— Оборотень прав, надо ждать.
— Теперь и я не вижу к этому препятствий.
— Я озабочен насчет бедного Людвига, — с грустью сказал Мишель.
— Людвиг человек с душой, мы все любим и уважаем его, — с живостью возразил Отто, — он уж никак не может быть ответствен в гнусности негодяя, с которым он только в свойстве.
— Между ними никогда не было сочувствия; против воли Людвига вошел в его семейство Фишер, дурное поведение которого всегда ставило между ними преграду, — заметил Оборотень, качая головой. — Я помню, Людвиг говаривал не раз, что зять его кончит дурно, если не исправится и не бросит пить. Не думал он, что напророчит так верно. Однако, если позволите, господа, я возьму на себя объявить Людвигу случившееся. Сообщенная мною, эта страшная весть, я уверен, менее потрясет его, как если б передали ее вы, которые воспитанием и положением в свете стоите настолько выше его. Мы с Людвигом простолюдины и с полуслова умеем выспрашивать и понимать друг друга. Что вы скажете о моем предложении, господа?
— Скажу, любезный Жак Остер, — ответил Мишель, протягивая ему руку, — что вы человек с сердцем и вам врождено тонкое понимание чувств. Разумеется, лучше, чтоб вы исполнили это тяжелое поручение, от вас удар будет не так жесток. А возьмись я говорить с Людвигом, при всей осторожности с моей стороны, трудно сказать, какие последствия это повлечет за собою.
— Когда вы уполномочиваете меня, командир, то я, с вашего позволения, оставлю вас, чтоб пойти скорее навстречу Людвигу, а то, пожалуй, кто-нибудь предупредит меня и как раз брякнет ему всю историю.
— Именно так, друг мой, ступайте, мы будем ждать вас здесь.
Оборотень встал и тотчас вышел из комнаты.
Два начальника отрядов, оставшись наедине, решили между собою некоторые необходимые меры. Они согласились относительно всех почти вопросов, когда послышался громкий шум шагов и вошли человек пять.
Прежде всех появился Оборотень, вероятно показывая дорогу, а вслед за ним шли командир Людвиг, Люсьен Гартман и Петрус Вебер.
Людвиг, бледный и с сдвинутыми бровями, казался глубоко взволнован, но походка его была тверда, он высоко держал голову, и глаза его метали молнии. Эта могучая и прекрасная натура, олицетворение народа, его силы и доброты, напоминала собою и льва и ягненка.
Мишель и Отто поспешно встали приветствовать новоприбывших и дружески пожали Людвигу руку. Потом все сели.
— Господа, — заговорил Людвиг своим густым голосом, — я глубоко вам признателен, особенно же господину Мишелю. Оборотень передал мне, что вы для меня сделали. Казнь совершена, изменник не выдаст никого более.
После этого ясного и категорического заявления, произнесенного твердым голосом, настало несколько минут мрачного молчания, и затем Людвиг продолжал, осмотревшись вокруг с спокойной уверенностью.
— Вы не должны удивляться моим словам. Дело это касалось одного меня, и я благодарю вас еще раз, что вы предоставили мне покончить его. К счастью для чести нашего семейства, этот подлец был со мною только в свойстве, однако в качестве работника на фабрике он уже был наш общий товарищ, я не хочу сказать друг. Изменнически продав неприятелю тайну, где укрывались наши семейства, он совершил преступление тем более гнусное, что за горсть золота выдавал палачам своих родственников и друзей. Я упомяну только мимоходом о бесчисленных благодеяниях, которыми он обязан был семейству Гартман; кто изменяет своим близким, тот может продать благодетелей, — с горечью заключил Людвиг. — Итак, судить негодяя следовало альтенгеймским вольным стрелкам, потому что им в особенности угрожала его измена. Когда мы достигли Дуба Высокого Барона, я созвал военный совет нашего отряда и Фишер предстал пред ним. Я председательствовал. В качестве родственника подсудимого долг повелевал мне показать пример уважения к закону. Обвиняемый не отрицал своего преступления и выказал низкую трусость; он со слезами и криками отчаяния обнимал наши колени, сознаваясь во всем и моля о пощаде; я остался непреклонен. Правосудие требовало, чтоб он был наказан, и это совершилось. Изменника приговорили к смерти, но так как нельзя было терять времени и выстрел мог быть услышан неприятелем, быть может, скрывавшимся где-нибудь поблизости, осужденного завернули в одеяло, всунули ему кляп в рот, скрутили его веревками и бросили в Гав, привязав тяжелый камень к ногам. Для него все кончено на земле, да умилосердится над ним Господь на том свете! Отдав вам теперь отчет в суде и казни этого негодяя, я до конца исполнил свой долг без малодушия и без ненависти. Пусть человек этот предастся забвению, когда совершилась над ним заслуженная казнь. Нельзя требовать от него более, да и не следует. Теперь надо позаботиться о спасении тех, кого он чуть было не погубил; вследствие его измены, быть может, жизнь многих в настоящую минуту подвергается опасности.
Мишель и Отто оцепенели от изумления. Они были бледны, холодный пот выступил у них на лбу, ими овладел ужас и вместе удивление к человеку, который без колебания и страха приступил к исполнению страшной обязанности.
Долго длилось мертвое молчание.
Мишель понял, наконец, что не следует оставлять товарищей, да и самому оставаться долее под впечатлением этого мрачного события.
— Господа, — сказал он, — вы слышали нашего друга и товарища, командира Людвига, казнь совершена, и между нами даже имя изменника не должно произноситься более. Теперь нам предстоит долг более важный — отвратить опасность, которую человек этот навлек на наши головы, и провести целыми и невредимыми до верного приюта несчастные семейства, доверившиеся нашей чести. Прежде всего, надо собрать точные сведения о нашем положении, узнать достоверно, что произошло вокруг нас, и тогда только мы можем определить, какой нам остается исход и какими средствами мы располагаем для спасения стольких дорогих нам существ, которых решились защищать до последней капли крови.
— Позвольте сказать два слова, командир, — обратился к нему Петрус.
— Говорите.
— Ведь у нас здесь нечто вроде военного совета, не так ли?
— Это военный совет и есть.
— Мне кажется, что при таких важных обстоятельствах, когда речь идет о мерах для общего спасения и вопрос касается всех, не худо бы выслушать мнение каждого, взвесить все предложения и тем упрочить точное исполнение мер, которые будут приняты. По моему мнению, всем офицерам наших трех отрядов следовало бы присутствовать на совете, дабы они вполне прониклись опасностью нашего положения и, сознавая, что нам грозит в данную минуту, оказали более действенную помощь. Разумеется, я не думаю этими словами набрасывать тень на честность или отвагу наших храбрых товарищей. Что вы скажете на мое предложение, командир?
— Скажу, любезный Петрус, — ответил Мишель, — что и сегодня, и всегда вы между нами представитель здравого смысла и логики, а, следовательно, справедливое требование ваше будет исполнено сейчас же. Друг мой, — обратился он к контрабандисту, — потрудитесь пригласить господ офицеров прийти сюда, не теряя ни минуты.
Петрус поклонился командиру, и Оборотень вышел.
Вскоре он вернулся в сопровождении всех офицеров отряда альтенгеймских вольных стрелков и партизанского отряда Отто фон Валькфельда. С ним пришел и Паризьен, который принадлежал, как и Оборотень, к небольшому отряду Мишеля.
В то же время явилось новое лицо, которое приветствовали с живейшей радостью.
Это был Ивон Кердрель; его не ожидали так скоро и очень жалели, что он в отсутствии. Он только что прибыл к Дубу Высокого Барона, исполнив поручение Мишеля.
Итак, совет был в полном составе и состоял человек из двадцати.
Разместились в тесноте, и Мишель открыл заседание.
— Я попрошу нашего друга и товарища Отто фон Валькфельда, — сказал он, — дать нам подробные сведения о событиях в эти последние недели.
Каждый приготовился слушать с напряженным вниманием.
Благодаря бесчисленным сношениям, Отто знал все до малейшей подробности из самых верных источников. Без преувеличения и без пристрастия передал он, что произошло, ясно, отчетливо, в особенности же правдиво, стараясь ничего не смягчать и не скрывать. Он понимал, как необходимо слушателям его, с самого начала войны остававшимся без всяких сведений о ходе дел, знать, наконец, что происходит, дабы здраво обсудить свое положение и принять без колебания и малодушия необходимые меры и таким образом избегнуть грозившей им катастрофы.
Молодой командир говорил долго звучным и симпатичным голосом, вселявшим убеждение в сердца слушателей.
— Господа, — прибавил он в заключение, — из слышанного вами вы должны вывести тот факт, что Франция, застигнутая врасплох, так сказать, с руками и ногами выданная неприятелю, без надежного войска и почти обезоруженная, отчаянно отбивается в роковом кругу, который охватывает ее со всех сторон как стальной обруч. Ее не воодушевляет надежда склонить победу на свою сторону; она только силится сохранить честь своих знамен и внушить, когда падет, даже самому неприятелю уважение и удивление, которое невольно вызывает возвышенное самоотвержение. Не в силах сама охранять себя, она вынуждена предоставлять нас самоотвержению нашего патриотизма. Ей известно, какую борьбу мы ведем, и жаль нас. Она страшится за нас, и, кто знает, не надеется ли скоро увидеть в своих рядах спасенными из когтей прусского тигра и готовых, пока длится еще борьба, проливать за нее кровь, которую долг велит нам принести ей в жертву до последней капли. Брошенные на произвол судьбы, мы победить не можем. Родную почву Эльзаса и Лотарингии мы отстаивали дюйм за дюймом; настало время храбрым отступлением в виду подавляющих сил, которыми мы окружены, блистательно доказать врагам, на что способен патриотизм людей, подобных нам. Будем отступать шаг за шагом, лицом к врагу и держа его страхом на расстоянии. Мы уйдем от него, несмотря на все его усилия, и с торжеством примкнем к славным остаткам французской армии, так долго остававшейся непобедимой.
Речь Отто, произнесенная с воодушевлением, вызвала горячие рукоплескания. Все эти преданные сыны отечества, которые предпочитали смерть, только бы не сдаться неприятелю и постыдно сложить оружие, с восторгом приняли предложение отступить со славой в виду немецких войск, которые не в силах будут противиться этому. В предложении было что-то величественно-патриотическое и потому нравилось этим избранным натурам.
Ни один из присутствующих не сомневался в успехе отступления при подобных условиях. Отступать, когда нет более никаких средств, доступных человеку, сохранять позицию, это не значит признавать себя побежденным, напротив, это значит доказать неприятелю свою силу и сохранить отчизне закаленных воинов.
— Все, сказанное вами, командир, — ответил Людвиг, подавив в могучей груди вздох, — к несчастью, вполне справедливо. Самообольщение уже невозможно. Продолжать борьбу, когда мы окружены неприятелем, просто безумство; мы дали бы убить себя без всякой пользы для Франции и для нас самих. Наша смерть повлекла бы за собою неминуемую гибель всех дорогих нам существ, защищая которых мы сражались столько месяцев. Отступление не бегство. Отступим, когда так надо, но не оставим за собою пруссакам ничего, кроме священной земли, которой защищать более не в силах, хотя вскоре опять завладеем ею, я в том уверен. Так ли вы понимаете наше отступление?
— Разумеется, к чему затевать дело, если не спасти женщин, детей и стариков? Все должны следовать за нами и разделить нашу участь.
— Ну, вот это я называю настоящей французской речью, которая приятна моему сердцу! Теперь мы потолкуем о направлении, какого должны держаться.
— Надо идти на Бельфор! — вскричал с живостью Мишель. — Мы должны приложить все усилия, чтобы достигнуть этого города.
— Тем более, — прибавил Отто, — что Бельфор защищается храбро и отражает все нападения давно обложивших его прусских войск. Геройство этого города разбивает в прах планы пруссаков. Полковник Данфер, комендант Бельфора, доблестный воин и преданный патриот; он умрет на своем посту, если так надо, но никогда не сдаст города, которого защита вверена ему.
— Признаться, — согласился Людвиг, — и я тоже думал о Бельфоре. Полковника Данфера я знаю, служил под его командой. Это настоящий военный, безжалостный и к себе, и к другим. С ним не шути, изволь идти прямою дорогой, но он справедлив и друг солдата. Одна беда — Бельфор далеко отсюда.
— Правда, — сказал Мишель, — однако все же это Эльзас.
— Так пусть будет по-вашему, командир, идем в Бельфор. Остается только решить мелкие подробности экспедиции.
— Вот настоящее дело! — весело вскричал Отто. — Мы не отступим, но отдалимся от боевой линии и проложим себе путь сквозь немецкие войска, чтоб опереться на укрепленный город. Меня даже в дрожь бросало, так разбирала досада от одного слова «отступление». Экспедиция — выражение самое верное.
— Мое мнение, — вмешался Мишель, — когда все согласны, что нельзя держаться долее в занимаемой нами позиции, то немедленно следует принять меры, чтобы произвести наше движение с полной безопасностью для женщин, детей и стариков, которых мы уведем с собою.
Людвиг встал с живостью.
— Господа и товарищи, — с жаром обратился он к членам совета, — мы поставлены в такие условия, что между нами необходима величайшая откровенность. Спасти нас могут только доверие и согласие действий. Мы не можем скрывать от себя, что успех смелого маневра, который мы попытаемся предпринять, невозможен, если все мы не будем воодушевлены одним и тем же чувством самоотвержения. Вспомните, каким правилом мы руководились с первого же дня наших действий.
— Все за одного и один за всех! — вскричали партизаны в один голос.
— И мы честно исполнили долг, возлагаемый на нас этим девизом, — с чувством продолжал Людвиг, — только один презренный негодяй, тем преступнее, что он не был в рядах сражающихся, и мы защищали его грудью от неприятеля, только один изменник оказался между нами. Он уже наказан, правда, но впредь не должно повторяться не только подобному факту, и неосторожного слова не может быть проронено, так как эта неосторожность была бы нашей смертью. Вследствие того я требую, чтобы исключительно на трех командирах лежала ответственность за все распоряжения в предстоящем нам трудном походе. Пусть они сами выберут себе двух-трех помощников. Решения их останутся тайными и приказания будут исполнены немедленно, не требуя от них объяснений. Подумайте, господа, что только это может спасти нас и наши семейства.
— Да, если не хранить тайны, ничего не сделаешь, — согласился Оборотень.
— Однако, — прибавил Мишель, — мы оставляем за собою право в исключительных случаях советоваться с нашими офицерами, чтобы воспользоваться их добрым советом.
— Господа, — сказал старый капитан, — от имени моих товарищей и моего собственного я одобряю все, что было предложено. Мы играем в страшную игру, где успех может быть доставлен только силою воли, быстрым исполнением и строгою дисциплиной.
— Мы знаем наших предводителей и на что они способны, — сказал другой. — Единственное средство выйти из западни, это предоставить им полную свободу действий.
— Да, да, надо предоставить им полную свободу действий! — вскричали остальные офицеры в один голос.
— Разве мы можем колебаться оказать нашим предводителям полное доверие? — заметил капитан Пинерман. — Мы сражаемся за наших жен и детей.
— Вы возлагаете на нас тяжелую ответственность, господа, — сказал Мишель, — но мы не отклонимся от цели, которою задались. Благодарим вас за доверие к нам, что бы ни случилось, мы сумеем исполнить наш долг. Еще последнее слово перед тем, чтобы разойтись: нельзя терять времени, надо действовать с чрезвычайною быстротой — это главное условие успеха. Пусть в каждой роте, в каждом взводе немедленно приступят к приготовлениям, дабы можно было двинуться в поход при первом сигнале. Вы сейчас получите приказание выступить. А теперь, дорогие товарищи, да поможет вам Бог! Да здравствуют Франция и республика!
— Да здравствуют Франция и республика!
С воодушевлением восторга вырвалось восклицание это из груди каждого, потом офицеры почтительно раскланялись с начальниками и вышли, остались, по данному им знаку, только Оборотень, Паризьен, Конрад и Герцог, бывший трактирщик в Прейе.
Графиня де Вальреаль также встала, чтобы уйти, но Мишель любезно попросил ее сесть опять.
— Вы нам нужны, графиня, — сказал он улыбаясь.
— Теперь за дело, господа! — вскричал Отто, потирая руки. — Не знаю отчего, мне так и сдается, что мы будем иметь успех.
— И я так думаю, командир, — вмешался Оборотень с обычным своим непроницаемым видом.
Тут началось тайное совещание, от которого, по всему вероятию, зависело общее спасение.
Прения длились долго, несколько часов кряду, но когда члены тайного совета наконец встали, их воинственные лица сияли надеждой.
ГЛАВА XXI
Во время отступления
Прошло несколько дней после событий, переданных в предыдущих главах. Война точно разгорелась с новой яростью, и все предвидели, одни с отчаянием, другие с затаенной радостью, что страшный переворот неминуем.
Словно в гибельную эпоху Восточной империи, борусы и тевтоны нахлынули на Францию как стая саранчи и, распространяясь по всем направлениям, грозили покрыть ее всю полчищами хищников, и жадных и жестоких.
Города и деревни горели, словно мрачные маяки, везде, где проходил неприятель, оставляя за собою кровавый след вперемежку с почернелыми развалинами. Наши войска, сформированные второпях из молодых людей, которых любовь к отчизне заставила покинуть опустошенный домашний очаг, но которые не привыкли к тяжелому ремеслу солдата, отступали, содрогаясь перед волнами завоевателей, приливавших все с большею силой, и ознаменовывали свое отступление достославными победами, бесплодными, однако, для успеха войны. Наша военная честь была спасена благодаря самоотвержению и неодолимой отваге наших новобранцев, но обаяние нашей военной славы исчезло, и окровавленная, истерзанная Франция клонилась все более и более к бездне, которая, по мнению Европы, себялюбивой зрительницы, завидовавшей нашим прежним победам, окончательно должна была поглотить даже национальность нашу, без всякой надежды или возможности для нас когда-либо подняться после такого ужасного падения.
Все наши старые враги, владетели, часто нами разбитые и униженные, которых первый Бонапарт презрительно заставлял ждать в передних собственных их дворцов, где властелином был он, радуясь случайной мести, на которую никогда не смели бы рассчитывать, присутствовали спокойные, улыбающиеся и насмешливые при ужасных наших поражениях, мысленно деля между собою наши истерзанные провинции, которыми думали скоро обогатиться.
Ужасное «конец Галлии» было на всех тонких губах чудовищных очковых змей, составляющих европейскую дипломатию.
Один народ не отчаивался — он верил в призвание свыше дорогой Франции, он знал, что великие гуманитарные завоевания, прогресс и свобода покупаются только кровавыми жертвоприношениями и что сила ничего не основывает. Подавленные числом, наши солдаты храбро подставляли грудь врагу и падали с улыбкой на губах при восторженных криках «Да здравствует республика!».
Полагали Францию совсем убитою, она же, напротив, возрождалась и менее чем через два года поднялась с колен, чтобы занять, к всеобщему удивлению ошеломленных врагов, свое место между европейскими нациями.
Но тогда мы этого еще не достигли, будущность была подернута кровавою завесой, полной бурь, борьба, клонившаяся к концу, продолжалась с неслыханным ожесточением, то и дело раздавался грозный гул пушек и люди валились, словно зрелые колосья, которые падают под серпом жнеца.
Ночь была темная; восемь часов било на дальней колокольне; ветер яростно бушевал в лесу и сталкивал обнаженные ветви; серые облака стремительно неслись по небу. Многочисленный отряд вольных стрелков разбил лагерь на одной из вершин Менхберга в Эльзасе.
Менхберг не самая высокая гора в Эльзасе, однако, быть может, одна из любопытнейших и живописнейших, вся покрытая густым сосновым и черешневым лесом и орошаемая множеством ручейков, стремящихся великолепными водопадами с крутых скатов. До войны она была усеяна деревушками и возделанными полями, которые утопали в чащах темной зелени. С вершины ее открывается чудный вид на богатую и плодоносную долину Святого Григория, посреди которой, почти у подошвы Менхберга, стоит кокетливый городок Мюнстер, построенный на берегу Фешта; потом далее вид простирается с одной стороны до Кольмара, отдаленного от нее всего на двадцать километров, а с другой на множество городов и деревень, прихотливо разбросанных чуть не до высокой, затерявшейся в облаках вершины Эльзасского Балона.
Но со времени прусского вторжения вид горы совершенно изменился, деревушки и поселки брошены были жителями, которые бежали, захватив с собой домашнюю утварь и уводя скот, как только подходил неприятель. Мрачное безмолвие водворилось вместо оживления, которым некогда дышала эта очаровательная местность.
Опустошенные дома, обвалившиеся крыши, разрушенные стены и сломанные изгороди; смерть заменила жизнь, мертвое молчание — веселые песни трудолюбивых жителей, дни которых протекали так мирно и покойно, пока не нагрянула война со всеми ее ужасами и не вынудила их бежать, чтоб найти какой-нибудь приют вдали от своих пепелищ, оскверненных иноземцами.
Декабрь был на исходе: около полутора суток шел сильный снег, однако часам к семи вечера в тот день, когда мы снова приступаем к нашему рассказу, погода прояснела, и стало морозить.
Вольные стрелки, о которых мы упоминали, достигли места привала часам к четырем, в самую сильную вьюгу.
Они удачно выбрали, где расположиться. Это была деревня, брошенная с самого начала войны. Несколько уцелевших домов представляли им достаточное ограждение от стужи, становившейся все сильнее на этих высотах, и снег, заваливший тропинки и дороги, служил ручательством, что их не захватят врасплох. Никто, кроме горца, не мог бы ступить шагу по этим снежным сугробам, а вьюга, продолжавшаяся еще несколько часов после прибытия вольных стрелков в деревню, замела их следы и не оставила никаких признаков их прохода по горным тропинкам.
С ними было несколько из тех странных эльзасских телег, что безопасно могут проезжать по всем дорогам, даже самым трудным. В этих телегах, с верхом из смоленого холста, помещались женщины и дети, которые немедленно приютились в домах, тогда как лошадей с телегами кой-как разместили под навесами на дворах и в полуразрушенных сараях. Расставили часовых, так чтобы они не страдали от холода и видны не были, и все вольные стрелки ушли в дома, окна и двери которых старательно заткнули толстыми шерстяными одеялами и досками, оказавшимися понемногу везде. Приняв эти первые меры осторожности, развели огонь в очагах и принялись готовить ужин.
Своеобразный бивак этот был так расположен, что шагах в ста никто не подозревал бы тут присутствия трехсот человек, мужчин, женщин и детей.
Часам к девяти вечера небо совсем очистилось от туч и замерцало мириадами бриллиантовых звезд на темно-голубом фоне. Луна, в конце первой четверти, плыла в эфире, проливая на белую от снега землю холодные белесоватые лучи, придававшие картине местности отпечаток оригинальный, почти фантастический.
В обширной зале первого этажа довольно красивого дома, бывшего некогда местопребыванием мэра, несколько мужчин и дам сидели вокруг громадного камина, у огня таких размеров, что быка бы изжарить можно. Все они казались сильно озабочены. Одни с видом печальным курили громадные глиняные трубки на длинном чубуке, другие, машинально устремив взор на пламя, глубоко задумались, некоторые еще как будто спали, в глубине залы на тщательно разложенных снопах соломы две-три женщины лежали закутанные в одеяла и погружены были в сон.
Карл Брюнер, Герцог, Шакал и Влюбчивый накрывали стол под наблюдением Паризьена.
Из козел и досок пять вольных стрелков ухитрились устроить обеденный стол посредине комнаты, поставили вокруг полуразбитые скамейки, отрытые в груде развалин, и утвердили их по мере возможности, потом явились каждый с огромною корзиной посуды в руках и расставили приборы так же тщательно, как для обеда офицеров в мирное время в городе, где стоят гарнизоном.
Паризьен зорко следил за всем и наблюдал, чтобы блюда и тарелки оказывались в безупречной симметрии. Освещение было настоящим чудом изобретательности. Влюбчивый и Шакал устроили из дощечек люстру, утвердили на ней свечи и повесили ее над столом ровно посредине.
Нельзя представить себе зрелища более живописного, как вид этого роскошного стола при развалинах и нищете вокруг.
Когда зажжены были свечи в люстре и Паризьен удостоверился внимательным осмотром, что все в надлежащем порядке, он сделал знак товарищам и те вышли в боковую дверь.
Но через несколько минут они вернулись, неся кушанья, которые с подобающим этикетом поставили на стол.
Тут Паризьен подошел к Мишелю, сидевшему у одного из углов камина, вытянулся перед ним и доложил:
— Кушанье подано, ваше высокоблагородие. Молодой человек встал и, обратившись к остальным лицам, которые подобно ему сидели у камина, пригласил их к столу.
При звуке его голоса все как будто проснулись, погасили трубки, поднялись со своих мест и направились к накрытому столу.
Обед начался печально и безмолвно; кроме одних, быть может, простых стрелков, все ели с видом грустным и озабоченным.
Когда же первый голод был утолен и стали уже выбирать куски повкуснее, а несколько рюмок хорошего вина оказали свое действие, господин Гартман сказал сыну:
— Отчего ты так озабочен со времени нашего прибытия сюда, друг мой? Уж не опасаешься ли ты чего?
Молодой человек провел рукою по лбу, как бы силясь прогнать докучливую мысль, налил себе немного вина медленно выпил и ответил, опустив на стол пустой стакан:
— Мы здесь в безопасности, батюшка, наша позиция недоступна, особенно при таком снеге и морозе; за нас я не боюсь нисколько.
— Так ты встревожен насчет других?
— Быть может, батюшка, — ответил молодой человек почти машинально и тотчас вслед за тем вскричал с движением нетерпения: — Да что же это Оборотень все не возвращается? Уж не случилось ли с ним несчастья, сохрани Боже!
Все мгновенно подняли голову и устремили на него вопросительный взгляд.
Тогда только молодой человек заметил, что неосторожно выдал свою тайную мысль; он прикусил губу, опустил голову и впал в прежнее безмолвие.
— В чем дело? — спросил шепотом старик Гартман у Отто фон Валькфельда. — Что происходит?
— Ничего, надеюсь, — ответил тот также шепотом, — дай-то Бог, чтобы мы скорее получили известие!
— Но о ком же?
— О наших товарищах, оставленных позади в снегах и, быть может, попавших в руки немцев, которые со вчерашнего дня гонятся за нашим арьергардом и перестреливаются с ним.
— О! Дай Господи, чтобы подобного не случилось! — вскричал Гартман с прискорбием.
— Я надеюсь, что они спаслись. Людвиг так же хитер, как храбр, и, верно, успел уйти, всего более нас тревожит судьба женщин и детей, которые были с ними.
Все перестали есть, невыразимая тоска сжала им сердце. Теперь ясно было, почему встревожен Мишель, ему сочувствовали.
Людвиг командовал арьергардом. Итак, на его обязанности лежало прикрывать отступление и собирать отставших, которые от холода и голода не в силах были следовать за товарищами. Кроме того, с ним было пять-шесть телег с женщинами и детьми, охранять которых выпало на его долю. По всему вероятию, когда пруссаки подступили к нему слишком близко, он увидел себя вынужденным бросить телеги на дорогах, непроезжих от снежных сугробов. Именно этого-то и опасался Мишель, зная по опыту — раз уже был подобный случай, — что несчастные люди, если попались неприятелю в руки, уже, наверное, умерщвлены; пруссаки поклялись не давать пощады ни вольным стрелкам, ни их ближним.
Такова была война дикарей, которую вели немцы в том самом краю, на который заявляли право собственности.
Наконец Мишель, не в состоянии выдерживать долеедушевной пытки, встал из-за стола и отрывисто сказалПаризьену:
— Подай мне и плащ и оружие.
— Куда вы? — спросил Отто.
— Разве вы не угадываете? — с горечью возразил он.
— Хорошо, так я пойду с вами.
— Это невозможно. А кто будет наблюдать за безопасностью остающихся здесь, если вы уйдете со мною, Отто?
— Правда, но вы не один уходите, я полагаю?
— Нет, я беру с собою свой отряд. Паризьен, вероятно, уже предупредил людей.
— Так идите, друг мой, — грустно сказал Отто, — и да хранит вас Господь!
Люсьен и Петрус встали в одно время с Мишелем и подошли к нему.
— Что тебе, Люсьен? — кротко и ласково спросил старший брат, как всегда говорил с младшим.
— Я хочу идти с тобой, брат, — ответил Люсьен. — Петрус и я, мы принадлежим к отряду альтенгеймских вольных стрелков, в минуту опасности наше место посреди них.
Мишель было сделал рукой движение.
— Ты не должен отказывать нам в этом! — с живостью вскричал молодой человек. — Если случатся раненые, кто окажет им пособие, когда нас там не будет?
— К тому же, — прибавил Петрус своим мрачным и глухим голосом, — поручение к вам теперь исполнено, командир, и вы не можете мешать нам возвратиться к нашему посту.
— Вы правы. Пойдемте же, я не хочу и не могу препятствовать вам исполнять свой долг.
Вошел Паризьен.
— Товарищи готовы? — спросил его Мишель, между тем как вооружался и накидывал на плечи шинель.
— Они стоят на улице, командир.
— Так не надо заставлять их ждать. Каждая лишняя минута, которая проходит, может быть, ознаменована непоправимым несчастьем.
Он обратился к остальным лицам, которые стояли вокруг стола, пораженные унынием.
— Не опасайтесь за меня, мы скоро опять увидимся. И он вышел в сопровождении Отто, который хотел проводить до площади Люсьена, Петруса и Паризьена.