— Ты не заслуживал такого пробуждения после беспокойства, которое нам наделал, злой!
— Ну вот, и за брата уже принялась! — с улыбкой возразил Мишель. — Не ворчи на меня, сестренка, ведь ты будешь же вынуждена помириться, так не лучше ли с того и начать?
— Он прав, Лания, — сказала Шарлотта, подставляя лоб молодому человеку, который прижал к нему губы, — зачем бранить его? Бедный Мишель, он и то довольно несчастлив!
— Вот тебе на! — засмеялась Лания. — И союзница мне изменяет? Что ж мне делать в таком случае, если не мириться? Ну, я согласна.
— Спасибо, крошка, я знал, что ты не так разгневана, как показываешь. Нет ли чего нового?
— Насколько мне известно, нет, мы с Шарлоттой хотели поговорить с тобою, вот и все.
— К вашим услугам, милостивые государыни, и могу вас уверить, что очень рад доброй мысли, которая пришла вам на ум. Не угодно ли садиться.
— Позвольте минуту, сударь, — перебила Лания, — здесь не только мерзнешь, но и темно.
Пока Лания мешала в камине, чтобы ярче разгорелся огонь, совсем было потухший от небрежения Мишеля, Шарлотта засветила лампу и поставила ее на стол.
Чтобы не оставаться в бездействии, Мишель придвинул кресла к камину.
Когда же девушки восстановили в комнате некоторый порядок, они сели по обе стороны камина, против которого в свою очередь поместился Мишель.
— Вот я готов выслушать вас и отвечать на вопросы, милостивые государыни, — сказал он с самым серьезным видом. — О чем идет речь?
— Ого! Какой странный способ начинать беседу, — возразила Лания с тонкой улыбкой. — Ни о чем особенном нет речи, любезный Мишель, мы просто желаем поговорить с тобой.
— Очень хорошо, — сказал он с величайшим хладнокровием, — слушайте же, я иначе приступлю к разговору. Это будет чрезвычайно занимательно — вот увидите. Не кажется ли вам, милостивые государыни, так же как и мне, что зима в нынешний год чрезвычайно сурова и холод чувствуется резкий, особенно горах и в этой развалине? Ведь нам в тысячу раз было бы лучше в Страсбурге в наших прочно построенных и натопленных домах.
— Час от часу не легче, теперь он на смех поднимет нас!
— Сохрани меня Боже! Я только пытаюсь завязать беседу. Видишь ли, сестрица, не так легко, как воображают вообще, в данную минуту начать разговор на занимательную тему. Я делаю, что могу, но если б вы помогли мне немного, пожалуй, я имел бы больше успеха.
— Сомневаюсь, ты как будто не расположен разговаривать, брат.
— Гм! Как тебе сказать? Предмета разговора не оказывается.
— Я попробую, — сказала Шарлотта. — Буде вам известно, любезный Мишель, что Лания очень тревожится о друге вашем, Ивоне Кердреле. Вы, конечно, легко поймете это.
— О! — воскликнула Лания, краснея. — Зачем же говорить ему это, Шарлотта?
— Она прекрасно сделала, милушка, а ты можешь успокоиться, твой жених не подвергается никакой опасности, по крайней мере, я так надеюсь. Сегодня вечером или завтра утром ты увидишься с ним опять, я дал ему вполне мирное поручение.
— В Страсбурге? — с любопытством спросила девушка.
— Нет, там много очень немцев в настоящее время, а он не знает ни слова по-немецки, его как раз схватили бы как шпиона. Этому я подвергать его не хотел.
— Спасибо, Мишель! — вскричала сестра, протянув ему свою крошечную ручку, которую тот любезно поцеловал. — Ты добрый, я люблю тебя. Кстати о Страсбурге, ты не имеешь никаких сведений оттуда?
— Еще никаких, милушка.
— И ты никого не посылал?
— Напротив, сегодня утром отправил туда одного из моих.
— Человек надежный?
— Все мои люди надежны, знай это раз навсегда, дружок.
— Прошу извинения, брат, я не так выразилась, я хотела сказать: смышленый.
— Можешь быть покойна, Лания, мой посланный не кто иной, как Оборотень.
— О! Если это он, то заботиться не о чем.
Водворилась минута молчания. Мишель ворошил золу в камине, насмешливо поглядывая на сестру, которая вдруг задумалась.
— Отчего же он вернется только завтра? — спросила она, наконец.
— Кто? Оборотень? Я не говорил этого, напротив, я жду его с минуты на минуту.
— Кто тебе говорит про Оборотня? — вскричала девушка с нетерпением и покраснела до корней волос.
— Зачем вы дразните сестру, любезный Мишель, — вмешалась в прения Шарлотта, — ведь вы знаете, о ком она говорит.
— Конечно, знаю, но эта Лиса Патрикеевна старается выведать то, чего я сказать ей не могу. Ну, сестренка, не надувай губок, твой жених не подвергается никакой опасности, даю тебе честное слово; а не видишь ты его сегодня потому, что он послан мною очень далеко и вернуться не может ранее как завтра утром. Довольны вы теперь, сударыня?
— Не знаю, право.
— Но мне-то прощаешь?
— И то бабушка надвое сказала. Это зависит от твоего ответа на вопрос, который я сейчас тебе сделаю.
— Говори, милушка, если есть возможность удовлетворить тебя…
— Не обещай, прежде чем не узнаешь, о чем речь.
— Ты права, спрашивай же.
— Зачем Оборотень пошел в Страсбург?
— Ага! Вот оно что.
— Да, и я жду ответа.
— Не гневайся.
— Ты уже и на попятный?
— Ничуть, милушка.
— Прошу покорно без уверток, я требую полной откровенности.
— Но требуешь-то ты нешуточного, сестренка. Я дал Оборотню несколько поручений очень трудных и опасных, цель же их теперь никак объяснить тебе не могу.
Знай только, что я приписываю большое значение успеху этих поручений, из которых самое легкое — пробраться в наш дом и переговорить с отцом о деле важном. Тебе известно, что вокруг дома постоянный караул и с минуты на минуту отец может быть арестован; по одному этому поручению нашему приятелю, которое я считаю наименее опасным, суди сама, каковы остальные. Вот единственный ответ, какой я могу дать тебе, и не сердись на необходимые недомолвки, за которые ты скоро поблагодаришь меня сама.
— Мишель ответил очень хорошо, Лания, — вмешалась подруга, — ты должна быть признательна за его снисхождение. В наше несчастное время мужчины, к сожалению, часто должны иметь тайны, которые честь воспрещает им открывать.
— О! Что тебя касается, душечка, — с тонкою улыбкой возразила Лания, — то я вперед так и знала, что ты перейдешь на сторону своего жениха.
— Разве не естественно это? — возразила молодая девушка краснея. — И когда еще право на его стороне?
— Гм! В последнем я не совсем уверена, но потешу вас обоих и соглашусь.
— Спасибо, сестренка, — со смехом ответил Мишель, — я приму это к сведению, и теперь Ивон только держись.
— То есть как же?
— Да так, завяжется у вас спор в моем присутствии, я сейчас стану на твою сторону, если только он не будет прав кругом и около.
— Поплатишься ты у меня за это, Мишель, — погрозила она брату пальцем, улыбнувшись, и прибавила минуту погодя: — Угодно ли тебе наконец говорить серьезно?
— Помилуй, сестра, что ж я делаю все время!
— Прошу покорно, Мишель.
— Господи Творец! Опять гневаться. Ну что там еще?
— Ничего, когда это тебе неприятно.
— Как знаешь, только лучше бы тебе…
— Могу тебя уверить, Мишель, что речь идет о деле важном, — с живостью перебила девушка.
— Да, действительно важном, — подтвердила Шарлотта, кивнув головой.
Мишель бросил на девушек пытливый взгляд, нахмурил брови и продолжал голосом немного суровее:
— Умоляю вас, мои дорогие, не делайте мне задачи моей еще труднее придирками балованных детей; к несчастью, теперь не время шутить и смеяться.
— Ты к нам несправедлив, брат! — вскричала Лания. — Мы более всех удивляемся твоему самоотвержению и жалеем тебя. Разве ты не знаешь, как мы тебя любим? Мы особенно опасаемся причинять тебе хлопоты и затруднения, зная очень хорошо, какое исполинское дело у тебя на руках. Ты нас видишь всегда смеющимися, никогда в слезах, однако… бросим это. Женщины птички беспечные и мечтательные, для которых жизнь должна быть продолжительной и веселой песнью: так решили вы, мужчины, в вашем надменном высокомерии. Вы не считаете нас достойными подавать свое мнение в страшной борьбе, называемой жизнью, где за собою только признаете право сражаться. А ведь вы не правы: женщина судит и видит сердцем и никогда не ошибается там, где вы, господа мужчины, порой не знаете, что думать. Верь мне, Мишель, женщина нисколько не уступает мужчине в твердости и уме, напрасно вы отстраняете ее от интересов, которые настолько же ее, как и ваши.
— Гм! Быстро же ты решила дело, душа моя. У тебя острый язык, твоя филиппика язвительна.
— Я говорю правду, брат. В душе ты согласен со мной, я уверена, но речь теперь не о том, я не взялась защищать мой пол.
— И хорошо делаешь, сестра, он себя сам сумеет защитить, — заметил Мишель с легким оттенком иронии.
— Ты все шутишь, а напрасно, говорю тебе. Знаешь ли ты, что здесь делается?
— Что, что такое? Что тут происходит? Не понимаю, что ты этим хочешь сказать.
— Видишь, ты, стало быть, не знаешь, я так и думала, потому мы с Шарлоттой отыскали тебя, необходимо, чтоб сейчас ты был уведомлен обо всем.
— Сердечно благодарю вас, — с чувством сказал молодой человек, — разве я не знаю с давних пор, что вы мои ангелы-хранители? Говорите же, теперь, даю вам слово, я буду слушать с напряженным вниманием.
Девушки как будто колебались и глядели друг на друга вопросительно.
— Продолжай, Лания, когда ты уже начала, — сказала Шарлотта улыбаясь, — впрочем, это скорее твое дело, чем мое, так как касается рабочих твоего отца.
— Как рабочих отца? — вскричал в изумлении Мишель.
— Или, вернее, их семейств, что по-настоящему одно и то же, брат.
— Говори скорее, милушка Лания, умоляю тебя!
— Так слушай, мы уже несколько дней назад решили все сказать тебе, но…
— Не смели, — перебила Шарлотта почти шепотом.
— Однако долее медлить нельзя, — продолжала Лания, — итак, я сейчас объясню тебе все. Ведь ты знаешь, Мишель, где укрываются семейства наших честных рабочих, ты сам ходил не раз удостовериться, не терпят ли они в чем нужды. Недавно Сесилия, старшая дочь Людвига, прелестная пятнадцатилетняя девочка, которую мы с Шарлоттой очень любим, пришла, как делает часто, провести с нами часа два, три. Бедное дитя страшно скучает в подземелье, где около трех месяцев прозябает без воздуха и без солнца; для нее настоящий праздник вырваться на часок подышать свежим воздухом. Но на этот раз Сесилия была бледна, печальна и на все наши вопросы отвечала односложно, она то и дело глубоко вздыхала, и на глазах ее навертывались слезы. Нас это удивило в девочке, обыкновенно такой веселой и резвой, мы с Шарлоттой и стали ее расспрашивать. Долго все наши усилия оставались, тщетны; девочка плакала, тосковала, но говорить ничего не хотела. Выведенная из терпения молчанием, которое не знала, чему приписать, и, опасаясь не без основания, чтобы под ним не крылось чего-либо важного, я приступила к девочке еще настойчивее, даже погрозила ей сказать тебе и что ты уж сумеешь выпытать из нее правду. Наконец девочка поддалась на наши убеждения, а, пожалуй, струсила моей угрозы и решилась рассказать нам все. Сам увидишь, стоило ли труда настаивать и насколько это может быть вопросом важным.
— Заранее уверен, милушка, что дело нешуточное. Благодарю и тебя, и мою возлюбленную Шарлотту, что вы настояли на расспросах. Но продолжай, пожалуйста, я с нетерпением жду конца рассказа и боюсь, не угадал ли я то, что ты так долго не решаешься мне доверить.
— Вот почти слово в слово, что рассказала нам Сесилия; я постараюсь говорить коротко, чтобы не томить тебя любопытством.
— Да, да, говори скорее, сестра, не будем терять дорогое время.
— В двух словах передам тебе, в чем дело, а ты сам выводи заключение, какое найдешь логичным. У Сесилии есть дядя, по имени Жан или Жозеф Фишер, не помню наверно.
— Постой, я знаю, — прервал ее Мишель, ударив себя по лбу, — это Жозеф Фишер, черт возьми, негодяй и пьяница. Батюшка никак не соглашался прогнать его с фабрики, когда в один прекрасный день он спьяну попал рукою в колесо машины — говорили, будто он сделал это нарочно, чтоб избавиться от работы, — и должны были отнять ее. С той поры отец давал ему небольшую пенсию и все-таки держал на фабрике, не работником, так как с одною левою рукой он работать не мог, но привратником и сторожем.
— Тот самый и есть.
— От него меня не удивит никакая низость. Этот человек презренный пьяница и жену свел в могилу безбожным обхождением; я считаю его способным на все. Продолжай рассказ.
— Сесилия любопытна, — продолжала Лания улыбаясь, — любопытство наш женский грешок. Девочка заметила, что дядя, который во все время затворничества в подземелье был страшно не в духе, почти не отвечал на вопросы и целые дни проводил, скорчившись в углу, с трубкою в зубах, вдруг без видимой причины сделался весел, разговорчив и даже порой, после того как исчезнет на несколько часов, никто не знал, куда и зачем, возвратится, по-видимому, очень довольный и даже в возбужденном состоянии, крайне похожем на опьянение. Изумленная такою внезапною переменой, девочка не знала, чем объяснить ее, и, под влиянием безотчетного чувства, решилась подстерегать дядю. Неоднократно подсматривала она за ним, когда он уходил и приходил, но ничего не открыла, она только удостоверилась, что он всеми мерами старается выйти из подземелья незаметно. Дня три назад она крадучись следила за дядей, когда он вышел, и ждала его возвращения, притаившись за скалой, когда незадолго до заката солнца увидала его, но в каком виде! Несчастный был так пьян, что на ногах не стоял. Однако он сумел отыскать вход в подземелье и пошел по галерее, тыркаясь о бока и подвигаясь вперед с неимоверными усилиями. Сделав, таким образом, шагов сто или полтораста, он потерял равновесие, грохнулся о землю и остался неподвижен. Девочка, которая все шла за ним, при шуме падения подбежала в испуге, полагая, что дядя расшибся, однако имела осторожность не показываться ему. Пьяница остался цел и невредим и после тщетных усилий встать опять на ноги, сознавая всю невозможность подобной попытки, храбро помирился с этой неприятностью, закрыл глаза и мгновенно заснул. Тогда девочка подошла к нему, нагнулась и заметила при свете зажженной ею свечи, которую она держала в руке, что дядя при своем падении выронил из кармана золотые монеты. Это, по всей справедливости, могло ей показаться странным и вместе внушить невыразимый ужас. Она знала бедность дяди и заподозрила его в воровстве. Бедняжку так жестоко поразило это горестное открытие, что она и матери не посмела рассказать о нем, только все тайком плакала. Поведение дяди представлялось ей таким гнусным, что она почувствовала к нему непреодолимое отвращение. Вот, друг мой, что нам рассказала бедная девочка. Что ты думаешь об этом?
— Думаю, — возразил Мишель мрачно, — что человек этот подлец и хочет продать нас неприятелю, пожалуй, уж продал.
— Может быть, время еще не ушло отвратить беду? — заметила Шарлотта.
Мишель покачал с унынием головою.
— Дай-то Бог! — сказал он. — Но я не смею надеяться. На чем же вы, моя дорогая Шарлотта, основываете вашу надежду?
— На том, что Фишер с того дня, как был так пьян, не выходил из подземелья.
— Как вы это знаете?
— Сесилия не приходила к нам, а мы условились, что она предупредит нас, как только дядя ее выйдет опять.
— Я прибавлю, брат, что это происходило несколько дней назад. Хотя измена для меня очевидна, я полагаю, она еще не совершена и презренный Фишер только ведет переговоры с неприятелем, чтобы ему дороже заплатили за его гнусное коварство. Вы пруссаков знаете лучше нас и, конечно, убеждены, что, выведай они у несчастного пьяницы все сведения, какие им нужны, давно показалось бы здесь, по меньшей мере, несколько разведчиков.
— Ты права, сестра, это, должно быть, так, но и предаваться обманчивой уверенности не следует. Можно ли рассчитывать на Сесилию?
— Девочка нам предана всею душой.
— Тем лучше, быть может, все еще поправимо. Вот что надо сделать… Ах, зачем нет здесь товарищей!
В дверь слегка постучали два раза особенным образом.
Мишель вскочил, лицо его просияло.
— Что это? Это любопытно! — вскричали в один голос обе девушки.
— То, — ответил он, направляясь к двери и собираясь отпереть, так как она заперта была на ключ, — что мне не следовало унывать, Бог посылает нам помощь, на которую я не смел рассчитывать.
ГЛАВА XVI
Как Оборотень сыграл с пруссаками шутку-другую
Часов в десять вечера Поблеско, накрепко связанного и с кляпом во рту, опустили на мостовую в том самом месте, где три дня назад на него напали и так проворно овладели им, то есть в двух шагах от подъезда дома, где жил банкир и шпион, жид Жейер.
Бушевал ветер, дождь лил, улицы были темны и пустынны. Прошло минут двадцать. Не имея возможности оградить себя от дождя, Поблеско промок до костей и дрожал от холода, но, тем не менее, обдумывал уже способ мести с настойчивостью человека, который принял неизменное решение.
Он внезапно вздрогнул и стал прислушиваться; тяжелые и мерные шаги патруля раздались невдалеке, патруль направлялся в его сторону.
— Дер тейфель! Это что такое? — сказал с выражением крайнего изумления голос у самого его уха.
— Сапермент! — вскричал другой голос. — Эти разбойники страсбургцы не знают, что придумать нам в досаду; вероятно, еще кто-нибудь из наших бедных товарищей попался им в лапы, и они бросили его тут, чтобы надругаться над нами.
— Надо удостовериться, — сказал третий голос тоном повелительным, — не жив ли еще этот человек. Нет повода думать, что это солдат. Ну, живее поворачивайтесь!
Поблеско почувствовал, что с него снимают веревки, дело подвигалось медленно, так как брались за него очень неловко.
— С вашего позволения, сержант, — заговорил опять первый голос, — этого человечка не распутаешь во веки веков, он скручен и перетянут, словно карота табаку.
— Не теряйте времени на то, чтобы развязывать узлы, — ответил сержант, — нам некогда, и дождь льет, разрежьте веревки.
Солдаты вполне разделяли мнение начальника, они промокли до нитки и коченели от холода, разумеется, они предпочли бы уютно сидеть в караульне вокруг печки. Итак, не теряя ни минуты, они перерезали все веревки. Поблеско, избавленный от кляпа и капюшона, накинутого ему на голову, мог вдохнуть полной грудью воздух, в котором так нуждался. Он попробовал встать на ноги, но в первую минуту никак не мог, отекшие ноги не в силах были поддерживать его.
— А! — вскричал сержант, весело потирая руки. — Видно, вы, любезный мой, еще не умерли?
— Нет, благодарение Богу! Даже не ранен, — ответил Поблеско, — только я чуть было не замерз, и все тело у меня болит от веревок.
— Это вздор, в четверть часа и помину не будет, когда вы согреетесь и пропустите стакан-другой шнапса, — сказал сержант, которого постоянные лишения во время долгой службы сделали оптимистом.
— Пожалуй, что и так, но пора бы мне прибегнуть к этим двум средствам, по вашему мнению, таким действенным.
— Терпение, незнакомец, все в свое время. Начнем по порядку. Полагаю, вы не по собственному желанию очутились в том положении, в котором мы нашли вас.
— Ваше предположение справедливо, сержант, несколько человек внезапно напали на меня, скрутили и бросили после того, как все обобрали, что было на мне.
— Сапермент! Вот негодяи-то! Узнали вы их?
— Чтоб узнать, надо было знать прежде, а я даже и не видал, так мгновенно было нападение.
— Очень хорошо, однако дело что-то темно, — сообразил сержант. — Кто вы такой?
Поблеско, к которому теперь уже почти вернулись силы, никакой не имел охоты продолжать разговор в таком тоне, как начал его сержант.
— Вы забываетесь, — сказал он, гордо подняв голову, — вы говорите не с равным. Предупреждаю вас из снисхождения, чтобы вы переменили тон, не то я сумею заставить вас раскаяться.
— Однако, мейн герр неизвестный, — возразил сержант, опешив и смутно подозревая, что имеет дело с важным лицом, — я ведь спрашиваю для вашей же пользы и…
— Довольно, — грубо перебил Поблеско, — проводите меня до моего дома, мне необходимо переодеться. Напавшие на меня негодяи совсем растрепали на мне одежду. Потом вы оставите двух солдат служить мне конвоем на пути к главнокомандующему — улицы не безопасны в этом часу ночи, я испытал это на себе.
— Где изволите жить, ваше превосходительство? — осведомился сержант, внезапно ударившись в униженное раболепство после самоуверенного и грубого тона.
— На улице Голубое Облако, в двух шагах отсюда.
— Знаю, знаю, ваше превосходительство. Марш! — скомандовал сержант.
Патруль двинулся в путь, уводя Поблеско, шедшего посреди солдат.
Едва они отошли, как человек, который притаился в углублении двери, высунул голову, вероятно, удостовериться, куда они направились. Неизвестный как-то особенно зафыркал от удовольствия, отделился от стены и пошел вслед за солдатами, принимая все меры осторожности, чтобы они не приметили его.
От площади Брогли к улице Голубое Облако расстояние не велико, переход занял не более нескольких минут. Поблеско приказал патрулю остановиться почти на половине улицы и вошел в прекрасный дом, находившийся в немногих шагах от дома Филиппа Гартмана, новый дом, где нанимал для тайной, надо полагать, цели весь первый этаж.
Сержант, разобиженный обращением с ним человека, которому он оказал помощь, сердито кусал длинные рыжие усы и хранил суровое молчание, глядя с любопытством на мгновенно осветившиеся окна в первом этаже дома, перед которым стоял. Полученный им выговор тревожил его не на шутку, бедняга знал по опыту, как безжалостно поступают прусские дворяне с людьми его звания.
Когда барон вернулся минут через двадцать, это был уже другой человек, он точно переродился. Если в уме сержанта сохранялась еще тень сомнения, то с этой минуты он уже твердо был убежден, что имеет дело с лицом важным. Опасения его усилились, только не надолго. Вскоре большое лицо его просияло и выразило восторг под влиянием милостивых слов, которыми удостоил подарить его Поблеско.
— Сержант, — ласково сказал он, — вы оказали мне большую услугу, я не забуду этого. Имя ваше?
— Герман Шумахер, ваше превосходительство, сержант во втором гвардейском, — почтительно ответил тот.
— Итак, Герман Шумахер, вот вам десять флоринов, выпейте с товарищами за мое здоровье. А что касается вас лично, то я замолвлю о вас слово главнокомандующему. Где двое солдат, которые назначены мне в конвойные до главной квартиры?
— Мы все сочтем за честь служить вам конвоем, ваше превосходительство, — поспешил ответить сержант, — впрочем, нам и по дороге к нашей караульне.
— Как хотите, только скорее, я тороплюсь.
— К вашим услугам, ваше превосходительство. Марш! — крикнул он.
Патруль пошел далее, а за ним, на почтительной дистанции, все следовал человек, который не отставал от него.
Дойдя до главной квартиры, Поблеско еще раз поблагодарил солдат, вошел в дом, где был многочисленный караул, и отпустил свой конвой, который немедленно воспользовался позволением вернуться в караульню.
Человек, до тех пор внимательно наблюдавший за всеми движениями Поблеско, постоял с минуту, пристально глядя на окна главной квартиры.
— Напрасно тут и ждать его, — пробормотал он, — только попусту терять дорогое время. Посещение продлится добрую половину ночи, ему многое надо сообщать генералу фон Вердеру. Теперь я узнал, что мне было нужно, известно мне и местожительство его, и то, что он, не теряя минуты, приступает вновь к прежним козням. Чего же мне еще? Я сумею отыскать его опять, когда захочу.
Он повернул налево кругом и пошел большими шагами по улице Голубое Облако.
Было одиннадцать часов вечера. Дождь не только не унимался, но лил еще сильнее, ветер дул с яростью, большая часть фонарей погасла или распространяла слабый и дрожащий свет, который только делал тьму еще чернее, как бы очевиднее.
— Ай да времечко! Словно для меня посланное! — говорил, идучи, человек, по-видимому охотник рассуждать с самим собою. — Решительно Бог за меня: темно, хоть глаз коли, черт наступит на собственный хвост, и кошки на улице не встретишь. Вот счастье-то! Э! И дом налицо, если не ошибаюсь, посмотрим.
Он тихо свистнул, тень отделилась от стены.
— Это ты, мальчуган? — спросил человек.
— Я, батюшка, — ответил ребенок, подходя ближе.
— Что нового?
— Ничего, я видел, как вы прошли вслед за патрулем, а потом никого не было.
— Ладно, значит, все как быть следует, — сказал человек, потирая руки. — Предупредил ты?
— Вас ждет господин Гартман.
— Так войдем.
— Ведь случилось несчастье, батюшка.
— Что такое? Говори же скорее, мальчуган! — вскричал отец, останавливаясь.
— Не много и говорить. Тому дня два в дом явилась команда солдат с офицером, и все-то они перерыли и перевернули вверх дном, каких-то бумаг искали.
— Ага! А дальше что?
— Ничего не нашли, батюшка, и ужас как взбесились. Накинулись они на господина Гартмана и грозили, что засадят его. Тут прусский офицер, вне себя, что не может добиться от него ответа, выхватил револьвер и выстрелил ему в руку, а там и ушел с солдатами, которые захватили все ценное, что им попалось.
— Негодяи! Все ли ты сказал?
— Нет еще, батюшка, не все. Пруссаки, говорят, рвут и мечут, много такого было, чего я рассказать не сумею, но все в один голос уверяют, что прусский генерал велел арестовать господина Гартмана и отправить в какую-то немецкую крепость, какую именно, не помню.
— Это мы еще посмотрим, сто чертей! Все ли теперь?
— Все, батюшка.
— Ладно, же, ступай на свое место и гляди в оба, при малейшем подозрительном шуме присылай мне Тома, ведь он с тобою, надеюсь?
— Как же, батюшка, он стережет, что вам известно.
— Хорошо, хорошо, иди, мой мальчуган, я доволен тобою.
И Оборотень, которого читатель, вероятно, узнал уже давно, поцеловал своего сына, тот немедленно вернулся на свой пост в углублении двери, а сам он вошел в дом господина Гартмана, вход в который отворился перед ним без шума.
Дом этот, который мы видели в начале нашего рассказа таким гостеприимным, теперь имел пустынный вид, от которого сжималось сердце. Полуразрушенный гранатами, он почти весь обгорел от бомб с петролеином, богатая мебель в нем была переломана, хрусталь, и дорогие вещи отчасти перебиты, отчасти расхищены пруссаками. Ветер уныло завывал в коридорах, загроможденных мусором, дождь лил почти во всех комнатах в окна без стекол, и сломанные решетчатые ставни плачевно повисли. Невольно задавались вопросом, как люди имели мужество жить в этих руинах, ежеминутно грозивших обрушиться под двойным действием дождя и ветра.
Разумеется, господину Гартману легко было найти себе другое пристанище: он имел несколько домов в городе, но этот напоминал ему целый мир, дорогой его сердцу. В этом доме, теперь почти разрушенном, он родился, провел детство, женился, и дети его увидали свет, здесь он провел столько лет мирно и счастливо среди дорогого ему семейства, которого бедствие коснулось своим роковым крылом и которое страдало вдали от него, здесь, наконец, его старуха мать, после стольких лет жизни, окруженной уважением, погибла одиноко насильственной смертью и сам он был ранен палачами его злополучной родины.
Но он сознавал, что чаша переполнена и долее бороться против бедствий, поражавших его, было бы безумием, что он обязан сохранить себя для жены и детей, которых его смерть убьет, и что он права не имел дать арестовать себя или подло умертвить презренным врагам, которые поклялись погубить его.
Силою воли, затаив в глубине сердца, волновавшие его чувства, он, наконец, готов был решиться уступить просьбам детей и оставить город, где жить более не мог. На всякий случай он полностью приготовился, бумаги свои одни сжег, другие привел в порядок и с грустным благоговением долго обходил опустевшие комнаты, как бы прощаясь навсегда с самыми дорогими воспоминаниями. Едва он успел вернуться в свой кабинет, как дверь отворилась.
Франц робко просунул в нее голову и улыбнулся кроткою улыбкой.
Один он оставался при Гартмане.
Этот достойный слуга боготворил господина, которого мать его была кормилица.
Одновременно с объявлением войны у богатого фабриканта случайно оказывались в руках громадные суммы. События так быстро следовали одно за другим, что разместить этого капитала он не мог и должен был оставить при себе. Когда пруссаки уже готовились вступить в Страсбург, Гартман призвал своих слуг, на преданность которых ему можно было полагаться, так как все они давно уже служили в доме, раздал им по частям деньги и самые важные бумаги свои и отправил их в Лозанну с приказанием ждать его.
Они уехали, не обратив на себя внимания пруссаков, которые вообразить, не могли, чтобы простые слуги имели при себе миллиона три векселями и банковыми билетами.
Разумеется, первый, на ком Гартман остановил свой выбор, был Франц, его молочный брат. Он знал, как он умен и что лучше кого-либо сумеет соблюсти интересы семейства, которое по многим причинам считал все равно, что своим. Но старый слуга наотрез отказался ехать — приказания, просьбы, угрозы даже, ничто не подействовало, ничто не могло побороть его упорства. Место его при своем господине, твердил он, долг велит охранять его, что бы ни случилось, и своего поста он не оставит. Гартману пришлось уступить.
Он имел повод радоваться упорству молочного брата, когда узнал, как поступили пруссаки, какие постыдные грабежи они совершали и каким унизительным притеснениям подвергали жителей Страсбурга, храбрость которых привела их в ярость. По крайней мере, при нем находился друг, преданность которого поддерживала его мужество, внушая ему надежду, тогда как он не раз впадал в отчаяние под бременем бедствий и горестного одиночества.
— Что тебе надо? — спросил Гартман с грустною улыбкой.
— Кто-то желает говорить с вами, — ответил Франц.
— Кто это?
— Человек преданный, сударь, Жак Остер, прозванный Оборотнем.
— Оборотень! — вскричал с живостью Гартман. — Сам Бог посылает его, веди сюда скорее!