Оборотень подошел к нему, взял с туалета ножницы, остриг ему усы и брови, завернул их в бумажку и странный этот сверток вложил в правую руку полковника.
Потом он взял его саблю и сломал ее о колено, сорвал с мундира ордена и бросил их в чашку с грязною водой, которая стояла на умывальном столе.
— Вот дело и сделано, — сказал он с удовольствием, — в путь теперь.
Они не пошли подземельями, так как дорога оказывалась очень длинна, да им и нечего было опасаться жителей дома.
Через четверть часа они уже выходили из города и беглым шагом направлялись по полям к сборному месту.
Мы скажем теперь же, какие последствия имела для полковника насмешливая месть Оборотня.
На другой день распространилась по городу странная молва, что полковник, который имел сильную поддержку в высших сферах, громадное состояние и в генералы глядел не сегодня, так завтра, застрелился поутру, хотя нельзя было постичь причины такого отчаянного поступка со стороны человека, которому улыбалось все.
Некоторые приписывали это самоубийство внезапному припадку белой горячки, до того были странны передаваемые подробности. Перед тем чтобы застрелиться, полковник остриг себе усы и брови. Более того, дав чего-то наркотического секретарю и слугам, он накрепко перевязал их во время сна, вероятно, чтобы они не могли воспротивиться его роковому решению.
Прусские власти, не легковерные по природе, тайно приступили к следствию. Но к чему привело оно, осталось скрыто от публики. Если узнали истину, что весьма правдоподобно, то этим сведением прусские власти не поделились ни с кем.
Вольные стрелки шли быстро.
Било четыре часа, когда смельчаки эти выходили из города. Погода переменилась, и стало морозить. Холод так и пронизывал насквозь, земля твердела, идти становилось все труднее по опустошенным и перерытым полям, где то и дело встречались траншеи и глубокие колеи от орудий и телег. Рыся с быстротою добрых гончих по следам зверя, вольные стрелки весело разговаривали между собою.
— Хотел бы я знать, какую рожу скорчит полковник, когда взглянет в зеркало, одеваясь сегодня утром! — вскричал Влюбчивый.
— Надо сказать, что шутка эта просто прелесть, — возразил Карл Брюнер, — никогда этого мне не пришло бы в голову.
— Весьма вероятно, — посмеиваясь, подтвердил зуав, — ты не блистаешь находчивостью, мы заметили это.
— Еще усы, куда ни шло, — продолжал Влюбчивый, — но страшно, должно быть, взбесило храброго полковника, что в его самой спальне оказывался тайник. Уж, верно, он обшарил все стены, на то и пруссак.
— Шарил везде, кроме настоящего места, — сказал зуав, поглаживая длинную рыжую бороду. — Чай, он вообразил, что имеет дело с самим чертом во плоти.
Вольные стрелки захохотали.
В эту минуту послышался довольно громкий шум впереди, и вскоре они увидали шедших к ним навстречу шестерых крестьян; возле них тянулся ряд употребляемых в горных странах узеньких тележек, на которых возят живность и другие съестные припасы.
Поравнявшись, крестьяне и вольные стрелки поменялись дружелюбными приветствиями.
— Желаю удачи, — весело сказал Оборотень, — главное, продавайте товар ваш как можно дороже этим мошенникам-немцам.
— Постараемся изо всех сил, друг Оборотень, — ответил один из крестьян, который знал контрабандиста, — что-то вы рано вышли ни охоту, разве чуете здесь где-нибудь дичь?
— Не угадали, дядя Бауман, — возразил Оборотень с лукавою усмешкой, — охота кончена, и дичь в наших руках; мы вышли из засады и теперь возвращаемся.
— Видно, всю ночь проохотились, когда назад идете так рано; а погодка-то, признаться, была не подходящая.
— Пустяки! Хорошие охотники на погоду не смотрят. Дождь лей себе в пруды сколько угодно, только лучше ловля в мутной воде, как вам известно.
— Стало, вы хорошо тут поохотились?
— Недурно, дядя Бауман, не жалуюсь, кстати, свободна ли дорога впереди нас?
— Не знаю, право, как вам сказать, чтоб не ввести старого приятеля в обман. Дорога и свободна и нет. Понимаете?
— Как нельзя лучше. Вы хотите сказать, что дорога свободна для вас и не свободна для меня — словом, что есть засада.
— Именно-то, но засады я не видал, только почуял ее, словно ищейка след, и уверен, что она должна быть.
— Гм! — отозвался Оборотень. — И в каком приблизительно месте, думаете, вы, она находится?
— Наискось от Черных Скал, у Черешневого поворота, не доходя Волчьей Ямы этак на два ружейных выстрела.
— Да, да, — сказал Оборотень, кивнув головой, — это действительно должно быть там; место удачно выбрано. Спасибо, дядя Бауман, до скорого свидания с вами и товарищами.
— Не за что благодарить, друг Оборотень, разве не все мы французы, черт побери пруссаков с их четырехугольными шапками! До скорого свидания с вами и вашими приятелями. Однако не выпить ли на дорожку?
— Отчего нет, стужа; глоток водки бодрит после долгой бессонной ночи.
Фляги раскупорили и усердно выпили за возлюбленное отечество, бедную Францию, так жестоко испытываемую в настоящую войну. Поменялись крепким пожатием рук и разошлись.
По мере того как вольные стрелки удалялись от города, почва становилась все волнистее, плавно шла в гору и образовывала, милями двумя или тремя далее, холмы и пригорки, которые составляют передовые отроги Вогезов.
Еще не рассвело; солнце в это время года восходит не ранее половины восьмого, а было едва шесть. Ветер, довольно сильный в средних слоях атмосферы, стремительно гнал массы сплошных серых облаков, которые, местами растрепанные, принимали странные и фантастические формы. Положительно погода клонилась к стуже, и под ногами путников хрустела уже покрывшаяся льдом вода в колеях.
Но мало думали волонтеры об изменении в температуре и более или менее живописной местности, которую проходили; у них другое было на уме.
Известие, сообщенное дядею Бауманом, встревожило Оборотня более, чем он хотел выказать. Засада, насчет которой он предупреждал, по-настоящему не объяснялась ничем и заставляла его сильно задумываться, более потому, что господин Гартман должен был волею-неволею пройти на пистолетный выстрел от Черных Скал, очень опасного прохода, но единственного к Волчьей Яме.
Соображая все это и ломая голову, как бы открыть средство ускользнуть от грозившей им новой опасности, Оборотень быстро подвигался вперед. Немного вправо от дороги стоял уединенный домик с грязным кабачком. О нем давно шла дурная слава, хотя ни в чем особенном нельзя было обвинить хозяина, человека лет пятидесяти, еще очень бодрого. В продолжение долгой своей жизни он брался понемногу за все ремесла, однако наиболее сочувственно относился к контрабанде, и контрабандисты составляли главный контингент его посетителей.
Короткие знакомые и приятели прозвали его дядею Звоном за нрав несколько резкий и крутой. Много лет он был знаком с Жаком Остером, который до войны не раз имел с ним кой-какие контрабандные дела. Итак, Оборотень решился зайти к нему за сведениями. В собственных интересах он должен был знать лучше кого-либо, что происходит вокруг его жилища и насколько справедлива странная весть, сообщенная ему дядей Бауманом. Итак, маленькая группа путников свернула вправо и пошла по узкой тропинке, которая кончалась у входа в кабачок.
Оборотень полагал, что должен разбудить хозяина.
Однако, подходя ближе к дому, он убедился, что там не спят: внутри был свет, и дверь стояла отворена. Положение становилось затруднительно.
Контрабандист остановился.
— Ребята, — сказал он товарищам, — этот свет мне не по нутру. Бог весть, что за люди теперь у дяди Звона, не сунуться же зря в пасть волка и уничтожить весь успех нашей ночной экспедиции. Оставайтесь здесь, пока я один подойду к дому; чуть что-нибудь неладно, я увижу это сразу, а если, напротив, все как быть следует, я дам свисток и вы подойдете ко мне. Решено?
— Решено, черт возьми, когда нельзя поступить иначе, — вскричал Влюбчивый, — но будьте покойны, дремать не станем.
— Возьмите мое ружье, оно ни к чему мне там не годно, а может наделать хлопот. До свидания, не показывайтесь.
— Ладно, же, Бог помощь!
Оборотень отдал Влюбчивому свое шаспо, спрятал револьверы под длинный кафтан и отважно направился к дому.
Расстояние было не велико. Быстро миновав его, Оборотень переступил порог, слегка коснувшись шляпы, и подошел к прилавку, за которым величественно восседал дядя Звон, куря исполинскую трубку и наполовину скрытый, словно древнее божество, густым облаком голубоватого дыма, который носился вокруг него и образовывал над его головой нечто вроде венца.
Оборотень заметил с изумлением, что в кабаке нет ни души и дядя Звон сидел один-одинешенек за своим прилавком с кружкой пива перед собою и своею исполинскою трубкой в зубах.
При шуме шагов контрабандиста он обернулся.
— А! И вы, Оборотень! — вскричал он весело. — Милости прошу.
— Спасибо, дядя Звон. Вы словно один тут?
— Как видите, не угодно ли чего? Я угощаю.
— Не откажусь.
— Чего вам предложить, мягкого иль забористого?
— Дайте водки, она полезна, чтоб выгонять туман.
— И червячка заморить, не так ли, молодец? — заметил кабатчик, наливая водки.
— Пожалуй, и так. За ваше здоровье, дядя Звон.
— За ваше, друг любезный.
— Однако скажите-ка, — начал опять контрабандист, поставив назад на прилавок пустой стакан, — отчего же у вас так рано отперто? Посетителей в настоящее время не много, насколько мне известно.
— Не говорите, друг любезный, — вскричал кабатчик, качая головой, — в день-то деньской не придет и двух человек, хоть на хлеб и на воду садись с нашим ремеслом в настоящее время, ничего не сделаешь. Просто отчаяние, честное слово! Если так пойдет, я в один прекрасный день навострю лыжи искать счастья в другом месте.
— Гм! Это не весело, но когда так, зачем вы даете себе труд отпирать в такую рань?
— Вы опять за то же! — с лукавой усмешкой возразил хозяин. — Не повторить ли?
— Пожалуй.
Кабатчик наполнил стаканы, чокнулся с посетителем, и оба выпили.
— Довольно пошутили, — сказал тогда дядя Звон, вылив себе на ладонь последнюю каплю водки, оставшуюся на дне его стакана, и растерев ее руками.
Эта замашка, признак особенной озабоченности в достойном кабатчике, не укрылась от внимания контрабандиста, с давних пор знакомого со всеми причудами дяди Звона.
— Так вы хотите знать, — продолжал он, — почему у меня отперто так рано поутру, хотя нет посетителей?
— Разумеется, хотел бы, если только это вам не противно. Я был бы в отчаянии втираться насильно, так сказать, в ваши дела. В настоящее время у каждого достаточно своих, не то чтобы еще соваться в чужие.
— Умно сказано, мой почтеннейший, но будьте покойны, ваш вопрос меня не смущает нисколько. Давно уже я отворяю мой кабак не ранее половины девятого или девяти, если же сегодня и сделал исключение, то единственно для вас.
— Для меня? Я не понимаю.
— А дело-то ясно: я вас ждал.
— Вы ждали меня сегодня утром, дядя Звон? — вскричал Оборотень. — Этого быть не может!
— Почему же?
— Да полчаса назад я сам во сне не видал, что буду у вас.
— Положим, однако на пути к Волчьей Яме вы увидали свет. Это понравилось вам тем менее, что с час назад дядя Бауман говорил с вами при встрече о засаде пруссаков у Черных Скал; конечно, вы тотчас велели товарищам ждать вас на дороге, а сами пришли сюда за сведениями. Не так ли было дело?
— Почти так, черт возьми! Но если вы не колдун и не…
— Шпион пруссаков, хотите вы сказать, — перебил кабатчик.
— Когда слово уже сказано, так не отрекаюсь.
— Ни я колдун, ни я шпион, друг любезный, просто француз, и хороший, смею уверить.
— Я всегда считал вас таким…
— Сохраните же доброе мнение обо мне, которого я стою; но в несчастной родине нашей много теперь происходит странного, почему не худо быть осмотрительным и постоянно настороже.
— А как же вы узнали в точности, что произошло?
— От мальчугана услышал в начале ночи.
— Сынишки моего?
— От него самого. Ведь вы поручили ему отвести господина Гартмана, моего благодетеля и благодетеля многих других, которые забыли про это теперь?
— Правда, вот как все идет на свете! Эх! — вскричал контрабандист, изо всей мочи ударив кулаком по выручке. — Прескверно все идет, вот оно что!
— Признаться, лучше идти бы могло, — философски возразил кабатчик, — господин Гартман слишком понадеялся на свои силы; в нескольких стах шагах отсюда у него подкосились ноги, и он упал на дорогу без чувств. Мальчуган, умница, не потерял головы, сейчас вспомнил обо мне, оставил Тома со слугою стеречь его, а сам бросился со всех ног сюда. Я спал мертвым сном; нужды нет, малый поднял такую песню, что я вскочил, схватился за ружье и отворил окно, с твердым намерением не щадить того, кто осмелился потревожить меня таким манером. Мальчуган, разумеется, тотчас назвался и попросил меня сойти вниз, остальное, вы угадываете. При имени господина Гартмана я едва дал себе время натянуть брюки и пустился что было духу к нему на помощь. Взяли мы его на руки и принесли сюда, где он вскоре, к великой моей радости, пришел в себя.
— Спасибо за это доброе дело, дядя Звон, — сказал Оборотень с чувством.
— Не принимаю вашей благодарности, старый товарищ; я только долг свой исполнил. Ведь я душой и телом принадлежу господину Гартману. Не будь его, никогда бы мне не уйти… все равно от чего бы ни было, а ему я обязан так, как и представить себе трудно. Если понадобится ему, чтобы я пролил последнюю каплю крови, я с радостью пожертвую собою, и все еще буду считать себя в долгу у него, вот что!
— Но где же он теперь?
— В безопасности, в одном из наших старых тайников для контрабанды.
— Прекрасно, однако, пруссаки тонкие бестии.
— Что мне было делать? Он не мог шагу ступить, поневоле пришлось дать ему несколько часов отдыха, чтобы прийти в себя.
— Правда, лишь бы он скорее оправился настолько, чтоб быть в состоянии продолжать путь.
— Вот увидите сам.
— Впрочем, здесь ему лучше, чем где-либо.
— Особенно в отношении безопасности.
— Как так?
— Ведь дядя Бауман исполнил мое поручение.
— Какое?
— Он предупредил вас, что пруссаки сидят в засаде у Черных Скал.
— Он говорил, но мне это показалось чересчур нелепо, и я не поверил.
— А все-таки пришли ко мне разведывать.
— Во время войны особенно надо опасаться того, что, кажется всего нелепее. Так я и поступил.
— Это первое рассуждение, друг любезный, нас в тупик не поставишь. Как нелепо это ни кажется, однако дядя Бауман сказал правду, и засада действительно существует, хотя, собственно говоря, засадою этого называть не следовало бы. Дело в том, что вот уже два дня, как тут стоит пятьсот человек.
— Пятьсот человек, тьфу ты пропасть!
— Я знаю наверно, что не меньше, друг любезный. Мне ли не знать? Они то и дело ходят сюда и от меня не скрываются. Оттого мне все известно, то есть я узнал причину их пребывания в Черных Скалах и чего они ожидают.
— И скажете мне?
— Еще бы не сказать, когда для того, чтобы предупредить вас, я нарочно осветил свой домишко, словно маяк.
— Говорите же, я слушаю.
— Нет, друг любезный, этого так сделать нельзя, тут воздуха больно много вокруг.
— Как же быть?
— Дело просто. Кликните товарищей, а как скоро они войдут, я запру дверь, и мы можем тогда говорить на свободе.
— Не возбудит ли подозрений, что дом заперт?
— Не тревожьтесь, пруссаки видеть его не могут из своего стана; они знают, что я никогда не отпираю ранее девяти, потому и являются только около десяти или одиннадцати часов.
— Значит, об этом заботиться нечего. — Оборотень стал в дверях и свистнул известным образом. Через несколько минут подошли три волонтера.
— Кстати, — спросил Оборотень, — как же пруссаки не пытались остановить меня, если они уже целых двое суток скрываются в Черных Скалах?
Кабатчик засмеялся.
— Потому что вы шли в город, — ответил он, — если б вы направлялись к горам, они тотчас бы и цапнули вас за ворот или, пожалуй, издали пошли за вами вслед.
— Ого! Это что значит? — сказал Оборотень задумчиво.
— Узнаете сейчас, но сперва запремся со всех сторон, — ответил кабатчик.
ГЛАВА XVIII
Дядя Звон обрисовывается
Благодаря дяде Звону дом, минуту назад оживленный, вскоре представлялся снаружи одною темною и безмолвною массой, где все было погружено в глубокий сон.
Кабатчик провел своих посетителей во внутреннюю комнату нижнего жилья, где никаким образом нельзя было ни видеть, ни слышать их, разве только они стали бы кричать как оголтелые.
Приняв эти меры, достойный кабатчик сообразил, что его посетители, должно быть, проголодались, и в горле у них пересохло после утомительной ночи. Он поспешно поставил перед ними на стол вина, пива, водки, собрал еще кое-какие съестные припасы, нарезал хлеба, ветчины и стал усердно приглашать гостей оказать ему честь.
Надо отдать волонтерам справедливость, они не заставили себя просить, только соблюли долг вежливости, насколько нашли нужным, чтобы в собственных глазах сохранить приличие, и сильное произвели нападение на закуску, в которой нуждались на самом деле.
Осмотревшись вокруг с довольным видом, чтобы удостовериться, все ли в порядке, хозяин уже раскрывал рот, вероятно для объяснения, которого Оборотень требовал от него все время, когда контрабандист взял его за руку.
Кабатчик обернулся с изумлением и поглядел на него вопросительно.
— Простите, дядя Звон, — сказал контрабандист, — ведь вы понимаете мое беспокойство и не посетуете на него?
— О чем речь?
— О ком, хотите вы сказать?
— Положим, товарищ, а дальше что?
— Дальше я спрошу о господине Гартмане.
— Он отдыхает, при нем Франц, мальчуган и Том; последний караулит, другие ходят за ним. Повторяю вам, он в безопасности и пруссаки, при всей своей пронырливости, с самим чертом в вожатых, не отыскали бы его, так хорошо он спрятан. Успокоились ли вы теперь?
— Почти.
— О, о! Вас трудно удовлетворить, друг любезный.
— Что прикажете, таким уж Бог создал, не моя вина. К тому же командир Мишель мне поручил своего отца, и я буду в отчаянии, если с ним случится несчастье.
— Ничего не случится, даю вам честное слово. Впрочем, вы увидитесь с ним в надлежащее время. Еще нет, надобности спешить.
— Я полагаюсь на ваше слово. Говорите теперь сколько душе угодно о вашем деле.
— И вы будете не прочь узнать то, что я скажу?
— В этом я убежден, мы с вами знакомы не со вчерашнего дня. Я знаю, что хитер был бы тот, кто провел бы вас.
Он засмеялся, налил себе кружку пива и осушил ее залпом.
— Говорите же, — прибавил он, поставив на стол, пустую кружку, — я готов слушать.
— Надо сказать вам, товарищ, что в начале войны, когда наши дела пошли ко всем чертям из-за плохого распоряжения, мне было пришло на ум закрыть кабак, захватить с собою что имею ценного и дать стречка, чтобы искать счастья в другом месте. Но я скоро одумался, мне стыдно стало махнуть на все рукою. При таких бедствиях истинному патриоту не бросать надо отечество, а служить ему по мере сил на том месте, куда поставила его судьба. Нет малого и ничтожного орудия, которое не могло бы оказать пользы в данную минуту.
— Хорошо сказано, дядя Звон! — вскричал Оборотень и протянул ему руку. — Вот как следует говорить французу!
— Я имею притязание быть им, — продолжал кабатчик с убеждением, — молодость моя была бурная, не спорю, за мною много и крупных провинностей, меня не раз увлекали страсти гораздо далее, чем я бы хотел, но я человек, черт возьми, у меня душа есть, и я боготворю родной мой край. Как служить ему? Пойти в солдаты, так воевать я стар, сил не хватает, хотя духом бы и взял. Смолоду я побывал в разных странах, денег не нажил, но набрался опыта и поневоле научился языкам тех земель, куда приводили меня случайности моей бродячей жизни. Я говорю по-немецки, по-итальянски, по-испански, по-английски, по-голландски, по-русски и невесть еще по-каковски. За неимением лучшего я решился, оставаясь у себя, слушать все, что будут говорить мои посетители, и сведениями этими приносить пользу соотечественникам. Пруссаки считают меня баденцем и нисколько не опасаются. Нередко сюда приходят их офицеры держать совещания о вопросах важных. Обсуждают они их либо по-английски, либо по-голландски, словом, на каком-нибудь чужом языке, чтобы я не понимал их, и, разумеется, в этом убеждении высказывают свободно все, что у них на уме. Так-то я узнал многое, и мне удалось помешать самым искусно задуманным их планам, хотя они и понять не могли, каким путем угадали их французы.
— Славная это игра, ей-Богу! Нашла коса на камень, значит.
— Не так ли? — хитро улыбнулся кабатчик. — Вот дней несколько назад, утром, помнится, входит сюда человек, которого я уже никак видеть не ожидал, особенно в такой компании. До того я изумился, что кружку из рук выронил, которую чистил. По счастью, она была оловянная и беды не стряслось. Человек, о котором я говорю, нахлобучил на глаза шляпу и поднял воротник камзола, как будто от стужи — мороз-таки пощипывал, — но, в сущности, чтобы я не узнал его. Отлично это удалось ему, как видите.
— И в самом деле, — засмеялся Оборотень, — но кто же был это?
— Терпение, друг любезный, скоро узнаете. Контрабандист знал по опыту, как трудно заставить дядю Звона в чем бы то ни было поступить иначе, чем решил он заранее. Хотя любопытство его сильно было возбуждено и он терзался беспокойством, однако мужественно примирился с этой невзгодой, понимая, что лучше предоставить старику рассказывать по-своему.
— За ваше здоровье, дядя Звон, — сказал он, чокаясь с кабатчиком, и прибавил, когда осушил свой стакан: — Сапристи! Вы собаку съели по части рассказов, мастерски говорите.
— Надо сознаться, — согласился кабатчик, лукаво подмигнув, — не даром взяла деньги молодка, что смастерила меня за пять су.
Вольные стрелки засмеялись этой шутке. Выпили круговую, и, утерев рот рукавом, дядя Звон продолжал:
— Итак, двое людей вошли в общую приемную, где на ту пору не оказывалось ни души. Еще рано было для обычных моих посетителей. Однако новые пришельцы не остановились в приемной, а прошли прямо сюда. Они сели за этот самый стол, что перед нами, и товарищ того, кто не хотел быть узнан, заказал сытный завтрак на двоих, строго наказав мне ни под каким предлогом не пропускать к ним в комнату никого. Так как молодец этот имел право приказывать другим, то я с почтительным поклоном уверил его, что приказание будет исполнено мною в точности. Я спокойно ушел готовить завтрак. Разумеется, люди эти не стали бы говорить о цели, которая привела их ко мне, прежде чем им будет подано все, что они потребовали. И я имел свой план; не впервые полковник фон Штанбоу выбирал мой дом для своих тайных совещаний.
— Как вы его назвали?
— Кого?
— Да полковника-то.
— Фон Штанбоу, это полковник королевской гвардии, подлец, каких свет не производил. Вы разве знаете его, друг любезный?
— Немного знаю, дядя Звон, — ответил Оборотень, странно переглянувшись с товарищами. — Часто он ходил к вам?
— То есть ходит, будет вернее сказано, — поправил кабатчик. — Я вижу его почти ежедневно.
— Действительно, я обмолвился. Так вы видите его здесь чуть, что не каждый день?
— Да, но, признаться, это мне вовсе не по нутру; в этом человеке что-то кроется недоброе, от него кровью несет. Я не трус и, кажется, доказал это; что бы вы думали, верьте мне или нет, а я трушу его!
— Я это понимаю, продолжайте, пожалуйста. Если этот человек примешан к вашему рассказу, то я подозреваю какой-нибудь постыдный замысел.
— Вот увидите. Итак, я мигом сготовил завтрак, подал его, велел моему горбуну прислуживать в приемной посетителям, какие могли явиться, и немедленно засел в тайник, не известный никому, который я устроил собственно для себя и откуда все могу видеть и слышать, что происходит тут.
— Позвольте, а горбун-то кто, о котором вы упомянули?
— Бедный калека, который мне служит уже четвертый год.
— А! Итак, вы засели в тайник?
— Едва я стал прислушиваться к тому, что говорили, как порадовался своей счастливой мысли. Сами сейчас увидите, прав ли я был. Не буду передавать вам всего разговора, который длился битых два часа, это взяло бы много времени, а для вас дорога каждая минута, я скажу суть дела в немногих словах. Полковник фон Штанбоу, по-видимому, давно уже вел переговоры со своим собеседником, убеждал его самыми блистательными обещаниями, предлагал ему самые щедрые награды, тот все колебался, пожимал плечами, отвечал односложно и никак не соглашался на предложения полковника, не из чувства чести либо ужаса к измене, на которую его хотели подвинуть, но просто потому, что предложенная сумма казалась ему недостаточно велика в сравнении с важностью того, что от него требовалось.
— Вот подлая-то скотина! — вскричал Оборотень, хлопнув по столу кулаком. — Это не может быть француз!
— Не француз и есть, но этого никто не подозревает; вы первый, друг любезный, хотя знаете его хорошо.
— Да скажите же имя-то его!
— Погодите, узнаете и тогда не поверите, когда я вам скажу.
— Поверю, поверю, дядя Звон, потому что считаю вас человеком, каким быть следует, вы не способны низко оклеветать невинного.
— Это я называю говорить! Итак, чтоб не мучить вас долго, вот в чем дело. Полковник фон Штанбоу сулил две тысячи флоринов золотом человеку, о котором я говорю, с условием, что тот откроет ему, в каком именно месте нашли убежище семейства работников с фабрики господина Гартмана, составивших отряд вольных стрелков, к которым пруссаки питают особенную ненависть.
— Понятно, альтенгеймские вольные стрелки наделали им довольно неприятностей и перебили у них довольно народа, но кончайте, пожалуйста. Неужели этот человек был настолько низок, что продал своих братьев?
— Это хитрый негодяй. Зная, какие скряги пруссаки, он сперва торговался: сумма, видишь, казалась ему мала. Полковник все не раскошеливается, хоть ты лопни. Вот и сказал он, наконец:
«Дайте мне тысячу флоринов в руки теперь, а тысячу в тот день, какой вы сами назначите, чтоб я указал вам дорогу, и дело будет в шляпе».
Более часа полковник не соглашался, но, убедившись, что не уломает упрямца, что пьет он здорово и чем более пьет, тем становится упорнее, достал кошелек, отсчитал ему тысячу флоринов, которые тот сунул в карман со вздохом удовольствия, и буквально сказал следующее:
«Вот требуемые вами тысяча флоринов, только смотрите, держать слово, а то я буду без жалости. Куда бы ни скрылись вы от моей мести, я везде вас настигну. Дня через два отряд немецкого войска поставлен будет у Черных Скал, дабы ближе быть к тому пункту, где нам вскоре придется действовать. Во вторник, в семь часов вечера, я буду ждать вас здесь, на этом самом месте, и отсчитаю вам остальную тысячу флоринов, после чего вы сведете меня с отрядом солдат в гнездо ехидн; я растопчу его ногами, уничтожу дотла. Вы слышали теперь, так смотрите, будьте точны».
Полковник встал с этими словами, позвал меня, расплатился и вышел в сопровождении подлеца, который, словно Иуда, продал своих братьев. Как находите вы эту историю?
— Плачевною и позорною. Слава Богу, что подлец-то не француз, как вы утверждаете.
— Нет, он бельгиец, и выгнан был из родины общим презрением. Он искал убежища во Франции, где уже лет двадцать живет, разумеется, приняв другое имя.
— Это чудовище, а не человек! — вскричал Оборотень с движением ужаса.
— Нет, друг любезный, — спокойно возразил дядя Звон, — просто скот без малейшего нравственного чувства, которого ослепляет тщеславие и корысть.
— Но кто же это? Должен же он носить какое-нибудь имя у нас?
— Имя его теперь Жозеф Фишер.
— Жозеф Фишер! — вскричали вольные стрелки в изумлении, которое походило на ужас. — О, это невозможно!
— Разве я не говорил заранее, что вы не поверите мне? — сказал с усмешкой дядя Звон.
— Жозеф Фишер, шурин Людвига, командира альтенгеймских вольных стрелков! — воскликнул Оборотень в глубоком унынии.
— Он сам, друг любезный, вот до чего довели его жажда золота, тщеславие и пьянство! Он, не колеблясь, продает не только друзей и братьев, но еще и сестру с дочерью неумолимому врагу, — продолжал кабатчик отрывистым и суровым голосом, устремив на контрабандиста взгляд выражения странного.
— Я верю вам, я должен верить, — ответил Оборотень, силясь говорить твердо, тогда, как у него захватывало дух от душевного волнения. — Спасибо вам, что вы предупредили нас об этом позорном заговоре. И это бельгиец изменяет нам, один из сынов сочувственной нам великодушной нации! И без всякого повода с нашей стороны он входит с нашими неумолимыми врагами в заговор, которого можно только гнушаться! О, это ужасно!
Наступило довольно продолжительное молчание. Эти честные люди были возмущены такой подлой изменой.
Скоро, однако, Оборотень провел рукою по лбу, как будто хотел прогнать докучливую мысль; лицо его, на котором отражалось жестокое душевное потрясение, повеселело почти мгновенно, и, наклонившись над столом, чтоб наполнить свой стакан, он сказал голосом спокойным, почти веселым:
— Спасибо вам, дядя Звон, повторю я опять; это дело, как и много других, которым счет ведется у меня тут, — прибавил он, коснувшись пальцем своего лба, — зачтется в свое время. Теперь у нас другая забота на руках.
— Какая же? — спросил кабатчик с изумлением, которого не в силах был скрыть, так поразила его внезапная перемена в контрабандисте.
Короче знакомые с нравом Оборотня, вольные стрелки только значительно переглянулись.
— Гм! — заметил контрабандист. — У вас память коротка, дядя Звон, если вы уже забыли про господина Гартмана.
— Признаться, я другим был озабочен в эту минуту и заслужил ваш упрек.
— Я обещал командиру Мишелю, что доставлю ему отца целого и невредимого или голову сложу, во что бы то ни стало. Слово свое я сдержу. Итак, взглянем на вопрос хладнокровно. Надеюсь, вы не допускаете, точно так же, как и я не допускаю, чтобы проклятые пруссаки могли преграждать нам путь и мешать пройти куда нужно?