— Когда вы в первый раз упомянули о даме, которой служили проводником, вы назвали ее путешественником.
— Действительно, назвал.
— С какой стати вы употребили это выражение по поводу женщины?
— Потому что дама перед выходом из моего дома, чтоб идти сюда, сочла нужным из предосторожности надеть мужское платье.
— Ага! В каком же она платье?
— В здешней крестьянской одежде.
— Дама эта молода и прекрасна, не правда ли?
— Она молода, но прекрасна ли, не знаю, я не посмотрел на нее.
— Когда она просила у вас приюта вчера вечером, она была одна?
— Нет, кажется, я уже говорил, что ее сопровождало несколько человек.
— Что это за люди?
— Дамы и прислуга.
— Мужская?
— Да, слуги.
— А ночью, когда шла сюда, она была одна с вами?
— Нет, двое вооруженных слуг шли впереди. — Офицеры опять переглянулись.
— Итак, — продолжал капитан, — друзья этой дамы остались в вашем доме?
— Остались.
— И теперь должны быть там?
— Я знать не могу, что у меня в доме делается в мое отсутствие.
— Правда, мы удостоверимся в этом. Вы подтверждаете, что все, сказанное вами, в точности справедливо?
— Вполне.
— Хорошо, мы скоро увидим это; горе вам, если вы солгали!
Старик улыбнулся презрительно, но не ответил.
Довольно долго офицеры совещались между собою вполголоса, потом капитан обратился снова к анабаптисту, который оставался холоден, невозмутим и неподвижен.
— Вы говорите, что ваша деревня на площадке Конопляник? — сказал он. — Далеко ли она отсюда?
— В трех милях лесными тропинками.
— Что вы называете лесными тропинками?
— Дорожки, проложенные горцами.
— Удобны они?
— Едва проходимы.
— Гм! Есть же, вероятно, дороги и поудобнее?
— Есть, но надо делать бесчисленные обходы, и расстояние, таким образом, становится вдвое больше.
— Все равно, дороги эти вам известны?
— Известны.
— Они безопасны, широки, хорошо устроены?
— Превосходны.
— Хорошо, вы поведете нас этим путем к Коноплянику, куда мы намерены отправиться.
Старик покачал своею белою головой.
— Нет, — сказал он решительно, — проводником я вам служить не буду.
— Почему, негодяй?
— Потому что это было бы изменою и я навлек бы смерть, грабеж и пожар на родные пепелища и соседей по деревне.
— Дер тейфель! — вскричал капитан, с гневом ударив по столу кулаком. — Я сумею принудить вас!
— Попробуйте, — спокойно ответил анабаптист.
— Как смеете вы, презренная тварь, не подчиниться мне?
— Я человек мирный и никогда не боролся с кем бы то ни было, но я француз и скорее умру, чем изменю моей родине.
— А вот увидим, вы скоро запоете на другой лад.
— Не думаю, я слишком стар, чтобы из страха смерти пытаться купить предательством немногие дни, которые мне суждено еще прожить; ни ваши угрозы, ни пытки не заставят меня пособничать вам. Я в ваших руках, сопротивление бесполезно, вы можете убить меня, если дозволит Господь, но изменника из меня вы не сделаете.
— Доннерветтер![4] — вскричал яростно капитан Шимельман.
В эту минуту полковник, который обходил посты и разослал во все стороны людей, чтоб напасть, если возможно, на след беглецов, вернулся в залу с спесивым видом, отличающим прусских офицеров и мелких дворян.
Увидав его, капитан замолчал, все офицеры встали и стояли неподвижно, держа руку под козырек.
— Что тут происходит? — спросил он. — Ihr verfluchte Hunde![5] На поле вокруг слышно, как вы ругаетесь, точно язычники. Отвечайте вы, капитан Шимельман, и коротко, время не терпит.
Капитан Шимельман объяснил в немногих словах, в чем дело.
Полковник пожал плечами.
— Так он отказывается? — сказал он.
— Положительно, господин полковник.
— И хорошо знает эту дорогу?
— Он сам утверждает это, господин полковник.
— Вы не сумели взяться за это, как надо.
— Но, господин полковник, могу вас уверить…
— Молчите, — грубо перебил полковник, — молчите, капитан Шимельман, вас верно прозвали Schaafskopf. Вы, милостивый государь, дурак.
Офицеры засмеялись при этом резком выговоре, и капитан попятился, смиренно опустив голову.
Польщенный одобрительным смехом офицеров, полковник немного повеселел и занял место капитана Шимельмана, которое тот поспешил уступить ему.
— Ну, негодяй, поди-ка сюда! — сказал он старику. Анабаптист сделал два-три шага.
— Ближе! — приказал полковник. Он подвинулся еще вперед.
Водворилось непродолжительное молчание. Полковник довольно долго собирался с мыслями и, наконец, заговорил:
— Отчего же, баранья голова, ответив хорошо на все вопросы, ты отказываешься исполнить то, что для тебя ровно ничего не значит? Отвечай!
— Очень просто, сударь.
— Говори без опасения.
— О, благодарение Богу, я ничего не боюсь.
— Что ж останавливает тебя? Зачем ты упорно отказываешься сделать то, чего от тебя требуют?
— При допросе я не мог говорить неправды, сударь, чтобы не поступить гнусно, не опозорить себя в собственных глазах. Никогда ложь не оскверняла моих губ, не в мои же преклонные лета мне лгать. Итак, я ответил по совести, хотя и против воли, но теперь дело другое: вы приказываете мне служить вам проводником и вести вас в горы, где живут мои родные, друзья и единоверцы, это уже значит изменять не только моим землякам, но и родине; никто не имеет права располагать мною против моей воли, я отказываюсь. Ищите другого провожатого, если вы найдете во всем Эльзасе такого подлеца, но меня хоть на куски разрубите, я шага не сделаю, чтоб указать вам дорогу к нашим жилищам.
Рокот неудовольствия поднялся между офицерами; полковник заставил его стихнуть одним движением руки и откинулся на спинку кресла.
— Хорошо, любезный друг, — сказал он старику тихим и равнодушным голосом, — мне приятно слышать от тебя подобные речи, я с удовольствием вижу, что ты любишь свое отечество и не способен изменить ему. Что бы ни говорили французы о нас, будто мы варвары, мы не хуже их умеем ценить благородство и чувство чести. Я не буду настаивать долее, не желая вынуждать тебя изменить тому, что ты считаешь своим долгом против отечества. Решив это, поговорим о другом, вероятно, ты не откажешься отвечать на некоторые мои вопросы.
— Разумеется, нет, сударь, если в них не будет чего-либо оскорбительного для моей чести, — ответил старик с твердостью.
— Эти французские крестьяне презабавны, ей-Богу! — засмеялся полковник. — Они толкуют о своей чести, словно дворяне!
— Мы не дворяне в таком смысле, какой вы, надо полагать, придаете этому слову в вашем краю, сударь, но мы дети земли свободной, и все, богатые и бедные, равны пред Богом, создавшим нас, и пред законами, установленными в 1793-м нашими отцами.
— Ты прекрасно проповедуешь, любезный друг, и кажешься мне проникнут чистейшим духом революционера и якобинца; но в сторону эти рассуждения, вернемся к делу. Скажи мне, старик, как называется место, где мы находимся?
— Вы знаете не хуже меня, сударь.
— Все равно скажи.
— Прейе.
— Очень хорошо! Что это за широкая, камнем или, вернее, плитами вымощенная дорога, которая идет мимо этого дома?
— Это древняя римская дорога, говорят, проложенная Цезарем в ту эпоху, когда римляне владели Галлиею или, по крайней мере, пытались поработить ее.
— Далеко идет эта дорога?
— Не знаю, сударь, мне известно только, что она проходит через весь этот край, хотя во многих местах она сильно попорчена, следы ее простираются очень далеко.
— Где начинается она?
— Не знаю, ни где она начинается, ни где кончается, мне не случалось проходить ее во всю длину, даром, что я здешний родом и никуда не отлучался во всю мою жизнь.
— Следовательно, это обыкновенный путь жителей этого края?
— Я вижу, сударь, вы хотите, что называется, окольным путем добраться до своей цели, — сказал старик с тонкой улыбкой, которая словно внезапным светом озарила его лицо, — долг велит мне предупредить вас, что этот способ удастся вам не лучше первого. Вы рассчитываете, что я попадусь в расставленную мне западню, но не преуспеете в этом, дороги в нашу деревню вы не узнаете и таким приемом — лгать мне воспрещено, молчать я вправе. Итак, если вы будете настаивать по этому поводу, вы вольны, сударь, говорить что угодно, но предупреждаю вас, что я не отвечу ни на один из подобных вопросов, я останусь нем.
Сказав это, старик анабаптист скрестил руки на груди, гордо поднял голову и хладнокровно ожидал, что решат пруссаки, которые в кровавом своем опьянении не щадили ни возраста, ни пола.
— Проклятый мужик! — вскричал полковник, взбешенный новой неудачей. — Все эти негодяи эльзасцы одинаковы: из них ничего не вытянешь ни угрозами, ни обещаниями. Доннерветтер! — прибавил он, в порыве ярости плюнув в лицо старика, который на гнусное оскорбление ответил одною презрительною улыбкой. — Собака анабаптист, ты поплатишься за всех. Схватить его и связать! Посмотрим, устоит ли против нас его ослиное упрямство.
— Попробуйте, — ответил старик, оставаясь невозмутим, — я уповаю на Бога, Он не покинет меня.
— Да, да, уповай на Бога, — с злою усмешкой возразил полковник, — станет он заниматься тобою! Эй, вы! — крикнул он солдатам. — Свяжите этого негодяя.
Приказание немедленно было исполнено с надлежащим варварством.
Старик не сопротивлялся палачам; к чему бы привело это, когда он находился в их власти? Все время он оставался спокоен, с улыбкой на губах и восторженностью в блестящем взоре.
Вдруг дверь отворилась, и вошел человек.
Он был высок, худощав, в черном с ног до головы, лицо имел бледное, изможденное, черты жесткие, выражение мрачное и лукавое; его глубоко сидящие, бегающие серые глазки, наполовину скрытые густыми щетинистыми бровями, сверкали как карбункулы.
— Э! — весело вскричал полковник при его появлении. — Это вы, господин Штаадт? Милости просим! Какими судьбами?
Говоря, таким образом, он встал и с живостью пошел навстречу к Варнаве Штаадту, которого, вероятно, не забыли читатели.
Полковник в душе был в восторге от его неожиданного появления; несмотря на врожденную жестокость, ему тяжело было подвергнуть истязаниям бедного старика, и он обрадовался несказанно приходу почтенного пиэтиста, который давал ему неожиданную отсрочку.
Пиэтист отвесил полковнику церемонный поклон, пожал его протянутую к нему руку и сказал с холодной сдержанностью, которую ставил себе в обязанность:
— Меня привел сюда не случай, высокородный полковник; именно это место и было целью моего пути, когда три часа назад я выезжал из дома на превосходной лошади и в сопровождении одного только слуги.
— Вот оно что, — заметил полковник, который вдруг задумался, — значит, ваш дом недалеко отсюда, любезный господин Штаадт?
— Не очень, высокородный полковник, милях в двенадцати, не более.
— И вы расстояние это проехали в три часа? Дер тейфель! Это скоро, любезный господин Штаадт, позвольте выразить вам мое удивление.
— О! Я не торопился, — возразил Варнава Штаадт с оттенком хвастовства, — мой рысак легко пробежит пять с половиною миль в час, когда нужно.
— Так это настоящий Буцефал, Баярд, Золотая Уздечка, словом — восьмое чудо, — воскликнул полковник смеясь. — А что же привело вас сюда среди ночи?
— Не одна, но несколько причин очень важных, высокородный полковник; я был уверен, что встречу здесь господина Поблеско, или, вернее, барона фон Штанбоу, и потому, не колеблясь, взял моего Жозюэ…
— Кто такой этот Жозюэ?
— Лошадь моя так называется.
— А, очень хорошо, продолжайте.
— И я приехал, имея крайнюю надобность видеть барона.
— Садитесь же, любезный господин Штаадт.
— С удовольствием, полковник, продолжительный переезд верхом меня утомил.
— Это понятно, с непривычки. Кстати, вы знаете, что случилось с бароном?
— Да, мне сейчас сообщили кой-какие сведения об этом, по-видимому, его убили.
— Почти — он лежит там, в углу полумертвый.
— Позвольте мне осмотреть его, господин полковник. Я отчасти доктор, как вам известно; может быть, он не так опасно ранен, как кажется.
— Сколько угодно, любезный господин Штаадт, что меня касается, то я буду в восторге, если он останется жив, только я сильно в этом сомневаюсь, рана, говорят, страшная, но я не видал ее.
— Сейчас я вам дам в ней отчет.
Варнава Штаадт направился к раненому; солдат нес за ним фонарь и светил. Став на колени возле Поблеско, пиэтист расстегнул его одежду, осмотрел рану, ослушал грудь и, наконец, исполнил то, что принято делать в подобном случае; осмотр длился долго и произведен был добросовестно; потом Варнава сделал снова перевязку, встал и вернулся к полковнику, возле которого сел.
— Ну что, — спросил его тот, — кончили осмотр? К какому заключению вы пришли?
— К удовлетворительному, высокородный полковник, к очень удовлетворительному.
— В самом деле, любезный господин Штаадт?
— Могу вас уверить, что друг наш не только поправится, но еще будет на ногах недели через две.
— Вот чудо-то!
— Напротив, это совершенно естественно, господин полковник; во-первых, барон вовсе не был умерщвлен.
— Вы думаете?
— Уверен, он проколот насквозь ударом шпаги, это означает борьбу, бой, поединок, что бы ни было, но уж никак не убийство, направление раны доказывает это, и она широка, чего не может быть при ударе кинжалом.
— Пожалуй, вы и правы, — ответил полковник и задумался.
— Я определенно прав, удар нанесли с такою силою, что эфес шпаги уткнулся в грудь и оставил синяки, от удара этого раненый упал навзничь как громом пораженный.
— Так он действительно проколот насквозь?
— Конечно, но складки плаща барона, вероятно, ввели противника в заблуждение, рана нанесена сбоку и не коснулась ни одной жизненной части тела, страшная потеря крови и удар эфеса в грудь одни причинили оцепенение, в котором он находится, но оно не возбуждает ни малейшего опасения.
— Я искренне этому рад, барон фон Штанбоу человек ума недюжинного.
— Прибавьте, полковник, что он вполне предан своему отечеству, которому оказал в это время неоценимые услуги.
— Кому это знать лучше меня! Он открыл нам путь в Эльзас и выдал все его средства обороны, словом, потеря его в настоящую минуту была бы невосполнима.
— Все, что вы изволите говорить, строжайшей точности, полковник, потому и надо торопиться подать ему помощь, которой он здесь лишен.
— Располагайте мною, если я могу сделать что-нибудь.
— Многого я не потребую, только попрошу у вас фургон и несколько человек конвоя, чтобы отвезти его ко мне, где за ним будет надлежащий уход, братья мои и я, мы достаточно знаем медицину, чтобы вылечить его. Разумнее будет не разглашать этого события, по возможности скрыть его, полагаю лишним объяснять, как эльзасцы нас ненавидят.
— К несчастью, это факт неопровержимый, эти черти французы околдовали их, не хотят с ними расставаться, да и баста!
— Терпение, — сказал пиэтист со странным выражением, — положение вещей скоро изменится, ручаюсь вам.
— Да услышит вас небо, любезный господин Штаадт, жизнь наша здесь теперь просто каторга.
— Положитесь на мое слово, я имею верные сведения, высокородный полковник, но прошу подумать о фургоне, нашему раненому нужна помощь.
— Это правда, я и забыл, простите, я сам пойду распорядиться, прошу у вас пять минут всего.
Полковник вышел из трактира, и за ним затворилась дверь.
ГЛАВА V
Площадка Конопляник
Большая зала в доме трактирщика представляла зрелище самое живописное и странное.
Смоляные факелы, воткнутые в стены, освещали комнату белесоватым светом, придавая какой-то особенный отпечаток лицам солдат и офицеров; клубы рыжеватого дыма поднимались к потолку; несколько солдат спали, растянувшись на соломе, другие бодрствовали, ожидая приказаний.
Старик, связанный по рукам и ногам, лежал на скамье, Поблеско, прислоненный верхней частью тела к стене, почти не был виден в полумраке, тело Бидермана, шпиона, убитого трактирщиком, лежало на полу в луже крови, а Варнава Штаадт сидел на стуле, погруженный в размышления.
Из внутренних комнат и даже с чердаков доносился постоянный шум; это солдаты грабили и немилосердно опустошали бедное жилище несчастного трактирщика.
Полковник оставался в отсутствии гораздо дольше, чем предполагал; прошло добрых полчаса, когда он вернулся с озабоченным видом, сердито осмотрелся вокруг и сел, не говоря ни слова, возле Варнавы Штаадта.
Тот с минуту наблюдал за ним, потом, видя, что полковник молчит, он решил заговорить сам.
— Ну что, полковник, — спросил он, — были вы так добры и велели приготовить мне фургон, о котором я вас просил?
— Все готово, вы можете уехать когда вам угодно, — ответил полковник чрезвычайно сердито.
— Как странно вы это сказали, будто рассержены, уж не я ли причинил вам неприятность?
— О, нет, любезный господин Штаадт, вы ни при чем, — ответил полковник, все такой же нахмуренный.
— Так я немедля воспользуюсь позволением вашим, только, признаться, мне не хотелось бы оставлять вас таким образом.
— Почему же?
— Потому что хотел бы знать, полковник, прежде чем уеду, что вас так расстроило.
— Да вам-то, какое дело?
— И все же скажите мне, что случилось, и я, быть может, в состоянии буду дать вам хороший совет.
— Вот вся история в двух словах. Судя по всему, я подозреваю, что человек, смело пробравшийся к нам и ранивший так опасно Поблеско, скрывается со своими сообщниками в деревне невдалеке отсюда.
— И что ж, господин полковник?
— Да то, что один старый анабаптист, упрямый как мул, ни за что на свете не соглашается вести меня в эту деревню.
— Анабаптисты коварное племя, преданное французам, которые покровительствуют их языческой вере; от этого человека вы не добьетесь ничего.
— Я убедился в этом на деле, таким образом, презренный виновник преступления и его сообщники, не менее виновные, ускользнут от меня из-за вздора, из-за ничтожного указания, которое дать мог бы ребенок, из-за того, словом, что я не знаю дороги в эту проклятую деревню.
Воцарилось молчание.
— А деревня эта далеко отсюда, полковник? — спросил Варнава Штаадт свойственным ему наставительным тоном.
— В трех милях, не более.
— Знаете вы название деревни?
— Конопляник.
— Конопляник? Да я очень хорошо знаю эту деревню; вам сказали совершенно справедливо, господин полковник, она действительно в трех милях, напрямик разумеется, если же избрать дорогу, по которой можно беспрепятственно проехать с вашими лошадьми и обозом, надо, по крайней мере, увеличить это расстояние вдвое.
— То-то и бесит меня, — вскричал полковник, — что я не знаю дорог, которые ведут к этой негодной деревушке!
— Не заботьтесь об этом, полковник, забудьте вашу досаду, проводник, в котором вы нуждаетесь…
— Что же дальше?
— То, что я доставлю его, и, ручаюсь вам, он доведет вас прямо, не сделав лишнего шага в сторону.
— Вы сделаете это, любезный господин Штаадт?
— Разумеется, когда обещаю.
— Но это займет много времени, а вам известно, что каждая минута дорога.
— Успокойтесь, полковник, вы не потеряете ни одной, потому что проводник этот я.
— Вы?
— Я сам.
— Искренно благодарю за предложение, которое, поверьте, ценить умею, хотя, к несчастью, не могу им воспользоваться.
— Отчего же, полковник?
— Вы забыли про раненого.
— Ничуть не бывало! Мой слуга отвезет его, и я дам записку к моим братьям. Они умеют лечить не хуже меня, под их наблюдением господин Поблеско не подвергнется ни малейшей опасности, да, наконец, и отсутствие мое продлится не долго.
— Если так, то я не отказываюсь и благодарю вас от всей души.
— Не благодарите меня, высокородный полковник, я жажду не менее вашего отправиться в Конопляник; там гнездо язычников анабаптистов, преданных Франции; в интересах дела, которого мы оба поборники, уничтожить это гнездо весьма важно. Подобная акция наделает много шума в Вогезских горах и послужит примером тем, которые не хотят мыслить трезво и понять, что Эльзас немецкая область и должна, следовательно, вернуться к Германии.
— Вы совершенно правы, и все будет сделано по вашему желанию. Итак, мы отправляемся вместе?
— Это решено, я попрошу у вас все, что нужно для письма, впрочем, это лишнее, при мне записная книжка, двух слов карандашом будет достаточно.
Действительно, Варнава Штаадт достал записную книжку из кармана, набросал карандашом пару слов на чистом листке, который потом вырвал и подал полковнику, сложенный вдвое.
Полковник взял его и вышел с сияющим видом.
Минут через пять или шесть на дворе раздался стук колес.
Это подъехал фургон, в котором должны были везти Поблеско.
Вошли несколько солдат, осторожно взяли раненого на руки и перенесли в фургон, где положили на постель, приготовленную для него из нескольких связок соломы и одеял, в которые его и закутали, чтоб оградить от пронзительного ночного холода.
Молодой человек не выходил из своего оцепенения и, по-видимому, не сознавал, что вокруг него происходит.
Господин Штаадт отдал своему слуге последние инструкции, тот выслушал их, держа шляпу в руках, с глубочайшей почтительностью, потом вскочил в седло и дал знак отправляться в путь. Фургон, окруженный конвоем, вскоре исчез во мраке.
— Теперь наша очередь, — сказал полковник, возвращаясь в залу в сопровождении Варнавы Штаадта, — на место, господа! — обратился он к офицерам.
Те немедленно встали и окружили начальника.
— Пора отправляться, — сказал полковник, — мы оставались здесь слишком долго. Велите снять часовых, соберите солдат, и чтоб натаскали сюда горючих веществ, надо поджечь лачугу, когда мы уйдем. Ночь темная, — прибавил он, посмеиваясь, — пожар осветит нам путь и не даст сбиться с дороги. Ступайте, господа, чтоб все было готово в пятнадцать минут.
Офицеры почтительно посмеялись милой шуточке, и ушли исполнять приказания начальника.
Спустя десять минут дом буквально был переполнен горючими веществами; солдат в нем уже не было, они оставили его, унося добычу, награбленную у несчастного трактирщика.
Унтер-офицер, несколько минут стоявший у двери с пятью-шестью солдатами, подошел тогда к полковнику, который расхаживал по зале взад и вперед, разговаривая вполголоса с Варнавой Штаадтом.
— Господин полковник, — вытянувшись, сказал унтер-офицер.
— Что тебе? — спросил полковник, останавливаясь и глядя на него с неудовольствием.
— Я получил приказание поджечь эту лачугу.
— Так что ж, объясняйся скорее, скот, некогда мне тут валандаться с тобою.
— Что прикажете делать с этим человеком? Оставить его, где он теперь?
И он указал движением руки на связанного старика, который лежал на скамье.
Полковник бросил на беднягу холодный и равнодушный взгляд.
— Я забыл про этого негодяя, — сказал он, — признаться, он заслужил, чтобы я оставил его изжариться, словно загнанный кабан. Однако нет, — прибавил полковник немного погодя, — он мне еще нужен. Развяжите его, он последует за нами, вы ответите мне за него головой.
— Зачем брать на себя заботу об этом старом мужике? — заметил Варнава Штаадт с самым святым видом. — Не лучше ли предоставить его своей судьбе?
— Нет, я предпочитаю взять его с собою.
— Вы жалеете его, но напрасно, старые волки самые опасные.
— Жалею, я-то? — возразил полковник насмешливо. — Или вы вовсе меня не знаете, или шутите. Какое мне дело до этого старого негодяя? Нет, причина поважнее побуждает меня дать ему прожить еще час-другой. Он принял в свой дом шайку изменников, которую я хочу захватить врасплох, и для того-то он мне и нужен. Понимаете вы меня теперь, господин Штаадт?
— Вполне, высокородный полковник, я даже нахожу теперь, что вы были бы не правы, поступив иначе.
— Очень рад, что вы разделяете мое мнение, пойдемте, пора садиться на лошадей.
Они вышли из залы, где остались один унтер-офицер, старый анабаптист и несколько солдат.
Старик, после того как его развязали, не мог держаться на отекших, дрожащих ногах; оборот крови медленно восстанавливался в его перетянутых жилах, он выносил жгучую боль, но лицо его было холодно как мрамор, и ни одной жалобы не вырвалось у него.
Развязав старика анабаптиста по приказанию полковника, унтер-офицер послал двух солдат с зажженными факелами на чердак, двух других в подвалы, на свою же долю оставил большую залу и комнаты в нижнем жилье.
Впрочем, меры так хорошо были приняты и приказания исполнены с такой точностью, что менее чем в пять минут весь дом бедного трактирщика объят был пламенем, как исполинский факел.
При свете этого зловещего факела, пруссаки ушли из Прейе, оставив за собою, как всегда и везде, где бы они ни проходили, обугленные и почерневшие развалины.
Полковник и Варнава Штаадт ехали в голове колонны, которая тянулась за ними по извилистой дороге словно чудовищная змея.
Всадники пустили коней умеренною рысью и разговаривали между собою вполголоса.
После нескольких слов о безопасности дороги и времени, которое, по всему вероятию, потребуется на переезд, разговор принял оборот самый серьезный.
Полковник узнал от Штаадта, что некоторые пиэтистские пасторы в самом Страсбурге громко проповедовали в храмах присоединение к Германии, что партия пиэтистов везде подняла голову в Эльзасе и ведет ревностную пропаганду в пользу пруссаков. Партия эта силилась представить их эльзасцам как избавителей, а французов как безбожников и сынов Содома и Гоморры.
Впрочем, поступая, таким образом, пиэтистская партия только возвращалась к прежнему. Эти люди, недостойные названия французов, поступили точно так же в эпоху первого вторжения. В 1814-м и 1815-м они приложили все старания, чтоб отделить от Франции Эльзас и Лотарингию, и не успели в то время единственно потому, что сами другие державы, особенно Россия, не согласились на раздробление нашего злополучного отечества.
Теперь же Пруссия могла поступать по своему произволу, обе провинции кишели ее агентами, которые везде расточали обещания и расхваливали бесчисленные выгоды для эльзасцев и лотарингцев по возвращении в лоно немецкого отечества.
Хотя эльзасцы с презрением отказывались, пиэтисты не унывали и, напротив, прилагали еще более усилий и пытались всеми мерами распространить свои интриги. Два негодяя, обязанных Франции всем, стали во главе этого заговора и тайно направляли все козни. Спешим заметить, что эти два изменника были родом немцы, другие пиэтистские пасторы, более осторожные, действовали исподтишка, чтоб не выдавать себя, насколько это было возможно. Вот какого рода важные известия Варнава Штаадт приехал сообщить Поблеско, а теперь, за его отсутствием, передавал полковнику.
Тот оценил все их значение и очень уговаривал Штаадта отправиться в главную квартиру и просить аудиенции у Бисмарка или у Мольтке.
По своему складу, и физическому и нравственному, Варнава Штаадт скорее походил на лисицу, чем на льва; он боялся опасности, как кошка воды, всего более опасался он выдать себя какою-либо неосторожностью. Сплетник, завистливый и скрытный, охотник совать нос не в свое дело, враг всего выходящего из ряда вон, как свойственно посредственным умам, это был один из тех коварных заговорщиков, которые постоянно выставляют вперед товарищей, а сами упорно скрываются позади, не решаются рискнуть для дела кончиком пальца, не колеблясь, бросают неловких или несчастливых сообщников и принимают на себя только ответственность за успех.
Имя этим заговорщикам — легион, это подлецы, которые губят своею трусостью предприятия, в которые замешаны, и тем достойнее презрения, что всегда они же выдают наивных товарищей, обманутых ими, и без зазрения совести предоставляют их преследованиям правосудия.
Разумеется, подобному человеку совет полковника по вкусу быть не мог. Так и случилось. Достойный пиэтист выставил на вид свою скромность, робость, страх явиться таким высоким лицам. И по какому праву представится он им? Ведь он ничем не проявил себя, он лишь безгранично предан Германии. Этого недостаточно, чтоб решиться на такой важный шаг. Словом, он отказался наотрез.
Полковник холодно выслушал все эти бредни, внушенные трусостью, презрительно пожал плечами и только ответил с насмешливою улыбкой:
— Вы правы, любезный господин Штаадт, вам в совершенстве знакомо евангельское учение, и вы удачно прилагаете его к правилам, которые обеспечат вам долгую жизнь, окруженную почетом.
Он круто переменил разговор.
Варнава Штаадт скорчил недовольную гримасу, его разгадали верно.
Между тем ехали не останавливаясь.
Занималась заря; скоро должно было взойти солнце.
— Далеко мы еще от площадки Конопляник? — вдруг спросил полковник безмолвного и нахмурившегося проводника.
— В полутора милях, — ответил пиэтист, — круг, который мы вынуждены были сделать, очень замедлил наш путь; в три четверти часа, самое большее, мы достигнем площадки, впрочем, дорога теперь уже не представит трудностей, она, как видите, извивается по склону горы до площадки, которая возвышается вот там, впереди нас.
— Ага! Это площадка Конопляник?
— Так точно, высокородный полковник; чтобы достигнуть до нее, вам проводника более не нужно.
— Действительно, теперь дорога обозначается ясно, уж не хотите ли вы оставить нас, любезный господин Штаадт?
— Какое предположение, высокородный полковник! Мне оставить вас! С какой стати, позвольте спросить? — вскричал пиэтист с притворным негодованием.
— Простите, любезный господин Штаадт, я вывел это заключение из ваших слов, впрочем, не стесняйтесь, я знаю, сколько важных дел требуют личного вашего наблюдения, хотя бы один уход за Поблеско. Теперь я не боюсь сбиться с пути; если б вы желали ехать домой, признаться, я не вижу к этому препятствия.