— Вы говорите не шутя? — с живостью спросил пиэтист.
— Любезный господин Штаадт, — ответил тот отчасти надменно, — я не шучу никогда с теми, с кем не имею чести быть на короткой ноге, только с друзьями я позволяю себе шутить. Итак, повторяю вам, я не удерживаю вас нисколько, вы вольны уехать, если желаете.
— Так я воспользуюсь вашим разрешением, у меня действительно много важных дел, которые настоятельно требуют моего присутствия дома.
— Не сомневаюсь, прощайте, любезный господин Штаадт.
— Позвольте на минуту, высокородный полковник. Могу я надеяться, что вы удостоите передать его сиятельству графу Бисмарку сведения, которые я имел честь сообщить вам?
— Разумеется, с величайшим удовольствием, — насмешливо возразил полковник, — только с одним условием.
— А каким именно, полковник?
— О! Чрезвычайно простым: чтоб вы присутствовали при аудиенции, которую я испрошу у графа.
— Я! Мне представляться графу Бисмарку при настоящих обстоятельствах! Как это возможно, высокородный полковник?
— Напротив, любезный господин Штаадт, я нахожу весьма возможным и потому желаю, чтоб вы присутствовали при этой аудиенции; я сам представлю вас, это для меня будет и честь и удовольствие.
— Сохрани меня Бог! — вскричал пиэтист. — Мне рисковать, таким образом, погубить себя? Никогда! Я предан Германии, это правда, но я француз, и подобный поступок был бы равносилен измене.
— А позвольте спросить, что вы делаете, если не изменяете отечеству в последние пять лет?
— Позвольте, высокородный полковник, не надо смешивать одного с другим, я участвую в заговоре, не отпираюсь от этого.
— Слава Богу!
— Но я не изменяю.
Пораженный выводом, которого никак не ожидал, полковник не нашелся ответить.
— Это вовсе не одно и то же, — с торжеством продолжал пиэтист. — Участвовать в заговорах можно сколько угодно и все-таки не быть изменником; мне нет ни малейшей охоты в случае неудачи подвергнуться суду за измену.
— Поздравляю, милостивый государь, вы превосходный казуист! — вскричал полковник смеясь. — Особенно я удивляюсь вашему способу разрешать вопросы совести.
— Итак, вы отказываете мне, полковник?
— Принимаете вы мое условие?
— К сожалению, я вынужден отказаться.
— И я ни дать ни взять в таком же положении.
— Однако речь идет о выгодах Германии.
— Я допускаю это до известной степени, но ограничусь замечанием, что я военный, а не дипломат, прибавлю даже, если вы желаете, для вящего вашего назидания, что не имею обыкновения давать другим загребать жар моими руками. Дела ваши делайте сами, любезный господин Штаадт, а теперь позвольте раскланяться.
Варнава Штаадт склонил голову при этом насмешливом объяснении, прикусил губу от досады, поклонился, не говоря ни слова, повернул лошадь и ускакал.
— Уф! Как он удирает, — сказал про себя полковник со вздохом облегчения, глядя пиэтисту вслед. — Какой подлец! Он заражает воздух вокруг себя запахом измены. Наконец я от него избавился. Дер тейфель! Будем ворами, убийцами, грабителями в случае нужды, это, по крайней мере, война, немного жестокая, пожалуй, но лучше это, чем ремесло этого лицемерного злодея.
Только в половине восьмого утра авангард прусской колонны вышел на площадку Конопляник.
Немедленно расставили часовых на всех тропинках, которые шли от площадки, и отряд обступил деревню со всех сторон. Мирные жители деревеньки, затерявшейся в глуши, выказывали величайшее изумление при виде прусского мундира.
Очевидно, они ничего подобного не ожидали.
Однако они оставались, спокойны, кротки и не выказывали ни малейшего испуга.
Немедленно приступили к строжайшему обыску домов, но это ни к чему не привело.
Не нашлось ни в одной из хижин ни ружья, ни сабли, ни даже пистолета.
Впрочем, это можно было предвидеть: анабаптисты люди мирные и войны гнушаются, на что им оружие?
Полковник, озабоченный, подергивал ус; не оружие он искал, зная очень хорошо, что не найдет, обыски имели для него иную цель — захватить мнимых убийц Поблеско, в особенности женщину, которая в предыдущую ночь явилась переодетая мужчиной. Однако напрасно обыскали дома сверху донизу, даже хлевы и конюшни: неизвестные путешественники исчезли, не оставив и следа.
Полковник приказал прочесать ближайшие окрестности, и эта мера оказалась безрезультатной.
Тогда он приказал собрать на площадь всех жителей, мужчин, женщин и детей.
Приказание это исполнили немедленно, и все население Конопляника в сто восемьдесят человек, включая детей, собралось в указанном месте.
Полковник ничего не мог понять; видно было, что все эти люди действительно крестьяне и что нет ни одного, который старался бы обмануть его; только он заметил, что все мужчины были стары. Между тем полковник нашел повод для притеснений, которые замышлял, и жадно за него ухватился.
— Где пленник? — спросил он.
— Тут, господин полковник, — ответил капитан Шимельман, движением руки приказывая старику выйти вперед.
Тот подошел к полковнику на расстояние двух шагов.
— Где мэр этой деревни? — грубо спросил полковник.
— Перед вами, — тихо ответил старик.
— Так ты мэр?
— Я, сударь.
— А! Прекрасно, — сказал он с нехорошей улыбкой. — Поручик Штейнберг!
— Что прикажете, господин полковник? — спросил молодой человек, подходя.
— Книгу.
— Вот она, господин полковник.
— Раскройте на слове «Конопляник» и читайте, а вы, — обратился он к старику, — слушайте, это касается вас.
Старик молча наклонил голову. Молодой офицер стал читать:
— «Конопляник, округ Нижнего Рейна, деревня в тридцать пять семейств на площадке Конопляник, число жителей сто восемьдесят семь, молодых людей, способных идти на службу, семнадцать, исповедуют учение перекрещенцев».
— Постойте, — остановил полковник и обратился к старику, — почему нет налицо молодых людей?
— Они в отсутствии.
— Где же?
— На службе, они должны были явиться в армию, когда объявили войну.
— Это неправда, ваша вера запрещает вам сражаться.
— Не все, входящие в состав армии, воины, я могу доказать вам это, — прибавил он, принимая из рук стоявшего возле него старика книгу, которую тот подавал ему.
— Любопытно бы узнать, что это за доказательство, французы так нуждаются в солдатах, что едва ли станут делать исключения в вашу пользу, особенно теперь.
— Когда исключение это было сделано, Франция боролась против всей Европы, в солдатах она нуждалась еще более, чем ныне.
— Подавай доказательство.
— Вот оно.
Открыв большую книгу, старик громким и твердым голосом прочел следующее:
— «Выписка из протокола постановлений комитета Общественного Спасения 18 августа 1793-го, II год Французской Республики.
Комитет Общественного Спасения постановляет разослать всем управлениям Республики следующий циркуляр:
Граждане! Французские анабаптисты прислали к нам депутатов от своих общин, представить, что вероисповедание их и правила воспрещают им браться за оружие, и потому они просят, чтоб в армии им давали другого рода обязанности.
Мы усмотрели в них сердца простые и думаем, что хорошее правительство должно пользоваться всеми добродетелями для общего блага. Потому мы и приглашаем вас обращаться с анабаптистами с кротостью, которая составляет их отличительную черту, не давать их в обиду и назначать им при армии такие обязанности, какие они пожелают, как-то: пионеров, или при обозе, или даже допускать, чтоб они отбывали военную повинность деньгами.
Подписали:
Кутон, Барер, Геро, Сен-Жюст, Тюрио, Робеспьер.
С подлинным верно:
Г. Кутон, Л. Карно, Геро, Барер, Сен-Жюст».
Старик закрыл книгу и молчал.
Чтение было выслушано в глубоком безмолвии.
— Я не полагал этих террористов такими филантропами, — сказал полковник посмеиваясь.
— Это были люди с душой, преданные благу человечества, — твердо ответил старик.
— Положим, но декрет их недолго оставался в силе, он, вероятно, уже уничтожен.
— Нисколько, сударь, все правления соблюдали его до теперешнего времени, даже Наполеон I пощадил нас в дни страшных бедствий.
— Очень хорошо, мы сентиментальностью не занимаемся, гуманность не по нашей части, эти глупые теории мы предоставляем французам; когда вы будете пруссаками, то покоритесь общему закону.
— Наша судьба в руках Божьих, но мы и теперь еще французы.
Полковник закусил губу и обратился к поручику.
— Продолжайте, — приказал он грубо. Молодой человек поклонился и продолжал читать:
— «Скот: быков 22, коров 35, баранов 227, лошадей, ослов и мулов 18, телег 12, кур, уток, гусей около 200. Фураж: соломы ржаной и овсяной около 3000 вязанок, хлеба 285 сетье, овса 431. Деньги жителям почти неизвестны; они редко имеют сношения с соседями; население тихое, честное, мирное, безвредное, мэра зовут Иоганом Шипером».
— Довольно, довольно! — с живостью перебил полковник. — Не к чему читать дальше.
Молодой офицер опять кивнул и закрыл книгу.
— Как видите, — продолжал полковник, — я имею верные сведения о вашем имуществе.
— Если бы вы потребовали от меня отчета о небольшом достоянии нашем, — возразил старик с достоинством, — я исполнил бы это со строгой точностью, мы не лжем.
— Дело возможное, теперь же вы мне выдадите половину всего, что упомянуто в списке. Даю вам полчаса, чтоб исполнить мое приказание, в случае неповиновения деревня будет сожжена.
— Позвольте почтительно заметить вам, что требование ваше заставит нас умирать с голоду, эти съестные припасы нам необходимы. Во имя человеколюбия умоляю вас довольствоваться третью или четвертью. Мы ведь беззащитные христиане. В чем можете вы упрекнуть жителей этой бедной деревни? Они не сделали никакого зла ни вам, ни кому-либо из ваших; во имя Бога, которому молитесь и вы, отмените ваше варварское приказание.
— Вы с ума сошли, честное слово! — посмеиваясь, возразил полковник. — Я могу отнять все у вас, а довольствуюсь половиною, и вы еще недовольны! Полноте! Я никогда не отменяю данного приказания; повинуйтесь, если не хотите видеть свои лачуги объятыми пламенем. Впрочем, мне еще надо свести счет лично с вами, батюшка мой, вместо того, чтобы заступаться за других, вы хорошо сделаете, если позаботитесь о себе, понимаете? Теперь ни слова.
Не слушая ничего больше, полковник дал шпоры лошади и ускакал в сопровождении офицеров, которым отдавал приказания относительно перевоза контрибуции, которою обложил несчастную деревню.
Убитые горем, но, покоряясь своей участи, жители тотчас принялись приводить в исполнение варварское приказание, которое дано им было так жестоко.
ГЛАВА VI
Розги
Пруссаки везли с собою фургонов пятнадцать для склада добычи, безжалостно захватываемой во всех несчастных селениях, которых удостаивали своего посещения.
Фургоны эти тянулись за колонною, составляя, так сказать, мрачный арьергард. Их продвинули вперед и поставили в самой деревне. Так как на этот раз добычи было чрезвычайно много, к фургонам присоединили все телеги, какие оказались у крестьян. Тут-то немцы приступили к грабежу с систематичностью и порядком, которые они вносят во все.
Не могло быть зрелища более прискорбного и раздирающего, как эти несчастные крестьяне, принужденные притеснителями приводить им свой скот, перетаскивать свой хлеб, сено и солому и помогать складывать в исполинские фургоны все эти припасы, стоившие им столько тяжелого труда, а теперь безжалостно у них отнятые при пошлых остротах, оскорбительном хохоте и наглых шутках.
Все эти несчастные анабаптисты, эти беззащитные христиане, как они сами называли себя, вполне характеризуя этим названием кротость их нравов, их наивное и доверчивое добродушие, не говорили ни слова, не произносили ни одной жалобы, ни одной мольбы не обращали к врагам, которые обирали их так безжалостно.
— Господь дал, Господь и взял, — шептали они порою про себя, — да будет благословенно Его святое имя!
Это евангельское изречение, которое вполне передает дух смиренной и кроткой секты анабаптистов, было единственным протестом, который позволяли себе эти несчастные. Бледные, грустные, но спокойные на вид, скрывая свою скорбь в глубине души, они исполняли с обычной кротостью грубые и своевольные приказания врагов, распоряжавшихся ими, как невольниками.
Столько твердости и смирения тронуло бы диких зверей, краснокожих индейцев, на пруссаков, однако, произвело действие совершенно противное.
Они встревожились и заподозрили западню. Им казалось, что эта покорность должна скрывать измену. А между тем чего же было опасаться от сотни женщин, детей и старцев без оружия, пятистам человекам регулярного войска, вооруженного с ног до головы, знакомого с военным делом и командуемого избранными офицерами?
Полковник был зол, как с цепи сорвавшаяся собака, он то и дело кусал усы, нетерпеливо стучал кулаком по луке седла и порой устремлял на Иогана Шипера мрачный и грозный взор, от которого сильно задумался бы всякий, кто менее был бы тверд, чем мэр Конопляника.
Так же под стражею двух солдат, почтенный старик, держа прямо свою белую голову, стоял неподвижно возле лошади полковника; его бледное лицо выражало глубокую скорбь, сдерживаемую силою воли и смирением, по-видимому, ничто не могло заставить его изменить спокойствию, которое он поставил себе в обязанность.
Между тем фургоны и телеги уже нагрузили, скот согнали, пробил час отъезда, солдаты стали в ряды и ожидали одной команды, чтобы двинуться в путь.
Вдруг полковник махнул рукою, и все остались неподвижны на своих местах.
Полковник обратился к мэру, все еще стоявшему возле него.
— Подойдите, — приказал он. Старик повиновался.
— Готовы ли вы отвечать на мои вопросы?
— Спрашивайте, сударь, — кротко сказал старик, — если вопросы ваши будут такого свойства, что я отвечать могу, то постараюсь удовлетворить вас.
— Я требую одной истины.
— Я скажу правду, ложь, как вам известно, никогда не оскверняла моих уст.
— Вы утверждаете это, но ничто мне еще не доказывает этого; мы увидим, если вы обманете меня, берегитесь.
— Мне нечего беречься, я скажу одну правду.
— Который ваш дом?
— Тот, перед которым вы находитесь.
— Это большая белая хижина, крытая соломой?
— Именно.
— Где ваше семейство?
— Вот оно здесь, возле меня.
И рукою старик указал на немного сгорбленную старуху лет около шестидесяти восьми, двух мужчин лет пятидесяти, но еще бодрых и здоровых, двух женщин от сорока до сорока пяти лет и трех молодых девушек от пятнадцати до семнадцати лет, белокурых, прелестных, но еще не вошедших в силы.
— Это вся ваша семья? — спросил полковник.
— Вся, сударь.
— Внуков у вас нет?
— Три внука, они ушли два месяца назад присоединиться к своему корпусу.
— Хорошо, окружить этих людей, чтобы ни один не мог бежать.
— Зачем им бежать? — возразил старик. — Ведь они не совершили никакого преступления.
Солдаты немедленно исполнили приказание полковника.
Остальные крестьяне дрожали от ужаса и озирались растерянно, большая часть усердно молилась.
— Ваше семейство ответит мне за вас и послужит залогом, — с злою усмешкой сказал полковник.
— Я не понимаю вас, сударь, — возразил старик со скорбным изумлением.
— Будьте покойны, скоро поймете, — сказал полковник прежним тоном холодной иронии.
— Тем лучше, сударь, это необходимо, чтобы я мог отвечать вам удовлетворительно.
Полковник покосился на старика, вообразив, что тот смеется над ним, однако ничего подобного не было и анабаптист ответил в душевной простоте со всею искренностью.
Вынужденный сознаться в этом самому себе, полковник прикусил губу.
— В эту ночь убийство или покушение на убийство совершено было в вашем присутствии в Прейе?
— К несчастью, это справедливо.
— Знаете вы убийцу?
— Нет, я увидел его тогда в первый раз.
— Этого быть не может.
— Однако это так.
— Вы лжете. Среди ночи вы вышли из вашего дома с женщиною, переодетою мужчиной, этой женщине вы служили проводником и провели ее в Прейе, вместо того, чтобы расстаться с нею и вернуться домой, что было бы естественно, вы оставались при ней там и не отходили ни на минуту, она разделила с вами убежище, где скрывалась от нас. Все это буквально точно. Что вы скажете на это?
— Правду, как всегда, сударь, ту правду, которую знаете и вы не хуже меня, хотя напрасно стараетесь исказить.
— Негодяй! — вскричал полковник.
— Брань ничего не доказывает, сударь, особенно когда обращена к человеку беззащитному. Дама, о которой вы говорите, вероятно, переоделась мужчиной, потому что ей так было угодно, я взялся отвести ее в Прейе и привести обратно, одна она не нашла бы дороги ни под каким видом. Я скрывался, говорите вы. Кто же не прячется, когда вы появляетесь где-нибудь? Все бегут! Знала ли эта дама мужчин, из которых один был ранен, а другой убит, этого я сказать не могу. Что меня касается, то я их в глаза не видывал; вера моя не только воспрещает мне проливать кровь, но еще предписывает выносить все оскорбления, не пытаясь мстить, я всегда повиновался этому божественному учению; итак, нельзя обвинять меня в содействии печальным событиям, происшедшим в Прейе; я мог бы бежать, как меня уговаривали, но раненому необходима была помощь, я остался, несмотря на опасность, которой мог подвергнуться, и, перевязав раненого, не дал ему изойти кровью, как вы сами могли удостовериться.
— Положим, — грубо сказал полковник, нахмурив брови, — а даму, которой служили проводником, вы знаете? Вероятно, ее в вашем присутствии называли. Имя ее?
— Я не знаю, она просила у меня приюта, и яоткрыл ей дверь моего дома; не расспрашивают гостей,посланных Богом.
— Не одна же она явилась к вам?
— Нет, ее сопровождало несколько дам и четверо или пятеро вооруженных слуг. Я уже имел честь говорить вам все это, сударь, к чему повторять одно и то же?
— К тому, чтобы вы сказали, что сталось со всеми этими людьми, понимаете теперь?
— Как мне это знать, сударь? Ведь я был в отсутствии, когда они оставили мой дом.
— Я не к вам теперь обращаюсь, а к вашему семейству.
— Мы готовы отвечать, сударь, — ответил один из мужчин, сделав несколько шагов по направлению к полковнику.
— Говорите, что знаете.
— Это легко, сударь. Сегодня утром, около четверти пятого, я только вставал, когда услышал сильный и торопливый стук в дверь, и поспешил отворить. Очутился я перед кучкой неизвестных мне людей. Удивленный, я спросил, что им надо, и один из них ответил, что они спешат и времени не имеют для разговоров, что сейчас надо будить путешественников и все готовить к отъезду. Не слушая меня более, они вошли в дом, хотя я пытался удержать их. Дамы оделись менее чем в пять минут, и не прошло четверти часа, как неизвестные и путешественники с их слугами уже были далеко. Вот все, что я могу сказать вам, более того не знаю.
— Быть может, — заметил полковник с видом озабоченным. — Какою дорогою поехали они?
— Тою, что называется тропинкою Шенере; она идет к Саверну.
— Вы знаете Саверн?
— Нет, но здесь говорят, что тропинка эта выходит на дорогу из Саверна к нижним площадкам в двух-трех милях отсюда. Более вы ничего знать не желаете?
— Напротив, постойте еще.
— К вашим услугам, сударь.
— Вы не подозреваете, кто были неизвестные люди, которые пришли за путешественниками?
— Очень трудно составить себе какое-либо мнение на этот счет, сударь; с начала войны у нас в горах столько перебывало людей, которых мы прежде не видывали.
— Как были они одеты?
— На них были широкие черные бархатные штаны, засунутые в высокие сапоги, черный шерстяной пояс и кожаная портупея, к которой прицеплялись патронташ и сабля-штык, не говоря о большом многоствольном пистолете, нового изобретения, если не ошибаюсь. Они имели казакины из толстого сукна, мягкие поярковые шляпы с широкими полями и что-то вроде охотничьей сумки из холста, перекинутой через плечо, у каждого было ружье в руках, какие дали войску, кажется, года два-три назад.
— Да, шаспо.
— Действительно, мне помнится, что так их и называли. Вот все, что я могу сказать вам об этих людях.
— Это вольные стрелки, я не имею и тени сомнения на этот счет.
— Быть может, сударь, я не знаю этого.
— А я знаю, как и то, что мнимая ваша откровенность — одна ложь, чтобы обмануть меня; вам отлично известны те, кому, вы говорите, будто оказали только гостеприимство; сношение этих лиц с вольными стрелками, присутствие одной из путешественниц в Прейе в эту ночь положительно доказывают их соучастничество в преступлении, там совершенном. Теперь вслушайтесь-ка повнимательнее в то, что я скажу: я вполне убежден, что вы знаете многое, что упорно от меня скрываете; я даю вам пять минут на размышление, если спустя этот срок вы не решитесь сознаться мне с полной откровенностью — доннерветтер! — я накажу вас так, что через сто лет еще будут говорить об этом с ужасом.
— Мы не можем сказать ничего более, потому что не знаем.
— Молчать! Одумайтесь, вы имеете еще пять минут срока.
Бедные люди смиренно опустили головы, они сознавали себя в когтях тигра.
Полковник отъехал, разговаривая с офицерами.
Он бесился в душе, что не мог захватить ни единого из тех, кого думал застать врасплох, все его враги насмеялись над ним и ускользнули у него меж пальцев с ловкостью, которая окончательно приводила его в ярость; если он не изловит виновных, то все равно поплатятся за всех невинные; он хотел страшным примером нагнать страх на этих дерзких горцев, которые несмотря ни на что осмеливались противиться немецкому воинству.
Однако все члены семьи мэра оставались, спокойны, смиренны и невозмутимы среди цепи солдат, которые окружали их и бдительно караулили, за ними стояли остальные жители деревни, объятые невыразимым ужасом.
Полковник вернулся к этой группе вскачь, сопровождаемый всем своим штабом, и остановил лошадь перед стариком.
— Ну что, — грубо и грозно спросил он, — обдумали ли вы и приняли наконец решение мне повиноваться?
— Я не понимаю вас, — с твердостью возразил старый анабаптист, — я исполнил все ваши требования, ответил на все ваши вопросы, чего же вы хотите еще?
— Без уловок, негодяй! — крикнул полковник с гневом. — В последний раз спрашиваю, хотите или нет открыть имена презренных, кому вы изменнически дали приют и в чьем преступлении в эту ночь вы соучаствовали, и сознаться мне, какими средствами им удалось уйти от справедливого возмездия?
— Я повторял вам уже неоднократно, сударь, что не имею понятия о том, что вы спрашиваете, особ этих я не знаю, имена их мне неизвестны, я не имею понятия, как они уехали и куда скрылись, в ваших руках сила, вы можете убить, но вам не удастся заставить меня произнести ложь или сделать низость, чтоб сохранить несколько минут жизни, которые мне еще суждено прожить на земле.
— А! Так-то! — вскричал полковник в ярости. — Вот мы увидим!
— Я готов на пытку и на смерть, поступайте же, как угодно, — возразил старик с редким величием.
Полковник бросил на него взгляд гиены и обратился к своим офицерам.
— Вы все свидетели, господа, — сказал он прерывающимся голосом, — какое упорство оказывает этот подлец?
Офицеры почтительно склонили головы.
— Когда меня вынуждают к этому, правосудие должно быть совершено, и правосудие страшное, — прибавил он со свирепою усмешкой, — мы увидим, увидим!
И он сказал капитану Шимельману:
— Велите взять этих трех женщин, обнажить их до пояса и крепко привязать к деревьям.
— Которых женщин, господин полковник? — почтительно спросил капитан.
— Вот этих, — указал полковник на трех молодых девушек.
Несчастные помертвели; они едва вышли из детства, старшей только что минул восемнадцатый год, младшей было пятнадцать. От первого озноба они задрожали всем телом, лица их исказились от ужаса и выразили безумный страх, они дико озирались вокруг и с посиневших губ их только срывались слова, последний протест попранной стыдливости:
— О, мама, мама!
И они по безотчетному побуждению искали защиты в объятиях матерей.
Выражение голоса их раздирало душу, в этих нежных голосах звучало такое отчаяние, что даже солдаты почувствовали невольную жалость, эти грубые натуры, равнодушные рабы кровавого деспота, имели матерей и сестер в своем краю, нежных существ, любимых, быть может, оплакиваемых ими, природа все-таки берет свое: как велико ни было их бесстрастное повиновение, глубокая жалость овладела их сердцами пред этою молодостью, красотою и невинностью, они остановились.
Один полковник держался прямо и гордо на лошади и, с сигарою во рту, смотрел на эту сцену с видом насмешки. Содрогание ужаса, подобно электрическому току, пробежало по рядам толпы, повергнутой в оцепенение от такого цинического варварства.
Продолжительный стон поднялся к небу, единственный и трогательный протест несчастных против такого чудовищного злоупотребления власти.
— О! — вскричал полковник с грозною усмешкой. — Эти негодяи, кажется, смеют бунтовать? Эй, вы! Прицелиться в них и стрелять, если пикнет хоть один.
Старик сделал шаг вперед и воздел руки к небу.
— Молчите, — сказал он голосом, полным страдания, — молчите, беззащитные христиане, час великих испытаний пробил для вас, вспомните ваших отцов, подобно им смиренно склоните головы и покоритесь без малодушия и без страха жестокой каре, по всемогущей воле Господа нашего возлагаемой на вас для искупления грехов.
Полковник презрительно пожал плечами.
— Хорошо проповедует, — сказал он посмеиваясь, — к несчастью, это проповедь в пустыне.
При первых словах старика все головы склонились, всякое волнение затихло, толпа, уже безмолвная, покорилась.
Полковник с досады прикусил губу и накинулся на солдат.
— Доннерветтер! — вскричал он грозно. — Разве мне повторять приказание? Схватить этих девчонок и привязать!
— Погодите, ради Бога! — воскликнул старик, и по лицу его заструились слезы.
В душевной тоске он почти бессознательно ухватился за повод лошади полковника.
— Не трогай, негодяй! — крикнул полковник и ручкой пистолета ударил старца по голове.
Тот грохнулся оземь с раскроенным лбом, но тотчас опять встал на ноги, отирая кровь, которая ручьем лилась из его раны.
— Я совершил вину, — сказал он с раздирающею улыбкой, — вы и наказали меня, это справедливо, но я умоляю вас именем всего, что есть наиболее святого в мире, именем того же Бога, которому поклоняетесь и вы, пусть одна моя кровь прольется сегодня! Разве мы виновны, разве мы должны отвечать за эту страшную войну? Мы, население безобидное и ничего не знающее о делах света? У вас есть же сестры, матери, жены, которые любят вас и на родине вашей оплакивают ваше отсутствие; во имя этих дорогих существ, будьте милосердны, будьте людьми. Самые свирепые дикие звери и те любят своих детенышей, защищают их, дают убить себя за них, не будьте же безжалостнее диких зверей, вспомните ваших матерей, ваших сестер и пощадите стыдливость и невинность бедных детей, которые не сделали вам ничего, не тираньте женщин, будьте милосердны к слабым, дабы Господь, когда станет судить вас, также оказал вам милосердие…
— Кончил ты свою проповедь? — перебил полковник со злою усмешкой. — Предупреждаю, терпение мое истощается.
— Еще слово, одно слово, умоляю вас!
— Говори, но смотри, коротко.
— Если ничем удовлетворить вас нельзя, если вы жалости не знаете, если сердце у вас каменное, — продолжал старик еще с большею убедительностью, — если вам непременно нужна кровь, чтоб насытить вашу ярость против всех, кто носит название французов, здесь есть мужчины, и немало их; возьмите нас всех, велите сечь, расстрелять даже, если так угодно, мы умрем с радостью, чтоб спасти тех, кого любим; но ради самого неба, сжальтесь над женщинами, над нашими детьми, не выставляйте обнаженных дочерей наших насмешкам ваших солдат, оскорблениям и поруганию; мы готовы на казнь, берите нас!
— Да, берите нас! — вскричали мужчины в один голос. — Мы готовы!
Полковник засмеялся.
— Скоты эти воображают о себе Бог весть что, — вскричал он, — не понимая того, что жизнь их в моих руках, что вздумается мне, и они все будут расстреляны по одному моему знаку. Ну, молчать, — крикнул он, — а вы — слушать команды!
У крестьян вырвался крик ужаса.
Старик с мольбою сложил руки, и они замолкли; не слышно было другого звука, кроме подавленных вздохов и рыданий женщин.
Три молодые девушки грубо были вырваны из объятий убитых горем матерей.
Несмотря на их слабое сопротивление — увы! скорее безотчетное, чем сознательное, последний протест стыдливости, низко поруганной, — с них сорвали одежду и, обнажив до пояса, привязали к деревьям.
Зрелище было ужасное. Три бедные девочки, бледные, с чертами, искаженными от стыда и горя, почти в обмороке, обезумев от ужаса и оскорбленной стыдливости, заливались слезами, а возле них стояли, холодные, бесстрастные и суровые, три унтер-офицера, вооруженные каждый длинным, гибким прутом, ожидая, со взором, устремленным на начальника, команды приступить к казни, а пред ними все население деревни, старики, женщины и дети, в безграничном отчаянии ломали руки, возводили очи к небу и плакали навзрыд почти под дулом направленных на них ружей.
Над всею этою картиной, которая казалась тяжелым сновидением и едва ли когда-нибудь могла быть создана фантазией Кало или Брейгеля, господствовала группа офицеров.
Цивилизация как будто ушла на три века назад, и вернулась эпоха полного варварства.
— Однако пора покончить с этим, — продолжал полковник, — время уходит, нам следовало бы уже быть далеко: мы поступили очень неосторожно, углубившись в горы на такое расстояние без подкрепления.
— Разве вы действительно станете сечь их, господин полковник? — робко спросил поручик.
— Фердаммт! Не воображаете ли вы, что я для одного удовольствия вашего выставил их вам напоказ? — возразил полковник, нахмурив брови.