если отец говорит тебе, что опасаться нечего, значит, это так!
— Да, ты права, моя милочка! — сказала мать, отвечая лаской на ласку дочери. — Но я ведь опасаюсь не за себя, а за тебя, главным образом, и за отца!
— Да полноте, — весело рассмеялся Твердая Рука, — вы, жительницы границы, — и боитесь чего-то; нет, я не хочу даже верить этому!
— Дело в том, что во время путешествия моего мне пришлось слышать столько ужаснейших вещей о платеадос, что я уж поневоле сделалась трусихой.
— А разве все еще говорят о них и там, в центре страны? — небрежно осведомился дон Порфирио, играя своей кофейной ложечкой.
— Да, друг мой! — ответила донья Энкарнасьон. — Теперь о них заговорили больше, чем когда-либо, потому что не проходит дня без того, чтобы они не совершили где-нибудь нового возмутительного злодеяния; о них говорят там такие вещи, от которых волосы становятся дыбом!